«Во имя любви Господа и Его Пречистой Матери молю своих возлюбленных сестер — и двух ныне живущих, и уже ушедших — помянуть меня перед Ним, хотя я была худшей женщиной на свете».
Так написала она в тот день и час, когда всё у неё было уже отнято чужим произволением вместе с самой жизнью: тысячи книжных томов и сотни географических карт, свёрнутых рулоном, аппаратура для тонких химических опытов и более грубых механических, звездоскоп новейшей конструкции, кипы прекрасной бумаги, флаконы чернил и остро наточенные перья. И когда она уступила — возможно, понимая, что самое лучшее из сделанного ею уже никуда не уйдёт из мира. Стихи, своей изысканностью не уступающие созданным великим Гонгорой и полные того внутреннего света, который присущ был величайшим из мавров-суфи. Величавые речи и духовные трактаты, балансирующие на грани еретического. Неуёмная жажда познания, заражающая всех, кому довелось хотя бы стоять рядом.
Лишь одно мучило её куда более чумного жара: мысль, что в решающий час она устрашилась иного огня. Земного. Рукотворного.
Худшая женщина в мире — это сказано для сестер-монахинь, которых она, сестра Хуана Инес, выволокла из когтей заразы. Или для Бога, который будет вынужден простить ей незавершенность миссии, которую Он возложил ей на плечи. Безразлично. Рядом с ней остался узкий ланцет, которым вскрывают нарывы, — им она вскрыла запястье и кровью своей, пылающей от внутреннего огня, вывела последние штрихи на стене кельи.
Перед тем, как провалиться в финальное беспамятство.
Нет, не так.
Когда она подняла глаза ввысь и увидела блёклое серовато-голубое небо, повернула голову набок и встретилась взором с кирпичной стеной, на которой были выведены белым высокие ритмичные арки, а бурым — полустёртые каракули по-латыни.
— Ещё одна, — послышались безликие голоса. — Вот не вовремя — эти, не успев отойти, снова накатываются. И так всегда. Не рассуждай, сестрёнка. Ты бери подмышки, я за ноги, и бегом в ворота, пока открыты. А нас прикроют болтами из башен?
…Хуана вновь открыла глаза, уже с чувством, что долго спала и счастливо проснулась. Другая пара очей, тёмных и удивительно лучистых, окаймленных морщинками, поймала её взгляд.
— Вот умница! Быстро в себя пришла. Хильдегарда говорит — оттого что кровь себе пустить сумела и тем сбила жар. Это лекарь наш — Хильда. В её времена моровое поветрие умели лечить только на весьма удивительный манер.
Вверху тоже были лучи: нет, своды с узором звёздчатых прожилок, нервюр, как в тех храмах, которые с легкой руки Вазари повадились именовать варварством, или «готикой». И удивительной красоты белоснежные колонны: восьмигранные, лёгкие.
— Где я?
— Где и быть монашке, как не в церкви. Ты ведь монахиня?
— Иеронимитка.
— Незнакомый орден. Новый Свет?
— Ну да. Мексика.
— Тут в каком-то смысле Свет Старый, то бишь Европа, но в другом — тоже Новый. Невиданный. Как звать тебя?
— Хуана Инес.
— А я — Гросвита. Мы с Хильдой и наша главная — бенедиктинки: самый старый и учёный орден. Прочие либо не числятся ни в каких орденах, потому что у ортодоксов того не завелось, либо мирянки. Мирянки в Мурованке. Не удивляйся — тут все сразу проникаются местным наречием.
— Мурованка?
— Церковь так зовут — по селу. Настоящее имя длинное, пока произнесёшь — половина времени потеряется. А время дорогого стоит. Вот привыкнешь, будем тебя вводить во все дела сразу. Трудно нам: иной раз по одному дозорному на башню приходится, и то не рыцари, а дамы. Даже не дамы, а так, девицы, хоть иные и в возрасте. Хотя орден — это звучит весьма воинственно, не находишь?
Башен было четыре, по всем углам, туда вели круглые входы и спиральные ступени. Внутри стен главного зала время, казалось Хуане, стояло водой в неколебимом сосуде. Свет, то сероватый, как серебро, то червонный, будто золото, струился из узких оконных бойниц. Горели свечи толщиной в руку. Недвижимо, как плиты, возлежали на алтарном столе тяжелые золототканые покрывала. Лики апостолов и святых на цветущей всеми красками алтарной преграде слегка улыбались. Весь вид был непривычен женщине, но умиротворял и оттого казался слегка знакомым.
Роскошь священного убранства на жилиц не распространялась: спали они все по очереди в центральном нефе. Правда, солома тюфяков не истлевала, блох в ней не заводилось. О еде и том, что с ней сопряжено, никто не задумывался: сходило и так. Будто сам воздух насыщал и в какой-то мере лечил.
Всем заправляла осанистая дама довольно преклонных лет в белом покрывале с белым крахмальным подбоем и чёрной рясе, с увесистыми чётками на запястье: Кристина Эуфимия, иначе «Кардинальша», хотя, судя по пастырскому жезлу, всего-навсего аббатиса. Была тут и другая Кристина, в простом платье, с милым и таким же простым выражением лица. Волосы она иногда стягивала косынкой, реже — упрятывала в чудной футляр, похожий на опрокинутую вверх рожками луну. У Эфразин еле двигались под опущенным на глаза клобуком нежные губы — кажется, она стыдилась того, что русая коса выросла не по иноческому чину, до подколенок, то и дело норовя выскользнуть. Её товарка София, судя по обмолвкам, — родственница грозной Кардинальши со стороны мужа, покрывала голову тугой шапочкой, подбитой куньим мехом, а тело — чем-то длинным и бесформенным.
Временами в окнах мрачнело, по полу извивались хищные тени. Тогда все женщины, кроме Хуаны и старшей, делом которой было стеречь изнутри высокий портал, бросались наверх, в башни, по винтовым лесенкам: куда одна, куда и две. Говорили — к самострелам. За ними с лязгом падали герсы — опускные двери из железных прутьев, — вонзая нижние острия в пол и отгораживая срединную часть. Такая же конструкция, но более сквозная, тотчас отделяла зал от дверей, ведущих наружу.
Возвращаясь, вымотанные, выжатые, как тряпица, дамы перебрасывались фразами, добродушно трунили друг над другом. Из этих реплик и обмолвок Хуана узнавала про них многое. Вот Хильдегарда упрекает Гросвиту в том, что та писала свои «игры», то есть пьесы, скорей для чтения, чем для постановки: впору отдать это персонажам вертепа, что болтаются на верёвочках по воле кукловода, смеялась учёная лекарка. Вот Гросвита парирует, что излагать медицинско-минералогические трактаты возвышенным поэтическим стилем — явный перебор, как и видеть в плотском соитии, особенно достигающем своих вершин, врата в небесный рай. А прижизненную лесть, что-де Хильда — это «воплощение сияющего блеска священной религии», продолжает она, и «музыкальное орудие Святого Духа, созданное для извлечения бесценных мелодий и таинственно изукрашенное многими чудесами», стоило бы приберечь для органиста.
— Я была лишь пушинкой, носимой дыханием Господа, — отвечала Хильдегарда. — Моя ли вина, что пушинка оказалась на Его весах тяжелей камня?
Кристина-младшая за спиной Софьи то и дело норовила посетовать, как трудно после смерти любимого мужа поднимать троих детишек, не имея гроша за душой.
— Одно только и спасло нас — моя дерзость. Написала канцону и поднесла в дар графу Бургундскому, а другую — герцогу Орлеанскому, будущему королю Карлу Шестому. И надо же — они мигом сделали из меня придворного менестреля на твёрдой ставке! Так мы четверо и выжили — снова выходить замуж оказалось вовсе необязательно. Сыновья стали по моим стопам людьми пера, дочь — противницей брака. Постриглась в самый лучший из монастырей Иль-де-Франса. Уж я-то знаю: сама провела рядом с ней больше десятка лет. Какой простор для поэтических штудий, также как и занятий философией и историей!
Тут Хуана неизменно поддакивала: ей казалось, что пересказывают её собственную жизнь. Нет для юной женщины, завидной невесты и любимицы — допустим, не настоящего, «вице», но всё же короля, — удела лучшего, чем постричься.
Когда Софья, от ушей и глаз которой, собственно, не очень-то пытались спрятаться, слегка мрачнела, беседы вмиг прекращались. Подоплёка дела открылась Хуане лишь погодя: богатейшая невеста, супруга воинственного красавца, что её обожал, могла лишь мечтать об иной более возвышенной жизни, расшивая тяжеловесные ризы, подобные тем, что на алтаре, и посещая святые места простой паломницей. У неё, как и у француженки, было трое детей: двое умерли от болезни, третий убил её саму ещё юной, двадцати семи лет не было, — оттого что не выжил в утробе сам.
Самой закрытой оставалась Эфразин. Талия была девически стройна, из-под плата, туго обтянувшего прекрасное лицо и безмятежно гладкий лоб, сияли детские и в то же время мудрые глаза, складки вокруг рта происходили, кажется, лишь от вечной попытки плотнее сомкнуть уста. Никто, как думалось Хуане Инес, не мог или не смел определить её истинный возраст: ни пожилые германки, ни находящаяся в преклонном возрасте Кардинальша, ни Кристина-младшая во всеоружии женской зрелости.
— Здесь нет настоящего времени и нет возраста, — деловито объясняла Хильда, заваривая для Хуаны очередную порцию травяного зелья. — Мы постригались кто в молодые годы, кто почти в детстве, умирали в дороге или своей постели, после долгих лет служения или сгорая сверхновой звездой. Ты ведь увлекалась астрономией и понимаешь меня?
Хуана кивнула и сморщилась: снадобье было по-средневековому отвратным.
— Вот-вот. Все годы и даты сводятся воедино, суммируются наверху, а потом из них извлекается некая средняя величина — это и есть наш здешний возраст. Истинный. Послушай, это привозное конопляное семя с толчёным сапфиром, так что не советую кривиться и плеваться. Извлекает из фюзиса дурные соки, способствует возрастанию благоприятных эманаций и приращению сил душевных.
Спокойное существование в затворе всё чаще прерывалось атаками непонятной природы: внезапно чернело за узкими, забранными решёткой окнами, вместе с обильной тенью на гранитный пол упадали тяжкие багровые всполохи, спиральное навершие посоха Кардинальши разбрызгивало вороха ярких голубых искр.
Хуана подходила смотреть: по самой земле стлались пыльные или туманные облака, смыкались, стягивались вокруг церкви, горбились подобием гротескных фигур и как бы человеческих голов.
— Кто это? — спрашивала старшую или тех женщин, что спускались вниз передохнуть.
— Толпа, — отвечали ей. — Душа толпы, отъединённая от совокупного тела. То, что остаётся от собраний, когда ими овладевает бес единомыслия. Без-мыслия.
— Я вижу головы, но не вижу лиц.
— Да — ибо там нет людей. Растворились в том, что им внушили. В наземных тучах нет ничего, что мы полагаем живым, но есть сила ярости.
— Что им надо?
— Выполнить мечту — одну на всех.
Смысл сказанного едва доходил до ума той, кто спрашивала, — однако сердцем Хуана понимала куда больше сказанного. К тому же она поправлялась и всё с большим трудом выносила бездействие.
Наконец Кристина-старшая сказала:
— Атак в ближайшие часы не предсказывают, небо чистое, горизонты без дурной мглы. Давай прогуляемся за стены и поговорим наедине. Кстати оглядишься.
Они вышли из еле приотворенной дверцы, что была прорезана в закруглённом сверху портале, и двинулись вдоль стен, к которым почти вплотную подступал шипастый ржавый бурьян с вялыми оранжево-красными ягодами.
Удивительная то была церковь — ещё более необычная снаружи, чем внутри. Круглые башни со всех четырёх углов подпирали двускатную остроугольную крышу, глядели на мир узкими глазками бойниц. Неширокие контрфорсы отходили от них, подобные мостовым опорам. Тройная апсида — для алтаря, ризницы и жертвенника — горбилась на стене грибом-трутовиком, по виду более прочным, чем кора самого дерева. Буро-красный кирпич вдоль и поперёк рассекался швами — сам он был то здесь, то там уязвлён, выщерблен снарядами, но алебастровую связку положили будто вчера. Пять странных восьмиконечных крестов — нижняя перекладина скошена книзу — упирались в низкие тучи: один посередине крыши и по одному на каждой из башен.
— Дивишься? Оборонная церковь, иначе инкастеллированная, — с важностью пояснила настоятельница. — Земли здесь непокойные. Куда тянутся село и деревня, когда гром грянет? В замки и за городские стены, а если таковых нет поблизости, то в собор. И уж будь уверена — не за последним благословением святых отцов. Оттого и подвалы тут рассчитаны на прокорм сотен, и стены такой толщины, что человека поперёк уложить можно, и арбалеты в башнях тевтонские — из козьего рога, с тетивой, скрученной из бараньих кишок, как скрипичная струна, и со спуском в виде ореха, да ещё и с воротом. Болты тисовые, как корпус норвежского «змея» или «дракона». Дальность стрельбы — семьсот локтей, бьют прицельно за полтораста, пробивают стальной доспех за все пятьсот. Жаль, на все бойницы народу не хватает: два ряда наверху и ряд внизу, для нижнего, так называемого подошвенного боя.
Хуану изумило, с каким неподдельным вкусом мать аббатиса расписывает орудия и способы убийства.
— Жизнь наша такая, — усмехнулась та, поняв по выражению лица собеседницы, о чём та думает. — Нет иного способа защитить святыню.
— Какую святыню?
— Пока рано тебе знать. Сокрыта в алтаре вместе с печатью Евфросинии. Ты знаешь, что у неё была своя собственная печать? В те времена, когда акты составляли одни мужчины, весьма редко — женщины, а монахини — вообще никогда? Да что и говорить: много позже мой брат канцлер ни одного дела не начинал и не завершал без моего совета, но скреплял одним своим словом, не моим.
— Но для чего ей была нужна власть?
— Строить храмы и учреждать школы, где девушек учили грамоте и письму, шитью и прочим ремёслам, а также пению. Сама была великая книжница и другим сию любовь передавала. Может статься, это от неё пошло, что и здешние бенедиктинки и их послушницы по уставу обучались переписывать книги, твердили языки, пели в хоре, а также овладевали органом и скрипкой. София о том рассказывала. Впрочем, и я, старшая ее современница, застала как начало, так и разгар сего монастырского вольномыслия.
Аббатиса чуть искривила губы:
— Повезло Софье. Нам на счастье, эта смиренница прекрасно понимает, что такое война. Род Олельковичей — знатнейший из знатнейших, приданое изобилием подобно было звёздам на небе. И когда её опекун с жениховой роднёй слегка поспорили об условиях брака, чуть было одна армия не перерезала другую. Могли полечь тысячи и тысячи, если бы не она — благо, что юная миротворица оказалась решительной особой: согласилась на мужа-еретика и не очень усердствовала по поводу вена. Вот насчёт чад — иное дело. И сама православие возлюбила, и выговорила его для своей малой родины и собственных отпрысков. Тех троих, кого не стало.
Обе женщины помолчали.
— Всё у них сейчас недурно, только тянутся обе литвинки друг к дружке, а в стратегических целях не годится такое допускать: ни одна убивать не хочет, хотя кого уж тут убьёшь, если никого и нет. Приходится делить между Гросвитой и Хильдой или там Кристой.
— А эти жёны — они откуда? — спросила Хуана, догадываясь, что именно об этом собираются ей поведать.
— Всех вас приносит приливом, — нехотя проговорила аббатиса. — Когда толпа уходит, остаются стрелы с обожжёнными для прочности наконечниками, редко стальные, и оперение для стрел, вернее то, что может служить оперением: клочки кожи, обрывки наполовину сгоревших папирусов и пергаментов. И ещё тела, скорее мёртвые, чем живые. Гросвита была первой изо всех таких подкидышей — её пришлось поднимать мне одной. А какой это оказался роскошный дар! Первый драматург со времён греко-римской античности. Утончённое воспитание и образование. Самая из нас сильная. Один Всевышний знает, через какие духовные битвы она прошла — летописи о том умалчивают.
— И Хильдегарда тоже?
— Удивительно разносторонняя персона. И везло ей в жизни просто сказочно — не считая частых мигреней. Композитор, естествоиспытатель, автор двухтомника по медицине, визионерка — всё в одном лице.
Не затворница, но ученый. Её ум и знания превозносили знатнейшие особы Европы. Но вот хоть и почитали Хильдегарду из Бингена после кончины как святую, канонизировать её не решился никто из пап. Впрочем, о самых последних годах ближнего мира я не знаю. Возможно, справедливость и восторжествовала, но что нам всем теперь!
Кардинальша покрепче оперлась на руку спутницы.
— Удивительно. Эта тихая монашка не боялась ничьих мнений и делала то, что велел ей Бог, не боясь никаких последствий для себя. Видела мир целиком во взаимосвязи всех его элементов — так ясно, как не умели делать много позже. Указывала на возможность бунта сих мелких частиц против человека, если тот будет продолжать нарушать их равновесие. Кто-то из моих девушек поправил — «гомеостаз», Не знаешь, откуда это словцо? Латынью попахивает, а непонятно.
— Мне тоже, — ответила Хуана. — А ваша тёзка, Кристина, она ведь тоже из великих? Поэтесса… Как и я, грешница, верно? Я ведь видела её томик в библиотеке моего милого деда.
— Стихи или «Книгу о Граде Женском»?
— Много баллад, рондо, тенсон, вирелэ и обильные отрывки из трактатов.
Тут Хуана слегка задумалась и процитировала:
«Выше тот, кто более добродетелен, будь то мужчина или женщина. Возвышенность или приниженность человека никогда не определяется телом и полом, но зависит от того, насколько он совершенен в добрых нравах и поведении… Утверждение же, будто женщинам недоступно изучение законов, очевидно противоречит свидетельствам о деятельности многих женщин в прошлом и настоящем, которые обладали большими способностями к философии и справлялись с задачами гораздо более сложными, возвышенными и деликатными, нежели писаное право и прочие созданные мужчинами установления».
— Вот видишь, Хуана Инес: это и было её личным сражением — стоять за женскую честь. Оттого она среди нас. А ты сама чем славна?
Прозвучало это ожидаемо и в то же время внезапно.
— Стихами о земной любви, — та в нерешительности подняла бровь. — О тайне имени розы. О женском предназначении в мире. О превратностях земного бытия. Тем я жила долго и сорвалась, лишь когда меня хитростью понудили выступить не на моём исконном поле — написать на откровенно богословскую тему. И когда по причине того заставили отказаться от всего мне привычного — книг, бумаг, музыкальных и точных инструментов, рабынь-мулаток, которые были у всех гачупинов и креолов в Мексике… последних я отпустила на свободу…
— Тогда ты…
— Да. Я предалась послушанию, как иные предаются любовной страсти. Так фатально, что сам архиепископ по моему примеру избавился от всего вплоть до кровати и роздал деньги бедным. Ничего-то я не научилась делать тихо и без вызова, даже каяться.
— Одна из нас, — улыбка аббатисы наконец-то стала искренней. — Теперь понятно, за что тебя выбросило на здешние берега. Ладно, пойдём-ка немного отдохнём от разговоров. Теперь, когда нас стало семь, хорошее число, те, внешние, ещё сильней взъярятся. Придётся центр удерживать вдвоём — тебе и мне.
Снаружи и в самом деле становилось всё тревожней. Монахини, впустив внутрь своих товарок и заложив малую дверцу на засов, спешно разошлись по вышкам, прихватив каждая по пучку болтов и совсем уж коротких «шершней» для стрельбы. Улегшись на подоконник, Хуана видела: иссиня-чёрные дымные клубы щетинились гнойниками, чем-то наподобие вулканических прыщей. Время от времени с их вершин срывались клубки пламени.
— В окна зажигательные снаряды не влетают?
Бывает иногда. Только внутри они почти не имеют силы: гаснут. Ты учти, пока стоит храм, его сила передаётся нам. Как, по твоему, слабенькая Софа самострел натягивает?
В этот самый миг ударило — гулко и веско. По самым стенам. Капли багряной лавы и осколки кирпича брызнули через все решётки… и в пролом.
— В Божью Мать! — ругнулась аббатиса. — Живо, пластырь накладывай!
Не помня себя, обе они подбежали к столу, то и дело обжигая ступни и лодыжки, схватили тяжкое позолоченное платно и крепко прижали к отверстию. По нему тотчас забарабанило извне. Адский грохот сливался с посвистом стрел и каким-то гулким уханьем.
— Головки плесневелого сыра из крипты. Эх, жаль, никаких естественных нужд мы не справляем, — с довольным видом пробормотала Кардинальша. — Поливать врага рода нашего нечистотами из поганой бочки — самое было бы оно. Ну да горе не беда. И так, можно сказать, отбиваемся.
Когда, наконец, утихло и обе защитницы отпустили руки, оказалось, что покрышка прилипла намертво и натянулась парусом, выгнувшись в сторону прорехи в стене.
Вышли посмотреть, в чём дело, они вместе с Эфразин.
— Это ж какая уйма сырья надобна, чтобы замуровать, — сокрушённо покачала головой Кардинальша. — Недаром весь пол в мелкой щебёнке. Ну, её в раствор можно замесить. А сам раствор из чего? А кирпич откуда возьмётся?
— Погодите, — тихо пробормотала литвинка.
Опустилась на колени и произнесла:
— Благодарю тебя, всесильный Боже, за непрестанные победы! Ты, даровавший большее, дай нам и меньшее, дабы могли мы довести до конца нашу битву.
— Хм, — покачала головой аббатиса. — Привыкли мы к лёгкому пути мимо терний. Сейчас не оставлено нам ни боевого припаса, ни новых ратниц. Хуана, не охота ли тебе на обочине нашей всегдашней тропы пошарить?
В самом деле, не так далеко впереди было — или возникло — нечто иного цвета, чем заросли. Не думая долго, монахиня надвинула капюшон рясы поглубже и двинулась напролом, роняя ссохшиеся плоды и круша хрупкие стебли.
Колючки на этой траве были куда хуже, чем на терновнике. И куда хлеще, чем на пейотле, юкке и ежевике. Но Хуана почти не замечала, как одежда и кожа рвутся в мелкие клочья.
Потому что впереди маячила…
Двухколёсная тачка с отлично обожжёнными красными кирпичами, сложенными «ёлочкой», и огромный жбан, положенный на бок. Первое стронулось с места легко, будто на смазанных маслом роликах, проламывая заросли перед девушкой, второе покатилось за ней следом, перекатываясь с боку на бок и приминая то, что осталось.
— Отменные кирпичи и раствор, — с удовлетворением произнесла Кардинальша. — И правильно, что второй сосуд колесом катился, — чтоб содержимому не застыть. Зовём всех сюда — и за работу!
А когда литвинка послушно исчезла внутри храма, деловито сказала Хуане:
— Расцарапалась, наверно? Сними с тела всё, пока никто не видит, и вот, возьми пока моё верхнее.
Скрутила рваную, набухшую кровью рясу, сняла крышку со жбана и выжала туда получившийся жгут.
— На крови ставлено — крепче крепкого будет, — пробормотала напоследок.
Потом все семь не без труда вернули ризу на алтарь и начали споро закладывать отверстие. Всё у них получалось так ладно, будто ворожил кто: и плинфы ложились одна к одной, и раствор схватывался тогда, когда было самое время, и даже загладить поверхность заплаты успели до ночи.
— Вот и ладно, — проговорила аббатиса, вытирая руки об исподнее. — Зачем звать мужчин, когда и женщины вполне справляются?
— А мы когда-нибудь их звали и тосковали, матушка? — улыбнулась в ответ младшая Кристина. — Разве что в мыслях…
Иной резон чувствовался в этом ответе, чем в том утверждении, что ему предшествовало, и это поняли как мирянки, так и принявшие схиму.
— Справляться-то чем дальше, тем труднее, — сказала Хильда. — Иоанна-Агнес, пойдём-ка, я твои царапины смажу зельем. К утру тебе целая кожа куда как понадобится.
— К утру? — повторила Гросвита. — Ох, страшусь, провидица ты наша, что снова твои предвиденья верны лишь в целокупности, а не в малых мелочах.
Смеркалось в этих местах всё раньше, будто они вместе с людьми подвигались из лета в осень, и всё большим холодом веяло из-за решёток. Когда Хуану привели в порядок и переодели в чистое, Кардинальша сказала:
— Пора кончать с твоим новициатом. Самое время объяснить нашей сестре всё до конца. София, тебе слово, а то уж больно молчалива сделалась. Что мы защищаем?
— В алтаре хранится напрестольный крест, который наша Евфросиния заказала для своего храма лучшему ювелиру Киевской Руси именем Лазарь Богша. Говорили, что пропал, но он лишь скрылся.
— Как меч короля Артура, — тихо прибавила Гросвита.
— О нём идёт молва, что когда он вновь явится, Белая Русь — так называется наша земля — станет не в пример могущественней, чем в прежние лета, в равной мере славные и горестные. Вот и охотятся за ним беспрерывно.
— Я видела, я кое-что понимаю, — проговорила Хуана. — Но почему не найти достойных и не вернуть им?
— В толпе нет таких. В ней нет ничего достойного — лишь заурядное, — пояснила Софья. — У каждого на Земле свои представления о хорошей доле, о мощи и блеске. Слишком мелкие, от мира дольнего — не горнего.
— То бы ещё куда ни шло, что толпа хочет счастья своей радзиме, — прибавила Эфразин. — Кто такого не пожелает? Однако незрелый плод никак нельзя вырезать из чрева матери. А час его появления на свет ещё не настал.
— Поистине так: ты заговорила моим языком, девушка, — веско произнесла Хильдегарда.
— Мне можно на него глянуть? — спросила Хуана.
Но тут враз потемнело так сильно, будто, наконец, грянула Великая Ночь Всех Ночей.
— По местам! — скомандовала аббатиса. — Хуана, иди с Кристин — она одна. Я уж тут как-нибудь.
Ступени башни осыпались под ногой, стена крошилась на сандалии, покусывая босые ступни.
— Кристина, совладаю ли я с самострелом?
— Да ты пока только болты подавай. Их у нас обычно хватает, я могу по пять-шесть в минуту выпускать. Был бы кто на подхвате.
Вверху оказалось так тесно, что и пришлось стать спиной к спине. Зато обзор был отличный — на все стороны сразу.
И удручающий — или Хуане так показалось с непривычки.
Тьма стояла круговой стеной, двигалась со скоростью пожара в степи — и лишь круглое сероватое, подсвеченное глубинным пламенем окно стояло над шпилем их церкви.
— Справимся? — почти прошептала она, стиснув в руках плотную охапку стрел — с четырехгранными наконечниками, с тройным оперением из пергамента. Полустёртая, выскобленная вязь отсвечивала на клочьях: «Stromata».
— Не знаю, — методично выпуская в облако одну стрелу за другой, бросила Кристина. — Никогда. Раньше не было. Кто-то кому-то. Сказал нечто и раздразнил. Внизу тоже самострел. С прямой наводкой. Это я на случай.
— Крис. Я читала твою поэму о «девушке, прославившей наш пол». Помнишь? «Слово о Жанне д'Арк».
— Дева Жанна! Жаворонок Франции! Верно.
— Позови её, — твёрдо сказала Хуана. — Это лучшая из нас. Полководец. Святая.
Тучи разверзлись на востоке, в узкой щели блеснуло нечто серебряное, как крыло ангела или рыцарский доспех. Но тотчас же заклубились на Востоке ещё выше — если такое было возможно.
— Сделай что-нибудь ещё, — взмолилась Хуана. — Она в самом деле идёт? Ей же трудно рассекать… океан.
Откуда взялось это слово, она сама не поняла, но на соседней башне колыхнулось наголовье Эвфразин, Ефросинии. Она так же, как и сама Хуана, стояла рядом с арбалетчицей: Хильда или всё же София?
И вдруг…
Самое главное всегда случается вдруг и неожиданно.
Беззвучный зов, состоящий, казалось, из одного света, пронёсся над скопищем безликих, пал с небес и ударил в тылы, отчего разошлось серое небо, явив ярчайшую синеву, и раздалась грудь земли. Могучая рука, сжимающая рукоять секиры, явилась там, и красный щит, который плыл вперёд наподобие драконьей головы, и зловещий туман расступался перед грудью корабля или человека двумя струями, оставаясь в кильватере, и…
— Торвальд, сын Кодрана. Викинг. Путешественник, — Кристина выпрямилась, утирая лоб рукавом. — Он справится.
— Кто он?
— Это Предслава его вызвала: сумела, наконец, — голос Кристины стал спокойней, видимо, она отдышалась после боя. — Тур восстанавливал её родной город Полоцк после того, как языческий принц Вольдемар его разрушил и увёз себе княжну Рагнейд в жены. Ставил церкви и монастыри. И крестил. И основал сердце Болотной Страны — Туров. И стал частью здешней земли. Его друг Олаф, сын Трюггви, который позже крестил Норвегию, свой крест принял именно от Торвальда.
— Предслава?
— Так её звали до того, как постриглась, — нашу Эфразин.
Небо стремительно обретало истинную окраску: крутыми вратами вставали над влажной землёй многочисленные радуги. С соседней башни махали руками — непонятно кому. Обе наших женщины вторили.
Викинг, который сверху казался едва ли не ростом с храмовый портал, сошёлся с хрупкой девой в серебряных доспехах и обхватил её за плечи.
— Пойдём-ка и мы туда, — проговорила Кристина. — Я всегда говорила: истинные женщины созданы для истинных мужчин и в то же время истинных мужей создают.
… — Вот он — крест, — величавым басом проговорил Торвальд.
Викинг поднял его из алтарного камня и держал перед собранием на вытянутых руках: изузоренное золото и рубины, подобные каплям крови, тёмные глаза агатов и скатный жемчуг.
«Вот оно — то, что мы защищаем в предвидении урочного часа, — подумала Хуана. — Мы, женщины. Значит ли это, что час тот будет знамением для всех мудрых жён и премудрых девиц, которые не дали погаснуть своему светочу?»
На этой мысли узкая, чуть шершавая рука Предславы, в иночестве Евфросинии, скользнула в её руку. Другая уже принадлежала Орлеанке, которая положила пальцы на запястье Кристины-старшей, которая, в свой черёд…
И сомкнулся круг сестёр.