Клетчатый платок больше не виден между деревьями, и Хокан, идя за плугом по лоснящимся на солнце бороздам, не поворачивает голову у межи. Ни к чему это теперь. Платок исчез. И ему остается довольствоваться видением, которое память услужливо рисует ему то и дело, хочет он того или нет. Это давнее видение, которое доставляет ему и муку, и радость, которое он и клянет, и благословляет.
Прошлым летом в сенокос он, как всегда, косил траву на своем поемном лугу. В тот день он был не шибко весел, но и особой печали в душе не чувствовал. И вдруг он увидел на другом берегу ручья незнакомую женщину, которая полоскала белье в проточной воде. Это было в самый зной. Женщина стояла в одной рубахе и юбке со стягивающим стан кушаком. Она была без платка, ее густые светло-каштановые волосы рассыпались по плечам, блестя на солнце.
Стоя на плоском камне, женщина окунала в воду белье. Она наклонялась с присущей молодости легкостью, выкручивала белье, и вода с громким всплеском устремлялась дальше по течению. Ее грудь выпирала из холщовой рубахи, налитая и крепкая. Женщина наклонялась вперед и протягивала над бегущей водой округлые руки; в руках этих ощущались сила и нежность, они призывно простирались вперед, точно раскрывая объятия.
После каждого взмаха косы он поднимал голову и бросал взгляд на женщину.
Она уронила в воду какую-то тряпицу, которая медленно поплыла по течению. Женщина подобрала юбку, засунула край подола за кушак, открыв ноги до бедер. Она думала, что ее никто не видит, но жест, которым она подобрала юбку, был полон нерешительности и девичьей стыдливости, точно она стояла перед тысячью глаз. И этот жест придал всему ее облику какое-то особое женское достоинство и неприступность. Медленно побрела она по дну ручья за бельем, запутавшимся в зарослях травы. Тот, кто верит в чародейство, наверняка принял бы ее за русалку, если бы увидел сейчас, по колена в воде, с распущенными волосами. Потом она опять встала на камень и опустила подол, с которого капала вода. И опять гибко склонилась она с бельем над водой и снова простерла свои округлые нежные руки над ручьем, точно обнимая кого-то на том берегу.
Новая молодица появилась в деревне. И когда Хокан Ингельссон шел в тот вечер с покоса домой, что-то небывалое творилось с ним. Что-то взбаламутило его душу и жгло ее огнем.
* * *
Сизые струи дыма поднимаются из трубы над избой Хокана. Время полдничать, Хокан распрягает волов и входит в дом.
Элин, работница Хокана, стоит у очага. Она только что разжигала хворост и теперь прикрывает глаза рукой, будто плачет. Но это слезы от дыма, который не успевает выходить через разваливающийся дымоход. Служанка Хокана черноволоса и темноглаза. Туловище у нее широкое, а ноги короткие, и от этого она кажется приземистой, низкорослой.
На чурбане у очага сидит старик Герман с узелком между коленями. Перед ним на подносе сковорода с картофельной дроченой, которую Элин поставила ему. Вдобавок она дала ему оглодыш бараньей ноги, с которой еще можно соскрести маленько мяса. Мирской побирушка — родня хозяину, к тому же в первый день положено потчевать получше. А вообще-то Элин не шибко рада приходу старика. Хокан не пожалеет для него харча, он не из тех сквалыг, у которых каждый кусок на счету. Но оттого-то и приходится другим за него куски считать. Служанке ясно, что скоро в доме будет хоть шаром покати. К тому дело идет.
Герман жует не спеша, чтобы растянуть удовольствие подольше. В богадельне дрочены не отведаешь, от тамошней еды брюха не нарастишь. Время от времени он косится на Элин, которая хлопочет у очага. Нет, и в этом году Хокан не сделал ей дитенка, насколько можно заметить при свете дня. Хотя оно и лучше было бы, случись такая оказия. Тогда бы им пришлось повенчаться, а Хокану вот как нужно обзавестись расторопной и работящей женкой вроде Элин. На невесту с приданым ему надеяться нечего. И зачем только сам он в свое время не женился на какой-нибудь из своих работниц? Он ведь всегда брал в услужение самых пригожих девок в округе. Мог бы взять в жены Кайсу или Хедвиг. Уж, верно, хуже не было бы, чем теперь. Но так уж повелось на свете, что женится человек в двух случаях: либо до того, как в разум войдет; либо после того, как последнего ума лишится. А Герману надо было вдобавок думать о чести своего рода, больно разумным он был тогда. Ох, уж этот разум, будь он неладен! Он преграждает человеку дорогу к радостям и мешает ему жить вольно.
Дивно старику, что Хокан не трогает своей служанки. Об Ингельссонах ходит молва, будто они ни одной бабы мимо не пропускают. И о Хокане то же прежде говорили. Но теперь, видно, блажь на него какая-то нашла. Он нынче сам на себя не похож. Правду сказать, он и всегда слыл бирюком, но парень он простой, без затей, и не в его обычае дурью маяться.
После встречи с Хоканом в поле Герман стал допытываться у служанки, что такое с ним сталось. Элин не любит зря языком трепать насчет хозяина, но старик все же родня… Да, верно. Он в последнее время стал хмурый и злой. И ни к какой работе у него теперь душа не лежит. Скоро, видать, совсем хозяйство забросит. Иной раз кажется, будто он оглох. Ему говоришь то да се, а он хоть бы словечко в ответ. Но началось это не вчера; в первый раз она приметила это прошлым летом в сенокос.
В сенокос, смекает Герман — стало быть, в ту пору недород еще не мог заботить его. Выходит, тут не в деньгах дело, другое что-то у него на сердце.
Элин — девушка скрытная, не болтливая. Она не Высказывает никаких догадок насчет кручины хозяина и не потерпит, чтобы другие гадали на этот счет. Она желает ему добра и не станет про него наушничать.
Завидев входящего в избу Хокана, старик начинает коситься на кувшин на полке над лавкой. Хоть племяш и толковал про недород, а быть того не может, чтобы он малую толику зерна на хмельное не приберег. Герман не охотник до вина, но от полчарочки, чтобы корку сухую размочить, он бы не отказался. Детям и нищим обычно дают каплю-другую к хлебу.
Так и есть, кувшин снимается с полки. Упадет-таки нынче божья роса на старика нищего.
Девушка выходит за припасами к полднику, и Герман говорит:
— Добрая у тебя работница. Как ее не похвалить!
— Скоро, видать, уйдет она от меня. Уж год, как платы не получала.
— Жаль! А ты будь с ней поласковее.
— Лаской за работу не расквитаешься.
— Для бабы это первое дело.
— Ну уж нет, улещать служанку я не стану.
— Коли будешь с ней спать, она и без платы останется.
Хокан обходит молчанием поданный совет. Но старик, который засиделся в своей богадельне, точно мышь в норе, хлебнул лишку, и язык у него развязался. Да Хокан никак лишился этого благодатного дара? Неужто его больше к бабам не тянет?
Хокан и сам выпивает чарку. От этого в груди полегчало, точно цветок у самого сердца расцвел.
Что сказал старик? Не тянет? Скоро год минет с тех пор, как он увидел Мэрит на том камне. Потом она подоткнула подол и побрела по воде. Это видение точно кто выжег в его душе каленым железом. Руки, протянутые как для объятия. Грудь от этого ноет.
Но за два дня до того, как он увидел ее у ручья, она вышла замуж за Повеля.
Уже новая трава выросла на том лугу. И после косовицы он виделся с ней, почитай, каждый день. Может, он и хотел бы обходить ее стороной, да избы в Хэгербеке близко друг от друга стоят. Хотя, говоря по чести, он не бегает от нее, а сам ищет случая повидать. Если днем ее не повстречает, то вечером отправляется в дом Повеля. Мало ли за каким делом можно наведаться к соседу. Занять что-нибудь, назад отнести. Вот давеча он занял у Повеля целый воз сена на корм скотине. Новые соседи — люди услужливые. А Повель — мужик свойский, он сам напрашивается в приятели. В деревне он недавно и хотел бы покороче сойтись с односельчанами. Ему не терпится завести дружбу с кем-нибудь из них, и он доволен, что Хокан не обходит стороной его дом. К тому же и по годам они ровни.
Так что Хокан видит Мэрит и в будни, и в праздники, и в трудах, и в безделье. Он сиживал с нею за одним столом, пил и ел с нею. Они не так уж много говорили друг с другом, а если и доводилось им перекинуться словом, то у Хокана это выходило так сбивчиво, что после самому совестно было. Но он не сводил с нео глаз, и в груди у него жгло огнем. И что за горемычная его доля — вместо того, чтобы бежать от своей муки, он вынужден постоянно искать ее.
А один раз он прикоснулся к телу Мэрит, можно даже сказать, держал ее в объятиях. Сама-то она, должно быть, и не заметила ничего, а у него дух захватило.
Однажды зимой он колол дрова на пригорке у дома, а она проходила мимо и поскользнулась на обледенелой тропке. Он подскочил, подхватил ее под мышки и помог подняться. Она чуть ушибла бедро и тяжело оперлась на его руку. Несколько минут он крепко прижимал руку к ее спине. А она глядела на него, запрокинув голову. Боль в бедре утихла, и она весело рассмеялась. Это длилось всего какой-то миг. Потом она высвободилась, она могла идти дальше. Поддерживать ее больше не было надобности. Но все же хоть раз, а довелось ему ощутить рукой мягкое ее тело.
Она ушла, а он все стоял, глядя на следы, оставшиеся на снегу от железных подковок ее башмаков. Следы эти походили на крошечные лошадиные подковки, точно следы молодой кобылицы. Легка, как шаг молодой кобылки, была поступь Мэрит. Он продолжал колоть неподатливые березовые поленья, но делал это больше для видимости, чтобы скрыть, что он все еще прижимает к себе Мэрит. Он и впрямь все еще ощущал ее тело в своих руках, хотя сама она давно скрылась из виду.
Отчего он не удержал ее? Отчего не приблизил свои губы к ее губам? Было у него такое помышление. Если бы он согнул свою крепкую руку и стал приближать ее тело к себе, медленно, медленно, до тех пор, пока не перестал бы видеть ее рот и отыскал бы его губами… Что бы она тогда сделала? Быть может, загорелась бы гневом и отвесила бы ему оплеуху? А может, побежала бы домой к мужу с криком: «Хокан Ингельссон — насильник! Вовсе стыд потерял, к замужней женщине пристает!» И, наконец, она могла бы уступить и податливо прижаться к нему, повинуясь его руке. Нет, этого бы она не сделала. Мэрит не из таких. Она женщина строгих правил и сочла бы его выходку легкомысленной блажью. Не могла бы она вот так сразу поступиться своей женской честью.
Он наверняка нажил бы в ней врага, но, может, — :оно и к лучшему было бы — тогда ему волей-неволей пришлось бы держаться подальше от ее дома.
А старый Герман дивится, что он не делит постель с Элин. Дядя — уже дряхлый, бессильный козел, которому теперь и не обнюхать молодую козочку.
В глазах старика появился масленый блеск. Только то и есть упущение в жизни, что ей приходит конец. А так — жизнь хороша, и человеку надо пользоваться ее утехами, пока можно. А иначе — для чего ж тогда и жить? Много ходит по земле молодых пригожих женок — зря, что ли, они на свет народились? Для того ли породили их в муках матери, кровью и потом взрастили отцы, чтобы любоваться на них, как на картину писаную? Для того ли даны им ладные налитые тела, чтобы оставаться нетронутыми? Для того ли дано им лоно, чтобы они сидели в праздном ожидании и плотском томлении? Нет, мужчины и женщины народились на свет для того, чтобы дарить друг другу радость своим телом. А они бегут друг от друга только потому, что пастор им преисподней грозит. Как много плотских желаний всякий день попусту пропадает! Что тут хорошего? Большим олухом был тот, кто первый стал это проповедовать.
— Легко вам живется, дядя, вы ни в чем не раскаиваетесь.
Пальцы Германа теребят заросшую щетиной щеку: только одного ему жаль — что богатства не хватило на весь его век. У других так веку не хватает на все богатство. Но, пожалуй, везучий все же тот, чей век дольше.
— А уж это кому как живется, — замечает Хокан.
Сам он по утрам встает с постели мрачнее тучи. Надо начинать новый день, а дни ему в тягость, как мучительная и долгая болезнь. Ни к чему у него душа не лежит. Он рад, когда солнце заходит, но скоро, видно, ему будет все едино — есть солнце на небе или нет. Может, тут дело в тайном желании, с которым ему постоянно приходится вести борьбу? Все напасти, которые он прежде терпеливо сносил, теперь двойной тяжестью ложатся на сердце.
Взять хоть бы этот долг за землю. Неужто он родился на свет только для того, чтобы подати да долги платить? Тем, кому его деньги достаются, хорошо. А ему что за радость от такой жизни? Ну, выпутается он каким-то чудом из беды нынешний год. Все равно, та же забота будет сокрушать его и через год и через много лет. Подати и налоги точно тиски сжимают горло и не дают свободно вздохнуть.
Но зачем позволяет он себя неволить? Зачем обрабатывает землю, которой сам не хозяин? Нет, такая жизнь не по нем, и он не собирается влачить ее до старости, пока его за порог не вышвырнут.
— Слыхали вы про Ингеля Силача? — спрашивает Хокан старика. — Того, что в лес ушел?
Герман кивает с таким усердием, что у него едва не отваливается голова. Хокан ведет речь о давнем их предке, основателе их рода. Предания о нем до сих пор живы в народе. Герман слышал про него от своего деда. Ингель Силач был человек строптивый и горячий и никакой власти над собой не терпел — рассказывал дед. И по вере он был истинный язычник. У него были свои боги — солнце, гроза, злаки. И он отказался платить церковную десятину пастору, который твердил ему об ином боге. Он бунтовал против пастора и ленсмана, против духовной и мирской власти. И в деревне все было не по нем. Не отдали за него девушку, которой он домогался. Ее родители сочли, что он нечестив и нравом буен. Тогда он бросил свою усадьбу, ушел в лес и девушку с собою увел — выкрал ее у родителей. Но пошла она за ним по своей воле, он ее не принуждал.
Ингель Силач вырыл землянку под поваленной сосной и зажил там со своей потаскухой — так говорили в деревнях. Никто не осмеливался тронуть его, и он никого не трогал. Женщина родила ему детей в землянке, но под конец ей наскучило жить в лесу, и она с детьми вернулась в деревню. А Ингель Силач оставался в лесу до самой смерти, потому что хотел жить по-своему, а не по указке других. Его мертвое тело нашли в трясине. Болото, где его засосало, было совсем близко от деревни. Он мог бы позвать на помощь, если бы захотел. Но он утоп, а людей не позвал. Вот до чего строптив был этот лесной житель. И поскольку умер он нехристем, то тело его изрубили на куски в колоде и погребли в бездонной трясине. Это было во времена лесных бродяг, больше ста лет назад. И пастор многоречиво распространялся об Ингеле Силаче и о его страшной погибели в назидание всем грешникам.
Старый Герман слизывает остатки вина и заключает: Ингель Силач ни перед кем шею не гнул, он был из рода вольных бондов. В нынешний холопий век не много сыщется таких, как он. Холопьи души всегда рады изрубить тело вольного бонда в колоде и схоронить его в бездонной трясине.
Хокан согласно кивает. Это верно, сейчас век холопов. Вот сам он кто? Поденщик. Гнет шею, а богач из города наживается на нем. Как подневольный батрак трудится он, и все ради того, чтобы купец из города получал каждый год пятьсот далеров, пастор — церковную десятину, а ленсман — подати. А ведь он потомок Ингеля — человека, у которого хватило духу закрыть дверь своего дома и податься в лес.
Герман начинает клевать носом. Хокан берет охапку сена и стелет ему у очага. Капля божьей росы ударила старику в голову средь бела дня.
* * *
Крестьянину недосуг рассиживаться в страду за чаркой вина. Надо засевать пашню, — земля ждать не станет, у нее свои сроки. Но семена у Хокана кончились. Он поднялся на сеновал, дочиста выскреб ларь, а зерна набралось всего с четверик. Хватит ли этого?
Добрые соседи и односельчане всегда приходят на выручку друг другу. А в деревне есть хозяева побогаче его. Но у старосты Андреаса он уже занял четверик ржи, а Франс Готфрид — скряга, он наверняка откажет, от него помощи не жди. Сходить, что ли, к Элофу Никлассону или Исаку Юханнесу, у них он еще ни разу не занимал… Или к Повелю Йертссону…
Но Повель занял ему так много сена, что просто совестно идти к нему просить семян. Да и зазорно должно быть ему принимать помощь из этого дома. Или он позабыл, зачем ходит к Повелю? А тот, поди, еще и другом своим его считает. Только друг ли он ему на самом деле? Ведь он не питает к Повелю ничего, кроме зависти. Какой же он после этого друг? Но все же придется идти к Повелю с мешком. Повель — человек с достатком, лари у него доверху засыпаны зерном, да и всего вдоволь в этой усадьбе. К тому же Повель всегда охотно выручает его. Вот только бы избавиться от мысли, что он станет его должником…
И Хокан принимается убеждать себя, что занимает семена для другого. Зерно нужно земле. Стало быть, для земли он берет. А земля-то не его, коль он за нее должен. Вот и выходит, что он берет зерно для владельца этой земли. Так преодолевает он свои колебания. Не для себя он просит, ему-то что за дело, сколько семян упадет в чужую землю! Убедив себя в этом, Хокан берет мешок и отправляется к Повелю. Хочешь не хочешь, а идти надо. Ради земли.
[ Повель, не мешкая, отправляется с ним в амбар и отсыпает в его мешок с полбочки ржи. Долго просить его не пришлось. Нешто он не понимает, говорит Повель. Крестьянину, у которого в страду семян для сева не хватает, грех не пособить.
Повель Йертссон ниже среднего роста. Он немного сутулится при ходьбе, но его кряжистое тело говорит о большой силе. У него короткая шея и светлые бакенбарды. Из-под широкого лба глядят светлые доверчивые глаза: они неподвижны, точно глазные яблоки слишком туго сидят в глазницах. Веки часто мигают, будто силясь освободить глаза из заточения.
Когда они отсыпали зерно в мешок, в амбар зашла Мэрит. Ей понадобилось мясо для жаркого. Она отрезает ломти от окорока, подвешенного на стропилах. Хокан смотрит на ее правую руку, в которой она держит нож. Крепкая, нежная кисть сжимает рукоятку. Маленький, мягкий комочек, который ему до смерти хочется стиснуть в своих ладонях. Уверенная, решительная женская рука, в которой не ощущается ни малейшей дрожи.
Мэрит погружает нож в мясо и отрезает огромные ломти. В этом доме снеди вдосталь, а у Хокана всех припасов — бочонок сельдей в погребе. Все есть у Повеля. Но не красным его дням завидует Хокан, он завидует его жарким ночам.
— Благодарствую, Повель, — говорит он. — Отплачу и я тебе добром.
Хокан прикусил язык. Ведь это же ложь! Ну, можно ли так кривить душой! Его охватывает стыд. Лучше было бы ему вовсе смолчать, чем говорить такие слова. Лучше промолчать, чем солгать. Можно быть завистливым, но уж криводушным-то быть ни к чему. Добром ли собирается он отплатить Повелю? Ему незачем спрашивать себя об этом. Он уже целый год знает, чем манит его к себе дом Повеля.
Повель насыпает ему зерна в мешок, а он, стоя рядом, только и думает, как бы обокрасть соседа. Разве не это у него на уме? Жена Повеля стоит тут же, и от ее близости у него перехватывает дыхание. Отчего он не протянет руки, не схватит ее в объятия? Отчего руки его так жадно вцепились в мешок с зерном? Он с удивлением косится на свои руки, которые могут быть так спокойны, когда Мэрит стоит рядом. До чего послушные руки… Он ведь хочет протянуть их и украсть женщину, до которой может дотронуться, не сходя с места. Ничего на свете он так не хочет, как украсть жену у Повеля. Ради этого и приходит он сюда каждый день. Для того и нынче пришел — зерно он мог бы и в другом месте занять.
Но человек прямодушный должен без обиняков сказать, за каким делом пришел в дом. «Отплачу и я тебе добром». Так он и сказал! Он сам себе гнусен. Ему хочется выплюнуть изо рта язык, который мог вымолвить такие слова. Это лживый язык, и он отрекается от него. Прежде язык его всегда говорил только правдивые слова — кто же подменил его?
— Всякому может понадобиться помощь, — говорит Повель, и его неподвижные глаза снизу вверх глядят на Хокана, который выше его на добрых две головы.
Хокан избегает смотреть в эти глаза, он переводит взгляд на Мэрит. У нее глаза серые, с коричневой каемкой. Точь-в-точь серые камешки в траве. Давеча он нашел у ручья камешек, похожий на зрачки Мэрит. У него была темная каемка, как у глаз. Хокан положил руку на этот серый камешек и провел по нему ладонью, медленно и бережно, точно гладя глаза Мэрит. Камень, вопреки его ожиданиям, оказался вовсе не шершавым и не холодным. Он был нагрет солнцем и обдал теплом гладившую его руку.
Но глаза Мэрит меняют окраску, они не всегда походят на серые камешки. Они могут становиться зелеными, как молодая трава, могут блестеть, как роса на листьях. Многое находит он на земле, что напоминает ему глаза Мэрит.
Хокан берет мешок и с помощью Повеля спускается с лестницы. Полмешка ржи давят ему плечи. Невелика ноша для такого дюжего мужика, но ему хочется сбросить мешок с плеч и сказать:
— Тут вышла ошибка, Повель! Ты дал мне зерно — а я приходил за твоей женой.