Отмыкая на ходу лязгающие черно-синие штыки, ломая строй, рассыпались по вагонам семеновцы и пулеметчики. Оцепление, выставленное егерями, осаживало любопытных, пытавшихся прорваться на платформу, — не только по вокзалу, но и по улице шла тревога: воинский состав, знамя, штыки, пулеметы. Кто-то, особо юркий, в зябком пальтишке, вывернулся все же за солдатскую цепь, схватился за поручни последнего, хвостового вагона в тот самый момент, когда поезд без свистков и звонков медленно тронулся.

— Куда вы? Ку-да?

Вскрик — отчаянный. До того, что на сосредоточенных лицах солдат, переполнявших площадку, лучом заиграла улыбка.

— Да ты кто?

— От газеты… "Русской воли"…

— "До победного"!.. Ах, язви-те… Капиталист! Руки прими, шантрапа!

— Пиши во весь лист: поехали семеновцы — к царю на поклон… Слазь, тебе говорят: попадет прикладом.

Приклад поднялся, в самом деле. Газетчик выпустил поручень, сбросился, затопотал по платформе, клюя носом с разгона. Кто-то ухнул, присвистнул в угон, — и снова сосредоточенными, строгими стали солдатские лица. Не на простое дело едут семеновцы — излюбленный царский полк.

В помещении полка, на стене — золотая доска. В доску врезаны слова, сказанные императором, этим самым вот, Николаем, когда вернулись семеновцы из Москвы в девятьсот пятом, с разгрома Пресни:

"Завещаю сыну моему относиться с такой же любовью к Семеновскому полку, с какой отношусь я, и так же верить полку, как я верю вам, семеновцы, родные мои".

В родные записался, изволь видеть! Пришла пора царю ответить перед народом за пресненскую кровь. И по праву семеновцев выбрал из всех питерских полков советский комиссар: им в расчете с царем первое слово — и первое дело. И крутым может обернуться это дело, ежели не выдадут царя на арест добром царскоселы. А могут не выдать: царскосельские полки стрелковые и сводногвардейский — особо подобранные: из особо надежных по верноподданству. Даже присяга у них, говорят, специальная, вроде как у жандармов. Царь — что! С царем — ежели придется — разговор короткий. А вот с солдатами как? По ротам боевые комплекты патронов приказал раздать комиссар. По своим стрелять?.. Потому что — свои ж они все-таки, царскоселы, только головы у них заморочены… Конечно, драться придется, если заступятся, а все-таки лучше, ежели добром.

Рыжебородый, пройдя по вагонам с Мартьяновым проверить, как разместились семеновцы и пулеметчики, ушел в офицерский, второклассный мягкий вагон. Мартьянова семеновцы попросили с ними остаться: хотя и начальство будто, а свой брат, солдат, — можно поговорить по душам насчет царскосельского гарнизона.

Едва вернулся к себе в купе рыжебородый, в дверь стукнули осторожно.

— Войдите.

Вошел прапорщик, семеновец, с девичьим, очень нежным лицом, глаза голубые и детские, красный бант на груди, у левого плеча. Красным шелком обернута на папахе кокарда. Рыжебородый обернулся от окна: он стоял, проверяя обойму в вынутом из кобуры тяжелом, большого калибра, браунинге.

— Простите, — сказал, сильно волнуясь, прапорщик. — Разрешите представиться.

Рыжебородый шевельнул бровями, услышав фамилию. Очевидно, тот самый: известный поэт.

— Автор «Факелов»? Да, знаю, конечно. И помню — мне говорили по призыву вы устроились в Семеновском полку?

Щеки поэта заалели. Он опустил глаза, затеребил нервно темляк шашки.

— Да. Каюсь… Я поддался соблазну. И только теперь, после революции, понял, что с моей стороны это было позорное малодушие: я должен был испить чашу горя с моим народом… Я так и хотел сначала, но меня уговорили… А сейчас я мучительно понял. И хочу… искупить. Я потому и приношу свою просьбу.

— Просьбу?

Прапорщик поколебался секунду, еще ниже опустил глаза.

— Уступите мне честь удара.

Рыжебородый глянул недоуменно:

— Какого удара? О чем вы?

Прапорщик поднял голову. Голубые зрачки загорелись.

— Зачем вы… хотите скрыть. Все же знают. Вы едете, чтобы убить. И когда я вошел, я же сам видел…

Он указал на браунинг. Рыжебородый усмехнулся.

— Вы заблуждаетесь. У меня и в мыслях этого нет.

Поэт умоляюще дотронулся до руки рыжебородого.

— Ради бога… Я так мечтал… Своею рукой, взмахом одним отомстить за народное горе, за народную нищету, за преступно пролитые потоки крови… Если бы вы знали, как я его ненавижу…

Глаза рыжебородого потемнели. Жестко сжались губы.

— Я ненавижу его больше вашего, — сказал он медленно. — Потому что знаю его лучше вас. А любовь и ненависть всегда в меру знаний. Я, по крови, по рождению, из того круга. И недаром ушел от них. И мечта… вот та же, ваша — была и у меня. В девятьсот шестом я мог исполнить ее: я мог убить. И не убил.

— Не убили? — прапорщик стиснул руки. — Почему?

Мелькали мимо в размеренном, неторопливом поездном беге заснеженные деревья, придорожные домики и дачи, близкие еще версты.

Рыжебородый присел на диван и достал портсигар. Прапорщик с волнением следил за медлительными его движениями.

— Не убил, потому что вовремя понял: цареубийство — пустая романтика. Бессмысленный, ничего не стоящий, а часто даже и просто вредный жест.

— Пустая романтика? — пробормотал прапорщик. — Вы шутите… А как же террор? Бессмысленно? Почему?

Рыжебородый сузил зрачки.

— Потому что отрубленные головы прирастают.

Прапорщик вздрогнул.

— Как вы сказали?

Рыжебородый посмотрел на черные браслетные часы.

— В старобретонском фольклоре есть легенда об отрубленной голове короля… Не читали? Я расскажу, пожалуй: время есть. Вам, как поэту, так будет понятней.

Он закурил, по-прежнему щурясь. По-прежнему не спускал с него глаз прапорщик.

— Легенда — о короле, который пал в битве с франками в глухом, дремучем лесу. В этом лесу жил отшельник. Святой, конечно, чудотворец, как полагается отшельникам в легендах. И вот, в ночь, он слышит: кто-то шарит по двери неверной, точно слепою рукой. "Кто?" В ответ — имя. Имя павшего короля. Отшельник не знал, что он убит, но самое имя даже он, ушедший от мира, знал как символ жестокости и крови, молвой народной проклятое имя. Он отказался открыть. "Открой, — повторяет голос. — Именем божиим и королевским именем открой! Время бежит, и кровь бежит из ран, в обгон времени. Франки рыщут по лесу. Горе, если они настигнут меня у твоего порога". И снова отказал отшельник. Тогда ударила в хилую еловую дверь стальная перчатка. "Откинь засов, или я выбью дверь кованым наколенником, и со мной войдет к тебе в келью ночь! Берегись, старик!". Заклятия ночи испугался отшельник. Он открыл. И видит: под лунным светом — призрак в изрубленных доспехах держит перед собой отсеченную голову. Голова живет, бешеным бегом кружат в засинелых орбитах кровью налитые зрачки под взброшенным на лоб наличником. Губы заговорили, роняя черную пену: "Попущением божиим я обезглавлен франками в битве. Тысячи клянут мое имя. Но я чтил церковь и жег воск перед ликом святых и верно держал клятву своему сюзерену — богу, именем которого и ты, старик, живешь. Нет короля без бога, но нет и бога без короля. И потому святая Анна Арморейская, защитница властных, привела меня к тебе: в твоей силе возложить мне снова на плечи голову".

"Нет бога без короля!" И отшельник именем Анны Арморейской, защитницы властных, принял трясущимися пальцами кровоточащую голову из закостенелых, как стальные налокотники, захолодевших рук и наложил ее на красный срез над черным иссеченным панцирем. И призрак снова стал человеком и ушел в ночь, на розыск своих знамен, звеня золотыми шпорами о корни деревьев.

Он замолчал. Поэт, как зачарованный, смотрел ему в глаза.

— Именем Анны Арморейской! Бог мой! Какая раньше чудесная была жизнь… Но я заслушался и упустил смысл… правду этой сказки…

— Она же на самом виду, — нахмурился рыжебородый. — Если б я ударил тогда, — или теперь, — будьте уверены: и эту срезанную голову — именем Анны Арморейской или Михаила Родзянки — воссадил бы на "царственные плечи" отшельник первого ж политического перекрестка. Не николаевские плечи, конечно. Тем хуже: найдутся плечи покрепче… Нет. Надо не так…

Прапорщик ждал напряженно. Он не спросил: он ждал. Рыжебородый поднялся резко.

— Просто: взять за бороду и свести с престола. За бороду в грязь.

Прапорщик дрогнул и встал тоже.

— И вы… едете за этим? Вы ходите… за бороду? Императора Всея великия и малые и белые Руси самодержавца? Но, простите… это… еще больше романтика, чем…

Дверка купе отодвинулась с треском. В купе заглянул Мартьянов.

— Последний перегон. Скоро подходим.

Рыжебородый рассмеялся.

— Вот он — конец Анны Арморейской. Заходи, Мартьянов. Товарищ прапорщик пригласит сейчас господ офицеров.