Из множества впечатлений в памяти сохранились только тополя. Я часто вспоминаю минуту, когда появились их силуэты — стройные и трепещущие при малейшем ветерке. И расплывчатым фоном — Краков.

В город мы въезжали под дождем. Какой же Краков маленький! Раньше он никогда мне таким не казался, а ведь мы были тут уже много раз. Вот и Воля Юстовска, гостиница «Краковия» — и сразу за ней остановились у Старого Театра.

Последние тяжелые чемоданы внесены наверх. Все, кто их таскал, говорили по-польски, так же как все незнакомцы на улице. Это поражало меня больше всего. Наконец мы уселись рядом. Одни. После двух дней в самолете.

Мы смотрели на окна в доме напротив. Я настолько отупел, что даже мысль, упорно крутившаяся в голове с момента приземления: «А что я, собственно, тут делаю?» — испарилась.

Следующий день был воскресным. Тучи несли дождь, иногда дождь прекращался, но тучи не рассеивались. В тот год осень началась на редкость рано. Мы прошлись по Старовисленской улице и присели за столик в кафе на Казимеже, как подобает туристам. Пока еще «туристам», но с этой минуты нам предстояло осесть здесь навсегда.

«Что я, собственно, тут делаю?» — эта мысль вернулась и впоследствии не оставляла меня.

Постепенно мы привыкли к новым условиям. Должен сказать, я не ожидал такой восторженной встречи, какую мне устроили.

Я оставался «человеком года», пока моя привычка ускользать, уклоняться от связанных с этим обязанностей, даже пренебрегать ими, не начала приносить свои плоды. Пока я жил в Польше, я преуспевал. Когда эмигрировал, это потеряло для меня всякое значение. Теперь я вернулся, и снова меня ждал успех. Потом наступила относительная стабильность. Подобные превратности судьбы стоит прокомментировать.

В ранней молодости, то есть на двадцатом году жизни, я весьма радовался своей стремительной карьере. Достаточно сказать, что со времени ее начала в полной безвестности до отъезда за границу прошло едва тринадцать лет! Правда, мне помог 1957 год — год бурных карьер, как в случае с Марко Хласко и другими. Но через три года «оттепель» закончилась, и это вынудило меня в последующие три года искать счастья за рубежом. Независимо от политических и прочих условий, стремление к славе в молодости — явление естественное. Особенно в моей молодости, когда ничто не предвещало такого оборота. Но, кроме того, для стремления к популярности в Польше были и другие, специфические причины. В маленькой стране, к тому же тоталитарной и отрезанной от мира, стать «кем-то» — значит выделиться из серой массы обывателей. А выделиться — значит быть «инженером человеческих душ» (как выразился Иосиф Сталин). Другая категория «выделяющихся» — члены партии, особенно верхушка партийной элиты, — была относительно немногочисленной.

Уехав за границу, я начал жить совсем иначе. Там популярность не так уж важна. В большой и разумно устроенной стране роль художника ограничивается пределами его профессии. И я с облегчением констатировал, что прекрасно обхожусь без популярности. Всегда хотел жить как человек, у которого есть четко определенные обязанности и четко определенные права. В Италии это было значительно легче, чем в тогдашней Польше. Однако, переехав во Францию, я почувствовал, что именно эта страна — моя. Не случайно я прожил там двадцать один год. И — несмотря на то, что снова живу в Польше, — до сих пор в этом уверен.

Вообще, с правами в жизни у меня складывалось не лучшим образом. До войны я был слишком мал, чтобы думать об этом. Потом пять лет жил как все польские мальчики — в то время только евреи и цыгане находились в худшей ситуации, поскольку у них не было никаких прав. Мне стало лучше лишь после войны, в Польской Народной Республике, но только как поляку «с левым мышлением», скажем так, — потому что все остальные поляки оставались бесправными. Так что я быстро усвоил двойную мораль: одну — лояльную к государству (впрочем, ненавистному), другую — для личного пользования. Спасло меня лишь бегство на Запад, но тогда мне было уже тридцать три года.

Заграничный период, с 1963 до 1996 года, я вспоминаю с наибольшим удовольствием. Раздвоенная мораль сразу же срослась — как мне казалось, навсегда. У меня были свои политические предпочтения, но лишенные ожесточенности, которой судьба наделяет только коренных жителей страны. Даже получив французский паспорт, я оставался иностранцем. Думал, как чувствовал, и чувствовал, как думал, — без противоречий и без всяких помех.

Вторая причина моей популярности в Польше связана с тем, что я писал по-польски. К моменту моего окончательного возвращения, уже три поколения польских школьников учились читать по учебникам, в которых использовались, вместе с другими, и мои тексты. Мне повезло: фамилию «Мрожек» знали даже те, кто никогда не держал в руках моих книг. Мало кто удостаивается такой чести.

Третьей причиной послужило то, что долгие годы пребывания за границей я давал знать о себе очень редко. Прежде всего, потому, что в ПНР я был persona non grata, а также потому, что мало был в этом заинтересован. Особенно в те семь лет, когда жил в Мексике. Сама отдаленность не способствовала обмену информацией с Польшей. Ничего удивительного, что мое возвращение вызвало у соотечественников (хотя бы на короткое время) вполне естественный интерес.

Четвертая причина — моя известность на Западе. Известность несколько преувеличенная — но соотечественники гордились ею. А нас, земляков, за границей было не так уж много.

Пятой причиной являлось то, что я оставался на Западе в течение тридцати трех лет и никто не ожидал, что я вернусь, к тому же так внезапно. Ведь с момента решения до самого возвращения прошло всего четыре месяца. А возвращался я из Мексики — из весьма далеких краев.

И наконец, шестая причина: в те времена никто из заметных лиц в Польшу не возвращался.

Так почему же, когда я вернулся, мысль «что я тут, собственно, делаю?» забрезжила у меня голове? Ответить на этот вопрос нелегко. Начнем с простого.

В 1978 году я написал сценарий, реализованный позже в моем фильме «Возвращение». Ни тогда, ни потом мне и в голову не приходило, что я вернусь в Польшу. Однако сценарий оказался пророческим. Это история зрелого мужчины, родившегося в маленьком городке Словении во второй половине XIX века. В те времена, в царствование Франца Иосифа, Словения входила в Австрийскую империю. Действие фильма начинается в 1903 году, и главный герой уже давно живет в Вене. Он довольно известный драматург и пишет по-немецки. Неожиданно он получает телеграмму от сестры, оставшейся в провинции. Из телеграммы следует, что сестра чувствует себя очень плохо. Встревоженный, он ни минуты не колеблясь мчится к сестре, разумеется, на поезде. С ним едет его подруга. Потом возникают разные сложности, но остановлюсь на сцене, в которой герой — по имени Лео — приходит к врачу.

ВРАЧ. Слышал, слышал, к нам пожаловал мастер. Об этом уже говорят в городе. Большая честь. (…) И как вы нас находите после столь долгого отсутствия? Кажется, уже лет десять…

ЛЕО. Пятнадцать.

ВРАЧ. Да, время бежит… Так что же? Успели осмотреться? Какие впечатления?

ЛЕО. Я здесь всего несколько часов.

ВРАЧ. Паршивая дыра, верно?

ЛЕО. Это мой родной город.

Потом Лео заболел. Лежит на софе в гостинице. Врач прослушивает его легкие, затем встает и прячет стетоскоп в чемоданчик с инструментами.

ВРАЧ. Симптомы, словно начинается астма. Но в целом не нахожу никаких отклонений от нормы. У вас никогда не было предрасположенности к эпилепсии?

ЛЕО. Нет.

ВРАЧ. Гм… Это вполне объяснимо. Пока психосоматический эквилибриум не был нарушен, скрытая склонность могла не проявляться. Вы натура чувствительная. Здесь родились и прожили первые двадцать лет — здешний климат и условия были вашей естественной средой. Потом произошла резкая перемена. Первый стресс вы даже не ощутили, поскольку были еще молоды. Теперь снова наступил кризис — кризис реадаптации. Но на этот раз, учитывая ваш возраст…

ЛЕО. Тем более я должен отсюда уехать.

ВРАЧ. Разумеется, но следовало уехать сразу после приезда. Я сам вам это советовал, если помните. Теперь уже слишком поздно.

ЛЕО. Как это слишком поздно?..

ВРАЧ. Вы тяжело отвыкаете и тяжело привыкаете. Ваш организм легче перешел из знакомого в незнакомое, чем из чужого, к которому вы за это время привыкли, снова к знакомому, от которого уже успели отвыкнуть. Теперь вы еще хуже перенесете переход от частичной реадаптации в возобновленную чуждость. Очередная перемена может спровоцировать полную дезориентацию системы.

ЛЕО. Значит, я должен остаться тут навсегда?

ВРАЧ. Я этого не говорил. Но, наверно, нужно подождать, пока минует первая стадия нарушения функций. Поэтому я не советовал бы вам спешить с отъездом. Тем более, что…

ЛЕО. Тем более что?..

ВРАЧ. Тем более, что есть еще один момент, который меня беспокоит.

ЛЕО. А именно?

ВРАЧ. Окончательный диагноз требует дополнительных исследований.

Ровно через восемнадцать лет, вернувшись в Краков «навсегда», я понял, насколько пророческими были эти слова. Понял также, что чем дольше живешь на чужбине, тем труднее привыкать к родине. Но не только это усложняло мне жизнь в Кракове и временами делало ее невыносимой.

Здесь, в шестьдесят шесть лет, я наконец понял, что жизнь движется по прямой лишь до определенного момента. Потом линия начинает слегка закругляться, и в конце концов круг замыкается. Я достиг возраста, когда эта перемена уже совершилась. Когда уже готов пренебречь всем, что когда-то привлекало новизной, — всем, что требовало усилий. Продолжение превращалось в пародию, разыгранную в старых декорациях моего психического состояния.

Мания «навязчивых призраков» являлась разновидностью этого состояния. С трех до двадцати девяти лет я жил в Кракове. Время, проведенное в Боженчине и Поронине, где отец работал начальником почты, почти не в счет. Выходит, я не покидал Краков двадцать шесть лет. За эти годы накопилось много внешне незначительных событий, а потом я уехал очень далеко и тридцать три года провел на разных континентах. Теперь же снова оказался в городе на Висле. В городе, который можно обойти за день медленным шагом, не торопясь. И вот каждый раз, когда я выходил из дому, меня преследовали «навязчивые призраки». Выражалось это в том, что время словно раздваивалось: настоящее и прошлое шагали рядышком. Например, прохожу мимо Марьяцкого костела и вижу: навстречу идет молодой человек. Мы приближаемся друг к другу, и вдруг я догадываюсь, что этот молодой человек — я сам. Нас разделяет только разница в возрасте — пятьдесят лет. Молодой человек исчезает, прежде чем я успеваю обратиться к нему.

Сначала «навязчивые призраки» встречались по нескольку раз в день. Потом реже и реже. И наконец исчезли совсем.

Замеченные мной изменения касались, главным образом, внешних сторон жизни. Краковяне стали иначе одеваться, питаться, иными стали квартиры в новых районах Кракова. Но самое главное — это была уже не «Польская Народная Республика», а просто Польша. Без сомнения, перемены намечались к лучшему. Но что-то сохранилось — например, краковский акцент, который я услышал, едва сам научившись говорить. Или прежнее высокомерие по отношению к приезжим из других районов Польши, то есть склонность считать себя лучше других. Та же провинциальная обособленность, те же «венки» летом и те же балы зимой. В прошлом, будучи частицей Кракова, я в этом охотно участвовал. Теперь, после того как я объехал полмира, мне казалось это смешным.

Но проблема заключалась не в самом возвращении. На чужбине я мог говорить о Польше все, что считал нужным. Я был там один — остальные говорили на другом языке. Вернувшись, я оказался перед выбором: или молчать, или разговаривать с соотечественниками, взвешивая слова, потому что нас тут тридцать шесть миллионов и каждый поляк может придерживаться другого мнения. За границей все в окружении поляка-эмигранта, как правило, безмерно обожают Польшу, и в том же духе он старается воспитывать своих детей. Но это лишь видимость. Каждый думает по-своему, и свои мысли не открывает (или не умеет открыть) никому. Даже самому себе. Это наивно, поскольку у иностранцев голова занята другим, и они удивились бы, узнав, что поляки так любят свою страну. Типично польская мания — уверенность в том, что весь мир сгорает от интереса к нам.

Все годы, живя за границей, я помалкивал насчет Польши. Только вежливо отвечал на вопросы, которые мне там задавали. Впрочем, вопросы были редкими и корректными. Из этого я заключаю, что за границей сведения о Польше невелики и неразумно потчевать ими чужестранцев против их воли.

После возвращения мне как-то пришлось рассказывать о заморских странах случайно встреченному земляку. Не люблю рассказывать, предпочитаю слушать. Считаю, что, рассказывая, не узнаю ничего, чего бы я не знал, а слушая — могу узнать многое. Но земляк проявлял любопытство и имел на это право. Иначе он не узнал бы о себе ничего нового. Однако я опускал лишние подробности, зная его чрезмерную чувствительность к «заграничной» тематике. Невозможно было предвидеть, что его уязвит.

Предчувствовал я проблемы и посложнее. После возвращения от меня ждали высказываний по «принципиальным вопросам». Принципиальные вопросы касались того, о чем большинство поляков писали и говорили, не имея, по сути, понятия, о чем идет речь. Болтали, однако, беспрестанно, потому что отсутствие своего мнения считается отсутствием культуры, хороших манер и вообще чем-то недемократичным.

Вскоре после возвращения я подписал с «Газетой выборчей» договор на еженедельные очерки. Потом они стали появляться каждые две недели. Соглашение было прервано три года назад из-за моей болезни. Но в течение пяти с лишним лет я писал очерки и сейчас вижу, что результат получился удручающий. В них обнаруживается вся неловкость и нелепость ситуации. Впечатление хорошей мины при плохой игре. Прошло без малого пять лет, пока я заново приспособился к Польше.

Очерки 1997–1999 годов собраны в книгу. Они не слишком удачны, и только некоторые я признал бы, если бы написал их за границей. Беспомощность в польской тематике и необходимость вживаться в чуждую перспективу преследуют меня как автора и по прошествии семи лет.

Принципиальные вопросы… Плохо уже помню, чего от меня ждали. Польша меняется на глазах. Ясно, тогда я был в моде — чего только от меня не ждали. Например — сегодня уже могу это открыть, и сегодня в это невозможно поверить, — чтобы я стал директором одного из двух крупнейших в Польше театров. Или чтобы принял в дар — как доказательство народной благодарности — квартиру от города Кракова и поселился в ней. Это не смешно, я вижу в этом нечто серьезное — доказательство трогательной наивности поляков. В порыве сердечности и гостеприимства они готовы многим пожертвовать для приезжего, а потом горько сожалеть. И неважно, оказался ли я достоин такой чести или нет. В скобках замечу, что обычные авантюристы могут на это рассчитывать. В одном я уверен: за семь лет жизни в Польше я ни разу не столкнулся с проявлением ненависти или хотя бы зависти. А ведь к чему-то подобному тоже был готов. И за это я полякам искренне благодарен.

Наконец, последний и самый важный повод к возвращению. Моя последняя пьеса «Преподобные» написана в 1996 году, в Мексике. Пришла пора писать новую. Осенью 1998 года я поехал в Неборов. И тут стало ясно, что проблема серьезнее, чем мне казалось. Если то, что писал Ян Блонский, когда я жил за границей, верно, то дело обстояло так.

К моменту отъезда на Запад мною было уже написано семь пьес, но только одна из них могла так-сяк служить основой для «полнометражного» спектакля. Остальные, с точки зрения репертуара, мелочовка — самостоятельные одноактные пьесы. Настоящего успеха я добился лишь за границей, написав вещи даже слишком объемные — то есть в трех солидных актах, — которые можно было ставить в любом театре. И Ян Блонский высказал интересную мысль: будто я способен выразить суть лишь в ее, так сказать, «сверхъестественном» — но не «обыденном» — виде. То есть я должен подняться до уровня абсурда, гротеска, странности и причудливости. Только если увижу что-то необычное и таинственное — могу свободно раскрывать тему.

Что-то в этом было. Правда, позже я доказал, что способен убедительно изобразить действительность и в ее натуральном виде — например, в форме киносценария, — но памятные слова Яна Блонского, несмотря на минувшие тридцать три года, вдруг ожили и заставили задуматься: неужели, вернувшись в Польшу, я снова наткнулся на ту же проблему, которая преследовала меня еще до отъезда?

Новую пьесу — «Гости Авраама» — я завершил в мае 1999 года. Она до сих пор не поставлена ни в одном театре — ни в Польше, ни за границей. Правда, ее показали на Польском телевидении, но любой драматург знает, что это не одно и то же. Такую неудачу я воспринял как поражение, и в этом нет ничего удивительного: впервые за все время театры прошли мимо моей пьесы — театры всех стран. Не каждый автор так заканчивает. Некоторые, умирая, знают, что в эту самую минуту на сцене играют его пьесу. Я, правда, к счастью, еще не умер.

Есть два объяснения. Заранее предупреждаю: оба кажутся мне сомнительными.

Первое объяснение: мое время прошло. Это было бы естественно — если бы я не писал пьесы в течение пятидесяти лет. Первые признаки уходящего времени я заметил несколько лет назад, еще в Мексике. Заметил, живя уединенно, не соприкасаясь ни с какой средой, — но, не обращая внимания на окружение, продолжал писать. Только во время поездок в Европу, на своих премьерах, я окончательно убедился: время уходит. Тем не менее продолжал жить в Мексике, чтобы оставаться в блаженном неведении, и только внезапное возвращение в Польшу открыло мне глаза.

Однако сказать о ком-то: «его время прошло», — трудно. Еще труднее, когда речь идет о драматурге, особенно таком, как я. Слишком много сплелось различных обстоятельств. Можно только сказать, что, в общем-то, время, несомненно, прошло, и обосновать: «поскольку все проходит».

Второе объяснение более тонкое. Живя в Польше, я подсознательно подчинялся принципу, который открыл Ян Блонский. Когда уехал — горизонт мой изрядно расширился и я начал постигать разнообразие мира. Я мог изображать действительность и в абсурдном ракурсе, и в ее «натуральном виде». Но когда прочно вернулся в Польшу — попал в ту же ловушку.

Эта теория не учитывает особенности личности: я — это я, а нахожусь я в Польше или в другой стране — не столь важно.

С другой стороны, эта теория подчеркивает принципиальное отличие современной Польши от стран Запада. Польша была «Польской Народной Республикой», а что это такое, ясно из воспоминаний людей, знающих это, как и я, по собственному опыту. Польше тогда были присущи черты, типичные для российской империи и разительно отличающиеся от тех, которыми она обладает сегодня как член Европейского Союза. Поэтому я могу сказать: «Польша была ограниченна». Могу даже рискнуть и выдвинуть тезис: «Польша ограниченна, независимо от строя».

Сразу замечу: выходит, в Польше мне будто бы не хватало дыхания — словно то, что я очень хорошо знаю, лишало меня желания писать.

Вернемся в наше время, о котором и написана эта книга. Но прежде, чем я продолжу рассказ, позвольте мне углубиться в прошлое.