Вот теперь у нашего строптивого соискателя вид вполне пристойный. За одеждой была более или менее тайно от него послана Искорка: отчасти в самом деле подобрать вещи по записке. Но больше того — для моральной закалки. Возможно, отыскать для себя что-либо на память. Может быть, втихую пообщаться с виртуальными призраками. И, почти неизбежно, — уподобиться некой Татьяне в кабинете Онегина. Не то чтобы разочароваться в своем галанте до конца. Но понять истинный размах его деятельности и осведомлённости и, может быть, разозлиться на него или себя.

Я озираю Стана с ног до головы: тёмно-серый блейзер в тончайшую полоску, светло-серая рубашка с мягким воротом, чуть мешковатые брюки, идеально подходящие по тону ко всем прочим вещам. Ботинки начищены так, что в каждом отражается по канделябру — их зажгли посреди дня, ибо в прилегающих к саду комнатах стало темновато. На среднем пальце левой руки — массивное кольцо, по счастью, не золотое и не из платины — серебряное. Не так плохо, но самую малость «перетянуто». Вот бы ещё в придачу яркий шарф на шее…

Нет, не надо никакого шарфа.

— Хорошо. Пойдём.

— Мне не показали её, — бормочет он на ходу. — Я ведь знаю, кому поручили собрать костюм.

— Уверен, что Син будет рада?

Он замолкает. До взлётной полосы мы добираемся в полном молчании.

У меня крошечная «Цессна» особо надёжной конструкции, которой почти не требуется разбега по сравнению с другими авиетками. Водить её способна даже дряхлая пенсионерка — или такой ретроград, как я, в жизни не признававший ничего сложнее ландо, запряженного четвернёй. Отпираю дверь и показываю рукой:

— Лезь назад.

Пристёгиваю его ремнями безопасности — так хитроумно и так туго, что парень едва может шевельнуться. Я так думаю, для полного блаженства ему придётся кстати лёгкая видимость насилия.

— Теперь слушай, чтобы не повторять, — заговорил я, уже сидя в своём кресле и бегло проверяя готовность. — Самолёт в воздухе не останавливается: промежуточных дозаправок тоже не предусмотрено. Выброса с парашютом — тоже. Когда прибудем на место, можешь считать себя свободным. То бишь если передумаешь — отпустим и дадим денег на обратную дорогу. Вот только куда — непонятно.

Стан кивает. Что мы можем учинить в его доме с тем самым навороченным железом, объяснять ему не требуется. И выяснять тоже.

— Далее. Если ты отважишься вручить себя Старшему, это означает, что ради исполнения своей базовой мечты готов на всё или очень многое. На утончённое издевательство. На хитрые попытки сломить, унизить, отговорить. На физическую боль, куда более страшную, чем ты испытывал когда-либо.

— Это в самом деле необходимо?

— Не знаю. Простой перебор возможных вариантов. Старший, знаешь ли, — существо непредсказуемое. Многого не говорит и сердечным конфидентам.

Он, сделав выразительную паузу, — снова:

— А третья заповедь имеется? Для ровного, так сказать, счёта.

В этот момент как раз схватилось зажигание, и слова Станислава наполовину потонули в грохоте мотора.

— Третья? Вот тебе третья. Ничего не пей и не ешь в доме смерти, если не намерен остаться там навсегда.

— То есть это возможность переиграть? Под самый конец.

Я не ответил, потому что авиетка ринулась вперёд, с рокотом отсчитывая колёсами рытвины в бетоне. Оторвалась от взлётной полосы и повисла в воздухе.

Во всяком случае, так казалось изнутри.

Роща Древних не имеет отношения к земной географии и не привязана в определённому месту. Собственно, до неё вовсе не обязательно добираться по суше или по воздуху: это отчасти поняла Рунфрид после случая с менеджером в парке. Я имею в виду — они все там были: сама Pуна, самоубийца во имя выгоды и дирги-дриады. Если я предпринял нечто громоздкое, то лишь ради того, чтобы отвести Станиславу глаза. На случай, если его понадобится отвозить в какое-нибудь другое убежище. Или если он вернётся из этого.

Я распутал ремни и выгрузил свой багаж, слегка расправив на нём складки. Полоса керамобетона проложена в непосредственной близости от резиденции, поэтому никто из диргов не берёт иного транспорта, кроме своих ног. (Хм, с речевыми англицизмами (или чем там ещё) надо бороться. Слишком много языков означает ни одного как следует).

— Держу слово. Как насчёт того, чтобы убраться восвояси? — спросил я парня, когда он утвердился на земле. Его вроде бы слегка подташнивало.

— Нет. Бесчестно обманывать такие большие ожидания, — ответил он, рассеянно повторяя название диккенсовского романа.

На первый взгляд гордыня и больше ничего. Только надежды у нас в самом деле немалые.

А ещё он с первого взгляда, ещё издали, был загипнотизирован парком. Как, между прочим, и все посетители до него.

Парк вокруг дворца Старшего впечатлял своей неожиданностью. За кованой изгородью литого чугуна — в два человеческих роста, но прорезанной открытыми арками. Полный ослепительных цветов и пышных трав в регулярном духе Ленотра — но в самих извивах и переливах живого ковра чудится необузданное. Фонтаны бьют ввысь белыми страусовыми перьями или прямыми клинками блистательной дамасской стали, простираются по земле широкой чашей голубого муранского стекла. Низкие кусты тёмно-лиловой сирени, пурпурно-ржавая шевелюра «парикового дерева» повторяют своими кронами этот изгиб. Миниатюрные готические замки для белых и чёрных лебедей возвышаются посреди идеально круглых водоёмов, в широкий гранитный парапет врезаны эбеновые сиденья.

А чуть отступя от яркого безумия возникают контуры гигантских криптомерий. Деревья смыкаются хмурой тучей, что стоит низко от земли, и у чешуйчатых ног умолкают все краски.

Там-то и находится Главный Дом: низкий, с пологой крышей, растекшийся наподобие речной дельты. Он умудряется не тяготить собой корни: в своё время его устроили на японский манер, сплошные рамы и щиты. Впрочем, волшебства это не объясняет, как и симбиоза живых японских кедров с тем, что сооружено из их мёртвых собратьев.

В саду и дворце обыкновенно суетится немеряное количество слуг и почек обоего пола. Они умеют становиться незаметными, хотя врождённый темперамент кое-кого никуда не денешь.

Оттого к нам, едва мы поднялись по широким ступеням и увидели, как неторопливо раздвигается в стороны двустворчатая дверь, тотчас подобрались невидимые ручки, ловко стянув с меня грубошёрстную накидку с капюшоном, с моего спутника — пиджак.

— Внутри тепло, — пояснил я самым утешительным тоном. — И ждут нас немедля.

Интерьер «дворца сёгунов» впечатлил Станислава не так, как экстерьер. И понятно, почему. Делегации и отдельные почётные гости принимались снаружи, если не подводила погода: тёплая и практически безотказная. А внутри старались жить с удобством и без особенных заморочек.

Оттого ненавязчивая роскошь бухарских ковров (красное, чёрное, белое) соседствовала с японской лаконичностью обливных напольных ваз и мебели из железного дерева.

Прекрасная оправа для хозяина.

— Как его называть? — спросил кстати мой юнец.

— Можешь «Ваше Постоянство», можешь — просто «Гранмесье».

— Нет, я об имени. Хотя бы о вашей родовой кличке.

— Родовое не имею права называть, а насчёт клички, как ты выразился… Вернее, почётного имени…

Я набрал в грудь воздуху и произнёс с натугой:

— Ръгънлейв.

С двумя редуцированными гласными и взрывным «г». Одна гласная склонна к выпадению.

Точная наука фонология.

Как раз в этот момент перед нами раздвинулась самая последняя дверь, обтянутая не жёрдочками и не бумагой, а гладким шёлком цвета мамонтовой кости. И мы оказались лицом к лицу со Властным, который стоял у самого входа, ожидая нас.

От его вида и не такого, как Стан, могла взять оторопь. Меня самого, несмотря на гладкую кожу и воинскую выправку, нередко принимали за старца. Но вот он, заведомо более древний…

Он выглядел от силы двадцатилетним.

Еще было у него некое свойство, выделяющее изо всех не-смертных. Его лицо не было симметричным. Да и фигура тоже: казалось, что вдоль всего тела у него закреплено ребром невидимое двустороннее зеркало, и в зависимости от точки зрения он показывался смотрящему то юным отроком, то женщиной в расцвете красоты и силы.

Ибо это был не андрогин, как все дирги, но классический гермафродит. Однако иной, чем на причудливых греческих статуях: различия обоих полов сглажены, золотистые волосы схвачены заколкой, иногда забраны в косицу, будто парик, руки и ноги невелики и изящны по форме. Некое подобие длинного безрукавного хитона подчёркивало своим палевым оттенком смуглую гладкость рук и плеч.

— Ваша Имманентность, — я преклонил колено и тут же выпрямился. Стан проделал то же самое молча.

— Искренне радуюсь, — ответил он, положив правую руку на плечо гостю. При этом острый, как стилет, ноготь проткнул шею у самого основания, так что Стан слегка вздрогнул. — Жаль, что молодой человек не весьма красноречив. Возможно, с дороги? Вас проводят, чтобы вы могли принять ванну, переодеться и подкрепить силы.

А мы — обсудить создавшееся положение без третьих лиц.

— Есть хлеб-соль он здесь уж точно не будет, — уверил я Рагнлейва, едва за Станом и двумя рослыми «почками» затворилась дверь. — Я предупредил. Так что гостем его считать не придётся.

— И слава богам, — Раги опустился на сундук с плоской крышкой и поманил меня к себе. — Ненасильственным путём удерживать человека, способного зажать в виртуальном кулаке всю нашу Великую Семью…

— Раги, ты что имеешь в виду? Это риторический оборот, что ли?

— Второе — нет, да ты и сам отлично это понимаешь. А первое…

Он задумчиво поднёс ко рту рабочий коготь:

— Он человек. Можно для порядка сдать образец крови в лабораторию, но уверяю тебя: в геноме не обнаружится присущих нам и даже лограм отклонений. Вы там, похоже, думаете, что обильное орошение ихором может изменить наследственность. Как те, о ком пелось: «Первым делом в кабинетах сняли Вильямса портреты», помнишь? Тот зловреда Лысенко и его присные, которые подавили собой истинную генетику.

— Но тогда почему он таков, как есть? Безусловно — оборотень. Разумность на порядок выше среднего.

Простой обычный гений, ну да.

— Ты в курсе, Инги, что хомо саспенс — ха! Оговорился со смыслом, однако. Что современный человек произошел не от кроманьонца, а от смешения пород? В пору, когда видовые границы ещё не установились незыблемо?

— Пропись. Дальше говори, — я откинулся на спинку сундука и закрыл глаза. Всё-таки нервная усталость грозила свалить и меня.

— Главной из хоминидных рас были наши прямые предки. Умеющие пребывать в ладу и гармонии со всей природой. Мягко подстраиваться, а потом управлять и властвовать как первые среди равных. Но во времена хаоса делавшие лишь первый шаг на данном от богов поприще.

— Станислав как раз такой? Законсервированная архаика?

Раги завёл руку назад, под голову, рассмеялся так беспечно, как умел только он один:

— Несколько подпорченный образец, несмотря на внешность звезды экрана. Изначальный, однако загрязнён многовековыми примесями. Но тем не менее — о да.

Встал, прошёлся по йомудскому ковру, будто танцуя:

— Кажется, его уже подготовили. Хочешь наблюдать за сценой?

Я поднялся тоже:

— Меня с души воротит, как подумаю. В то же время этот малый стремится к подобному исходу. И в самом деле опасен для всех нас.

— Для меня в том числе, — произнесла Регинлейв негромко. — Я ведь тоже вашего рода.

Волчица Власти. Наследница Власти Богов.

А я — официальный друг-свидетель, перед которым утробная искренность обеих половин выворачивается наизнанку.

В стене зала имеется антикварное венецианское зеркало в рост человека, намертво вросшее в стену. Ловушка для простаков, давно уже всеми простаками изученная. Но именно поэтому нет ничего лучше для наблюдателя и сторожа, чем зайти в каморку, расположенную с обратной стороны прозрачного стекла, и ждать.

Его привели: кажется, освободили от волос кожу на всём теле специальными снадобьями, потому что она слегка зарозовелась, подровняли чёрные пряди и нарядили в короткую мужскую тунику шафранового цвета, прекрасно оттеняющую цвет лица, волос и глаз.

— Не стой навытяжку. Садись напротив, — услышал я знакомые до боли модуляции. — И помни: что бы тебе ни говорили раньше, никто и не подумает сковывать чем-то твою волю.

Ах, насколько более грубыми казались интонации и мимика моей милой Синдри по сравнению с изощрённостью тысячелетий! Как зыбко менялись на этом гладком, без единой морщинки, лике воплощения обеих ипостасей, мужской и женской: тени, то набегающие, то открывающие солнце, не могли быть более чарующими и мимолётными.

— Вы хотите поговорить со мной?

— Как смешно выглядит это местоимение. Будто меня много. В былые времена обращались на «ты» к любому вождю. К императору, коего считали земным богом. К самому Единому.

— Я попробую, Ваша Имманентность. Твоя имманентность, которая живет в подобии имманентной рощи. Надеюсь, ты не считаешь себя богом, даже и земным?

— Это так скучно, юноша, — смеётся Регинлейв. — Богу — Богово, мне — лишь моё.

Оба смеются — в один голос. Но очень быстро перестают.

— Говорить одним смехом так же вредно, как «выкать» и даже «тыкать». Не хочешь назваться?

— Я Этельвульф. Можно так?

— Этель. Почти девушка. Принято. А я кто для тебя? Королева или Волк?

— Регина. Рекс. Но это не настоящее имя. Для почёта.

— Не беда, зато близко к почётному. То имя, которое дали мне родители, затянулось мхом. Считай, я его не помню.

— Что я должен рассказать королеве — или королю?

— Сначала я тебе поведаю кое-что о тебе самом, Этель, — говорит Рагнлейв. — Питать плоть тебе вряд ли захочется, верно? Тогда вот, прими из моих рук чашу подогретого вина — для поднятия духа.

Колеблется Станислав недолго. Лишь говорит:

— Вровень с тобой.

— Добро. А теперь слушай меня. Ты мужчина, ты воин в душе — но ты трус. В какой-то мере это даже неплохо. Нет ничего глупее храбрости, прущей напролом. Подумай, чего ты страшишься настолько, что рвёшься навстречу, — лишь бы избыть свой страх. И меняешься — потому что страх рождает инстинктивную самозащиту. Оборотень защищает человека от гибели… но, возможно, и человек — оборотня от разоблачения?

Руки сплетаются пальцами. Чему не перестаю удивляться — до чего легко Раги находит общий язык со всем и вся на свете. Радужный хамелеон.

— Ты прав. Это мой неизбывный позор. Когда я мальчишкой прочитал «Маленького принца», отчего-то больше всего запомнился пьяница, который пьёт, чтобы не стыдиться своего пьянства.

— Однако ещё сильнее — то, как возвращаются на родную планету, верно?

Станислав сжимает руки собеседника, наклоняет голову — и вот оба уже сидят так, что волосы, длинные у одного, короткие у другого, сплетаются.

— Да, — отвечает. — Тогда я очень испугался песчаной змейки, которая укусила принца. Долго плакал.

— Многие боятся змей и подобного им, в этом нет ничего неестественного, — чуть мягче прежнего отвечает Раги. — Чтобы перешагнуть через такое хотя бы в уме, нужно быть философом. Помнишь, что писал мой друг по имени Платон?

— Кажется, это. «Бояться смерти — не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшее из благ, между тем её боятся, словно знают наверное, что она величайшее из зол. Но не самое ли позорное невежество — воображать, будто знаешь то, чего не знаешь?»

— Прекрасная память.

— Я старался.

— Вот тебе ещё: «Смерть предустановлена мировым законом и поэтому не может быть безусловным злом. Но и жизнь не есть безусловное благо: она ценна постольку, поскольку в ней есть нравственная основа. Когда она исчезает, человек имеет право на самоубийство».

— Сенека. Только я не понимаю. Разве не пронизывает нравственный стержень любую жизнь и любую выпестованную смерть?

— Да, когда второе есть логическое продолжение первого.

— Это надо хорошенько обдумать. Подобными вещами я тешил себя все семь десятков моих лет — однако будет ли у меня время на дальнейшие размышления?

— Неважно. Но ныне спрошу ещё раз. Теперь ты понял, что смерти не стоит опасаться?

— Стан смеётся снова:

— Понял — если ты того добиваешься. Ибо сказано кем-то: «Смерть есть Великое Может Быть. Она — Неизвестное с прописной буквы. Есть ли смысл бояться неизвестного?»

— А теперь подумай хорошенько: чего ты, такой умный и удачливый, страшишься почти так же, как страшился смерти?

— Любви, — внезапно говорит Станислав, — потому что она так же безжалостна и бесповоротна.

— Ты прав. Права. Сильна что смерть любовь — как давно и как верно было сказано.

Раги берёт тонкими, сильными пальцами его подбородок и приподнимает голову:

— Скажу ещё. Ты инстинктивно сторонишься и того, и этого, и всего, чем наполнена жизнь, — лишь оттого, что сии вещи несут боль. Однако боль — прямое производное от страха. Тебя не интересовала дискуссия по поводу отрубленных голов?

— Что? — слегка испуганно отзывается Стан.

— Кое-кто предполагает, что даже мгновенная смерть от меча или гильотины всё равно мучительна и, только что отсеченная голова, отлетая от туловища, терпит нестерпимую боль. Хотя откуда ей взяться, если палач умел, лезвие наточено, а эндорфины прибывают на место действия быстрей, чем свет в глаза? Оттуда, что эта боль — не физическая. Боль страха — чем больше боишься смерти, тем сильнее и дольше длятся предсмертные мучения. А ещё полагают, что именно в такие моменты людям открывается тайна жизни.

— У меня так не было.

— Потому, что ты оставался наедине с самим собой, — этот неожиданный и парадоксальный вывод Регина одевает в самые бархатные, матово-чёрные обертоны. — Так было всегда. С твоими дурацкими попытками уйти. Со случайными приятелями и подружками.

Искорку она благоразумно не трогает: больное место, язва в плоть.

— Ты согласен разделить со мной своё — и моё собственное одиночество? Смешать и разлить по бокалам, как глинтвейн? Испить желанное до дна?

И ответа уже не надо — завязки развязываются и фибулы расстёгиваются словно сами собой, полотнища ткани падают с плеч наземь. А любовники — на них.

Мы почти брезгуем смотреть на то, что у людей считается соитием. Непристойная возня, потное ремесло в пуху и перьях, обмакнутое в дёготь, — внутри коего, допускаю, не так плохо существовать. В этом, кажется, суть любого интима: он не для сторонних глаз, потому что в нём нет ни капли красоты.

Никаких иных препон — ведь эстетика у нас, как у японцев, практически заменяет этику — для нас не существует.

Но сейчас перед моими глазами разворачивался величественный танец. С отточенными до предела пируэтами, фигурами, полными глубокого смысла, возгласами затаённой боли — и поистине трагическим напряжением телесных сил. Станислав был ведомым. Покорный воск в руках свечника. «Труп на обмывальном столе», как говорят суфийские мастера. Ученик, причём ученик талантливый. Гениальный.

Зримая победа Эроса над Танатосом, причём на его собственной территории и на доступном ему языке, сказал я себе и лишь потом сообразил, что так именуется синдзю. Двойное самоубийство влюблённых.

Нет, одиночное.

Голова Рагнлейва с распущенными кудрями покоится на груди Этельвульфа, который заслужил своё новое имя беспримерной и беспримесной отвагой. Потом приподнимается, открывая моему взгляду запрокинутое под странным углом лицо, с которого сошла вся смуглость, полузакрытые глаза с полоской белка, тонкую, почти не кровоточащую царапину чуть повыше ключицы. Рядом с тем местом, куда раньше вонзался кинжальной остроты ноготь.

— Иди помоги мне, — говорит Раги в зеркальные глубины.

И добавляет как бы для себя:

— Никакого дурмана. Ему этого не было нужно.

— Но кровь ты забрал. Много, — я уже выхожу из укрытия.

— Да, — отвечает он (или она?) спокойно. — Я хочу дитя. Я уже имею дитя. Полагаю, родится девочка.

Очевидно, поэтому брать тело на руки и заворачивать в простыню, выложенную из ларя заранее, приходится мне. Оно еще гибкое, тёплое и кажется невесомым.

Откуда-то появляются две кошки: белая и чёрная. Крупные, напоминают лесную норвежскую породу, но с ещё более удлиненным туловищем.

— Психопомпы здешние, — усмехается Рагнлейв. — Длиннокоты. Проводники в иномирье. Обитатели священных рощ.

Так мы и выходим из особняка: пара двуногих, свита из двух четвероногих и Стан у меня в объятиях. Как бы цинически это ни звучало, но под конец он получил своё заветное. Кому из нас повезёт больше?

Так погружаемся в лес гигантских криптомерий.

— Я не захватил освящённую штыковую лопату, — говорю ворчливо.

— Зачем? — Раги выразительно поводит нагими плечами. Льняной хитон слегка помят, фибула с изображением волчьей морды застёгнута небрежно.

Мы останавливаемся перед одним из кедров, и Раги произносит.

— Этот. Суги по прозвищу Мондзаэмон Тикамацу. Видишь на нём верёвочный пояс? Значит, он почти божество.

Божество, носящее имя великого драматурга дзёрури, пьес, повествующих о печали влюблённых.

Кошки тоже останавливаются, когда он троекратно зовёт:

— Мондзаэмон! Мондзаэмон! Мондзаэмон Суги! Раскройся!

Медленно и почти беззвучно разверзается кора, легчайший шорох, узел вервия растягивается, с неким липким звуком расходятся смолистые волокна такого же цвета, как кудри моего спутника. Показывается полость, которая образовалась внутри красноватого ядра. Сама, по доброй воле: никакой гнили.

— А теперь помести его внутрь. Да, стоймя. Без покрывала.

Ствол, получив приношение, закрывает рану так же неспешно, как и образовал её. Ветви опускаются к земле ещё ниже.

В ту же минуту кошки — это самец и самка — начинают ходить по кругу: одна посолонь, другая противосолонь, — хрипловато мяуча и выпуская когти. Сначала у самых наших ног, так что мы еле успеваем отодвинуться, потом закладывая двойную восьмёрку вокруг дерева и покрывала, свёрнутого в комок. Внезапно с пронзительным воплем выпускают клыки — и бросаются друг другу в объятия.

— Бой гладиаторов, — поясняет Раги. — Имитация конца света. Ритуал на могиле героя. Хотя…

— Тут не могила, — догадываюсь я, будто мозг пронзило иглой.

— Скорее Вальгалла, — Рагнлейв кивает. — Белокот и Чернокот явились почтить своего рыцаря поединком. Заверить, что и впредь его не покинут. Дождутся вызревания.

Напряжение, в котором я пребывал весь этот день, изливается из меня истерическим рыданием.

— Сволочь. Какая же ты очаровательная сволочь, дружище.

— Ты разве сомневался, что Этель останется на земле? — говорит Регинлейв с неизменной своей усмешкой. — Отец лучшей из моих почек. Невесты твоего будущего прапраправнука.

— Ну тогда… Пусть будет земля ему пухом, — не вполне логично говорю я.

— Кошачьим, — с лёгкостью в голосе отзывается Регина.