25. Хьярвард
Старшие у нас почти никогда не судят дела младших. Не выставляют напоказ свою власть, настолько несоизмеримую с близстоящей реальностью, что её трудно заметить. На сей феномен обратил внимание мистичный Эдгар Алан По, приведя в пример игру в надписи на географической карте: трудней всего найти такие слова, которые раскатились саженными буквами по всей поверхности листа. Замечу ещё: «Канада» или «Атлантический» у большинства людей всё-таки на слуху. Если они не откровенные Митрофаны. Не так обстоит с Вершителями у не-смертных.
Вот отчего явление вживе нашего пра- в энной степени — родителя было воспринято с благоговейным ужасом, несмотря на то, что ни о каком суде и даже ни о каком семейном совете речь вроде бы и не заходила. Так, начали обсуждать некие внутренние проблемы за рюмкой чая, а продолжили за бутылкой aqua dirgo vitae. Ну, не прямо так, хотя уверен, что в тот самый дородный кофейник попала небольшая толика флибустьерского рома, а в початый бочонок с коньяком, что за ним воспоследовал, — нечто из акушерских запасов Руны. И то, и другое, между прочим, — напитки, полезные для деток, хотя Уно терпеть не может кофеин в любом виде, а Дуа и Тре даже с ректификата толком не успокаиваются.
В общем, нашей Искорке было велено тотчас представить собранию своего жениха, который, как водится, буквально кровоточил жизнерадостными призывами к священнобрачному союзу. Даже не скрывался за паролями-логинами.
— Я не поручусь за результат, — ответила она. — Конечно, вызову немедленно. Но вот Стан…
— Без всякого сомнения, соискатель руки давно стоит на стрёме, — кивнул Трюг. — Разве что по нужде отлучился. Или он у тебя всё, помимо сладострастного ихора, через кожу выделяет?
В отличие от прочих членов семьи, прямо зависящих от норова Син, ему сходит с рук любая колкость, сорвавшаяся с уст в её сторону. Наверное, потому, что они любят друг друга чуточку более пылко, чем полагается кузенам, дядюшке и племяннице, пасынку и родной дочери, мачехе и падчерице, деду и внучке: в общем, понятно. Номинальная пропасть их родства поистине бездонна и поросла диким разнотравьем.
Оттого Искорка проигнорировала слова моего венчанного супруга, только запустила в его сторону пламенным взглядом. И обратилась через его голову к самому старшему по званию:
— Предок, что ты собираешься с ним сделать?
Он понял правильно.
— Ничего, чего бы Этельвульф не захотел для себя сам, моя светлая. Уж поверь старику.
И когда она уже была вне зала и на полпути к головному монитору, распорядился на жуткой смеси провансальского со старорусским:
— Распуколок этих, птенцов ваших, — под замок. Под надзор Екатерины. И хорошенько ублажить, дабы не верещали сверх всякой меры.
— Они умеют скрываться от чужих, — возразил я по-французски. Больше для зондажа, чем ради того, чтобы возразить.
— От чужих людей, — уточнил Ингольв, слегка отмахиваясь, будто от мошкары. — Не от неведомо каких перевёртышей.
Я без малейших угрызений совести сгрёб нашу детву в охапку, отлепил от их чудненького живого приобретения, самую малость прищемив кому ручку, кому ножку, — и уволок по секретной лестнице в подвал. Там у нас хранятся дряхлые свитки, кодексы, манускрипты, инкунабулы и прочий разрисованный пергамент, и по дороге я посулил выдать им парочку того, парочку сего на растерзание. Только чтобы руки как следует помыли, прежде чем рассматривать всяких там маргиналий и буквиц. А чего не поймёте — баба Катя прочитает.
Разумеется, я был достаточно сведущ в потайных ходах, чтобы ни разу не показаться на глаза Синдри, а она слишком хорошо понимала норов старших, дабы явиться на глаза Ингольву со словами: «Я написала письмо с пометкой 'срочно', Станислав вот-вот явится». Но возня с детишками слегка утомляет, и когда я, на ходу укладывая причёску и поправляя шейный платок, появился на пороге, наши «СС» были здесь оба. В положении стоя, потому что иначе оставалось разместиться на полу или одном из подоконников. Последнее я и сделал, будучи невеликим любителем первого. Брюки в позе лотоса смотрятся куда как невыгодно.
— Исходя из твоего собственного понимания патриархальности, — говорил тем временем Ингольв, выпрямившись в курульном кресле, — ожидалось, что ты представишься нам перед тем, как увезти свою жену на Гаваику или, скажем пиратские острова Хог в Гондурасе.
— Питкерн, — тихонько поправила Син.
— Эта скала так основательно запустела, что теперь годится для частного владения? — чуточку брюзгливо ответил Волк.
Ему никто не ответил.
— Да вы приземляйтесь, приземляйтесь, мне на вас задирать голову несподручно, как и всем прочим, кстати, — скомандовал Ингольв.
Они так и сели на ковёр. Смирнский, с потрясающе длинным ворсом и очень мягкий.
— Ну что же, кавалер, — продолжал Волк среди благоговейного молчания окружающих, — если вы в помыслах и устремлениях своих тверды, то не стоило бы вам хотя бы для начала послушать историю вон его, Хьярварда, матери. А может быть, для конца тоже.
Матери? Я знал про себя, что «вторично и парадоксально» родился от Ингольва в тысяча восемьсот тридцать шестом году. Но что в этом как-то было замешано существо женского пола… Немыслимо.
Рассказ Королевского Волка
— То, что я вам сейчас поведаю, — медленно проговорил Ингольв, будто ворочая голосом булыжники, — может показаться очередной серией про Анжелику. Все вы увлекались и фильмами, и книгой лет этак, к примеру, двадцать пять, тридцать назад. Помолчи, внука. Я не я, если и ты не оскоромилась томиком-другим. Впрочем, та женщина, по-моему, вообще послужила одной из прядей для выплетания рекламно-знакового образа. Только при моей красавице не было никакого чудовища. Если не считать меня самого, разумеется.
Снизу сдержанно хихикнули.
— Не надо, Син. Подобные истории коренятся и растут из банальностей, пока внезапно не оказывается, что штампы были не чем иным, как скрытыми символами.
А подобных знаков во время, предшествующее Великой Французской Революции, было что зерён на черном поле, ещё не подвергшемся нашествию вороньей стаи.
Господин Казот, модный писатель готического склада, посреди самого разнузданного веселья предвидел гибель всех собравшихся жантильомов восклицал: «Горе Иерусалиму, горе и мне».
«Это дед кого имеет в виду под благородными — французских аристократов?» — неслышно спросила Рунфрид сидящего рядом брата.
«Разумеется. Не мешай ему погружаться в атмосферу родной культуры», — кивнул Трюг.
— Перед тем как Месмеру, открывателю животного гипнотизма и признанному шарлатану: я имею в виду лишь то, что большинство его таковым признало.
Так вот, прежде чем ему покинуть негостеприимную Францию, милая принцесса де Ламбаль, фаворитка королевы, дала в его честь прощальный ужин.
Приглашение получил и прекраснодушный доктор Гильотен, который уже давно вынашивал идею равенства и братства под лезвием «национальной бритвы». После того как было выпито немалое количество бутылок рейнского и бордоского, Месмер вдруг, глядя немигающим взглядом прямо в глаза коллеге, произнес громко, так, что все слышали:
— Ваша наука и расчеты погубят всех до одного из присутствующих здесь людей, включая особ королевской крови и даже самих… — на этом говоривший запнулся и закашлялся. — Я вижу это так ясно, как если бы это было написано.
Гильотен в ответ кривовато усмехнулся:
— Вы видите это прорисованным золотом по синеве потолка?
— Я вижу это написанным на небесах, мсье, — учтиво поклонился Месмер. Вот такое было время — дыхание грядущей грозы проникало во все поры, однако обостряло все чувствования. Никогда люди не отдавались страстям так безоглядно, никогда ум их не работал интенсивней, чем в пору кануна всех бурь — но особенно под тенью остроязыкой Луизон.
Та свадьба, о которой я расскажу, была поистине блестящей и полной добрых предзнаменований. Жениху было двадцать восемь лет — расцвет красоты, здоровья и гениальности. Невесте — всего лишь четырнадцать: роскошные чёрные волосы, ярко-голубые глаза, грациозная фигура, живой и точный ум. Супружество буквально спасало богатую невесту от насилия: властный покровитель отца страстно желал видеть её за одряхлевшим, нищим и буйным во хмелю потаскуном.
В 1771 году они поженились — сами цифры, казалось, указывали на удачу этого союза. Число Бога и число человека давали сумму, удвояющую бесконечность, — вот как это читалось. Антуан Лоран и Мари Анн Пьеретта. Оба не нуждаются в деньгах для любых своих начинаний и полны животворных сил. Оба усердно учились взаимной любви. В чём ещё заключалось сходство с голоновским шаблоном: новобрачный оказался химиком и увлёк этим юную жену, пластичное в своей незрелости создание. Училась Мари охотно и вскоре сделалась неоценимой помощницей. Переводила научные работы и участвовала в экспериментах, легко овладевала громоздким хозяйством слегка непрактичного мужа, принимала гостей самого высокого ранга и интеллекта, участвуя в весьма непростых по форме и содержанию беседах. Доверие супругов друг другу было безгранично, даже легкий флирт Мари…э-э… с одним из мужниных коллег, вполне удерживающийся в рамках тогдашних приличий, нисколько его не нарушил.
Детей у них, впрочем, не было, они слегка печалились, но жизнь вокруг была настолько захватывающей и в то же время непостоянной, что грусть их была легка.
Итак, у этой пары были буквально всё для того, чтобы между ними возникла любовь. Всё для счастья. Помимо самой любви.
В революционном 1789 году благодаря их совместным трудам вышел «Traite de chimie», первый учебник современной химии, который, кстати, положил конец многолетним спорам о флогистоне. Язык, до сих пор понятный любому французу, — Антуан был, помимо прочего, выдающимся стилистом. Великолепные иллюстрации сложнейших химических приборов сотворила Мари Анн — ученица знаменитого художника Луи Давида. Уникальная вещь, поистине уникальная.
«Мы что — не умеем сами залезть в Вики? — спросил Станислав. — Чистой воды лекция провинциального препода».
«Заткнись, — ответила Синдри. — Я деда плоховато знаю, но у Волколака ничего не бывает неспроста. И дай тебе боги так хорошо смеяться и дальше».
— Сцена со взрывом в пороховой лаборатории тоже сущетвовала в этой реальности. Втроем — Антуан, Мари и их коллега — они пробовали подмешать к зарядной смеси то, что впоследствии было названо бертолетовой солью. Роковое соединение. Роковая деятельность — уже на благо новой Франции, революционной и воинственной, и по прямому заданию Конвента.
Ингольв опустил голову, потом поднял — никто не осмелился посмотреть ему в глаза.
— Я забыл сказать самое главное. Тесть Антуана был генеральным откупщиком, а сам наш великий химик — чем-то вроде свадебного генерала. Чистейшая синекура — как единственный в Генеральном Откупе, «Ferme generale» юрист по образованию, он заверял своей подписью документы, а юристом он был не гениальным, но, бесспорно, даровитым.
Вопреки общественному презрению, Откуп был всего лишь подобием продвинутого налогового бюро. Обществом финансистов, которому государство уступало за известную плату сбор косвенных налогов. Каждый договор заключался на шестилетний срок, король и казна получали то, что было ими заявлено, налоги взимались в основном благодаря постоянной борьбе с контрабандой и плохим качеством товара. Разница составляла доход сотрудников, в самом деле немалый. А мнение широких масс было обыкновенным и примерно таким: «Если они могут воровать — значит, воруют».
Никто из сотрудников Откупа не помышлял о том чтобы уехать: деньги были необходимы новому режиму ещё больше пороха и пуль, табака и спиртного. Антуан вообще был республиканцем, хотя умеренным. Не санкюлотом. В том смысле, что в панталонах до пят не расхаживал и парик свой холил не меньше, чем сам Неподкупный Робеспьер.
Ингольв крепко стукнул кулаком по колену, обтянутому рясой.
— Откупщиков арестовали — все без малого три десятка человек. Единственным адвокатом на суде был их собственный юрист, и, клянусь вам, он отмёл все конкретные обвинения, досконально, одно за другим. Неопровержимо доказал, что при существовавшей организации Откупа его администрации — никаких злоупотреблений, взяточничества, хищения и сокрытия средств не могло быть в принципе. Такая это была чётко и грамотно выстроенная система отношений.
Но кому это было нужно? Судьи не рассматривали дел, а лишь подгоняли их под готовое решение. Им не были нужны юристы. Им не нужны были финансисты. Как оказалось впоследствии, им нисколько не были нужны химики и учёные. Когда Антуан обращался с просьбой об отсрочке приведения приговора в исполнение на несколько дней, чтобы изложить результаты своих последних химических экспериментов, его просьбу отклонили — и очень грубо.
Снова удар кулаком.
— Я был хорошим другом Мари Анн, часто гостил на её вечерах, вёл с её мужем и прочими высокоумные беседы. И только. Но она понимала. Все тогда понимали насчет нас, хотя благодаря мсье изобретателю приходилось снимать лишь финальный позор, да и то редко. Незадолго до суда она раздобыла мне пропуск — некто Дюпен, который вёл дела откупщиков, человек влиятельный и друг Робеспьера, не во всём ей отказывал в память… Ну да понятно. Помимо прочего, накануне его крепко разозлили — он хотел, чтобы прекрасная супруга его принципала — шефа, по-современному, — лично явилась просить за узника. Только вот сам повёл себя так, что вместо покаянных слёз заработал тьму яростных нападок. Он-то, как и все в Конвенте, разбойник, палач и не имеет ни капли стыда. Конечно, вступаться за Антуана он раздумал, хотя какая-то неловкость в моральной области, должно быть, оставалась.
«Тоже сцена из голоновской многологии, не правда ли? — шепнул Стан на ушко возлюбленной. — Она и король Луи Каторз.»
Ответа, однако, не получил.
— И явился в Консьержери, эту смрадную «привратницкую смерти», я почти напрасно. Двое хотели было прибегнуть к моим услугам, но Антуан отговорил. Я отлично помню его слова:
«Зачем упреждать смерть? Разве она будет постыднее, если постигнет нас по приказу другого? Здесь сам избыток несправедливости уничтожает позор. Мы можем спокойно оглянуться на нашу жизнь, спокойно умереть в ожидании приговора; наши истинные судьи — не в трибунале, перед которым мы предстанем, не в толпе, которая будет оскорблять нас. Чума опустошает Францию, она готова постигнуть и нас; по крайней мере, она убивает разом. Прибегать к самоубийству значило бы избавлять от ответственности неистовых людей, которые посылают нас на эшафот. Вспомним о тех, кто взошел на него раньше, и оставим такой же хороший пример тем, кто взойдет на него позже».
Впрочем, я не чувствовал себя в убытке. Мне удалось договориться кое с кем из стражей, что письма, которые узники напишут перед смертью, прежде чем их разошлют или, что куда вернее, уничтожат, попадут в мои руки, а уж я и мои родичи о них позаботятся. Не такие уж хлопоты, в самом деле.
И что я передам лично мадам Лавуазье непосредственно ей адресованное.
Казнь прошла тихо — революция нажралась крови и вдоволь напоила ей своих почитателей. Многие парижане узнали о происшествии из газет. Говорили потом, что интеллигентные люди, какими были все высшие сотрудники Откупа, вели себя образцово: на всех было затрачено немногим более получаса. Никогда ужасающий конвейер не работал так чётко и слаженно, как 8 мая 1794 года.
Впрочем, говорили, что перед смертью Антуана случилась небольшая задержка: хладнокровный, как всегда, учёный предложил Сансону провести совместный эксперимент, отдающий чёрной иронией. Настоящий завершить ему этому новому Архимеду, так и не удалось — не получил разрешения суда.
— Все спорят, живет ли голова отдельно от тела еще какое-то время, — сказал он. — Прошу вас, мсье Сансон, когда моя голова упадёт, посмотрите ей в глаза: если она подмигнёт — значит, ещё жива.
— В таком опыте нет нужды, — ответил палач. — Мне приходится каждую неделю менять корзину, в которую скатываются отрубленные головы, ибо они обгрызают её края…
Значило ли, что они испытывают нечто? В былое время Сансон не так уж редко спорил со своим другом Гильотеном, уверяя того, что боль в той части шеи. от которой отделено туловище, превосходит всякую меру. «Откуда у вас такие сведения? — отбивался от него доктор. — Это совершенно не подтверждается наукой».
Возможно, второй был прав, а первый, несмотря на свой шокирующий опыт, — нет. Я никак не мог улучить момент, чтобы впрыснуть кому-то из обречённых мой натурный опиат: правда, на всех бы и не хватило. Однако стоял я в первых рядах, там, где обыкновенно примащиваются люди, что держат наготове платки или собирают кровь казнённых в большие чаши. Никакой боли и никакого ужаса в чертах я не уловил. Впрочем, много позже писали, что подобный страх имеет природу не сколько физическую, сколько метафизическую — ибо лишь тогда, на самой грани, человеку открывается во всей глубине смысл жизни. Angst Хайдеггера. Киркьегоров Страх и Трепет. Философия святого Гильотена.
Нанёс визит молодой вдове я не сразу — её психика поверглась, как я мог понять, в состояние, близкое одновременно к оцепенению и гнилой горячке, так что зов разума никак не мог достичь её ушей. Тем более что около неё толпился самый разный народ, а мне — мне срочно требовалось разослать ту корреспонденцию, что обременяла собой мои руки и мысли. Кстати, говорилось потом, что от всего, написанного Андрианом, осталось одно письмо. Это значит, прежде всего, что адресаты, пылая благоразумием, поспешили избавиться от того, что являло собой угрозу их жизни. Невеликая беда: думаю, все они были написаны сходно.
За это время немалое, более чем двухмиллионное состояние Андриана было конфисковано, имущество богатого особняка — описано для будущего аукциона в пользу революционного государства, химическая лаборатория, лучшая не только во Франции, но наверняка с мире, — передана Конвенту. По счастью, за сохранностью приборов и реактивов следил тот самый Де Бертолле, что едва не взорвался вместе со старшим товарищем и его женой во время того самого порохового эксперимента.
Мари Анн удалось спасти кое-что из записей научного характера — в основном, выполненных её искусной рукой, — комнатку на самом верху дома, деревянную кровать с облупившейся краской, три дряхлых плетёных кресла и парные вазы севрской работы со слегка надколотым краем.
Эти усилия, как я и надеялся, помогли моей госпоже сохранить цельность либо восстановить её, частично утраченную, настолько, что она уже могла вполне выдержать знакомство с предсмертным посланием. И также — разговор со мной.
В самом деле, когда я, следуя приглашению лакея или кого-то в этом роде, вошёл в комнатку и поклонился как мог учтивей, юная вдова показалась мне почти спокойной. Люди действия, для которых оно — мощнейшее лекарство, хоть и не панацея, и солдаты, получившие шок от ранений, несовместимых с жизнью, выглядят примерно так же, как она.
— Как мне сказали, вы принесли мне кое-что от него?
— Да, — ответил я. — Однако прежде чем мы начнём беседу, не могли бы вы отослать вашего человека, как бы ни был он вам предан. Надеюсь, это не официальный соглядатай из тех, кого вынуждены терпеть?
Я готов был поклясться, что в синих глазах моей собеседницы промелькнули искры, похожие на смех:
— О нет, конечно. Слабая женщина, которой я стала, не нужна никому, даже Комитету Общественного Спасения.
Однако вышла за дверь и отослала человека с поручением — не помню каким. Взяла из моих рук бумагу, разломила пополам сургуч и бросилась читать.
«Милая, родная моя Мари!
Твой муж Антуан Лоран»
Изо всего, чем я здесь дорожил, более всего я сожалею о тебе.
Не о жизни: она была долгой и на удивление счастливой почти до самого конца. Нет, даже не „почти“: благодаря моим противникам и клеветникам я избавлен от тягот преклонного возраста и умру здоровым, а это преимущество неоценимое.
Не о любви ближних и о славе: я имел их довольно и, если правы те, кто говорит об этих предметах как о том единственном бессмертии, которое нам доступно, буду в некоей степени жив ещё порядочное время.
Не о том горьком уроке, который я получил напоследок. Ведь, как оказалось, ни честное служение обществу, ни важные услуги родине, ни карьера, употребленная на преуспеяние человеческих искусств и знаний, ни даже сиюминутная польза, приносимая новому режиму с его бесконечными войнами — не могут избавить от зловещего конца и от такой смерти, которая должна постигать лишь преступников.
Не о том, что все полученные мной житейские уроки нельзя будет в полной мере передать кому-либо, связанному со мной кровными узами.
Нет, всё это не стоит чернил, которые трачу ради того, чтобы записать эти мысли.
Я жалею тебя, потому что получил тебя незрелой — нет, не в грубом смысле этого слова, — и сделал от начала до конца той, кто ты есть. Подогнал по себе, как драгоценную одежду, из которой до самого конца может не выветриться мой запах. Помнишь, как мы с тобой полушутя обсуждали древнюю мысль о четырех гуморах, связанных с темпераментами, — и приходили к выводу, что тела наши в самом деле управляются той же всевластной химией? Что в зависимости от мгновенных сигналов, проходящих по нервным нитям, в нашу кровь из неведомых пока резервуаров малыми дозами впрыскивается то одно, то другое — и что те, кто близок, соединяются этом практически в один организм? Ты ещё, смеясь, вспоминала опровергнутую легенду о флогистоне…
Но это действительно правда — я узнал о том доподлинно. В чём-то мы давно стали единым существом, И, уходя, обрекаю тебя на нечто куда худшее, чем печаль, и более горькое, чем одиночество. Поверь мне, я знаю, о чём говорю. Это проклятие любви, которая изливается в необожжённый сосуд. Может быть, мне следует благодарить, что твои чувства ко мне, тёплые и нежные, были не слишком пылки.
Если сложить вместе два идеально отполированных бруска латуни и цинка, по прошествии времени жёлтое проникнет на территорию серого, а серое — жёлтого, и разъединить их можно будет лишь насильственным способом. Это плохая химия, но очень хорошая физика. Урок палаты мер и весов, где я также работал последнее время.
Грех падёт на того, кто допустит подобное с существом, ему подвластным. Но нет: ты сильная. Ты самодостаточна. Те чувства, которые я тебе внушил, не позволят истечь кровью в разлуке.
Более того: ты единственное тёплое существо, которое останется на этом свете после меня. Всё, что я сказал о жене и возлюбленной, можно отнести и к ребенку — ведь ты во многом моё дитя.
И всё же — прости. Доверься тому, кто доставил тебе эту записку. На мне лежит грех — пусть не из таких, что именовались раньше смертными. На мне и исправление.
Целую тебя. Будь сильной. Будь мудрой.
Мари прочла письмо, сложила вдвое, ещё вдвое. Печать осыпалась на ладони красноватой крошкой.
— Почему фраза о доверии была вкраплена посреди текста? — спросила наконец.
— Чтобы нельзя было заподозрить приписку. Постскриптум слишком удобен для вмешательства чужой руки.
— Это вы его надоумили?
Я молча кивнул. Дело становилось интересным: так вот сходу получить ещё одно доказательство незаурядного интеллекта!
«Это о вашей помощи просил муж, говоря об исправлении?» — повисло между строками.
— Тогда что ещё, помимо записки, вы можете мне… предложить?
За пазухой у меня давно пребывала узкая мензурка с жидкостью, для надёжности законсервированной каплей ихора. Прикрытая широкой пробкой.
На этих словах Мари я вытянул её на свет.
Кровь Антуана, которую я собрал, когда из поднятой напоказ головы в толпу пролилась струйка. Многие так делали. Для нужд практической магии.
Она поняла и побледнела.
— Я бы хотел, — сказал я тотчас же, пока она не задумала падать в обморок, — чтобы вы добавили сюда толику своей крови. Скажем, укололи мизинец иглой.
— Так вы не будете…
— Ни за что. Он ведь отказался и убедил в том других. Он и про вас говорил, что вы сильная.
Мари повиновалась. Почти машинально протерев спиртом подушечку большого пальца, швейную иглу и вторично подушечку. Химикам, имеющим дело с самой разнообразной отравой, свойственна особая приверженность к чистоте.
Я закупорил сосуд ещё крепче прежнего и вернул назад.
— Если бы у меня хоть оставалась лаборатория с её аппаратурой, — начала Мари.
— Без титрования, возгонки и дистилляции мы сумеем обойтись, — ответил я. — Эта смесь и так хорошо сохранится до урочной поры.
— Как долго?
Ответить ей — значило широко распахнуть завесу тайны, которую мы даже перед Антуаном, стоящим на краю смерти, лишь слегка приоткрыли.
— Мы обещали вашему супругу дитя, в котором соединятся обе ваших натуры. Хотя, если говорить напрямую, сами не понимаем в точности, что для такого следует предпринять.
— Дитя из пробирки. Из колбы. Алхимический гомункул, — Мари чуть сморщила нос.
— Если химия — побочное детище алхимии, блистательный бастард… то тем более это будет верно насчёт вашего дитяти, подрощенного или выросшего вне утробы. Но в дальнейшем, возможно, — под телесной защитой.
Я нарочито проговорился. Ну, почти нарочито и почти обо всём.
— Но… Это почти извращение. Прямое извращение. Вы можете погодить, пока я не решу?
Я кивнул:
— Сколько вам будет угодно.
Как ни странно, этим для нас обоих дело закончилось. Её потеря была так свежа и утраты всякого рода настолько велики, что Мари даже не сообразила сшить траурное платье. (Кстати, из чего бы? Это немного позже ей прислали отрез неплохого шелкового марокена.) Моя совесть саднила так невыносимо, что и лёгчайший намёк на совокупление иного свойства, чем уже произошло, был невозможен.
Буквально на этой же неделе гражданку Мари Анн Пьеретту Польц, на время вернувшую себе девичью, несколько менее одиозную фамилию, арестовали, но были настолько совестливы, что выпустили недели через две без особого ущерба. Говорили, что за неё заступился сам Неподкупный — или, напротив, лишь его смерть под тем самым ножом, который он так хорошо прикормил, позволила ей жить дальше. Вскорости мадам эмигрировала в Англию, где — ещё через несколько лет — вышла за мужнина коллегу, тоже очень талантливого: Бенджамена Томпсона, графа де Румфорд. Несмотря на то, что в его послужном списке, помимо кабинетной работы, значились блестящая военная карьера и рискованный шпионаж против Америки в пользу Британии, усмирить жену он не сумел и под конец не переставал сетовать, что предшественнику «на редкость повезло с гильотиной». Впрочем, оба они к тому времени жили в Франции, уже императорской, к обоим судьба повернулась не самой худшей своей стороной, и… И всё это были далеко не запредельные, но человеческие, чисто человеческие страсти.
До сих пор льщу себя надеждой, что мне удалось бы вернуть состояние тончайшей гармонии, которое ушло со смертью первого супруга моей вольнолюбивой Марианны.
Она продолжала существовать: в отдалении от меня и совсем рядом. Париж — наркотик для души, как и все столицы, но наркотик куда более неотвязный, чем все ему подобные. Он притягивал к себе нас обоих.
Она по-прежнему устраивала приемы. Хлопотала о возвращении и издавала труды мужа, распоряжалась богатством, которое после реабилитации Антуана к ней отчасти вернулось, стригла купоны со всех его дел. Она приобретала вес — к сожалению, не только моральный. Она старела. Она становилась сущей развалиной.
Плотно закупоренный флакончик в форме хрустального яйца стучал в моё бессмертное сердце.
Знаете? Наступает день, когда любой миг существования становится невыносимым.
Тогда призывают нас.
…Слуги были вышколены до предела. Чтоб удалить их, не понадобилось шевельнуть и ресницей. Кровать, на которой лежала больная, была роскошной — не чета никаким прежним.
Мари смогла лишь повернуть голову ко мне навстречу — десятипудовая туша, в которую она обратилась, давно не подчинялась ей. Простыни по её приказу сменили не далее чем минуту назад, перекатив тело с боку на бок и обратно, аромат кельнской воды и пачулей пропитал её кожу и поднимался со всех жаровен, но в спальне всё равно витали запахи разложения и гибели.
А я не изменился с тех пор, как мы виделись последний раз, — и это усугубляло мой стыд.
Щёголь в высоком цилиндре, с тросточкой (их я не отдал лакею, а бросил тут же, рядом с постелью), в сюртуке, плотно схваченном у талии и с полами до колен, в панталонах со штрипками и остроносых башмаках. И в лайковых перчатках, естественно.
— Ты пришёл, — сказала она, облизывая потрескавшиеся губы. — Именно ты.
Выглядит несуразно, когда старуха обращается на «вы», к юнцу, которого она знает с младых ногтей. Оба мы это понимали.
— Ничего особо удивительного: мы всегда проверяем адрес, по которому идём.
— Знаешь, я никогда не задумывалась о том, хочу ли вернуть тот день. Никогда, на самом деле, не хотела этого. Но всегда надеялась.
Я ничего не ответил, только присел рядом с ней на простыни. И вот удивительное дело! Лицо её с заострившимися чертами, с морщинами, которые сгладились от того, что она лежала, — лицо это было для меня почти прежним. Почти юным.
— Говорят, вы просите рассказать жизнь. Объяснить причины, — почти шёпот.
— Не надо. Я ведь всё это время находился в двух шагах от вас. Так легко и просто оставаться незаметным.
— Ах. Записному денди?
Мы рассмеялись оба. Потом я ответил:
— Было бы желание, ворох модной одежды и доброе знакомство с покойным мсье Видоком.
— Сыщиком?
— Если он сыщик, я, наверное, овца с голубым бантом на шейке.
— Но мне нужно выговориться. Хоть сейчас.
— И получить разрыв сердца, — я снял перчатки, бросил в цилиндр не глядя. Попал.
— Тогда зачем ты явился?
— Неужели вы не знаете?
Может быть, я имел в виду нечто другое, но когда наклонился к лицу Мари, из-под ворота выскользнул мой рубиновый кулон. Она только и смогла произнести:
— Это… живое? То самое? До сих пор ждёт?
— Дирги и все вещи, относящиеся к диргам, — умеют сохранять жизнь. И умеют ждать практически бесконечно. Оба искусства мы довели до виртуозности.
— Что я могу для тебя сделать помимо исповеди? Ну да, вы не берёте платы, но подарок…
— Дитя, — ответил я. — Тогда я посовестился. Тогда я не знал в точности, как это сделать, даже — как завести разговор о таком с другими сородичами. Теперь дело обстоит иначе.
— Теперь уже поздно.
— Ничуть, Ты понимаешь, о чём я, Мари? Не о жизни. Те более не о соитии. Лишь о малой частице тебя самой.
Моя нагая рука проникла внутрь потных одеял и погладила впавший, как у недавней родильницы, живот. Кажется, вся старческая мерзость отложилась на бёдрах и ягодицах. Или просто мои пальцы обладают свойством воскрешать былое?
— Ты не сможешь сделать ничего такого без моего согласия, — в голосе Мари звучал не приказ, а скорее просьба об избавлении.
— Не смогу. У нас тоже имеется своя этика. Но уж поверь мне, сейчас ты ничего бы не заподозрила. Наша собственная химия покрепче опия и эфира вместе взятых.
— Тогда я хочу того, что ты сказал, больше всего на свете. Больше рая, о котором стало так модно говорить. Сын Антуана? Сын нас двоих?
— Если получится — даже троих. Там есть нечто и от меня.
Я усыпил её. Потом вынул из тросточки остро заточенную рапиру и сделал разрез. За прошедшие десятилетия я успел многое обдумать: нам не понадобится вся матка. Нечто вроде сквозной биопсии. Крошечный конус, который сразу же окажется в плоском матовом флаконе из-под вездесущей парфюмерии. Разрез останется незаметен. Даже крови почти не будет.
И ещё до того, как я уйду из комнаты, Мари погрузится в непробудный сон с удивительной красоты сновидениями.
— Погоди, дед, — сказал я. Почему-то мне попало на язык словцо, которым люди именуют почтенного старца вне связи с родством. — О парижском восемьсот тридцать шестом я не помню ничего, кроме завершения Триумфальной Арки на Площади Звезды. Еще Месье, Карл Десятый, умер от холеры в Герце.
— Еще бы тебе помнить всякие мелочи, — ответил он, — ты же тогда обгорел едва ли не до костей. Пришлось отключить почти все жизненные функции и вдобавок запустить регенерацию совершенно особого вида.
Ну да, теперь всё воскресло. Лакуна заполнилась, наконец. В тот день меня вызвали к старику, из милости прозябавшему в одном из домашних пансионов квартала Марэ. Когда я там находился, трехэтажная развалюха внезапно загорелась: люди не приучены сопоставлять сравнительную возгораемость материалов. Как результат, спаслись все, старец впоследствии даже обрёл супругу, а на меня рухнула горящая крыша. Всей тяжестью.
Ингольв, получив на руки головёшку, которая исправно вытянулась во фрунт и всеми силами пыталась не издавать непристойных звуков, сначала отыскал некую секретную точку позади шеи, нажатие на которую сняло боль вместе с сознанием. А потом решился на экстренную подсадку.
Как я понял, вначале отец желал провести эксперимент на самом себе и вполне мог быть уверен в успехе. Внутри той самой нашейной капсулы уже началось деление, в красных водах плавала некая точка, доступная острому глазу. Но когда ему вручили тело родственника, на первый взгляд годное лишь для гроба, внезапно вспомнил, что человеческий зародыш обладает свойством восстанавливать окружающие ткани почти в такой же мере, как и диргский.
Итак, Ингольв приложил эту своеобразную «мушку» к моему животу, накрыл лоскутом женской матки, к тому времени слегка разросшимся в питательной среде, и присовокупил к этому несколько образцов нашей кожи, снятой при помощи ланцета и доброй порции только что открытого хлороформа. А потом примотал всю конструкцию бинтами.
Окончательно я очнулся месяца через три, уже после родов. В полном здравии и даже более того.
Мой сын — или мой близнец — по виду был обыкновенным годовалым младенцем. Его усыновили братья Дюпон де Немур, в свое время вхожие к моим любимым супругам-химикам, и увезли в Новый Свет. Больше я его не видел, хотя слышал немало. Истинное Дитя Чуда: это имя куда более пристало моему мальчику, чем графу Шамбору, посмертному сыну герцога Беррийского и внуку Великого Месье. Поговаривали, что его приёмный отец, старший из братьев, имел короткий, но впечатляющий флирт с «Госпожой Порох» (тот самый, о котором упомянул Дед), который закончился, как и положено, взрывом её своеволия. Года примерно за три до гибели супруга, который всё же оставался для моей госпожи человеком превыше всех прочих смертных. И что секреты изготовления самой лучшей в мире горючей смеси пересекли океан вместе с новорожденным в качестве приданого…
В последнем я не уверен, а первое слишком очевидно.
Сам я выздоровел полностью, но стал иным, будто во мне поселились две разных личности. Понадобилось некоторое время, чтобы они пришли к согласию: я смеялся потом, что предметом спора были биохимия вкупе с биофизикой, которыми я не увлекался ранее.
Дед Инги на радостях, что всё так хорошо закончилось, решил податься в монахи-трапписты.
Реабилитированному мсье Антуану воздвигли памятник.