Как говорится, одни получают удовольствие, другие философствуют по этому поводу. Вот какой речью разразился Уинстон Черчилль по поводу едва затихнувшей войны:

«Человечество никогда ещё не было в таком положении. Не достигнув значительно более высокого уровня добродетели и не пользуясь значительно более мудрым руководством, люди впервые получили в руки такие орудия, при помощи которых они без промаха могут уничтожить всё человечество. Таково достижение всей их славной истории, всех славных трудов предшествовавших поколений. И люди хорошо сделают, если остановятся и задумаются над этой своей новой ответственностью. Смерть стоит начеку, послушная, выжидающая, готовая служить, готовая смести все народы „en masse“, готовая, если это потребуется, обратить в порошок, без всякой надежды на возрождение, всё, что осталось от цивилизации. Она ждёт только слова команды. Она ждёт этого слова от хрупкого перепуганного существа, которое уже давно служит ей жертвой и которое теперь один-единственный раз стало её повелителем».

Стоило бы внести эту пророческую мудрость в мировые анналы. Или, по крайней мере, выбить на одном из моих менгиров в качестве заклинания. Ибо вторая волна мировой бойни мимо Бретани и Нормандии не прошла — не досталось моей родине такой счастливой судьбы. Здесь были немецкие базы, морские и сухопутные, и ковровые бомбёжки.

Но это я говорю задним числом. Тогда мы трое — или четверо, считая хохлушку-эмигрантку, или вся наша небольшая община — благодушествовали. Это теперь мне остаётся лишь философствовать по поводу.

Итак, побоище в основном закончилось в девятьсот восемнадцатом году, однако неугомонные американцы решили наверстать упущенное. Открыли новый фронт добродетельные красотки с их безалкогольными вечеринками и лозунгом; «Пропитанные спиртным губы никогда не коснутся моих уст!» Их пуританизм, над которым мы, дирги-эмигранты из Европы, добродушно подсмеивались вместе с Марком Твеном и Карелом Чапеком, окончательно взбесился. Те воинственные дамы суфражистского замеса, которые ходили по салунам и барам с молоточками и громили выпивку, и их смиренные и смирённые мужья приняли Тринадцатую поправку к конституции. Простите, Восемнадцатую. Героический Сухой Закон, запрещающий продажу спиртных напитков по всей стране, учитывал положительный опыт аналогичного же российского, когда с первого дня войны был поставлен жирный крест на всём провоцирующем помутнение мозгов, включая пиво и исключая наркотики и революцию.

Закон ударил в основном по благородным и мало спиртосодержащим жидкостям: элю, сидру, коллекционным винам. Это естественно: когда хорошо нарезаться становится проблематичным, поневоле стараешься восполнить качество количеством. Что стало первой ласточкой прогресса во всех областях аборигенной культуры.

Возникли принципиально новые сорта спиртного — «ликёр месячного сияния», в переводе на славянский язык «самогон», и бурбон, дешёвое кукурузное пойло, которое потеснило в аптеках хороший скотский виски с запахом можжевелового дыма.

Ну, разумеется, выдержанные напитки, не содержащие молекул несвязанного монооксида дигидрогена, то бишь не разбодяженные водой, можно было получить в аптеке по рецепту — немаловажная часть моего медицинского образования. «Настоящий Маккой» заказывали у моего человеческого патрона чаще, чем пурген и мороженое. Я проверяла задёшево купленные у врача рецепты, ибо числилась при хозяине в дипломированных фармацевтах. Не помню, правда, какой пол был указан в моём дипломе — это не волновало абсолютно никого в Новейшем Свете.

Восемнадцатая поправка обогатила и лексику: появились понятия «муншайнер», изготовитель того самого лунного концентрата в домашних условиях, «бутлегер», то есть перевозчик спиртной контрабанды в сапоге (далеко не единственный способ), «спикизи», то есть «делайте свой заказ потише, джентльмены» для культурных баров и «блайнд пиг» («слепая хрюшка») для тех приютов, где посетители вели себя и в других отношениях наподобие этого славного пятачкового зверика.

Впрочем, самые утончённые из них пристрастились уже не к веселью, но к окончательной разделке с бедами Вселенной путём принятия в ноздрю снежного порошка, серебряной пыли, кристаллов счастья, антрацита, кикера, кокса, марафета, мела, муры, кошки, нюры, белой феи — в общем, кокаина. Моя аптека была не очень причастна к такого рода словотворчеству — шеф уже разочаровался в эффективности сего лекарства, которое казалось ему слишком светским, что ли. Уж лучше по старинке лауданум накапывать от нервов или глотать опиум в таблетках от желудка.

Мужская мода была осчастливлена гламурным украшением в виде плоской, прильнувшей к телу фляжки со спиртным, без чего стало неудобным приглашать даму на танцы под джазовую музыку, и тугого пакетика с белой приправой к напитку.

Сами дамы, ранее пристрастившиеся, в зависимости от социального положения, к пиву или «Вдове Клико», спивались и «снюхивались» теперь ещё и стремительней мужчин. Стойкость последних отчасти объяснялась тем, что они куда легче отыскивали себе более активные утехи. Например, шли в контрабандисты, налётчики и гангстеры, реже — в сыщики, ещё реже — в актеры звукового кино, которые играли бутлегеров, мафиози, медвежатников и полисменов. Впрочем, верная Бонни всегда могла поддержать Клайда в его непосильной борьбе с коррумпированными банками или стать подружкой юного Аль Капоне, звезда которого только поднималась в зенит славы на приливной волне прохибишна, то есть Великого Алкогольного Запрета. Этот хитрый юный итальянец был, пожалуй, первым, кто использовал богатейшие возможности делать бешеные деньги на таких преступлениях, где не было жертв.

Коренным образом подковалась политика. Начался разврат Кубы, которая стала излюбленным местом горячительных паломничеств из-за на редкость удачного местоположения — по ту сторону запретительной линии. Народ там во всех смыслах отрывался от континента и его проблем. Торговля спиртным и его сухими заменителями, игорной удачей и ласковым женским теплом в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году довела остров до безобразия, носящего имя «барбудос».

И, наконец, на пике — или там высокогорном плато — безалкогольного процветания и повышенной рождаемости настал большой-пребольшой, белый-пребелый американский пушной зверь. Великая Депрессия тысяча девятьсот двадцать девятого.

29 октября 1929 года. Черный Вторник на фондовой бирже. День, когда все нью-йоркские дельцы стояли в окнах своих высотных контор и раздумывали, не упасть ли оттуда наряду с курсом своих акций. Вечер, который превратил народ горделивых собственников в племя неприкаянных бродяг.

Мы, дирги, мало пострадали от этого: нам не нужно было так много питаться. Пострадал лишь наш дом, который стал форменным приютом странников. Правда, терять этой развалине было особенно нечего — в тридцатые годы нам все равно пришлось бы его покинуть.

Нет, мы не брали ни с кого из этих людей нашей традиционной дани — даже предлагаемой добровольно. Моим мужчинам хватало самоубийц, желающих уйти не таким традиционным способом, как большинство народа. Подсчитано, что количество суицидов повысилось с четырнадцати всего лишь до семнадцати случаев на сто тысяч жителей: по-видимому, в этом снова была наша заслуга, не знаю точно. Голода я не испытывала — со мной щедро делились все родичи, кроме Хьяра и Трюггви, которые зациклились друг на друге. А в остальном — куда больше статистики меня увлекала репродуктивная медицина, и интерес к ней рос от года к году.

За бурными событиями этих лет как-то забылось, что мне не дали возможности пройти инициацию по всем правилам. Зачёлся тот ритуальный обмен кровью, что произошёл у нас с маман Эти и, по всей видимости, укоротил её горькие дни на неделю-другую, а то и на месяц.

В чём была неявная суть дела? Возможность родить маленького дирга связана не только с человеческим генным материалом. Когда дирги обмениваются ихором во время полового акта или просто чтобы выказать дружеское расположение, это также является неким подспорьем делу продолжения рода.

А теперь представьте, когда, как и с какой вероятностью сие происходит. Если соединяются наши мужчины, кровь получают они оба. Это если и не срабатывает сразу (а не срабатывает так почти никогда), то вносит немалую лепту в будущее семьи. В союзе мужчины и женщины подобное излияние его в неё практически бесполезно, но теоретически может поднять древнюю волну и выявить прежний геном. (Этим бредит теперь моя Синдри.) Что до женщин — акт взаимной передачи ихора «изо рта в рот» с прикусыванием своего языка скорее символичен. Это, простите, для любителей небольшого мазохизма и не может привести к зачатию ребёнка даже в самых дерзких мечтах.

А я понимаете ли, мечтала о дитяти.

Вернёмся к нашим стриженым баранам. Застой в американских делах тянулся до тридцать третьего года, когда сухой закон благополучно потонул в водах общественного мнения. Самый последний, уже мизерный удар нанёс ему новый президент, Рузвельт Второй, на одной из официальных вечеринок пошутив: «А теперь неплохо бы выпить пива». После этого жажду проявила вся страна. В горячительных цехах сразу появились рабочие места, деньги зашевелились и начали выбираться из карманов, касс и сейфов, где чуть было не умерли от бездействия, и тотчас же начали резво плодиться. Как пошутил один прославленный экономист по фамилии Мизес: «Государство — это единственный институт, который может взять ценный материал — например, бумагу — и при помощи типографской краски сделать его никуда не годным».

И что ему, то есть государству, оставалось делать, когда чистое золото стало под запретом? Президент сразу же изъял его из частных коллекций и определил за решетку Форта Нокс. Что-то в этом роде. Наблюдатели, комментируя поворот задом через плечо, отмечали, что, если бы в начале 1933 года по улице шли два человека — один с золотой монетой в кошельке, а другой — с бутылкой виски в кармане, то человек с монетой считался бы добропорядочным гражданином, а человек с бутылкой — преступником. Через год роли поменялись кардинально.

Чудеса творились на каждом шагу. Кто может теперь предугадать, что будет завтра, вздыхали обыватели.

Завтра была война.

Проявите терпение и уделите еще чуточку внимания политике, прошу вас. Так надо.

Седьмого декабря тысяча девятьсот сорок первого года в «Жемчужной Гавани», находящейся на острове Оаху в цепочке Гавайских островов, был потоплен практически весь американский линейный флот. Сделали это японцы, но параллель к неким событиям в Бретани мог проследить любой желающий. Семилетняя война и Киберон, Гибель французских кораблей.

Далеко не уверена, что французы получили большую выгоду от своего поражения, но начиная с Пёрл-Харбора Америка неуклонно наращивала производство, копила деньги и богатела. Невеликая цена за пролитие золотого дождя на ее пашни и нивы — восемь линкоров, двести самолётов и две тысячи двести человек убитыми со стороны американцев.

И Хиросима и Нагасаки с японской стороны.

И, помимо всего, такая на фоне всего этого мелочь, как депортация американских японцев по примеру Советской России и стараниями некоего Гарольда Икеса, министра, который несколькими годами раньше набил руку на трудовых лагерях для безработных. В ход пошла давно отработанная схема.

Колдовство иногда соединяет такие далёкие друг от друга вещи и проводит столь необычные и далеко ведущие аналогии!

…Я встретила её, ну скажем, в Вайоминге. Подойдет любой штат в глубине страны. Маннами Комитану. Натурализованная японка, получила американское гражданство в тысяча девятьсот тридцать девятом. Ее семья была одной из тех, что умеют долбить каплей камень. Не благородные, вовсе нет, если не считать верным утверждение, что с ликвидацией этого благородного сословия в эпоху Мэйдзи самураями стало всё население страны. Они поселились в штате Калифорния и работали на сахарных плантациях, как чёрные рабы, но постепенно, шажок за шажком, в течение ста лет натурализовались, отреклись от веры отцов во имя протестантизма, выучили имена всех американских президентов, приобрели собственность и стали наиболее лояльными изо всех граждан Великого Плавильного Котла.

Их по-прежнему обзывали джапами, нередко заключали объявления о найме словами «Японцев просят не беспокоиться», но их жизнь, можно сказать, наладилась.

Пока они не сделались крайними.

В тысяча девятьсот сорок втором году сто двадцать тысяч этнических японцев обоих полов и всех возрастов заставили бросить на произвол местных властей или продать по дешевке дома и имущество, оставив себе лишь столько, сколько можно унести в одной руке, и загнали в огражденные лагеря.

Нет, как говорила она, обращаются с ними пристойно: семей стараются не разделять, неплохо кормят, дают возможность подзаработать на шитье солдатского обмундирования. Иногда кое-кого выпускают за ворота, если есть такая необходимость, и даже без охраны.

— Визит к врачу, — я кивнула. Это было совсем неплохим поводом.

Никто из них не бунтовал. Не пытался вырваться из тюрьмы, куда их посадили просто на всякий случай. Кое-кто пытался доказать незаконность действий правительства Рузвельта — по официальным каналам — и, разумеется. проиграл дело. Мужчин, кажется, больше всего удручало, что им не позволили воевать и уволили из армии: сейчас дело изменилось к лучшему, кое-кто вернулся или был призван впервые, но их семьи остались здесь в качестве заложников.

— Как и ты, девочка, — ответила я на её рассказ.

Она сложила смуглые ручки на юбке. Никаких тебе кимоно и поясов-подушек, обычное шерстяное платьице с короткой юбкой, кофточка своей собственной вязки, из скрученных на веретене очёсков; толстые чулки, курчавая, словно у кинозвезды, головка. Явно спит на резиновых бигудях. Для здешнего октября одета весьма прохладно.

— Я больше не заложница за отца и жениха, — сказала она, глядя прямо в глаза. — Они следовали должному пути. Их белые сослуживцы воюют за свою жизнь, так их приучили. Но даже я знаю, что долг весомее, чем гора, а смерть легче, чем перо.

Необычно — и необычайно — хороша собой. Среди её соплеменников доминирует простонародный, так сказать, этнический подтип: более ширококостый, круглолицый и коротконогий. Маннами была изысканна от природы — её лицо словно сошло со старинных ксилографий, изображающих прекрасные лица и тела куртизанок. Чтобы убедиться в этом, не обязательно разоблачать её глазами, как я не хотела делать, и снова набрасывать на стан многослойные одеяния хэйанского периода; длинные же, гладкие, распущенные косы увёртывать в хитроумный узел и скреплять кинжального вида шпильками. Всем этим я, каюсь, согрешила в моих и её мыслях.

Ибо Маннами явно была сильным эмпатом.

— Ты уверена, что тебе нужно именно сюда? К женскому…хм… оператору? — уточнила я.

Надо сказать, что во время кризиса я порядком углубила своё образование в желаемую мной сторону. Университетам требовались любые деньги, какие они могли получить, а наше сообщество если и не было так богато, как об этом говорит молва, то, по крайней мере, не особо нуждалось в твёрдой пище.

— Когда я осталась без родных, меня направили к вам знающие люди, — ответила она, подняв на меня глаза с длиннейшими ресницами. Право, в них можно было затеряться, как в лесу, и утонуть, как в колдовском озере! И какие губы — она их не красила, естественный цвет был такой же, как и щёки, но чуть темнее.

Я хотела сказать: «Если тебе нужно избавиться от ребёнка — это запрещено». Только в этом не было никакого секрета, хотя скорбящие утробы чистили сплошь да рядом. И мои слова выглядели бы как вымогательство денег у сироты. За изматывающую работу с сукном цвета хаки лагерникам полагалась примерно треть зарплаты свободного гражданина — не больше.

Поэтому я не торопясь, выбралась из-за своего стола, заперла дверь смотрового кабинета и придвинула табурет к её стулу.

— Тогда мне не приходит в голову, что может быть неладно с такой молодой особой, — негромко проговорила я.

— В прежние годы вдова самурая должна была уйти в монастырь для таких, как она, или покончить с собой, — говоря это, девочка слегка закусила губу.

— Ты считаешь, что таков и твой путь?

— Не знаю, — ответила она так тихо, что мне пришлось читать по губам. — Когда меня выпустят после войны, идти будет некуда — говорят, нашу ферму в Сиэтле захватили бездомные. Замуж я не хочу ни за кого. И быть пылинкой на ветру — тоже.

— Это официальное заявление, что ли? — мои слова прозвучали слишком резко.

Маннами поняла и смысл, и интонацию.

— Можете считать и так. Администрация не будет возражать.

— Там, в вестибюле, скопилась небольшая дамская очередь, — ответила я. — С серьёзными и незаконными случаями я разбираюсь у себя дома.

Ничего подобного: смотровой и операционный кабинеты были и здесь, в клинике, причём очень даже неплохие. И для операций были отведены специальные дни.

Но нельзя же мешать одно с другим, верно? Эфир с хлороформом?

В общем, я выписала Маннами направление на чистку криминального заноса матки, достаточно подкреплённое диргским нелегальным золотым запасом, чтобы обеспечить лояльность лагерных охранников — с пулеметами на вышках или без оных.

Датированное завтрашним днём. Интуиция говорила мне, что тянуть дальше нельзя. И что ситуация не так проста, как может показаться с первого взгляда.

Хотя уж простой она не казалась никак.