СЛАВОМИР МРОЖЕК

Месть

Она не сразу заметила, что он становится меньше. Дело зашло уже достаточно далеко, когда однажды за завтраком она его спросила: "Что с тобой?"

Он пожал плечами, однако, тут же осознав, что этот его жест ничего хорошего ему не сулит, сделал вид, что у него чешется спина, еще несколько раз подвигал плечами, а потом почесал спину под правой лопаткой. Он знал, что совесть у него нечиста, но ее вопрос носил достаточно общий характер и мог относиться к чему угодно, то есть конкретно ни к чему.

Итак, на сей раз пронесло. Она не настаивала, или, возможно, его спас лишь внезапный и загадочный поворот в ходе ее размышлений, один из тех, что случались у нее довольно часто. Она стала говорить о какой-то своей дальней знакомой, о том, как та не сдержала свое обещание, будто бы данное ею в связи с каким-то делом, что плохо - по ее мнению - характеризовало ту знакомую, ему, впрочем, неизвестную. Посредством нескольких вопросов и замечаний, вставленных в тех местах ее монолога, которые казались ему наиболее важными, он умело поддержал и развил это направление ее критики. Опыт у него был. Так что завтрак завершился под аккомпанемент одной темы и без дальнейших инцидентов.

Но все же наступит момент, когда она заметит что-то более явственное и ему не удастся уклониться от ответов на непростые вопросы. Ведь процесс развивался, и чем дальше он развивался, тем очевиднее должны были становиться результаты. В том, что она заметит, он не сомневался с самого начала. Впрочем, он был исполнен решимости, знал, что роковой час наступит, и оттягивал его лишь потому, что хотел как можно позднее получить то, что и так предстояло ему получить полной мерой.

К тому же если возникнут вопросы, на которые не найдется ответа, и пожелания, которые невозможно будет удовлетворить, то пусть объект этих вопросов и пожеланий созреет, пусть станет явным.

И еще: то, что она еще не знала, когда он уже... - доставляло ему тайную радость.

Его чуть было не выдали брюки. Точнее: штанины. Он этого не учел, когда после солнечных дней - он ходил тогда в шортах, как обычно на отдыхе, - наступила холодная и пасмурная погода и он, не задумываясь, надел длинные брюки. Как оказалось - слишком длинные, хотя еще недавно они ему были впору.

По обыкновению, они вышли на прогулку. Она вдруг остановилась, он, естественно, тоже. Она сказала: "Иди дальше, пройди еще несколько шагов".

- Но почему? - запротестовал он, стараясь, чтобы его протест прозвучал как проявление его нежелания совершать самостоятельные шаги, пусть даже речь шла всего о нескольких шагах в буквальном смысле слова. Иными словами - как манифест его привязанности к ней, заботы о том, чтобы она не почувствовала себя оставленной и одинокой, даже на мгновение и даже по ее собственному желанию.

- Иди впереди меня, я хочу кое-что посмотреть.

Он уже знал, на что она хочет посмотреть, и его сердце забилось сильнее. Он сделал шаг, другой.

- Стой.

Он остановился.

- Повернись ко мне.

Он повернулся.

- Что происходит с твоими брюками?

Он изобразил удивление, опустил глаза. Увидел, что на штанинах образуется складка и они доходят почти до мысов ботинок.

- Что?

- Как что? Они длинны.

- Длинны?

- Конечно же, длинны. По меньшей мере на шесть сантиметров. На шесть с половиной. Что ты с ними сделал?

- Я?

- Ведь они были абсолютно нормальные, в самый раз.

- Я... ничего не делал.

- Их нужно укоротить.

- Да-да, обязательно.

Брюки укоротили в тот же вечер. После ужина. "Как же я этого не предусмотрел", - упрекал он себя, делая вид, что читает газету. Через широко открытую дверь спальни он видел ее, склонившуюся над брюками с иглой и нитками. Ему подумалось, что сам он никак не сумел бы укоротить брюки и что разоблачение, раньше или позже, было все равно неизбежно. И даже необходимо, как часть мести.

Несколько дней разговор ни о чем не заходил. Ни о чем, связанном с... Вновь наступили солнечные дни, и он мог, не вызывая подозрений, не носить длинные брюки, по-прежнему слишком длинные, все более длинные - он это знал, чувствовал это, даже не надевая их, хоть они и были укорочены. После ужина, сидя в глубоком кресле, она сказала:

- Будь добр, дай мне "Преступление в замке Хеджмур".

- А где это?

- На полке.

Он подошел к книжным полкам и наклонился.

- Не там. Выше.

Теперь он искал на полке, расположенной на уровне его глаз. Тянул время.

- Еще выше. На самой верхней полке.

Он знал, что прежде он мог доставать до верхней полки без труда. Прежде. И знал, что ей это тоже известно.

Придется встать на цыпочки. Да и то... еще неизвестно, дотянется ли. Должно быть, нет... Скорее всего нет... Наверняка нет. Он все еще не протягивал руку. Она внимательно наблюдала за ним из глубин кресла.

Вдруг он вспомнил, что в углу, между шкафом и окном, должен стоять невысокий табурет. Он повернулся, прошел в угол... Есть!

Он поставил табурет перед полками, встал на него и без труда снял с верхней полки "Преступление в замке Хеджмур", сошел с табурета, подал ей книгу.

В тот вечер - больше ничего. И на следующее утро - тоже. Но вот после завтрака, когда он с закрытыми глазами загорал на балконе...

- Встань.

Голос звучал за его спиной. Он обернулся. Она стояла в открытой балконной двери в купальном костюме. Обычно он смотрел на ее бюст сверху. Теперь, возможно, потому, что он полулежал на низком топчане, а она стояла над ним, ему пришло в голову, что он мог бы стать атлантом, подпирать приподнятыми плечами эти два тяжелых полушария, напрягать мышцы... А ведь прежде они вовсе не казались ему ни большими, ни тяжелыми. И ни слишком высокими.

Он встал. В ее левой руке была деревянная линейка, в правой карандаш. Она поставила его в дверях, прислонив к косяку.

Он не противился. Даже не изображал удивления, что было равносильно признанию своей вины. Почти. Не произнес ни слова. Смотрел вдаль, но знал, что теперь для него наступит покой. Это продлится так долго, пока будет проводиться экспертиза, сбор улик, которые, конечно же, неизбежно подтвердят его вину, но только через несколько дней. Между теоретическим подозрением и фактическим обвинением - полоса тишины.

Она горизонтально приложила деревянную линейку сверху к его голове и карандашом отметила место, где конец линейки соприкоснулся с дверным косяком. Затем с помощью сантиметра измерила расстояние от метки на косяке до пола. То есть его рост. Результат записала.

С того утра обмеры проводились ежедневно, всегда после завтрака. Он складывал салфетку и, не произнося ни слова, подходил к открытой балконной двери, становился в соответствующую позицию. Количество черных черточек на белом косяке росло. Каждый день новая метка ниже, каждая следующая ниже предыдущей, вниз, еще ниже, все более низко. Она тоже хранила молчание. Молчали оба.

На седьмой день, вернее на седьмой вечер, когда они уже молча легли рядом и погасили свет, до него донесся тихий плач.

Он ждал. Пока не реагировал. Но знал, что прекрасным дням, дням покоя пришел конец.

- За что ты так со мной поступаешь?

Он протянул руку, чтобы прикоснуться к ее волосам.

- Я в этом не виноват. Все происходит независимо от меня, само собой.

- Нет! Ты это делаешь нарочно.

Первая радость: возможность отрицать безнаказанно, абсолютно безнаказанно. Да, он становился меньше. Но уменьшался ли он умышленно - тому не было, не могло быть, никогда не будет никаких доказательств.

- Нет. Это само.

- Что значит - само?

- Само по себе, помимо моей воли. Неужели ты действительно думаешь, что я смог бы это делать?

Он чуть было не добавил: "...если бы не ты", но в последний момент удержался.

Она не ответила, но он знал, что ей хотелось сказать: "Смог бы". По ее убеждению, он мог все. Против нее.

Она перестала его измерять - было установлено, что рост его уменьшается, а чтобы убедиться в том, что уменьшение продолжается, инструменты больше не требовались. Он уменьшался со дня на день, самым явным образом, и уменьшалась также надежда, что процесс обратится вспять или хотя бы остановится. Ее надежда, что он прекратит или что это прекратится, если он и в самом деле уменьшался не по собственной воле... Если это действительно само по себе, а не он по своему желанию, умышленно, лишь бы сделать ей назло... Но эту последнюю гипотезу она не могла принять, поскольку согласие с подобной гипотезой противоречило бы ее незыблемым, установившимся принципам, глубочайшим убеждениям всей ее жизни. Ее мировоззрению.

Тогда она стала ему угрожать. А он только бледно и беспомощно улыбался и разводил руками. Улыбка была еле заметной, поскольку уменьшалось и его лицо, став уже скорее личиком, но за этой еле заметной улыбкой крылся его великий триумф. Так ей, во всяком случае, казалось. Нет, не казалось, она была убеждена, знала с абсолютной уверенностью, что он торжествовал, что улыбался торжествующе. Ибо если даже он уменьшался и неумышленно, если что-то само уменьшало его, если в этом уменьшении не участвовала его злая воля... но нет, такого она не могла допустить... то он бы торжествовал... да, уж в этом-то она была твердо уверена, без тени сомнений... он бы торжествовал точно так же, как торжествовал бы, уменьшаясь умышленно. Даже если он уменьшался неумышленно, то умышленно торжествовал. Даже если не был виновен в том, что уменьшался, его вина была в том, что он торжествовал. Вернее, его торжествующая улыбка доказывала, что он, так или иначе, был виноват. Ибо он желал уменьшаться, он желал бы умышленно уменьшаться ей назло, даже если и уменьшался неумышленно. Его лицо сокращалось в размерах, постепенно уменьшалось пропорционально уменьшению всего тела и организма, было на пути к тому, чтобы стать личиком, а потом мордочкой, но чем меньше оно становилось, тем явственнее усугублялось, усиливалось, разрасталось на его уменьшающемся личике выражение торжества. И, следовательно, усугублялась, усиливалась, разрасталась его вина. Потому что усугублялось, усиливалось, разрасталось доказательство его вины. Его триумф.

И она ничего не могла поделать. Какая мука! Какая непрестанно усиливающаяся мука! Но как же наказать его, как остановить? Чем дольше он уменьшался и уменьшался, тем глубже и глубже была его вина и тем безнаказаннее и безнаказаннее был он сам. Ведь по мере того как она делалась рядом с ним все больше и больше, тем бессильнее и бессильнее становилась. И тогда она пала на колени и начала его просить.

Он стоял на полу и ей, коленопреклоненной, уже едва доставал до бюста, ей пришлось наклониться, но все равно ее голова не оказалась ниже его головы, даже не вровень с ней, и потому эта ее смиренная, молящая поза имела в себе нечто смешное, ее мольба, так сказать, пошла прахом. Ей подумалось, что она могла бы лечь и подползти к нему, но великанша, ползающая перед карликом, - так получилось бы еще хуже и глупее. А он только развел руками, ручками, ручонками, ручоночками тем самым жестом, который как бы означал: "Чего ты хочешь, я же не виноват", но мог означать также: "Ты мне ничего уже не сделаешь". И улыбнулся.

А потом стало еще хуже, так как он уменьшился до столь малого размера, что с легкостью (все большей) укрывался во всевозможных уголках, хотя она, естественно, не могла ему доказать, что он скрывается, исчезает с ее глаз умышленно. В поисках его, все более лихорадочных, даже панических, она все чаще проводила все более долгие часы. Чтобы в результате найти его то в ящике письменного стола, в который он - по его словам - случайно упал, то под шкафом или батареей центрального отопления, а как-то раз он отыскался на дне пустой бутылки.

Вскоре он перестал быть виден невооруженным глазом. Она по-прежнему его искала, но теперь уже постоянно и вооружившись лупой. Иногда она его еще находила, но чаще всего - нет. Но если даже ей и удавалось его обнаружить, была то фигурка столь малая, что она могла лишь с трудом его распознать, то есть отличить от крошек, личинок и букашек. Теперь его лицо стало невозможно разглядеть даже через увеличительное стекло, она едва догадывалась, что это он, и уж тем более не видела выражения его лица. И все же ее мучила уверенность в том, что это микролицо улыбается.

Но наступил день, когда он совершенно исчез из ее поля зрения. И это было хуже всего.

Она перестала убираться и пользоваться пылесосом, опасаясь, что выбросит его вместе с пылью. Он мог находиться где угодно. В галактике висящих в воздухе пылинок, пронизанной лучами восходящего или заходящего солнца, в дымке, покрывающей зеркало от ее дыхания, между кристалликами соли в одной из ее слез. Он мог находиться везде, но по мере того, как он отдалялся в микрокосмос, область предположений разрасталась до макрокосмоса. И лишь одно знала она с полной уверенностью: что он существует (но где?), хоть его как бы и нет.

Даже в цивилизованном обществе немало времени должно пройти, прежде чем общество заметит исчезновение человека. Однако раньше или позже наступает все же тот момент, когда исчезновение мужа перестает быть тайной жены, поскольку муж, какой угодно муж, остается также человеком, а следовательно - членом общества, которое неизбежно предъявит за него счет. Соседи, работодатель и, наконец, естественно, полиция.

Ее показания, что он исчез, постепенно уменьшаясь, не были признаны удовлетворительным объяснением. В ходе длительного следствия ее причастность к случившемуся доказать не удалось. И тогда ее поместили в психиатрическую лечебницу.

Такое решение, как оказалось, было верным. Она перестала рассказывать свою безумную историю о муже, который уменьшался и уменьшался, пока не исчез окончательно. После длительного наблюдения решили ее выпустить из лечебницы как вылечившуюся и назначили конкретный день.

Накануне ее выхода из лечебницы появился новый пациент. Был он учителем математики. Тридцать лет подряд, в ритме, определяемом расписанием уроков, с неизменным постоянством он объяснял очередным поколениям учеников сущность так называемой математической точки. "Итак, смотрите, - начинал он обычно свою лекцию на эту тему, - математическая точка - это такой пункт в пространстве, который существует, будучи бесконечно мал, иными словами - в любое мгновение он меньше себя самого. Вы видите его, да?"

Большинство учителей математики достигают пенсионного возраста без нарушений психики. Его же погубило это произвольное, только им используемое (вероятно, для оживления материала), а с позиций математического языка и абстрактных понятий совершенно излишнее вступление: "Итак, смотрите". И еще столь же неуместное завершение: "Вы видите его, да?"

В палате никто не захотел слушать скромного учителя. Наполеон был занят битвой при Ватерлоо, Нерон - сожжением Рима, Христос... словом каждый своими делами. И только она выслушала его до конца, весьма серьезно и в высшей степени сосредоточенно. А когда он закончил этим своим: "Вы видите его, да?", она кивнула и убежденно ответила:

- Вижу. И вижу, что он улыбается.

И тогда ее оставили в лечебнице на неопределенный срок.