— Керенский.

Зажатая в тесной, обе комнаты Исполнительного комитета заполнившей толпе (рабочие, солдаты, исполкомцы вперемежку с совсем посторонними — в Таврическом сегодня от людей не продохнуть, входит кто хочет, как было в первый день революции), Марина слушала. До сих пор ни разу не доводилось ей слышать прославленного думского депутата — трудовика, сейчас официально объявившего себя эсером. Последние думские его выступления были триумфом. И сейчас на митингах он выступает как триумфатор. Даже на улицах — в нынешнее, военное и зимнее время! — женщины бросают ему, на проезде, цветы в открытый, роскошный, из царского гаража автомобиль.

Эсер. О Керенском не было почти разговоров в большевистском подполье, не было их и за эти первые мартовские дни в районной, кипучей работе. На заводы Керенский не ездит: он появляется только на "общенародных митингах" — в театрах, в манежах, на площадях, здесь, в Таврическом. Пролетариат — не эсеровское слово: Керенский говорит — "трудовому народу". "Друг народа". Из тех, против которых давно уже Ленин писал. Эсер.

Неприязненно и настороженно стала слушать поэтому Марина, тем более, что Керенский выступает сейчас как товарищ председателя Исполкома — в обоснование своего решения войти в княжеское правительство Львова вместе с министрами-капиталистами: с Гучковыми, Коноваловыми, Терещенками… В Совете, во фракции, перед заседанием говорили: Чхеидзе — и тот отказался войти, когда ему предложили. А Керенский принял. И принял, даже не спросившись Совета. Сейчас докладывает задним числом.

Но в меру того, как говорил этот бледный, с бескровными толстыми губами, свисшим угреватым носом человек, — на сердце Марины, против волн, против разума, все сильнее и сильнее теплело. Столько искренности было в срывающемся, быстром голосе, столько порыва в неистовом потоке слов, мчащихся друг другу в обгон!.. Столько подлинного волнения в нервной руке, то бичом хлещущей по воздуху, то проводящей вздрогами пальцев по прямой высокой щетке волос, жесткой — точно нарочито некрасивой, как все в этом человеке. Черная потертая куртка с высоким воротником, без крахмала, без галстука. И глаза, узкие, воспаленные, вспыхивают напряженным радостным огнем, когда перекатами проходит по рядам гром ответных аплодисментов. Фанатик, человек, до конца отданный идее, борьбе, революции!

Он говорил о революции. О ней и о свободе. О том, что во имя революции и свободы он решил вступить в совет министров, хотя он знает, как знают здесь все, — кто такие Коновалов, Гучков, Милюков… Именно потому он и идет, ибо только под неослабным контролем революционной демократии рабочих и крестьян сможет такое правительство вывести Россию на путь благоденствия и славы. Правительство Львова и само понимает, что без революционного народа оно ничто. Оно поставило поэтому условием непременным вхождение его, Керенского, в состав правительства: только на этом условии соглашается оно принять власть. Он сможет, таким образом, проводить там, на верхах власти, волю революционного народа, волю Совета, в рядах которого он имеет высокую честь стоять. Он может сделать это тем легче, что принимает портфель министра юстиции, — стало быть, самим законом будет поставлен на страже революционного закона, а сила закона революции необъятна. Он отдаст на праведный народный суд царей и всю царскую свору. И первый министерский приказ его был — немедля раскрыть двери тюрем, с почетом освободить политических, сбить ржавые цепи с истомленных каторгой славных бойцов за свободу.

Кто-то всхлипнул за спиною Мариши. И у самой к горлу подступало волнение… Может быть… кажется… и в самом деле, на пользу, если он вступит. Ведь главное сейчас, чтобы настоящая установилась свобода… И… кажется, будет. В «Известиях», в первом же номере, без возражений напечатали в приложении большевистский партийный манифест… Большевистский — один только. Другие партии не дали, растерялись, не успели. А в манифесте все ясно сказано — и против войны и против буржуазии.

— Товарищи! Войдя в состав Временного правительства, я остался тем же, чем был, — социалистом, республиканцем, отдавшим всю жизнь народу и готовым умереть за народ. Даете ли вы мне ваше доверие, доверие революцией поднятых, революцией овеянных бойцов, товарищи?

Голос потонул в надсадном, бешеном хлопанье и приветственных кликах. Марина повела взглядом вокруг, разыскивая своих. Не видать. Попался на глаза Покшишевский, с Айваза. Красный весь, растаращенный, бьет в ладони неистово… Наташа… Марина ее не видала все эти дни. Где она, что она? И с кем она здесь? Наташа хлопала тоже. И кричала… Как безумная.

Керенский, пошатываясь, оперся на протянутые к нему руки, слез со стола, на котором говорил. Его зыбкая, худая, горбящаяся фигура в простой, короткой, заношенной тужурке мелькнула в дверях. Ушел. Председатель Чхеидзе уже звонил в колокольчик.

Солдат, с Мариною рядом, в драной шинели, явно окопник, вытер крутой потный лоб.

— Вот говорит, мать честна. Накрутил, в год не распутать.

И вдруг крикнул во весь голос:

— А ты скажи: войну будешь кончать? Революционный закон… А почему приказ нумер первый из полков изымают? Почему отмена, я говорю? Нет, стало быть, свободы солдату?

Марина тронула голову рукой. Окопник, самый простой, неграмотный, наверно, и тот… Что это на нее нашло… Забаюкал? Стыд!

— Шкурник! — злобно крикнул Покшишевский. — О революции речь, а тебе только б шкура цела? Из войны вон?

В президиуме зашикали. Чхеидзе сказал картавым своим голосом:

— Вопрос о вступлении товарища председателя Совета рабочих и солдатских депутатов, Александра Федоровича Керенского, в кабинет министров, с сохранением за ним обязанностей товарища председателя Совета, разрешен, таким образом, в положительном смысле единогласно.

— Отнюдь! — отозвался голос, и в голосе этом Марина узнала сразу: Василий. — Вопрос не обсуждался. Прошу открыть прения.

Чхеидзе тревожно глянул по сторонам, вдоль председательского стола. Рядом с ним тотчас встал кто-то, незнакомый Марине, укоризненно шевеля белокурой бородкой. По рядам — возмущенный и угрожающий — нарастал шум.

Вставший заговорил, взволнованно, откидывая назад длинные мягкие волосы. И в голосе была скорбная укоризна.

— Сегодня великий всенародный праздник: в сбросившей тысячелетние цепи, свободной отныне стране провозглашается волей народа первое свободное правительство. И в эти незабвенные, светлые часы, когда весь народ охвачен одним радостным порывом, находятся люди, которые пытаются ненужными и неуместными прениями омрачить этот всенародный наш праздник, разорвать братское единение, в котором сливает нас всех победа революции. Кто эти люди — не надо, собственно, называть. Конечно же, большевики. Партия, которая воображает себя единственно революционной, которая не считается ни с кем, всегда срывает дружную общую работу партий, вносит распад и склоку в ряды революционной демократии… Но на этот раз мы не дадим сорвать наше единство. Тем более, что и среди них мы на этот раз найдем, я уверен, достаточно сильную поддержку против фанатиков. Такие большевики есть!

— Ложь! — не помня себя, крикнула Марина. — Имя?

Из рядов поднялся Василий.

— Я прошу слова.

Чхеидзе покачал головой отрицательно.

— Я не дам. По этому вопросу чего говорить. Этого нет в повестке. И пора кончить: в Екатерининском зале Временное правительство ждет иметь честь представиться революционному пролетариату и революционным солдатам. Я не буду открывать прения.

— Голосовать вы во всяком случае обязаны.

Чхеидзе осклабился:

— Для вас лучше, чтоб без голосования. Очень будет видно. Вы настаиваете?

— Больше, чем когда-либо.

Чхеидзе приподнялся.

— По требованию фракции большевиков я голосую: кто за вступление товарища Керенского?

Взметнулся лес рук. Марина увидела! Наташа со всеми подняла руку, восторженно. У нее права голоса нет. Сколько здесь таких… зрителей…

— Кто против? Раз… — Марина первая взбросила быструю руку, — два… шесть… одиннадцать… тринадцать… семнадцать… двадцать два.

— Жидковато! — засмеялся кто-то и басом, низким, запел «Марсельезу». Чхеидзе встал, улыбаясь, пожал руку белокурому.

Депутаты толпой двинулись к выходу.

В Екатерининском зале, только что выйдя из комнаты Исполкома, Марина натолкнулась на Наташу.

— Пасха! — сказала Наташа, стряхивая с ресниц счастливые, градом, слезы. — Пасха!