Вертолет с двумя пассажирами и пилотом — им, естественно, был Бьярни с его привычкой постоянно рулить и разруливать — облетел почти всю северную половину континента и дал им троим убедиться, что не сохранилось почти ничего из высотных зданий ближайшей современности. Отчего-то над плоскостью Нового Йорка одиноко возвышалась двойная башня Международного Купеческого Центра: или то было оплотневшее привидение? Должно быть, в давние времена ему было пожертвовано вдоволь крови…

Города и прочие строения и раньше выглядели коростой на теле Земли, а ныне и эта короста была неопрятна: ровного слоя детрита, как в Европе, здесь пока не наблюдалось. Проплешины с неровными краями, воронки с плоским дном, неряшливые груды чего-то серовато-бурого…

Остальное скрывалось под пологом гигантского, невероятного леса.

— Так мы ничего не отыщем, детишки, — сказал Бьярни, повернув голову со своего места. — Не бронтозавры же здесь водятся.

— Мы хотели бы увидеть пирамиды, — объяснил Филипп.

— Наполеоны, тоже мне. Века глядят на вас с вершин этих пирамид, как говорится.

— Теокалли, — поправила Филиппа. — Совсем другие. Скорее как вавилонские зиккураты в Азии.

— Тогда приземляться надо. Сдаётся мне, что сверху они изрядно позарастали мохом-травою…

— А животные?

— А я?

Бьярни был не зря так самоуверен: против обученного боевым искусствам живого меча не устоит никто ни в Верте, ни в Рутене: разве что такие же клинки, которым, думали все, давно уж нет дела до человеческой возни.

Приземлились они, однако, не в Мексике, а в низовьях Амазонки: нечто подозрительно напомнившее им коническую груду щебня, то и дело мелькало здесь из-за кустов, какими тут служили нормальные деревья. Выбрались из летуна, оставили ему для ориентации кое-что из того, что не влезло в заплечные мешки, и скрылись в глубине зарослей. Добрую половину суток они двигались как бы внутри звериной шкуры с пышным мехом, с жилами лиан. Хотя Бьярни снова оборотился острой сталью и бойко прорезал им всем дорогу в душной зеленой утробе, молодые люди уставали и чувствовали некую жуть. И немудрено: в своем собственном доме и то бывает страшно — если он слишком большой. Ибо пустынная земля выказывала невиданную роскошь и свободу, но казалась голодна по-прежнему: не отдавала, но вбирала в себя своих мертвецов. Там, где они шли, от земли поднимались гнилостные испарения: бродила закваска нового мира, мелкие твари покрывали останки мертвых деревьев и трав сплошным шевелящимся покрывалом

— Земля была дана в дар — и этот дар, наконец, решил обособиться и отгородиться от человеческого беззакония. Природа взяла себе назад свой Путь, — говорил Филипп.

— Это у тебя от утомления, братец, — посмеивалась Филиппа. Как все женщины, она была выносливей.

— Знаешь, Бельгардам, по крайней мере в самом начале, было полегче: они — мыши под сводами, а мы… наверное, просто букашки типа муравьев, которые здесь кишат. Безмозглые. Наверное эти… нас так и воспринимают.

— Кто — эти?

— Верхние. Я что-то улавливаю: будто ментальный ветер.

Некоторое время спустя летун догнал их, и ночевали все внутри титанового корпуса, в скорлупе яйца.

— Только и ожидаем, что некто в простоте душевной захочет на нас поохотиться, — съязвил Бьярни.

Однако ночь прошла без эксцессов.

На следующее утро они пролетели некоторое пространство и снова спустились вниз.

Здесь картина была уже значительно иной.

Вокруг простирались огромные пространства лесов, на удивление чистых и светлых — это касалось даже хвойников, — и болот. Всё поросло густой травой совершенно великолепных оттенков, почти скрывающей жирную черную землю. Болотам редко доставались жертвы: обитатели окраин как-то распознавали опасность по запаху. Сухости и гнили не было также — мертвое разлагалось с необыкновенной скоростью, как бы переходя в состояние первоматерии. Участие в этом принимали муравьи-падальщики той же разновидности, что и прежде, но не такие многочисленные.

В этих лесах преобладали деревья двух видов: с длинным, ровным и мощным стволом и непропорционально малой хвойной шевелюрой и — слегка пониже их — лиственные, чей парик отражал своими цветами, листьями и плодами все четыре времени года. Часть кроны была зеленой и цветущей, другая — красновато-золотистой и осыпалась, давая место тут же набухающим почкам, на третьей зрели округлые плоды. Оба вида как бы сбивались в малые стада одного вида, причем прочие деревья были им по пояс.

— Калифорнийская секвойя и амазонская сейба — лупуна, — пояснил ученый Филипп. — Знаете, такое ощущение, что они сдвинулись с традиционных мест обитания и пустились друг другу навстречу: секвойи на тонких ногах поросли, лупуны — выпуская парашютные десанты. У них ведь семена все в густом пуху, называется капок.

— В секвойях — энты, в лупунах — энтицы, — подсмеивалась над ним сестра, тоже на свой манер усердная книжница.

— Так ты тоже чувствуешь, что они живые?

— Чего-о? Мы среди каменных дольменов, что ли, бредём?

— Разумные, чучело. Высоко и быстро мыслящие. Хотя похоже, что в этом мире из живого остались лишь эти древесные великаны — и никакой горячей крови…

— Интересная у тебя оговорка. Всеобъемлющая. Исключает млекопитающих и включает, кроме мурашек и термитов, всяких хлюпающих и ползающих гадов, — отвечает Филиппа. — Ох, то-то мне кажется, что там вдали как серебряный ручеек льется по моховым кочкам.

Бьярни кротко помалкивает — ему забавно.

— Растения связаны с неисчерпаемостью ресурсов солнечной энергии.

— Почему мы видим свое личное будущее, будущее земли всех стран на ней страны как бесконечно продленное настоящее? Не разумнее было бы кротко принять грядущую древесность? — резонирует и резюмирует Филипп.

— И змейность, — хихикает Филиппа.

Секрет был в том, что ее братик в детстве боялся лягушек и ужей, а она — вовсе нет.

— Но не цветочность, — не совсем кстати влез в разговор Бьярни. — Все луга и лужайки крашены одни цветом. Может, просто не сезон?

Так, переговариваясь и отпуская безобидные шпильки, они дошли до места очередного ночлега — вернее, до той небольшой и относительно твердой полянки, куда их летун счел возможным спланировать.

— Ребята, а ведь это опять-таки не почва в ученом смысле, — вдруг сказал Бьярни, приклонившись к траве. — Как и в Европе.

— Ты, наверное, умеешь видеть микробов без лупы? — полусерьезно, полунасмешливо проговорила Филиппа. В редкостных способностях их почетного бодигарда брат и сестра вообще-то не сомневались.

— Кровь я чувствую, дети мои, — объяснил он. — Уж мою палаческую натуру не проведешь.

И добавил, когда они уже забрались в корпус вертолета:

— Знаете предание? Эта широкая земля — и та, по которой протекла Амазонка, и другая, что держала на себе цивилизацию майя, были рождены благодаря тому, что боги однажды напоили ее своей кровью. Ее бытие было абсурдным, а от ее жителей требовалось встречное возобновление жертвы.

Сам император себе кровушку пускал, а уж про всяких пленников и добровольных фанатов и речи нет.

— Очень приятно, — хором ответили двойняшки.

И тотчас залезли в вертолет, задвинув трап внутрь.

А ранним утром их плотно окружили.

Людей — или разумных существ — не более двадцати от силы.

Тонкие и гибкие силуэты, струящиеся, будто под слоем чистой воды, зеленовато-черные волосы. Не столько одетые, сколько завернутые в бурую пелену с ног до головы. Бледная кожа оставшихся нагими рук, бледные лица. Медленная грация движений выдавала недюжинную силу. И полная тишина.

— Откуда они взялись? — спросил Филипп своего «дядьку». — Всё это.

— Это мы так здешних аборигенов отыскали, — объяснила ему сестра. — По-моему, либо из дупел, либо так просто от стволов отслоились. Дриады или типа того. Ничего себе! Бьярни, скажи, а?

Тот кивнул:

— Не впервой мы их замечаем, кстати.

В самом деле, двойняшки давно уже обращали внимание на заплывшие корой узкие и длинные щели: судя по их размерам, в древесных гигантах должны были обитать гигантские существа. Но их сопровождающий с умной миной Натти Бампо указал на еле заметную цепочку узких следов:

— Не корова топтала. И не бык. В обуви, однако.

— Бьярни, и что дальше?

— Три варианта: взлететь с места в карьер, выйти и подружиться или сразу ощетиниться всем, чем можно.

— У нас же ничего такого нету, — ответила Филиппа. — А как насчет подождать?

— Это наше яичко вот-вот раздавят как суповую банку, — хмыкнул ее брат.

Бьярни пожал плечами:

— Вот не думаю. Его ж не полные дураки изобретали. Ну конечно, я так понимаю, что этих буратин нечего бояться. Потому что вы со мной.

— Что, дров нарубишь, дядюшка? — отозвался Филипп. — Неинтересно. Тем более вроде как именно их мы и искали, так? Конечно, мы не рассчитывали, что окажемся посреди целого стада.

— Рощи, — поправила его сестра, нервно хихикнув.

— И вообще, мы ведь мобили, как у великой Урсулы ле Гуин: потрясать своей мощной мышцей в гостях не очень-то прилично. Лучшее нападение — это защита, лучшее укрытие — распахнуться настежь.

— Тогда вот что, детки. Спускаюсь первый я, вы сзади и становимся в позу. В случае чего я вас обоих зараз подмышки возьму и втряхну летуну в нутро.

Но едва все трое выстроились на толстом мху, как Древесные Люди единым движением поклонились в пояс.

— Дети Великого Кецалькоатля, Пернатого Змея! — сказал один из них на каком-то странном диалекте испанского. — Мы видели, как ваше Змеиное Яйцо с рокотом проносилось над вершинами Лесной Обители, и следили за тем, куда оно опускалось. Вихрь несся за ним и колыхал кроны, как могучий кондор. Мы приветствуем вас.

Его язык хорошо понимали все трое — Вертдом воспитывает своих принцев полиглотами.

— И мы вас приветствуем, — сказал Филипп. — Кто вы?

— Мы зовем себя «Люди Лупуны», «Люди Секвойи» или просто «Зеленые Люди», — ответил вождь или глашатай. — Я Инкарри, то есть «Хозяин, Что Приходит», касик и жрец. Рядом мои дети: сын Итцамна, «Небесная Роса», и дочь Эхекатль — «Ветер». Остальные — мои родичи.

Снова последовал дружный поклон почти такой же глубины, как и прежде.

— А мы — Филипп, Филиппа и Бьярни. Надеюсь, эти имена не будут так уж трудны для ваших ушей.

— Вовсе нет. От языка предков, из которого мы берем торжественные имена, сохранились только эти.

Говоря так, Инкарри и его спутники вежливо окружили нашу троицу и оттеснили от вертолета.

— Съедят, — тихонько шепнула Филиппа по-вертдомски.

— Не дрейфь, по виду они или совсем травоядные, или своим личным хлорофиллом солнышко ловят.

Скорее всего, Древесников в чаще было куда больше, чем казалось нашим пешеходам, потому что идти до места оказалось совсем недалеко.

Только это была вовсе не роща и не деревня.

Над огромным, если смотреть на него снизу, многоярусным сооружением кроны смыкались так плотно, что день едва проникал вниз. Нужен был наметанный глаз, чтобы разглядеть естественную маскировку того, что будто само выросло из земли. На усыпанной крупным щебнем (всё, что осталось от плит) широкой площади росла жесткая трава. Ступени были покрыты мхом — но нет, то были разросшиеся кусты.

— Вот вам и теокалли, — ахнула Филиппа.

Инкарри уловил слово.

— Да. Это священная гора, которую воздвигли, уходя из родных краев, мои предки. Она куда меньше тех, что в Мехико, но ей и не надо быть большой.

— Писарро? — спросил Филипп.

— И Фернандо Кортес. Те, кого они оба теснили, двигались с разных сторон и в разное время.

— Как это выходит, что мы так сразу попали куда хотели?

— Взаимная заинтересованность, — пояснил Бьярни на куда худшем испанском, чем у двойняшек. Нас вроде как привадили.

В низких хижинах, сложенных из того же камня, что и бывшая площадь, но куда более свежих по виду, оставалось много народу — и все они вышли встречать пришельцев. Их черты сначала показались Бьярни скорее латинскими, чем индейскими, потом — наоборот. Русалочьи волосы были мягки и одинаковой длины у обоих полов, разрез глаз напоминал лист ивы, прямой нос с круглыми ноздрями вырастал сразу между бровей. Здесь были юные с виду женщины и мужчины, похожие на прекрасных призраков, старики с лицами и телом, сморщенными, точно гриб, и искривленными, как мандрагора, детишки — круглые дождевики-перводневки. Они двигались куда быстрее, чем повзрослевшее поколение, но не так плавно, изящно и текуче.

— В нашей земле повсеместно происходит ущемление жизни — она медленная, — объяснил Инкарри. — Нам ее не хватает — мало солнца. Оттого каждую ночь мы закрываемся в деревьях, каждый в своем, и делим с ними то, чем они напитались днем. Однако и вся природа здесь оскудела и затаилась.

«Ну конечно, — скептически подумал Бьярни. — Раньше-то секвойи небо верхушками подметали, однако».

Тем временем они дошли до того, что можно было счесть главным домом селения.

— Мы не можем угостить вас ничем, кроме того, что едим сами, — сказал касик, указывая гостям на широкий низкий помост под тростниковой крышей, водруженной на угловые столбы.

«От души надеюсь, что это не плесень и не слизняки», — подумал Филипп, усаживаясь на плоской подушке между сестрой и Бьярни с одной стороны и детьми хозяина с другой. Естественно, озвучивать он это не стал — и был прав. Потому что на широких блюдах, которые внесли женщины и юноши подростки, возвышались груды зелени и древесных плодов, а в кувшины было налито нечто, имеющее почти божественный вкус и аромат, но, как пояснил Бьярни, крепковатое для обоих детишек.

В ответ на это замечание Филипп и Филиппа опрокинули в себя чашек по пять, прежде чем улечься на толстые и упругие циновки ближайшей хижины.

— Ты старший, — проговорил Инкарри, когда пиршество утихло и второстепенные люди разбрелись. — Я не думаю, что вы так наивны, чтобы поверить пышному величанию, но в нем куда больше правды, чем ты думаешь.

Легкий влажный ветер струился сквозь прутья мужского дома, оплетающие настил с трех сторон.

— Как, по-твоему, хозяин, конквистадоры были настоящими детьми Пернатого? — спросил Бьярни, не чинясь больше. Когда ничего не остается, кроме как доверять друг другу, это доверие как-то возникает само.

— Да, были. Они повернули нашу историю, и не совсем к худу.

— Мы тоже хотим вывести историю из тупика. Ты слыхал об острове в океане времен, которого не коснулось дыхание праха и пепла?

— Когда началось оскудение, по сосудам моих предков еще бежала горячая алая жидкость, угодная богам, а не древесный сок. Это потом они как-то сумели превратиться, чтобы выжить. Я так считаю, они знали и про Вертдом, потому что до нас дошли предания. Вы явились со стороны моря, как и должно быть. У всех вас белая кожа и светлые волосы.

— Но мы безбородые. Как и все вы.

— Мальчик слишком для того молод. Насчет тебя тоже говорится в преданиях — человек, сотворенный из разумной стали, с посеребренным лицом и телом.

— Гм. Ты еще что-нибудь слыхал такое… чтобы пригодилось для нашей идентификации?

Как ни странно, Инкарри понял и длиннющее слово, которое Бьярни вставил, чтобы слегка сбить с толку упорного собеседника.

— Да. Золотое Перо от тела Змея.

Бьярни слегка вздрогнул:

— Ну, ты, старче, попал в мишень. Насчет тела и прочего не знаю, только вот…

Он полез рукой за подкладку легкой куртки и достал узкий футляр. Инкарри широко раскрыл глаза, но потом закивал головой с видом полного удовлетворения.

— Раскрыть?

— Ни в коем случае. Это будет кощунством. Я верю. Я знаю. Я чувствую. Но взять это должен сам он.

— Когда?

— Когда соизволит явиться на призыв или мольбу.

Бьярни подумал про себя, что такого можно дожидаться хоть сто лет, хоть двести, но снова промолчал.

В это время из хижины высунулись четыре сонных и разомлевших мордахи: вертдомские двойняшки и дети хозяина.

— Может статься, мы отыщем, чем приманить Змея, коль уж с нами его отпрыски, — с важностью произнес Инкарри в ответ на невысказанное.

С тем все взрослые разошлись на отдых, а юнцы высыпали из-под всех крыш — беситься. Походило это…Пожалуй, на то, как ба-нэсхин с разбегу седлают приливную волну. Волной были местные с их по виду неторопливыми движениями — все, кроме, пожалуй, малышки Эхекатль. Вот она, в соответствии со своим прозванием, налетала порывами.

— Ветер, который повергает наземь, — радостно смеялся Филипп. — Ярость вихря, что напрочь срывает с мозга крышу. Тебя, кстати, не называют хоть иногда Марикитой?

— Ага, — смеялась в ответ юная богиня. — А моего брата — Мескалито, потому что эта Капелька Росы уж очень жжет и пьянит местных девиц.

«Оба имени, если кто врубается, — сильно наркотического порядка, — мельком подумал Бьярни. — Детки тут не шибко простые, однако».

На следующее утро Инкарри собрал всех гостей на совет. Расселись на том же месте, где пировали.

— Я хочу просить о великой чести и великой услуге, — проговорил он, обращаясь на сей раз прямо к Филиппу. — Моя дочь достигла порога совершеннолетия, но женская Древесная Кровь не пятнает и не кормит землю, пока не нарушено девство. Последний обряд крайне опасен, и лишь самый храбрый муж или сильный жрец рискует его совершить. Что ты скажешь, Филипп, Сын Змея, если мы со всем почтением попросим о том тебя?

И видя крайнее смущение последнего, добавил:

— В ответ на эту величайшую услугу мой сын в его непререкаемой отваге готов сделать женщиной твою сестру. А он поистине из тех, кто раздвигает стволы обеими руками и стоит против урагана, не сгибаясь. Лучшего сына никому из нас не даровали боги.

— Мы должны посовещаться, — тут же ответил Бьярни.

Отвел подопечных в густые кусты и горячо зашептал:

— Корольки, вас вашему старинному долгу учили? Ну, что такое «Право сеньора» и для чего оно служило в самом начале эры? Дев всегда жуть как боялись.

— Я как-то иначе представляла себе свою первую брачную ночь, — скептически фыркнула Филиппа.

— Сочувствую, — ответил ей брат. — Тебе бы в Древний Рим вернуться. Там всех патрицианок, бывало, в день свадьбы на колени Приапу сажали. Такому каменному, и хвост смотрит прямо в небо. А у австралийцев отроковицу вскрывали острым каменным ножом, причем делал это жрец во время экстатической общей пляски.

— Гадость, — ответила она. — И не забывай, пожалуйста, что тебе самому придется выступить в роли устричной открывалки. Или даже лобзика по дереву.

— Кончайте базарить оба, — сухо одернул их Бьярни. — Отказаться от чести, я разумею, можно вполне. Только именно вот это и будет самым стыдным и позорным. И малодушным.

— Ну, если шеф так считает… — протянула Филиппа. — Мы вообще-то для контактов сюда явились.

— Очень и очень тесных, — вздохнул Филипп.

— Мы согласны, — торжественно объявил человек-меч, когда они вернулись к Инкарри.

И всех четверых начали готовить к торжеству на следующее же утро, еще до восхода солнца…

Той тапы из мятой коры, в которую облекались все Древесники, не было и в помине: плащи и юбочки из травы, заменившей тут перья, ожерелья из алых ягод и бурых семян, белых косточек и обрывков пуха. Раскраска, сделавшая близнецами всех четверых: какие-то круги и зигзаги сине-белого цвета. Непонятного вида обувь — гибрид сандалий и прорезанных насквозь башмаков. Такими предстали Даятели Священной Жертвы перед восхищенными взорами собравшихся.

Потом юные пары взялись за руки, и их с невероятным пиететом повлекли к пирамиде: впереди вождь, Бьярни и служители культа — в основном старики, — посередине сначала Филипп с Марикитой, потом Итцамна и Филиппа, сзади все прочие, исключая малолеток. Процессия по ходу дела пританцовывала: два шага вперед, малый шажок назад.

Подниматься на теокалли было совсем уж тягомотно: широкие ступени, сложенные из шершавого известняка были каждая по колено человеку, и чтобы подняться на очередной пролет, нужно было обогнуть все строение по периметру.

Самый верхняя ступень оказалась полой: в ней помещался небольшой храм со статуей человека в шапке из перьев и с туловищем, которое завершал раздвоенный чешуйчатый хвост, — и два невысоких стола, обращенных к ней изножьями.

Девушкам указали на них и скромно удалились из помещения.

Марикита взошла первая и вдела кисти рук в обручи.

— Сестра моя, делай так же. Вызволить руки не так легко, и опора будет надежная.

— Это зачем еще? Я чего — уже рожаю? А, ты имеешь в виду — ему по физии заехать. Ну, тогда конечно.

«Типичное ложе Прокруста, — думал параллельно с этим Филипп. — Девчонкам-то колени подогнуть придется или свесить ноги книзу».

Они с Инкарри со значением переглянулись. Нет, этот лесной мальчик был явно куда более подкован в подобных церемониях, хотя здесь факт не было никаких Дочерей Матери Энунны или Служанок Эрешкихаль. Внутри Филиппа еще только колыхалось туманное нечто, а из травяной юбки его древесного собрата уже поднялось нечто, слегка похожее на обрубок ветки.

«Ему-то легко, — мельком подумал Филипп. — Вот сестре… и мне…»

В этот миг чья-то невидимая рука подтолкнула его в спину. На ладони оказался странного вида нож. Лезвие точно из полупрозрачного стекла, широкая рукоять в виде изящно вырезанной мужской фигурки: на губах смешливая гримаса, ноги расставлены, изображая гарду.

И тотчас же туман сгустился и стал жаркой приливной волной.

— Ты уж меня прости, — пробормотал он.

Но когда Фил с трепетом раздвинул травяные заросли и коснулся этого острием кинжала, оно показалось ему тонкой нефритовой пленкой — такие получаются, когда сверлишь вязкий камень не до конца. Нечто лопнуло и порвалось — и оттого он почувствовал такой бешеный укус страсти, что выронил кинжал наземь и, содрогнувшись, занял его место сам.

Что делал в это время его товарищ, он не видел и не понимал. Только тихий восхищенный крик, только густая зеленоватая струйка протекла по камню жертвенника перед его опущенными глазами, сливаясь с иной.

— Красное, — сказал Иньямна в изумлении. — Всё красное, о брат мой и сестра моя.

Отчего-то алой, да и зеленой жидкости было много, увидел Филипп, обернувшись назад, — будто к скудной первой крови присоединялись иные потоки, свивались, вились вихрями, вспухали. Вздымались пышным и темным багрянцем невероятных цветов — астр или хризантем, живых звезд, закатных солнц. Эта волна подступала к подножию статуи, росла — и, наконец, достигла ее колен. Того места, где змеиной чешуи уже не было.

И человек поднялся во весь рост.

На нем оказалась белая диадема из длинных перьев и длинный льняной ипиль — старинное одеяние женщин и богов. Длинная борода на юношеском лике напоминала о царице Хатшепсут.

Обе девочки спрыгнули вниз со своих плит, нервически смеясь от восторга и держа друг друга за руки. Потащили своих мужчин к выходу — но навстречу им неслась ликующая волна.

По всей площадке теокалли разливался яркий багрянец, подобный свету закатного солнца — но куда гуще. Он наползал со стороны леса, его рождало и отпускало от себя дальнее море. Окрестный воздух отяжелел, колюче заискрился и как бы сгустился в сверкающий слиток, живой и могучий.

— Воистину сказано: «В начале всего было только море — ни человека, ни зверя, ни птицы, ни злака, — и лишь Пернатый Змей, Жизнедавец, полз по воде, как рдяный свет», — декламировал кто-то в толпе Зеленого Народа.

Это и был Змей, — тот, что обвил своим телом оба жертвенника и слился с ожившей статуей человека, непостижимым образом став с ней одним. Оба священных облика перетекали друг в друга почти незаметно для глаз.

Змеечеловек заговорил, подобно волнующемуся океану, — и в этом рокоте слышались все прохладные волны и все жаркие ветра Земли.

— Спасибо, дети, сегодня вы напоили меня. Наша земля всегда держалась на крови и кровью богов. Старая родина теулей — тоже, но они не имели мужества в том себе признаться, оттого она постоянно требовала от них насилия, чтобы хоть как-то восполнить свои утраты. Мы же восполняли эти утраты добровольно — в лучшие времена от себя самих. Воин на поле боя, женщина при родах, император — пронзая тонким лезвием свой детородный орган. Что скажу дальше? Белый Бог, и Красные Боги, и я сам — все мы были в одно и то же время людьми. А о простых людях сказано так: «Боги испугались, что создали человека слишком совершенным, и наложили на дух его облако: лицо». Это значит, что человек немногим уступает богам красотой. И еще говорится: «Зеркала мерзки — они умножают неправду бытия». Ибо каждое зеркало вновь настаивает на лжи и даже с нее начинает. Однако что это значило для нас, богов: наложение маски, и помутнение зеркала, и туман вместо истины? То же, что для смертного праха? Нет.

— Разве Белый Христос не есть также и смертный прах? — спросил Бьярни без обычной своей насмешки. Во время этой речи он выступил вперед.

Змеечеловек ответил — тем же запредельным голосом:

— Есть Великое Оно и есть его личины: посланники и эмиссары, боги земли и боги времен. К чему снова делить между ними древние владения? Не лучше ли поднять нашу общую землю из гари и праха?

— Что для этого необходимо тебе, Великий Змей? — спросил Бьярни.

— Разве ты не понимаешь, когда ты уже догадался спросить? Подарок, который тебе вручили для передаривания.

— Золотое Перо от небесной рыбки. Верно?

Змей рассмеялся:

— Вот видишь. И оно ведь сейчас у тебя.

Бьярни торжественно достал шкатулку и приготовился раскрыть.

— Погоди. Тот, кто дарит, — тот и рассказывает о даре.

— Я не ожидал этого.

— Не беда, — ответил Змей. — Только начни сказку — а слова сами явятся.

Бьярни тяжело вздохнул.

— Дядя, а ты расскажи любимую историю дедушки Брана, — шепнула Филиппа. Она явно оправилась от потрясения. — Про сиду Кэтлин и ее земного мужа. Помнишь?

И Бьярни начал.

Называлась эта сказка так:

Любовь к Кэтлин, дочери Холиэна

Мой прадед Бран — конечно, прадедом он приходился королевским детям, да и то сводным, но пускай — так вот он на досуге любил рассказывать удивительные повести. В них старинные легенды Зеленой Страны перепутывались с историческими хрониками и потрёпанными жизнью романами, купленными у рутенского букиниста.

Вот одна из них.

«Мудры были в свое время белокожие сыновья Пернатого Змея, когда, переплыв Море Мрака, увенчали войну c царством Анауак почетными браками с его дочерьми; хотя и жестоки были также. Не менее жестоки, но не столь мудры были короли Альбе, когда, оттеснив сынов Эйре внутрь их исконной земли, дважды отгородили завоеванную землю под названием Пайл: каменной стеной по границе и стеной законов под названием „Килкеннийский Уклад“. По этим законам нельзя было альбенам привечать сынов и дочерей Эйре в своем доме и гостить у них, учить язык и слушать песни и сказания этой земли, охотиться с собаками Эйре, благородными сеттерами и могучими борзыми, есть еду, пить доброе пиво и лечиться здешними снадобьями, ходить на проповеди местных клириков и состязания филидов и бардов Эйре, но более всего — заключать браки с прекрасными женщинами покоренной земли. За последнее знатным людям рубили голову топором, а простолюдинов вешали. Делалось так, дабы не возросло число природных врагов страны Альбе.

Но нет преград для красоты и мужества, нет таких пут, чтобы могли связать любовь, и цепей, чтобы сковать ее.

Отправился однажды могучий альбенский лорд Томас Десмонд на охоту. Ибо не было у него дома ни жены, ни детей, и погоня за красным зверем была единственной его отрадой. И видит лорд, что невдалеке от него бежит через кустарник прекрасная белая лань, а за ней дружно спешат увенчанные рогатой короной олени-самцы: а был канун колдовского дня Самайн, когда открываются двери холмов и дети богини Дану приходят на землю со своими чудесами. Любопытно стало Томасу. Пришпорил он коня и погнал его вдогонку за стадом.

Так скакал он с утра до позднего вечера, когда вмиг пропали и лань, и ее олени. Остался лорд в густом лесу один и думает: „Надо найти, где заночевать мне, ведь того и гляди пойдет снег и задует ледяной ветер“. Огляделся — и видит: светится сквозь вековые стволы поляна, а на поляне — три дома.

Уж и странные то были жилища!

Первый дом был из грубого камня и от земли до конька крыши одет буйным пламенем, что расстилалось вокруг по траве.

— Негоже это: ибо никогда не бывает огня без битвы с ним, — проговорил лорд. — Злое это место и опасное.

Второй дом был из огромных осклизлых бревен и стоял посреди мрачного озера.

— И это не годится нам, мой конь, — проговорил лорд снова. — Учили меня, что в таких домах не бывает ни воды, чтобы напиться и умыться, ни ведра, чтобы слить туда помои. Тоскливо всё это, как дурной сон.

А третий дом был точно сплетен из золотых и серебряных прутьев и покрыт сверху целой шапкой белых перьев, и ветер певуче звенел вдоль его стен и кровли.

— Вот это поистине то, что я искал, — сказал лорд Томас. Направился прямо к широкой двери дома, сошел с седла и привязал коня к столбу посреди сочной зеленой травы.

К его удивлению, внутри не было ничего, кроме низких полатей, на которые брошено жалкое тряпье, и очага, что годился лишь для самой последней бедноты. Однако хозяева, муж и жена, радушно приветствовали его словами, что они-де жители холмов Эйре и вассалы лорда. Потом старики обернулись куда-то вглубь дома и позвали девушку, чтобы та служила господину.

Как выглядела девица? Нетрудно сказать. Ничего не было на ней, кроме белого платья из тонкого льна и простой зеленой накидки поверх него, что была скреплена на плече тяжелой бронзовой заколкой. Тонки и алы были губы на румяном, как боярышник, лице, а ясные, как изумруд, глаза смеялись. Как рассыпанный жемчужный град сверкали ее зубы. Сквозь все одежды светилось ее тело, словно снег, выпавший в первую ночь зимы. Три пряди волос были уложены вокруг ее головы, четвертая же спускалась по спине до икр; цветом они были как червонное золото.

Принесла девушка серебряный кувшин для умывания с теплой водой, таз для того, чтобы слить туда воду, и расшитый дивными узорами утиральник. Потом поставила она перед лордом широкое блюдо с едой — и вкуснее той пищи не пробовал лорд за всю свою жизнь. Поблагодарил он девицу со всей учтивостью и спрашивает:

— Как имя твоё, красавица, и верно ли, что живущие в доме — твои родители?

— Нетрудно мне ответить тебе на это. Различная в нас троих кровь, — отвечает девушка, — хотя приняли они меня с великой радостью и гордостью; и так поступают многие в здешних краях, что бедные, что богатые. А зовут меня Кэтлин, дочь Холиэна.

— Не хочешь ли ты, Кэтлин, возлечь со мной?

— Нет между нами уговора, — отвечает она, — как не может быть у меня такого уговора ни с кем из вас, альбенов.

— Тогда иди без него, — ответил лорд, взял ее за руку, вывел из дверей и увез впереди себя на седле. Не противилась Кэтлин, только легкая тень набежала на ее лицо. Однако так хороша была собой Кэтлин и так царственна, что не мог лорд и помыслить о том, чтобы овладеть ею, пока не обвенчались они в глубокой тайне у священника из тех, кто бреет голову спереди и зовет Христа „мой друид“. Совершилось то по ее настоянию.

И стали Томас Десмонд и Кэтлин жить в полном согласии. Правда, блистательная красота сиды постепенно померкла и стала прелестью земной женщины, но наш лорд нимало о том не кручинился.

Много ли, мало времени прошло — проснулся лорд на супружеском ложе с криком и говорит жене:

— Видел я такой сон. Будто повадились на мое пшеничное поле удивительные птицы с золотистым и алым оперением, скованные попарно золотой цепочкой, и стравили на нем почти всё зерно. А было их десять раз по две и еще пять раз по паре. Я вышел из своих каменных палат, криком согнал стаю с поля и бросил в нее копье. Оно пронзило самую переднюю птицу, и та повисла на цепи. Ее подруга взяла убитую или раненную мной птицу в когти и унесла. А прочие бросили на крышу моих палат по перу, и она сразу же занялась буйным пламенем. И пропели все птицы такой стих:

Дом твой сгорит над тобой, Жизнь оденется мраком. Твоя глава упадет Деве сердца подарком.

— Это называется у нас „Песнь Плача“, или „Позорная Песнь“, или „Музыка Поношения“, — сказала в горе Кэтлин. — Есть три вида напевов в земле Эйре, и этот — самый худший. Скверно ты повел себя с вестницами, а до того не дал мне достойного выкупа за честь мою. Жди всем нам беды на твой тридцать первый год.

Так и случилось. Прознал король страны Альбе, что нарушил его лорд закон, воспрещающий женитьбу на одной из покоренных, и что не рабой и не наложницей держит он при себе дочь Эйре, а милой супругой. Тогда схватили Томаса и бросили в самую темную и влажную темницу самой главной королевской крепости, где он дожидался позорной смерти. А Кэтлин выгнали из крепкого дома мужа с ребенком во чреве, хотя приспело время ей родить.

Вот лежит Томас Десмонд в крепости на гнилой соломе и видит сон.

Будто прилетели снова те прекрасные птицы, двадцать восемь связанных попарно цепочками, а одна сама по себе, и сели на пшеничное поле. А Томас глядит на них с порога бревенчатого дома и говорит себе самому:

— Неладно сделаю я, если не дам птицам подкормиться. Там, откуда прилетели они, верно, засуха, ибо, как я думаю, вся вода на земле собралась у моего порога. Но отпугнуть их стоит — иначе и на семя нам с женой не останется.

Вложил он малый камешек в пращу, раскрутил и бросил. Попал камень в крыло старшей птицы и застрял там. Вмиг перелетела она через воду, села на порог и оборотилась красивой женщиной в зеленом плаще с бахромой, с алыми губами и румяными щеками, а светлые ее волосы струились поверх плаща до самых бархатных башмачков.

Говорит женщина Томасу:

— Мы спешили к тебе с доброй вестью для будущего нашего родича и проголодались в дороге, а ты ранил меня за это.

— Не того хотел я, однако невелика эта беда, — ответил Томас, нагнулся и высосал камешек из руки женщины вместе с кровью. Тотчас закрылась ранка, как не бывало.

— Не могу я с тобой после этого породниться, ибо смешалась наша кровь, — сказал тогда лорд.

— Сделано уже это, — произнесла женщина, улыбаясь. — Хоть и не совсем по нашему обычаю, зато с отвагой. Должен был ты после свадьбы отдариться от нас, родичей твоей Кэтлин, и не совершил того, а теперь выходит, что мы снова в убытке.

И протянула Томасу серебряную ветвь с белыми цветами на ней. Трудно было различить, где кончается серебро ветви и где начинается белизна цветов, и звенели эти цветы, как крошечные колокольчики. А посреди них сияли золотом три небольших золотых яблока, и пели эти плоды, навевая сладкий морок.

— Это „Дремотная песнь“, или „Музыка Сна“, — проговорила женщина. — Вторая мелодия из трех, что барды и филиды приносят на землю от нас. Возьми ветку в руки и иди через весь дом, пока не выйдешь через противоположную дверь. Никто из стражников замка не заметит тебя и не остановит, ибо накрепко сомкнуты будут их глаза. Волшебство разомкнет также все препоны, запоры и засовы. Однако поторопись — лишь на короткое время дана тебе Поющая Ветвь.

И в самом деле — прошел Томас сквозь людей, двери и стены, будто их и вовсе не было. Очутился он уже на улице, оборванный, грязный, слабый от истязаний, коим его подвергли. Шел дождь, летел мокрый снег, и руки его были пусты.

Лишь простые люди Альбе и Эйре попадались Томасу по пути — местная знать не хотела себе никакой беды. Зато никто и не отказывал ему в ответе, когда он блуждал и петлял по всему городу и спрашивал, где ему найти Кэтлин.

А Кэтлин к тому времени дошла до столицы и тайно поселилась у самых стен тюремного замка в лачуге, которая никому не была нужна, кроме нее.

Вот входит, наконец, Томас под низкую, просевшую посередине крышу и видит, что светлая жена его лежит мертвая, и мертвый младенец у ее бока.

— Зачем мне нужна свобода без тебя и от тебя, Кэтлин, дочь Холиэна, — произнес лорд. — Зачем мне жизнь, если ты умерла. Зачем мне отчизна моя Альбе, если нет у меня надежды подарить Эйре своих и твоих о Кэт, отважных сыновей и прекрасных дочерей.

Взял ее руку в свои и лег рядом так плотно, как одна полированная деревянная дощечка прилегает к другой.

Тут распалась, разлетелась крыша вплоть до самой горней синевы, ибо состояла она из легких перьев. И увидел Томас: летят переливчатой вереницей, длинной семицветной лентой чудесные огненные птицы, пересекая небо по огромной дуге. Все они скованы золотом попарно, лишь самая большая летит одиноко.

— Птица Эйре, возьми меня с собой! — крикнул он. — Нет мне здесь, внизу, ни еды, ни питья, ни песен, ни плясок, ни мольбы и ни хвальбы без моей нареченной.

Тогда кругами спустилась стая вниз, подхватила Томаса, мужа Кэтлин, на свои крылья и унесла с собой в неведомые страны. В полете выпевали огненные птицы третью мелодию земли Эйре, самую прекрасную:

Музыку смеха, песнь радости Струят реки светлые. Краски блещут величием В краю Вечной Радуги. Обман неизвестен людям, Горесть им неведома; Играют мужи с женами Без греха, лишь на счастье им. Избыли дряхлость и смерть Возничие колесниц; С берега моря алого Мчат кони с белой гривой. Вдоль вершин леса плывет Стая птиц огнекрылых. Ты с ними, о муж Кэтлин, В Светлую Землю летишь, Чтобы играть вечно В лучшую игру мира И пребывать счастливо В Царстве победоносном.

А еще были в том дальнем краю серебряные яблони с серебряными ветвями, на которых росли сразу белые цветы с пурпурной сердцевиной, листья из белого золота и яблоки из золота червонного. Бродили по садам и лесам ручные, кроткие звери. Зеленые поля, ровные и чистые, простирались вокруг сияющего дома, покрытого пышными, как снег, перьями, а в доме том ждали Томаса его прекрасная, как сида, жена и их сын.

— Войди в жилище, что предназначаю я для тех, кто погиб во имя мое, и пребудь там вовеки, — сказал голос из середины птичьей стаи. — Хоть не за свободу мою и гордое мое имя сражался ты, не за четыре моих зеленых удела, но воздаётся тебе по одной твоей любви к той, что носила прозвание моё на земле.

…Когда пришли люди в хижину у крепостной стены, поняли они, что не удастся разомкнуть руки Томаса и Кэтлин, чтобы похоронить их отдельно. Ибо соединились они, как жимолость обвивается вокруг ствола. И удивились эти люди несказанно, только совсем разным вещам.

— Как это он ухитрился сбежать из такого грозного замка и такой крепкой тюрьмы, как наша? — спрашивали друг друга альбенские воины и знать.

— Дорогого спрашивает Кэтлин, дочь Холиэна, с сынов своих и возлюбленных, — говорили мужи Эйре. — Зачастую бледнеют их румяные лица, голод точит их кости в чужой стране, смертная петля сжимает им горло. А этому альбенцу воздала она без расчета.

— Забирает она к себе мощных героев, дарующих ей славу, и блеск оружия, и ратные труды свои. Впервые отдала она себя смертному по одной любви, — говорили другие мужчины. — Хотя, пожалуй, не такой уж плохой выкуп за любовь и честь он заплатил — всю свою жизнь. Не новость, однако, всё это.

— Значит, крепко сошлись они друг с другом — как Байле Доброй Воли и Айлен, дочь Мугайда, — тихо говорили девушки Эйре меж собой.

— Позор Альбе и ее законам, что сгубили такую любовь и не сумели удержать ее на земле! — восклицали гордые жены Эйре.

А одна совсем юная альбенка, совсем девочка, спросила:

— Не станут ли лучшими победами Кэтлин, красы Эйре, и не прославят ли ее громче всего те, которыми будет обязана она не оружию и силе бранных мышц, но красоте сказаний и песен земли Эйре, мудрости филидов и сладкогласию бардов ее, а также красоте и гордости дев? И не в них ли вечно пребудет слава великой дочери Холиэна?

И вот на этих самых словах слетело с вышины огненное, переливчатое и радужное перо невиданной красоты и согрело ей обе ладони».

— А что, получила ли Кэтлин, дочь Холиэна, свои четыре удела обратно? — спросил я прадеда Брана.

— Да, конечно. Ты же их знаешь: Коннахт, Лейнстер, Мунстер и Ульстер.

— А много было тех, кто пел и сражался во славу ее?

Да, и первых было куда больше, чем вторых. Альбены долгое время считали, что любой их поэтический и писательский талант должен обладать нашими корнями. И что говорить! Добрая половина всех сказаний человеческих происходит из того сада, где растут серебряные яблони с золотыми плодами, — и текут эти легенды на нижнюю землю как реки, вливаясь во все ее моря. И может статься, Кэтлин до сих пор привечает всех своих возлюбленных в своем саду, и остаются они там так долго, как захотят. Но большего тебе не скажу: вот когда ты пройдешь на ту сторону жизни — узнаешь. Ибо царство Кэтлин — лучшая часть Полей Блаженства.

— Это всё — про твоё перо, запрятанное в шкатулке? — спросил Змей. — В вашей стране сказали бы: «Соловей поёт, не видя розы». Открой!

Бьярни растворил ларчик настежь — и огнистое, оранжево-красное Перо заискрилось на солнце, брызгая каплями. Взлетело из ларца и прилепилось к одеждам Змея — теперь стало ясно, что он по своей природе летуч и что его широкий ипиль — это прижатые к телу крылья.

— Угодили вы мне, — сказал Крылатый Змей, — и подарком, и его историей. В благодарность я покажу вам сокровищницу потаённого золота. Она была закрыта для моего народа, ибо не пришло для нее время. Но теперь идите за мной.

Он снова обернулся человеком и спустился в нишу, где прежде стояло его собственное изображение — струящийся огонь, заливающий узкие ступени хода, светлая река, текущая в подземелье. Четверо последовали за ним.

Отчего-то путь был краток — может быть, подумал Филипп, эта кладовая архетипов находится в теле пирамиды.

— Смотрите, — проговорил Змеечеловек. От его тела изошло светлое пламя, и в свете его пятеро странников увидели…

Золотые поля маиса в натуральную величину с листьями, початками и даже волосками на них, со стеблями и корнями. Стада лам с их детенышами, кроликов, лис, диких кошек-оцелотов, оленей, тигров и львов, ящериц, змей, улиток и бабочек. Некоторые из них, став на задние ноги, срывали с ветвей сада всех деревьев золотые плоды. Цвели огромные подсолнухи и георгины, золотые пчелы собирали с них пыльцу нектар. По земле ползали золотые змеи с глазами из темных драгоценных камней, сновали туда-сюда золотые жуки. В чашах, полных жидкого серебра или ртути, неподвижно плавали разнообразные водяные твари — от простых рыбешек до самых диковинных созданий глубин. Каждое растение и каждое животное изображены были не единожды, а от маленького, едва видного над землей побега до целого куста в полный его рост и совершенную зрелость, от крошечного сосунка до взрослого зверя. Это было неподвижным и в то же время как бы двигалось изнутри. Как поняли пятеро вертдомцев, здесь присутствовали все животные, птицы, деревья и травы этой древней земли, все рыбы и прочие твари, которых выкармливают ее море и пресные воды.

— Это теперь послужит возрождению, — сказал Змей. — Нет у меня самого главного, но не такая уж это беда: ведь и странствия ваши с Бьярни не пришли ещё к своему концу. Я не знаю, что вам дать: пусть выберет ваша судьба то, что может пригодиться вам в дальнейших странствиях. Нагнись, протяни руку не глядя, юный мужчина из дальней страны, и сожми ее в кулак. А потом раскрой.

Когда Филипп сделал так, на ладони его лежало серебряное изображение большой кошки.

— Это пума, или иначе кугуар, или, еще иначе, — горный лев. Временами называют его красным, — произнес Кецалькоатль. — Примите его как мой ответный дар и несите дальше по широким пустынным землям. Мой народ воздаст вам почести, а сокровища постепенно выйдут из тайника и заполнят собой весь мир. А теперь прощайте — и спасибо вам!

Он удалился — как и прежде, багряной струей по ступеням, длинным алым облаком по земле, червонным золотом солнечного утра — по океанским водам.

Дети Верта и Леса зачарованно смотрели вслед ему.

— Вот уж не знал, что мы напоремся здесь на такое чудо, — пробормотал Бьярни себе под нос. — Хотя чего еще ждать от старины Рутена в нынешнем его положении, как не всяких причуд и выкрутасов?

— Я не ожидала, что проникновение в меня будет таким добрым, — сказала Филиппа. — Такой радостью. Это что — я такая плохая?

— Нет, это ты такая наивная, — ответил ей брат.

— Итцамна ведь меня даже не приласкал.

— Это он оставил до лучших твоих времен. Всё, что он у тебя забрал, — небольшая доля мазохизма. Болезненное наслаждение дев, как говорится в одной старинной книжке.

— Снова трёп, — сказал Бьярни. — Нет, по правде говоря, всё Хельмутовы детки отлиты в одной форме: рыжие нахалы и нахалки, не имеющие ничего святого за душой. Впрочем, я, кажется, повторяюсь.

— Ну да, в сотый раз. В общем, от такого и слышим, — отбрила его Филиппа. — Вот возьмем да и останемся тут навсегда, ожившими сокровищами играть. А тебя одного на летуне отправим. Правда, братик?

— Я вас при нем заменю, — неожиданно сказала Марикита. — Отец, я думаю, легко согласится на такое.