Мосты были взяты. Но не так, как мечтал Мартьянов, рассказывая комитету в ночь на 27-е план своего «маневра». Еще шли по заводам утренние митинги и сборы и только что доставлены были Сергеевым из захваченного Арсенала уцелевшие от «разбора» винтовки и револьверы, когда в тылу мостов появились уже бесстройные, но грозные ватаги волынцев, литовцев и преображенцев. Мостовые заставы после короткого боя спешно отошли или рассыпались. Восставшие роты бросились в Заречье, братаясь с рабочими. Разгромлены ими последние, не захваченные еще в прошлые дни полицейские участки, в осаду взяты казармы Московского полка, где заперты были обезоруженные солдаты под караулом офицеров, фельдфебелей и прочих "барабанных шкур", бивших пулеметным огнем по подступам к казарменным входам. Занят Финляндский вокзал, где тотчас провозгласил себя комендантом никому не известный дотоле, но объявивший себя социал-демократом (без определения фракции) вулканически энергичный рыженький военный врач. Во все стороны по неезженым улочкам, кренясь на ухабах, понеслись грузовики, перегруженные бойцами. Красные флаги повсюду. И весь город — на улицах.

Взяты были «Кресты» — без крови, одною угрозою взрыва ворот несуществующим динамитом. И следом за освобожденными «политическими» тяжелой, шаг к шагу нараставшей лавиной хлынули выборжцы через мост на Литейный.

В лавине этой оторвалась от своих, затерялась Марина. С расстрела у гостинодворской часовни на Невском она ушла с айвазовцами опять, по-прежнему «своей»: под посвист павловских пуль сошла ненужная, неверная взаимная обида, нагнанная жгучей болью за товарищей, выбитых из строя в самый боевой, самый радостный момент; по-старому пожал Марине руку Иван, по-старому улыбнулся товарищ Василий, — за поворотом улицы, когда, выйдя из-под огня, вновь строилась, выравнивалась, подсчитывала потери колонна. По улыбке Василия сразу поняла Марина: конечно же, он и тогда еще, у Арсенала, поверил, что ни при чем в куклиноком аресте эта плакавшая у нелепой, горластой мортиры робкая девушка; иначе — разве бы он их отпустил? Поверил, — только выдержал время, заставил до конца додумать и пережить то, что могло быть от необдуманного, неверно сделанного поступка. О Наташе он только одно слово спросил:

— Жива?

И от этого слова у Марины захолонуло на сердце: ведь она… нарочно не оглянулась, когда побежала с другими. Неверно. Гадко. Не так надо было. Она ответила еле слышно:

— Не знаю.

Василий покачал головой чуть-чуть. Но сильней и не надо. Ясно же, ясно. Опять она поступила не так. Нельзя было бросать.

Она так и сказала Ивану. Иван понял, сдвинул брови.

— Теперь уж… все равно. Не исправишь. Где ее теперь найдешь…

Да и некогда было. Весь вечер, всю ночь на Айвазе шла лихорадочно подготовка к завтрашнему дню. Всю ночь на дворе и на лестнице главного входа — всегдашних местах общезаводских митингов — пришлось Марише говорить: и снаряжавшимся к завтрашнему бою рабочим, и женам, тревогою за мужей согнанным на заводской двор. А с утра вышли. И еще не доходя моста, Марина оторвалась от своих, выступая на уличном митинге.

Да они и не старались найти айвазовцев: все кругом были свои, родные. Людская крутая волна несла, неистовому ее напряжению радостно и легко было отдаваться без думы. Со всеми вместе бросилась Марина в кипевшую водоворотом у запертых Литейных арсенальных ворот толпу, со всеми вместе била каким-то в руки попавшим обломком в ржавое железо створов, под выстрелами оборонявшей здание охраны, под штурмовой, победный тысячеголосый крик. И со всеми вместе сквозь цеха и переходы, увлекая арсенальцев, вновь бурным бегом вырвалась на улицу: впереди где-то снова трещали выстрелы.

— На Кирочной засада! Стой!.. Шагом, шагом, товарищи! Осторожней!..

Осторожней? Не помня себя, Марина взмахнула рукой и побежала опять, крича, не слыша собственного голоса. В обгон ей блеснул винтовками автомобиль и полным ходом, с гудом неистовым, свернул на Кирочную. Захлебываясь, застучал пулемет. Автомобиль крутым заворотом, ухнув лопнувшей шиной, вынесся обратно на проспект, сронив с крыла убитого матроса. С угла, на бегу, уже стреляли дружинники. Еще одна пулеметная очередь — и тихо.

Тишина прошла и по толпе. Люди остановились, снимая шапки перед поднятым на плечи высоко, недвижным телом матроса.

Вы жертвою пали в борьбе роковой…

Марина прислонилась к стене. Она сразу ощутила усталость. Понятно, собственно: два дня, две ночи без отдыха, как и все… Не надо стоять: на ходу усталости нет. Но как только вот так остановишься…

Час который? День? Вечер? Четыре часовых магазина было по дороге, закрытых, конечно; во всех четырех витринах — круглые выставочные часы стоят. Наверно, пора в Таврический. Василий сказал: вечером заседание Совета. Она же депутатка. Спросить кого-нибудь? Или просто пойти?

Она повернула назад, пробираясь сквозь поющие, полукружием охватившие перекресток ряды. Ряды стали реже. Но тотчас, сквозь просветы, повиделась снова густая, у следующего же угла стоявшая толпа. Опять? Но стрельбы не слышно.

— Что там случилось?

На Маришин вопрос человек обернулся. Глаза, юркие, замаслились. Он хихикнул.

— Суд громят.

Громят? Слово резнуло непереносно. Марина вздрогнула даже. Погром — в революцию? Великую, долгожданную революцию? Да нет же!

— Пустите!

На голос (опять не узнала своего голоса Марина) расступились послушно. Побежала по самой обочине. Люди сторонились от здания.

— Поберегитесь, стекла!

Со звоном сорвалась вниз, на панель, выбитая рама. В подъезды черными струями врывались люди… И снова треск, звон… Снова разлетом ударили по камню, по оледенелому снегу осколки…

— Что они делают! Да пустите же!

Марина рванула за плечо, назад, рослого парня. Он обернулся, уже скаля зубы, но увидел — посторонился, оттолкнув ближайших назад, на панель. Марина, задыхаясь, побежала по отлогой лестнице вверх. Навстречу знакомый рабочий, от Эриксона, тащил, высоко подняв, зерцало: золоченый трехгранный ящик, в стенке, под стеклом, царский указ, сверху — золотой двуглавый орел, распяливший крылья. Рабочий опознал, крикнул весело:

— На завод снесу, в память — какой царский закон был, видишь: о трех углах, верти куда хочешь. И птица на макушке: стервятник.

По залам и коридорам — гик, гогот и гвалт. Крутятся под ногами обломки стульев, рваные синие обложки судебных дел. Люди снуют. Рабочих почти что не видно обыватели больше, дворники, лавочники, сброд! Разве их остановишь! Разве смогут понять? Если б свои!

Пахнуло гарью. Горит? Марина пошла по коридору бегом. Дверь в залу сорвана, у порога валяется дощечка разбитая, с надписью. У дальней стены кто-то дюжий стриженный в скобку, в нагольном тулупе — ломовик или грузчик, стоя на разодранном, в полосы, сукне судейского присутственного стола, бил кулаком по крашеному полотну императорского портрета. Наискось от него, в углу, дымилась серыми ползучими дымками огромная груда бумаг, выброшенная из разбитых шкафов. Секунда — сквозь дым высоко уже взмыли вверх веселые, злорадные, желтые огоньки. Кругом, толкаясь плечами, теснятся люди, наперебой бросают в костер обломки… бумагу… Одна обернулась… Марина не сразу поверила глазу: бледное, за ночь одну исхудавшее до кости лицо.

— Наташа!

Наташа швырнула в огонь толстое синее «дело» и, пошатнувшись, пошла к Марине. Подошла, обхватила и замерла.

В лицо дохнуло жаром. Огонь костра крутил уже столбом, под самый потолок. Грузчик опрокинул в пламя судейский, красным застланный стол.

— Айда! Спекемся.

Марина очнулась. Она крикнула грузчику:

— Что вы наделали!.. Надо тушить!

— Тушить? — грузчик даже руки опустил от удивления. — С какой еще радости? По шкафам тут чего? Каторга да тюрьма… людям.

Он подгреб ногою к огню ворохом набросанные бумаги и вышел. Из коридора клубом ворвался дым.

— Пойдем, — шепнула Наташа. — Скорей… По всему же дому жгут… Сгорим, в самом деле.

Мимо опрометью уже мчались люди… На всем пути из дверей, прочерчивая по полу черные, узкие, змейкою, полосы, — огонь.

На лестнице давка. Молчаливая, только ноги стучат. Выбитая проломом дверь. Снег. Улица. Медные каски пожарных. Бочки, трубы в тесном сплошном кольце людей.

Брандмейстер, грузный и красный, что-то кричал с приступки, держась за насос. Парень в рабочей куртушке привстал на тумбу, как раз против пожарной машины, смазывая с лица ладонью копоть.

— Тушить? Шалишь, браток. Не для того жгем, чтобы тушили.

Опять прокричал брандмейстер. Кругом загрохотал смех.

Серые сытые лошади трясли гривами. Их гладили по широким, прямым, славным лбам.

— Сметаной их, что ли, кормят? Какие гладкие!