От Бальджуана мы двинулись на юго-восток. За первым же перевалом закрылись тучные пашни. Местность скудная, безводная. Горцы угрюмы. Нищета. Поселения — редки. Тропа трудна. День за день — глуше и мрачнее горы. Изголодавшиеся джигиты глухо роптали. Джафар-бей все чаще хватался за бок, уверяя, что у него сместилась печень:
— Аллах мне свидетель, бьется в правом боку! Как больному угнаться за тура-шамолом!
Я отмалчиваюсь, но он снова догоняет меня. Не говорит — поет…
— Вернемся, таксыр. Уже снег ложится на перевалы: скоро через них не будет пути ни конному, ни пешему. Птица не перелетит, так жгуч ледяной воздух вершин в зимние месяцы. Каменист и крут путь к Крыше Мира. И скучен, таксыр! Обрывы и скалы, орлы и дикие звери… Дикие звери и дикие люди: пустыня! В ущелья эти не заходят даже сборщики податей, — а ты знаешь, милостивый таксыр, каково рвение наших сборщиков: они найдут теньгу в шве одежды самого ободранного дервиша, да будет трижды благословен Аллах. Послушайся знания Джафара: вернемся в долину, где есть и плов, и виноград, и ястреба, с которыми ты так любишь охотиться, и простор для байги. И солнце греет ласково — не так, как в этих проклятых — да будет нам заступником Мухаммад — каменных ямах, пригодных лишь на то, чтобы кровавить ноги лошадям и людям. Поверь, по той дороге, по которой ты правишь путь, еще не ходил ни один фаранги.
— Что мне до других! У меня свой путь, Джафар.
Еще последний довод бросает, изнывая, джевачи:
— Берегись, таксыр. Ты слышал: недобрые духи живут в ущельях, что ведут к Кала-и-Хумбу… Страшные дивы гнездятся в расселинах… И в самом Кала-и-Хумбе…
— Ты расскажешь мне о них на привале, друг. Любо послушать сказку на отдыхе. А сейчас следи за конем: начинаются кручи. Сорвешься под откос — безо всякого дива!..
* * *
Пропадает меж осыпи тропа. Скользят на скатанных камнях конские копыта; упираются лошади — слишком крут подъем. Приходится спешиться: в поводу охотнее идет по каменному бездорожью лошадь.
* * *
Четыре дня шли мы по ущельям, перебрасываясь по временам через невысокие, но крутые хребты. Поселков не было — не было вообще признаков людского жилья. На пятый — в самый полдень — зачернел с зубчатого гребня, засекая горизонт темною крутою чертою, глубокий провал: мы подходили к Пянджу.
Зачуяв воду, просят повода лошади. Мы идем крупным шагом. Обогнули последний увал — и осадили коней: перед нами, в котловине, сдавленной с трех сторон огромными скалистыми кряжами, лежал изумрудным щитом Кала-и-Хумб. Из зеленого моря — вздымался над самым Пянджем утес, венчанный цитаделью.
— Воистину — Ирям, райский сад! — шепчет Гассан, жадно раскрыв глаза. — Сколько времени не видали мы зеленой листвы, таксыр! Не лжет молва о кала-и-хумбском саде. Райский сад — нет другого имени…
Даже Джафар оживился. Правда — по другой причине: в городе есть бек — будет прием, будет угощение. Хоть немного отдохнем от походной жизни этих двух недель, от ночевок у костра, под холодной дымкой снеговеющих уже горных вершин.
Один из джигитов, рискуя сломать шею, поскакал по осыпи вперед — предупредить о нашем приезде: позор будет беку, если не успеет встретить по чину гостей. Мы замедлили ход, чтобы дать время изготовиться к встрече.
Но бек уже знал. Кала-и-Хумб увидел нас, еще когда мы стояли на перевале. В полуверсте от садов спешились с разубранных коней чиновники Кала-и-Хумба. Мы обменялись обычными приветствиями, но отказались принять дастархан при дороге: хотелось скорее в город, в зелень, под ветви деревьев, которых мы не видели с самого Бальджуана. Да и то — какая там зелень! Камыш…
* * *
По узкой безлюдной улочке, сквозь строй высоких оград, сложенных из плитняка или огромных глыб, перепаянных закаменелою глиною, двинулись мы к цитадели… Встреча, теснясь, заскакала вперед, вытянулась пестрою цепью. Я ехал за Джафаром, впереди Жоржа.
Стена к стене змеилась улица, квартал за кварталом. По-прежнему было безлюдно. Низко нависали над головой тяжелые ветви карагачей и раскидистых чинар. Душный волнующий запах крался сквозь камень застылых плит. Ариман все чаще встряхивал нетерпеливо гривой — как на трудном переходе. Минуя очередной перекресток, он закинулся: на земле, замуравленные краем в стену, лежали две огромные, из цельного порфира иссеченные чаши. Безотчетно — я натянул повод и свернул влево, в проулок, мимо отметивших его чаш.
— Куда ты? — изумленно крикнул Жорж, останавливаясь.
Я махнул ему рукой:
— Сейчас догоню, — и дал Ариману шпоры.
Доскакав до поворота — остановился. Тишина такая, как бывает только в горах: когда слышно, как камни дышат, как смотрится ящерица в ручей. Вправо, влево, впереди — крутым изворотом — те же насупленные, морщинистые, глухо молчащие стены. Затвор! Я оттолкнул коня к ближайшей ограде и, поднявшись на стременах, перегнулся через нее.
Сад, весь в цветах. Поздних, ярких знойной яркостью осени. Странных цветах: нет у нас на севере таких тяжелых никнущих чашечек, таких твердых, как камыш, стеблей. Целое стадо павлинов, раскидывая усмешкой радужные свои перья, медленно шло ко мне по зеленой лужайке. А среди них, в белой шелковой рубахе, открывавшей руки, плечи, высокую строгую грудь, — вся как пена морская, белая, статная, в черном венце до пояса струящихся кудрявых волос, — стояла женщина. Женщина? Или в самом деле еще не умерла на земле сказка?!
Увидела. Быстрее мысли я ссек, взмахом охотничьего ножа, нависшую надо мной душистую ветку — и бросил ее под ноги женщине. Но едва взблеснул — двумя лезвиями — над оградой — прямой широкий клинок, женщина вздрогнула, протянула руки и вся рванулась вперед с коротким звучным вскриком:
— Искандер!
Взбросив колено на седло, я готов был уже спрыгнуть в сад. Но в ту же минуту послышался быстрый топ мчащейся лошади и отчаянный вскрик Гассана:
— Таксыр, что ты делаешь?
Белая женщина, как тень, скользнула в цветочную завесу. По-прежнему переливались на солнце, рвавшемся сквозь листву, павлиньи хвосты.
Гассан, стоя на стременах, задыхаясь следил за нею потемневшим застылым взглядом.
— Ты играешь своей и нашими головами, таксыр! Там на дороге все остановились. Помощник бека выехал навстречу — а тебя нет. Если ты замедлишь, через минуту здесь будет три десятка всадников. Что ты им скажешь, таксыр? Скорее, скорее, ради Аллаха!
Я повернул Аримана. Мы вихрем вынеслись на улицу. В конце ее, у базарной площади, глухо шумела толпа. Когда мы подскакали, Жорж сумрачно покачал головой, Джафар казался сильно расстроенным. Лишь заместитель бека, приземистый, седобородый, плотный, в малиновом шелковом халате, перетянутом широчайшим поясом с серебряными огромными бляхами, был непроницаемо спокоен. Он и виду не подавал, что беку, лицо которого представлял он на торжестве встречи, нанесена обида — заставившим его дожидаться молодым фаранги. Непроницаемо спокойно выслушал он объяснения Гассана о порвавшемся будто бы стременном ремне. И непроницаемо спокойно рассыпал перед нами сложную вязь напыщенного привета.
«Почему — Искандер? — думал я, с усилием следя за извивами его цветистой речи. — Откуда могла взяться такая женщина — белокожая, черноокая — среди этих, — я оглянулся вокруг на переполненный людьми базар, чтоб проверить себя, — низкорослых, темно-бронзовых, до глаз заросших волосами — рыжими, русыми, только не черными — людей? И почему она так вздрогнула, когда увидела мой нож?»
Заместитель бека кончил. Довольно бессвязно ответил я на приветствие, чуть не забыв осведомиться, в заключенье, о здоровье бека.
— Что с тобой такое — солнечный удар, что ли? — язвительно шепчет, моргая очками, Жорж.
Веселой, радостной волной ударила кровь в голову.
— Солнечный удар? Да, да, именно солнечный удар. Как это у тебя хорошо сказалось, Жорж!
Жорж передернул плечами. Но уже гукали бубны за поворотом, и снова развертывалась пестрой шелковой лентой, втягиваясь в проулок, конная толпа встречавших нас кала-и-хумбцев. Мы тронулись дальше сквозь густые ряды сбежавшихся на площадь туземцев. Я всматривался. Нет: всюду одни и те же — такие похожие друг на друга, как братья родные — широкоскулые бородатые темные лица, коренастые, коротконогие фигуры. Попадались и женщины: они вглядывались в нас, прикрываясь рукавом: чадры здесь не носят. И они — такие же скуластые, бронзовые, коротконогие…
Искандер!
Жорж рядом со мной. Улица сужается, стремена чиркают о выступы садовой ограды.
— Перегнись через стену, — говорю я Жоржу. — Нет ли чего интересного?
Жорж привстает на стременах — и в то же мгновение ввстречу доносится визгливый старушечий голос. Явно — это не благословение.
— Вот ведьма, — отплевывается Жорж, опускаясь в седло. — Только на Востоке бывают такие страшные старухи!
— Поделом тебе — не заглядывай в чужие сады… А павлинов не было?
— Павлинов? Здесь, в восточном Дарвазе? Ты спятил!
— А на Александра Македонского я похож?
— Если ты не перестанешь, я тебя стащу с седла.
— Ах ты, братик, братик… Какой ты глупый! Ничего-то ты не понимаешь… А сам сказал: «солнечный удар»!
* * *
Пристально, ясные-ясные, до самой глуби ясные глаза. Да вижу же, вижу!..
* * *
Коротким перекатом ударила барабанная дробь: почетный караул встречал нас у въезда в седую цитадель былых ханов Дарваза.
* * *
Джафар наслаждался. Нам отвели три залы, огромных, застланных — коврами на нашей половине, циновками на половине нашей свиты. Парные часовые — где нужно и не нужно. И на дастархан не поскупился бек: пришлось-таки распустить пояса. Одних яиц Саллаэддин насчитал четыре сотни; семнадцать голов сахару… А дынь, винограда, персиков — и не пересчитать.
На внутреннем дворе — тихий говор. Людно. Местная знать широким кругом топорщащихся халатов обсела нашего джевачи. И, прихлебывая чай из афганской синей чашечки, припадая к круговому чилиму, слышим, отводит он душу в рассказах о бухарском высшем свете и милостях его светлости, высокого эмира — да продлит Аллах его счастливые дни.
Мы с Жоржем лежим на ковре — у двери-окна, распахнутого на обрыв скалы. К самому отвесу подходит стена бековского дворца; свесишь голову — виден бунтующий у подножья перекрытый пеною водоскатов Пяндж. Молчим и думаем. Каждый о своем…
* * *
Вошел, шаркая туфлями на босых отдыхающих ногах, Джафар. Весь расплавлен улыбкой: «Может быть, будет милость ваша выпить чашку чая в кругу кала-и-хумбцев? Они никогда еще не принимали здесь столь почетных гостей: в этих стенах не бывали еще иностранцы».
Не хочется вставать: так ласково-грозно бурлит Пяндж и снежные вершины на том берегу такие близкие и приветные. Ароматом тянет снизу, из кала-и-хумбских садов… Но н а д о идти… В предшествии джевачи спускаемся мы во внутренний дворик. Чинно, из рук в руки идет чашка с чаем, и, обтирая почтительно рукавом чубук, подносит нам оправленный в серебро и бирюзу чилим любимый слуга бека. Сам бек, по этикету, не может разделить с нами вечерней трапезы.
Мы знаем, что рассказывать — о каких чудесах. И жадно слушают кала-и-хумбцы — слушают недоверчиво, как дивную сказку, — о повозках, что мчатся без лошадей, силой огня, по железным полосам, уложенным на землю; о шарах, поднимающих человека высоко над землею, выше орлиного полета, выше туч самих; о стеклянных светильниках, в которых бьется пленная молния — на части, малые части разъятая мудростью человека; и о других светильниках, освещающих тело человека насквозь, так что видно — сквозь кожу, сквозь живую плоть, сквозь сплетение кровью трепещущих жил — мельчайшие связки и кости. Рассказываем о стеклянных дворцах и стальных лодках, уходящих глубоко под воду, и об огромных кораблях, переносящих через моря тысячи людей, в комнатах просторных и светлых, под звуки музыки, под пение и пляску…
—…А в Кала-и-Хумбе? Что есть здесь, о чем могли бы мы рассказать, вернувшись на родину, когда т а м спросят нас: «Что видели?»
Переглянулись наши собеседники… И первыми качнулись седые бороды:
— Что может быть чудесного — для человека таких чудесных стран — в нашем краю, бедном и диком!..
Но один — суровый, молодой, крепкий, все время не сводивший с нас темных, густыми бровями остороженных нелюбящих глаз, — отрывисто бросил — как вызов! — одно всего слово:
«Пери».
И все, словно с упреком, посмотрели на него.
Джафар вздрогнул, потупился; к четкам за поясом потянулась рука:
— Да будет с нами Аллах!
— Что же ты скажешь нам о Пери, кала-и-хумбец?
И опять укоризненно посмотрели на молодого старые седобородые старики. Он как будто колебался. Но Жорж улыбнулся… и тотчас сдвинул бешеным движением брови горец — «зазнаются хвастуны фаранги!». И начал:
— Вы шли западными ущельями, фаранги; вы видели, стало быть, сады Кала-и-Хумба с Мертвого перевала, что между нами и бальджуанцами. Разве не чудом разостлан на этих скалах зеленый ковер? Чудо, подлинно: здесь место — Дива.
…Не было раньше по Пянджу поселений. Сквозь безводные ущелья Запада — не проходил никто; никто не искал Крыши Мира: отсюда — Заповедная к ней Тропа. Потому что не в горы — в низины шел тогдашний народ…
Он опустил на глаза дрожащие, напряженные веки и добавил, шепотом почти, сквозь зубы:
— К вашим чудесам, фаранги…
…Но вот однажды глянуло Солнце и видит: поднимаются по Пянджу люди. И тотчас послало Солнце Дива — загородить людям путь к Крыше Мира, чтобы не потоптали они Заповедную Тропу. И сказало Солнце Диву: «Мое слово — власть тебе вызывать все силы земли и неба и приказывать им, только бы не потоптана была тропа к Крыше Мира…»
— Прости, — поднял руку Жорж (Гассан переводил ему слова кала-и-хумбца). — Но почему было так хлопотать солнцу? Ведь путь на Крышу Мира открыт — и от полночи, и от заката, и от полудня… со всех четырех стран света есть к ней подъем. Почему же именно эту тропу — путь по Пянджу — так оберегало солнце?
Насмешка блеснула в глазах рассказчика:
— Наши отцы говорили: дорог много, но путь один. Может быть — иному учат отцы в стране западных чудес?
Жорж хотел ответить, но я перебил его:
— Нет, ты не понял товарища. И он и я знаем: вершина — в тропе, а не в небе. Продолжай рассказ, мы слушаем.
— Взмел вихрь Див, бросился по ущельям навстречу людям. Встретил их — далеко отсюда — на сто фарсангов к западу. Тринадцать коней; в доспехах белые воины. Их ведет — юноша светловолосый, как они, и стройный станом: прямой короткий ясный меч у бедра. По мечу — узнал Див Искандера…
Привстав, я принял протянутый мне чилим. Сразу оборвалась речь. Поднял голову: рассказчик застылым, диким взглядом смотрел на мой пояс. Невольно положил руку на тяжелую черную рукоять: «прямой, короткий, ясный…»
Круг слушателей дрогнул. Глаза беспокойно шарят по лицам.
— Отчего ты замолчал, Джилга? Говори, если начал…
— Взвыл от ужаса Див, узнав Искандера. Потому что он знал, как знали все — и дивы, и люди, и звери: заклят Искандер. Нет ему смерти — иной, кроме от собственной руки. Знал Див, как знали все — и дивы, и люди, и звери: нет преград желаниям Искандера: захотел — взял! И если он ступил на путь Искателем — он пройдет… Разве не прошел он уже землю из конца в конец — сквозь моря и пустыни и горы.
Взвыл от ужаса Див. Взмахнул плащом, закрутил каменной метелью… стучат по шлемам и панцирям острые камни — но смеясь, с непокрытой головой, едет вперед Искандер.
Запал за скалы Див. Стал волхвовать, стал вызывать жар земной из подземного огненного моря. Поползли — от ущелий вниз, к сердцу земному, как змеи, черные трещины; дозмеились до подземного огненного моря: взмыли вверх, к раскрытой земле, тяжелые багряные волны. На сто фарсангов — от жаркого дыхания их — сгибло все живое, до последней травинки. Залил ущелья жидкий огонь: по колено в огне тринадцать коней. Рвут с себя раскаленные доспехи и шлемы двенадцать всадников; без шлема и панциря ехал Искандер…
Множит заклинания Див, зовет на помощь братьев — по одному на всадника, двенадцать счетом. Окунают братья в кровь земли вихревые плащи, как в покрывала завивают всадников — каждый каждого. И видит Див: темнеет кожа воинов Искандера и ссыхаются мышцы: коротким, круторебрым становится тело… Но не гаснут глаза, по-прежнему сильна в них жизнь, потому что смотрит на них заклятыми глазами своими Искандер… И выносят их кони — почернелые, как они (у одного Искандера белый конь его, опаленный огнем, чуть перекрылся солнечным цветом, словно растопленным золотом), — из огненных потоков — в снега Мертвого перевала. Захлебнулись растопленным снегом следом за ними поднимавшиеся волны огня. Схлынули назад, побежали по трещинам, обнажая дымящиеся камни скал. И бросился Див с братьями назад — на два дня конского пути, и здесь, где ныне стоит Кала-и-Хумб, свалился на землю, меж расселин и обрушенных скал, и стал думу думать: как преградить Искандеру путь… Силой нельзя — хитростью!
Два дня искали решения дивы. И хлестало их неустанно бичом лучей, беззакатно стоя на небе, Солнце. Но страх — дурной советчик: ничего не придумали дивы. А Искандер — опять приближался.
Когда завидели они спускающихся с перевала всадников — обратились двенадцать дивов в двенадцать горных козлов круторогих, чудесных, с мохнатыми ногами — и помчались по горам мимо всадников. Не стерпело сердце Искандера. Гикнул, понесся по скалам вдогонку, натягивает на скаку тугой лук.
Долго кружили по скалам дивы, отводя Искандера от Заповедной Тропы — к Северной дороге: той, по которой идут на восток, в обход Крыше Мира, вьюки. И вывели наконец тринадцать коней на Северную дорогу. Но как только увидел Искандер широкий проезжий путь и ишачий след на нем — засмеялся, махнул рукой, вздыбил коня, повернул его опять к югу и стал по скалам подниматься назад — на покинутую тропу… Тщетно кружили дивы то горными козлами, то орлами, то черными медведями, корыстью охотника гор. Смеялся Искандер, не тянулась рука к колчану. Он упрямо правил путь к Пянджу: туда, где, под бичами Солнца, ждал его в ужасе и гневе Див.
И когда снова увидел он на далеком перевале конские тени — на последнее, на страшное решился Див: он вызвал Пери — Красоту Мира…
* * *
На страшное решился Див; ибо, если узнает человек Красоту, не будет над ним больше ни силы, ни смерти…
Весь дрожа космами огромного тела, вызывал Див Пери. И, услышав его заклинания, само Солнце дрогнуло и ушло с неба на двенадцать и еще на двенадцать смен. Потому что решалась судьба Заповедной Тропы, и Крыши Мира, и дивов, и самого Солнца…
Двадцать четыре смены висел над Пянджем и горами мрак без просвета: потому что только по зову Солнца выходят на небо месяц и звезды. Но Солнце не звало их. И была тьма… Такая тьма, что сами камни боялись пошевелить тяжелыми своими головами. И лишь по шелесту листьев, по аромату расцветших цветов, по тихому крекоту павлинов узнал Див, что дозвучали его заклинания, что пришла Пери…
И вновь забагрянели зарей снега на перевалах. Глянул Див: пестрым душистым ковром оделись черные скалы. Странными цветами цветет луг — словно на синих, желтых, пурпурных чашечках их осела тьма, сквозь которую прорастали они под неслышными шагами Пери. И когда в чаще завороженных деревьев увидел Див ее несказанную красоту — ее черные косы над высокою белою грудью и глаза, которым имя: звезда! — потому что в них ночь, покоренная Солнцем, — Солнце и Земля, Сумрак и Огонь! — в дикой радости прыгнул он на ближайшую вершину, обломал гранитную глыбу и поставил ее, как жертвенник, посреди луга… Та скала, на которой ваш сегодняшний ночлег, фаранги!..
* * *
Двадцать четыре смены выжидал солнца на снежном перевале Искандер: не найти во тьме тропы среди пропастей и обвалов. Тронул было копытом конь Искандера и прянул назад: ушел из-под ног каменный хребет. А по воздуху — нет коню полета. Стал дожидаться солнца Искандер, грея на мече руки.
А когда наконец снова поднялось Солнце из потемной стужи — увидел Искандер зеленый ковер на мертвых вчера еще камнях и усмехнулся: «Западню строят дивы, ибо Крыша Мира еще далеко». И выслал вперед на разведку старшего из своих воинов.
Подошел воин, поступью льва на добыче, к окраине волшебного сада. Видит: кивают тяжелыми лепестками диковинные, невиданные цветы; видит: радугой раскинулись по лугу широкохвостые павлины и странной музыкой дрожит, переливается воздух — словно земля поет; но напев земли — священный напев и для человека и для дива. И чувствует воин, что сердце в нем, не знавшее дрожи в сорока и еще сорока сражениях, стало вдруг мягким и плачущим тихими слезами. Припал губами к поющей земле.
Далеко, призывно прозвучал турий рог Искандера… Но он показался воину перезвоном коровьего колокольчика: целовал воин землю и уже не помнил Искандера.
Склонившись, отошел он на край луга и вонзил с мольбою меч в землю, вскапывая ее: первый ров садов Кала-и-Хумба.
«Что-то случилось с воином, — думает Искандер, дожидаясь на перевале. — Он не отозвался на мой рог… Старейший — он мягок сердцем. Не надо было посылать его на неизвестное. Надо было послать — из злых».
И подозвал Искандер другого воина: был тот жилист и худ, словно иссушенный внутренним огнем, огнем недобрым: так говорили глаза. Не было лучше его на воинские хитрости: не раз обманом, не обнажая меча, раскрывал он Искандеру врата вражеских городов. Ему указал Искандер на зеленые кущи. И змеей скользнул в расселину, радостно сверкнув глазами, злой воин.
Он прополз опушку, приминая траву; видит: пугливым табуном пробежали мимо него какие-то большехвостые птицы; видит: роет канаву на окраине какой-то человек… Ни опасности, ни добычи. В чаще деревьев приметил он, наконец, белую одежду… Пери! И сердце в нем — иссушенное — дрогнуло жадным желанием. Одна в лесу девушка: можно потешиться над нею. Кто заступится за нее? Не та ли землеройка?
Бросился к Пери злой воин. Но движением легким ускользнула она от его жадных рук — сквозь розовые кусты, сквозь заросли, к скале, что посреди сада. Сцепляют за нею свои ветви кусты, обрастая — на защиту ее — шипами; змеями обертываются корни — жалят воина и в голень, и в пяту. Но кровь воина не боится отравы: он сам смазывает ею наконечники своих отравленных стрел…
На скалу подымается их бег. Издалека, предостережением грозным, прогремел по горам рог Искандера. Но лишь злобною улыбкой отозвался воин: «Труби, труби! Я не гончая — не отзовешь от добычи».
Близко вершина. Скользнула Пери со скалы — и стала над пропастью, в воздухе, как на твердом камне. Не заметил ослепленный злым желанием воин — пригнулся, прыгнул… и закрутил, бросая о прибрежные камни, его в клочья разодранное тело светлый холодный Пяндж, мстя за кощунство. Ибо он поднял грязную руку на Красоту.
«И злому и доброму — одна смена, — молвил Искандер, не дождавшись ответа на призыв. — Видно, сильно заклято зеленое ущелье. Один — не находит себе упора человек». И дал знак, и десять остальных воинов спустились в котловину. Один остался на перевале Искандер.
* * *
Десять воинов, подскакав к роще, увидели товарища, роющего землю, и повернули коней к нему. Он рассказал, как потянула его к себе властным, священным зовом земля — и в тот же час опостылели ему скитания по свету за неутолимым Искандером, опасности и битвы, пиры и раны. Ведь сколько ни скачи — все земля та же и люди те же, и к одному месту — к ночлегу — приводит каждую ночь конь. Добро ли менять ночлеги?
Воины слушали, и вот — заныли их плечи и руки затаенной, скованной дотоле, усталостью.
«Он верно говорит, старший! Зачем бродить по свету, над пропастями, пугая людей и дивов, сменяя удар на удар, когда есть теплая, верная, ласковая земля, родящая зерно и лозу?» Они расседлали коней… И в третий раз безответно прогудел над горами призывный рог Искандера.
Нахмурил, впервые в жизни, брови Искатель. И стал спускаться сам. Чем ближе подходил он, тем громче пела земля, и пышнее расцветали, впивая солнце, цветы, и чудесными соками исходили ветви деревьев, смыкая над головой Искандера душистый свод. И с каждым шагом полнили его свет и радость.
Пери ждала у подножья скалы. И когда увидал ее Искандер, он склонил колено, не прикасавшееся к земле никогда — даже когда он спускал тетиву лука.
Ласково взглянула на него Пери и опустила на его голову свои руки. Благоуханные одежды коснулись не знавших устали плеч… И припал к коленям ее внезапно иссохшими губами Искандер…
Хохотал, хохотал рыком звериным, запав за соседним хребтом, старый Див; и подхохатывали мелким козьим смешком, просунув в расселины кривые насмешливые рожки, двенадцать малых дивов. Потому что ясна им стала судьба Искандера.
Но Солнце затуманилось, когда опустила Пери свои руки на голову Искандера. Потому что в глазах ее — увидело отблеск силы Искателя.
Об руку поднялись Пери и Искандер на утес. Пери спросила тихо — призывно звучал голос:
«Ты пойдешь дальше?»
Засмеялся Искатель:
«Разве эта скала — не Крыша Мира? Куда мне идти от тебя?»
Потупилась Пери, сдвинула черные брови и сбежала вниз, вниз по крутому откосу, с выступа на выступ. Там, у самых вод Пянджа, — горец протянул руку вперед, в темноту, и в наступившем молчании услышали мы глухой рев бунтующей под скалами воды, — есть пещера. Туда сошли они. Мгновения не пробыла в пещере Пери: но Искандера никто уже не видел с тех пор…
А над пещерой в волшебном саду уже работали былые воины Искандера: от них пошел наш свободный народ. Они привезли себе жен из-за Пянджа, афганского корня, — темноволосых крепких жен… Они распахали скалы огнем и железом: дар чудесных жатв дало им Солнце за то, что сменили они дивов на охране Заповедной Тропы, заступили путь к Крыше Мира. В этих жатвах — первое чудо Кала-и-Хумба.
— А второе?
Рассказчик снизил голос до шепота. Медленные, как тяжелые камни, падали слова.
— Когда пришел конец Искандера, на земле осталась жить Пери: к дивам она не могла вернуться, так как опечалилась своей победой. Женщина по виду — чудесную сохранила она в себе, дивью силу. По взгляду ее смещаются вещи: из города в город взором одним может она перебросить покрывало или нож. На охране ее шорохи и звуки, пугающие людей и зверя: они стерегут ее сон и отводят глаз в землю, если кто-нибудь посмеет поднять на нее глаз. И сама она может, когда захочет, уноситься незримо. Куда — мы не спрашиваем.
— Не спрашиваете? Ты грезишь, кала-и-хумбец? Как спросить стародавнюю сказку?
Он выпрямился, порывистый и мрачный, смотря куда-то, мимо меня, остановившимся, завороженным взглядом.
— Но она жива, Пери Искандера! Я сказал: ей смерти не дано. Она и посейчас живет среди нас такой, какой знали ее наши деды и прадеды.
Сорок человек слушало сказку о Пери: никто не пошевелил головой… Но ведь все эти люди живут в Кала-и-Хумбе… Не за тысячу верст рассказывает о чудесах райского сада этот чернолицый — в Калаи-Хумбе самом, где каждый может взять за бороду лгуна…
Губы Джафара, побелевшие, шептали молитву: шелестели под дрожащими пальцами бусины четок. Гассан и Саллаэддин, как зачарованные, смотрели в огонь костра. Глубокая тишина лежала над скалой и долиной. И вдруг — из дальних низов ясный и чистый, как луч, — донесся голос… Высокий, нежный, женский…
Еле заметной дрожью — еще ниже склонились головы. Жутью дохнуло над недвижной толпой.
— Она откликается на сказку, таксыр, — хрипло сказал, вставая, рассказчик. — Доброй ночи — на нашей скале, фаранги!
* * *
Вернувшись в отведенный нам покой, мы долго молчали. Ночь, беззвездная, смотрела в черные пролеты раскрытых на обрыв, над пропастью, окон. Неотвязно стояла — заклятием сказки — непривычная, странная жуть. Чудилось — ползут снизу, от садов долины, душные ароматы сказочных цветов; чудилось — бьются о стены цитадели чьи-то черные крылья и — сквозь вой буревых плащей — звенит, звенит — неслыханный, как в сказке, — чистый и ясный голос…
Жорж, мрачный, шагал, путаясь шпорами, нервно встряхивая головой, словно отгоняя непривычные, противные ему мысли.
— Нелепость! А ведь они верят, в самом деле верят в нелепость эту — в бессмертную Пери Александра — все эти кала-и-хумбцы! Так верят, что от них и самому начинает чудиться невесть что. И воздух этот… Душно, дышать нечем. Слышишь, запах какой?.. Ну, ты-то чего молчишь?
Нестерпимо стало. Я глянул ему прямо в глаза:
— Я видел ее, Жорж.
Весь вздрогнув, он схватил меня за руку.
— Ты бредишь!
Глухим шорохом шаркнула по коврам распахнутая дверь: в комнату проскользнул Гассан.
— Таксы?! — начал он, потупясь. — Из города поднялся кала-и-хумбец. Он говорит, что должен сказать тебе слово еще в эту ночь.
— Зови.
Гассан подошел ближе.
— Будь осторожен, таксыр. Это заколдованная долина, таксыр… Ты слышишь: ночь полна шелестов и звуков, — а ты и я з н а е м, что кругом тишина.
От слов Гассана сразу спало очарование сказки. Я прислушался: стонет ветер в расселинах, бьет водою о камни Пяндж, внизу, под обрывом… Сколько раз слышали мы, в блужданиях по горам, эти звуки!
— Брось детские страхи, Гассан. Зови кала-и-хумбца.
Вошел горец: весь темный, волосатый, плечистый, в самотканой одежде; козьей шкурой, вверх шерстью, обвернуты кряжистые ноги.
— Таксыр…
— Какое слово принес ты мне, друг?
Он метнул взгляд на Жоржа.
— Говори, товарищ знает только русскую и фарсийскую речь.
Быстрым и гибким движением опустился горец на колени и, скрестив руки, коснулся головою земли.
— Ее слово — к тебе, Искандер: «Прежний ли ты? Потому что я — прежняя». Так она сказала.
Снова захватила, забаюкала, понесла куда-то — без мысли — волшебная, радужная сказка. Чужим показался мне собственный голос.
— Скажи ей: воистину, на скале — как прежде — Искатель!
Снова склонился в молчаливом поклоне туземец:
— Ты больше ничего не скажешь, таксыр?
Я покачал головой.
— Но ты будешь в своей пещере? Она сойдет к полуночи.
Близко, с откоса скалы, прогудел, разрывая воздух, рог.
— Двенадцатая стража! Воины сменяются у башни. Она уже в пещере, Искандер!
Он рванулся, безумным движением, невольно увлекая меня, к распахнутому окну, и наклонился. Припав рядом с ним на ковер, я подставил грудь подымавшемуся от Пянджа рокоту. Тьма непроглядная, — но далеко внизу, над самой водой, я заметил словно отблеск какого-то, от скал излученного, свечения…
— Она там, — шептал благоговейно и страстно кала-и-хумбец. — Ты видишь пасть пещеры, таксыр. Она уже там… Она знала, что ты придешь…
Я смотрел, не отрываясь. Свечение становилось явственнее. Казалось, на взмывы ревущей в пропасти реки ложатся розовые, словно заревые отсветы.
* * *
Когда я выпрямился — туземца уже не было в комнате. Жорж недвижно лежал на груде одеял и подушек. Спит или нет? Сколько прошло времени с той минуты, как я наклонился?
* * *
Смотав притороченный к моему седлу аркан (по обычаю, у изголовья кровати сложен был конский убор Аримана), я обежал рукой обводы распахнутых над пропастью окон: камень, камень, гладко отесанные брусья. У крайнего — запнулся ногой до боли: глубоко вогнан в пол заржавый, покривелый крюк. Закинул петлю, затянул узел, оборотом перекинул на правую руку конец и, крепко держась левой за порог окна, свесил тело на откос скалы. Ноги не могли нащупать упора. Медленно отпуская аркан, я стал опускаться на весу. Звеня от напряжения, уходила вверх веревка: упора не было по-прежнему. Рев реки доносился снизу насмешливо и злобно. Мгла кромешная и вверху и внизу.
Я вытянул свободную руку перед собою прямо — пустота; обвел кругом — пусто. Засмеявшись, я пустил быстрее веревку: она обожгла руку. Свободный конец, свистя, ударил по ногам: аркан был на исходе. Но в тот же миг резнул по тонким подошвам чувяк каменный выступ. Я знал, что он будет!
И, все еще улыбаясь — не так, как тогда, в Макшевате, — я лег грудью на холодную скалу, бросив ненужный конец. Закрыв глаза, нащупал ногою под собою новый оскал ската и быстро стал спускаться, с зубца на зубец. Спуск был почти отвесный; всплеск волн становился все ближе; все раздельнее звучали слагавшие его шумы. Пахнуло холодом.
Я снова закрепился на влажном, осклизлом выступе и осторожно огляделся.
В заревом, ярком и зовущем снопе света, рвавшемся из скалы, саженях в пяти — не дальше — подо мною, бурлила, вскипая белою пеною, стремнина. Выше, ниже, в стороны — все та же непроглядная тьма.
Что-то мелькнуло у самого лица, беззвучное и быстрое. Птица? Летучая мышь? Нет… Мохнатым почувствовалось оно мне на полете.
Я спустился еще. Внезапно свечение исчезло. Между ним и мною вздвинулась темная — темнее облегавшей меня ночи — громада утеса. Подняться или продолжать спуск? Переступил, колеблясь, — и сорвался.
Сознание замкнулось. На миг… Скользнула нога по замшелому камню, тело пригнулось прыжком — и со дна расселины, на которое я встал, влево, совсем близко, открылся вход в пещеру. Как в кратере перед извержением, ложился на каменное обрамление отсвет, где-то там, далеко, в самой глуби клокочущего огня.
Прислушался к пещере: тихо. Войти пришлось почти ползком. Но через несколько шагов свод пещеры сразу взметнулся вверх гроздьями сталактитов. Блеснул клубящийся огонь утвержденных в стене, в тяжелых железокованых кольцах факелов, над бледной тканью узорного ковра.
Белая тень скользнула мне навстречу, неторопливая, спокойная, властная, закинув над чернокудрой головой белые сильные руки. Но печальными повиделись пристальные, ясные, до дна ясные — глаза.
Я рванулся к ней всею силою, всей внезапно поднявшейся на душе жгучей, несказанной радостью. Но она остановила меня взглядом. Губы дрогнули: в третий раз за сегодняшний день я услышал ее голос:
— Ты прежний?
— Разве я знал себя прежде?
Молчать — нестерпимо… Сказать — не могу.
Она заговорила снова:
— Ты дальше не пойдешь, Искандер? На Заповедную Тропу, к Крыше Мира?
* * *
И от слов этих — явь. Так ясно стало, что вот сейчас я отвечу, и зачадят факелы, и я останусь один в замертвелой пещере… закаменелым, отверженным, навсегда забывшим улыбку… И одиноким, тяжким будет путь мой по Заповедной Тропе… И опять, без ответа, я опустил голову.
В дальнем углу багровел под огнем факелов, оскаля зубы, высоколобый череп.
Тише, совсем тихо, она повторила вопрос:
— Ты не пойдешь дальше, Искатель?..
Тогда я взглянул ей прямо в глаза, мысленно прощаясь с нею. Но все же сказал — я помню: глухо, но твердо — в первый раз в жизни, воистину твердо — звучал голос:
— Пойду, Пери.
Она тихо вскрикнула… Солнечной радостью заискрился, разгорелся взгляд. Как днем, светло стало в пещере… Я невольно опустил веки от этого нестерпимого света. И, опуская, почувствовал на своих губах ее губы.
* * *
С утра — обычная на поездке работа. Обошли город. Осмотрели ткацкие мастерские. Поднялись на горные пашни: воистину чудо. Сколько человеческого труда должно было уйти на то, чтобы отвоевать от камня крошечные эти лоскутки кремнистой земли, распаханные огнем и мотыгой на такой круче, что и стоять трудно, не то что работать; по скату глыбами отгорожены эти поля от осыпи, от горного ливня; пробиты по кайме их стоки для жадной вихревой воды…
Водили нас смотреть порфировые чаши — те, у которых вздыбился Ариман. По преданию, вытесаны они дивами на вечное поминовение не выпитого Пери и Искандером венчального вина: в древности, до ислама, вином венчались дарвазцы.
Обедали у бека. Белый весь, важный, тихий, хороший старик. Здешней крови — от старых, от давних дарвазских ханов. Этому не нужны рассказы о «Фитибрюхе», о дворцах и машинах. Слушает, как мы рассказываем его чиновникам — под одобрительное, жадное их причмокиванье, — и чуть шевелятся снисходительной улыбкой губы над белою волнистою бородой.
Вечером записывали песни, варианты сказания о Пери и Искандере.
* * *
На четвертый день мы начали расспросы о Заповедной Тропе: где она, как по ней пройти.
До сих пор все шло прекрасно. Даже антропометрические измерения (под обычным предлогом — «снять точный рисунок») не вызвали никаких осложнений. Туземцы помогали в наших работах чем могли, часто недоумевающе, часто смешливо, но всегда ласково и охотно. Стоило нам, однако, заговорить о Тропе…
Старики отмалчивались. Молодые хмурились. И самое неприятное — к молодым и старым примкнули совершенно явственно и Джафар и Саллаэддин.
Так толком ничего и не узнали. Одни сказки: да и те не новые. Давно, давно читали мы о гогах и магогах, о карлах, плавящих в пещерах серебро и медь, о драконах, сторожащих золото, о воздушных, из лучей построенных мостах… А о самой Тропе — даже и сказки нет: видно, и в самом деле не ходили по ней люди…
Поручил Джафару узнать; может быть, ему удастся: все-таки в городе есть земляки ему — бухарцы. Да и фирман у него от эмира — на все. Дал двое суток сроку.
На вторые, после вечернего намаза пришел; почему-то вместе с Саллаэддином. Торжественный. Как всегда, с припоклонами повел речь издалека: о службе своей эмиру и испытанной верности и готовности всюду провести и все показать…
— Знаем твою верность чиновничью, Джафар. Что тебе рассказали люди о Тропе?
— К ней и иду, к ней и иду, таксыр! Все твердо узнал по твоему приказу. Всех расспросил, вызнал: нет пути за Кала-и-Хумб. Даже в Язгулоне, за два перевала от города, бывали лишь редкие люди. А дальше — нет дорог, одни срывы да кручи. Доподлинно, твердо, без спору: нельзя идти. Случится что с тобою или тура-Джорджем, какой ответ дам я светлейшему эмиру? Так-то я сберег его гостей…
А Саллаэддин, тем временем, у притолоки. Переступает босыми ногами; чалма, крутая, белая, сдвинута на затылок. Крутит завязки халата — небрежно так, щегольски. Это признак верный: что-то ужасно, по его мнению, хитрое задумал Салла: тончайшую, ему кажется, интригу. И когда он откашлялся наконец — мы с Жоржем рассмеялись заранее: знаем мы нашего Саллаэддина.
Он начинает, как только замолчал Джафар. Глаза по потолку, словно не с нами разговор.
— Вчера на базаре говорили: «Аллах акбар! — закрываются уже перевалы; северные закрылись и восточные; только на запад еще открыты пути. Но и там снег выпал: замешкаемся — придется зимовать в Кала-и-Хумбе…» Хорошее дело! Бо-ольшое дело!..
— Так нам ведь не на закат, Салла, а на восход: мы по Тропе пойдем.
Джигит упрямо трясет головой.
— Убей меня, таксыр, я не пойду по Тропе. Она заповедная, заклятая она, все люди говорят. А Джилга-батыр — тот, что рассказывал о Диве, — взял с меня великую клятву — на ячмене и на ноже, таксыр, что я не ступлю на Заповедную Тропу.
— Ты дал клятву? Это еще что за новости?
Саллаэддин почесал переносицу тылом ладони:
— Все люди говорят: у Джилги одно слово, одно дело. Он сказал: «Поклянись — или нож меж лопаток». Я знаю гиссарские ножи, таксыр: мне не нужно говорить дважды.
Я знаю их тоже — гиссарские ножи: кривые, дамасской стали. Таким ножом — только дотронуться до кожи: дальше он пойдет сам.
— Ну что же, оставайся в Кала-и-Хумбе, Саллаэддин, — говорю я холодно. — Может быть, найдется здесь жалостливый человек, выменяет твоего коня на ишака — смирного, доброго, с черным крестом на спине: будешь возить навоз за город. Хорошее дело! Бо-ольшое дело!.. Мы пройдем по Тропе и без тебя, мулла-Саллаэддин… и без тебя, джевачи… если ты тоже дал клятву.
Джафар испуганно поднимает брови.
— Ты издеваешься надо мною, тура-шамол, по всегдашней твоей милости ко мне. Разве мне, служителю великого эмира, допустимо давать кому-нибудь клятвы?
— Ты пойдешь, значит?
Вздохнув, он потянулся за четками. Саллаэддин, беспокойно постукивая пятками, кашлянул. Но джевачи молчит, шуршит бусами. Не вытерпел Салла:
— Э-э, тура, не может он пойти! Закона нет.
— Он верно говорит, — горестно закивал Джафар. — Подлинно: нет закона! Если бы обо мне речь — неужели я не умер бы по одному твоему знаку, о государь мой вихрь! Но, по неизреченной благости своей, светлейший приказал мне представлять при тебе его особу, чтобы тебе был всюду заслуженный почет. Нельзя мне поэтому ходить заклятыми местами. Ведь если я на себя возьму грех заклятого места, не на меня ляжет он, и не на семейство мое, и не на мой род (разве я бы пожалел для тебя всю эту пустошь), — а на самого эмира: потому что он в моем лице здесь, таксыр. Какою смертью искуплю я, если наведу на него заклятье!
— Вот хитрая шельма, — говорит Жорж: я перевожу ему слова джевачи. — Не пришлось бы нам, в самом деле, поворачивать оглобли. Да, пожалуй, в конце концов так и лучше будет: ведь на Тропе — это уже достоверно — нет людских поселений. Стало быть, работы нам не будет. Пойдем через Каратегин. Ты помнишь, профессор тоже говорил, что именно в Каратегине вероятнее найти нужный нам череп.
— Я свой теперь череп ищу, Жорж. И я не поверну от Тропы.
Жорж подозрительно посмотрел на меня сквозь очки:
— Свой череп? И то. Ты какой-то странный стал здесь, в Кала-и-Хумбе.
* * *
В полночь, когда я укреплял аркан, он неожиданно поднял голову с подушки.
— Я давно хочу тебя спросить…
— О чем?
— Как ее имя?
— Имя? Ты, значит, ничего не понял в сказке Джилги?
* * *
Дело приняло совсем дурной оборот. Джафар и Саллаэддин взбудоражили весь наш караван. Джигиты категорически требуют немедленного выступления обратно, пока не закрылись перевалы: боятся зазимовать. Не помогли никакие уговоры.
* * *
Мы столковались наконец: я отпускаю джевачи со всей своей свитой и Саллаэддина с нашими конями и вьюками на Каратегин. Через месяц они должны прибыть в Бардобу, на Алайской долине; мы спустимся туда с Памира, поднявшись на него с юга от Хорога.
Гассан отказался вернуться: он тоже хочет пройти Тропу.
Жорж мрачен и сух. Едва ушел довольный джевачи, он опять заговаривает о севере.
— Искать и работать надо там. Переход по Тропе — чистая авантюра. Академия наук и университет посылали нас не за этим. Джевачи прав: надо со всеми вместе повернуть назад.
— Поворачивай. Только… зачем ты мне раньше не говорил так прямо, Жорж?
— Да ты же мне заморочил голову! И все эти россказни о каких-то неведомых странах на Тропе… Выходило так, будто я тебя предаю как-то, оставляю одного в опасную минуту. Ну а сейчас, поразмыслив хладнокровно, я вижу совершенно ясно, что все эти опасности и страхи — чистейший фольклор. А трепаться по горам, одного спорта ради, не хочу. Если что, паче чаяния, окажется, ты и один запишешь. А для экспедиции даже выгоднее: ты пройдешь югом, я — севером: захват шире за то же время. Съедемся в Бардобе, как ты говорил.
Я согласился без тени недовольства. Искренно: ведь он совершенно прав, по-своему, Жорж.
Значит, пойдем мы вдвоем: я и Гассанка. До Язгулона — проводники от бека кала-и-хумбского; от Язгулона — поведут тамошние охотники за турами. Если согласятся, конечно — неволить нельзя: заклято.
В честь нашего отъезда бек назначил байгу. Приглашения разосланы по всем окрестным ущельям, на тридцать верст округи.
— Потягайся на прощанье с нашими наездниками, — ласково улыбаясь, говорит за обедом седобородый бек. — Хорош у тебя конь для байги. Куда нашим! Говорят, ты выиграл скачку в Хазрете, а там, по слухам, скакало две тысячи коней. Я для тебя и приз приготовил, особый, на память о нас. Покажи, Джалэддин, что мы приготовили высокому гостю.
Джалэддин, домоправитель бека, выносит из внутренних комнат чеканным, вороненым серебром украшенный старинный конский убор. Я любуюсь окованной, как на рыцарской сбруе, широкой уздой и серебряным, львиной головою, налобником.
— Не проедешь ли сегодня осмотреть поле, таксыр? — заботливо наклоняется ко мне Джалэддин. — У нас ведь здесь не то, что в Бухаре или области Самарканда. Здесь камень. Нужна привычка. Наши байгачи знают каждый овраг, каждый спуск: с закрытыми глазами проскачут. А тебе, по первому-то разу, — как бы не попортить коня…