Больше я никогда не бывал в краковской школе имени Св. Николая, где научился читать и писать. Здание школы занял вермахт. Три года я продолжал учебу как единственный среди сельских детей «интеллигент». Сначала в Боженчине, потом в других местах. И учеба эта — не приведи господь.
Франция и Англия объявили войну Германии, и одному немецкому часовому на посту в Кракове явился Святой Антоний. Он сообщил, что война закончится поражением Германии. Привожу его слова, чтобы показать, насколько мы были наивны. В народе без конца ходили слухи о предсказаниях Нострадамуса и других пророков.
В ту пору мы непоколебимо верили в непродолжительность войны. Максимум — до начала лета, а потом — конец, так говорили. А пока можно отправить детей в школу, чтобы не теряли год.
В Боженчине уже тогда было пять тысяч жителей, и село считалось самым крупным в Малой Польше. Большая двухэтажная школа находилась в огороженном саду. Решили, что я пойду в третий класс, соответствующий моему десятилетнему возрасту. От дома до школы было пятнадцать минут ходьбы.
В то время ни в одном учебном заведении, включая высшие, не было совместного обучения. Однако это не касалось школ «для народа». В чем я убедился в первый же день, когда мать отвела меня в боженчинскую школу. Этот благонравный принцип соблюдался только в больших городах. Деревенские нравы радикально отличались от городских. В деревне девочки и мальчики росли вместе и с малых лет разглядывали друг друга — откровенно и грубо. Для меня это было захватывающе!
Все это выбивало меня из равновесия. Прежде я рос как все мальчишки. Бесился и носился сломя голову. В школе дрался, как все, — и вот однажды, в сильном возбуждении, для разрядки стал задирать ученика, который казался мне ниже ростом. Не успел я замахнуться, как в голове у меня зашумело и я оглох. Еле передвигаясь, отошел в сторону. Только потом понял, что произошло. Противник словно парализовал меня, ударив ладонью плашмя по шее. Боль не утихала несколько дней. Раньше мне не приходило в голову, что деревенские мальчишки умеют так мастерски драться. Совсем как в романе Гомбровича «Фердидурке», когда покорный Валюсь дает наконец по морде ясновельможному панычу, который на это напрашивается.
В последующие годы в моих отношениях с деревенскими соучениками существенных изменений не произошло. В Боженчине, как и в Поромбке Ушевской, а после в Камене, друзей у меня не было. В те времена различия между «народом» и «интеллигенцией» — даже, казалось бы, такие незначительные, как в моем случае, — были столь глубоки, что современному человеку трудно это понять. У нас были разные взгляды, разные ассоциации и разные перспективы. К счастью, я не стал козлом отпущения. В коллективе это нетрудно — тот, кто не похож на других, легко может стать всеобщим посмешищем. Коллектив получает от этого садистское наслаждение, что каждому приятно и к тому же укрепляет общую солидарность. Меня оставили в покое, а я, найдя совершенно другие развлечения, не забивал себе голову проблемами «народа». Только в 1943 году, вернувшись в Краков, завел подходящих товарищей.