Меч и его Король

Мудрая Татьяна Алексеевна

Продолжение «Меча и Палача» и «Меча и Эсквайра». Составляет вместе с ними трилогию о династии Хельмута.

Как молодого короля женили на простолюдинке.

 

1. Король и Лаборанта

Я, игна Стелламарис фон Торригаль, почётная кормилица детей царского рода (это чтобы не говорить «нянька») и супруга Верховного Конюшего, высокородного Хельмута фон Торригаль, начинаю эту короткую и трогательную повесть старинным слогом, в подражание доброму приятелю былых времен Оноре де Бальзаку. Поговаривают, что именно холодную плоть моего будущего мужа сей великий француз заправлял в свою знаменитую и прославленную другими литераторами — и в особенности литераторшами — трость. Не уверена в этом: по другим сведениям, они подружились не ранее, чем произошло известное путешествие известнейшего писателя в Россию, к своему ненаглядному Волчишке по имени Эвелина. Что до меня, тогда ещё, разумеется, незнакомой с возлюбленным моим супругом, — наша встреча с богом французской словесности была мимолетной, хотя весьма яркой: неким подобием метеора. Но это совсем другая история, чем та, которую я хотела вам поведать на этих страницах и которая касается отнюдь не Франции с ее Туренью, а моего любимого Вертдома.

Прежде чем приступить к основному повествованию, хотелось бы мне просветить читателя насчет политической обстановки в нашем воссоединенном государстве.

После окончательного размежевания малой и большой частей фрактала страна Рутен по самому свойству Филипповой книги не могла подсылать к нам недоброжелателей — только тех, коих выбирала сама эта книга.

Книга же Армана, куда как непростая, манифестировала полную разомкнутость и независимость обеих вселенных. И создавала тем самым новые острова в океане.

Мы, жители меньшего из островов, могли бы и сами восстановить прежнюю взаимозависимость Верта и Рутена трудом, аналогичным Филиппову, сделав её, то есть зависимость, куда менее кабальной. Однако писать повесть о Рутене, этой огромной и разнообразной земле, казалось нам трудоемким, неохватным и совершенно бесполезным делом. Он не стоил того, чтобы на него влиять, — ни кровью, ни плотью. Достаточно было с нас, что кое-кто из наших просветлённых проникал в Рутен ради своих смутных, хотя, надеюсь, благородных целей.

Миры были разведены — однако не одарённые душой реалии, как и прежде, беспрепятственно проникали через границу вместе с избранными чтецами.

Однако я забегаю вперёд.

Итак, после горького и в то же время достославного поединка отца с сыном, смерти отца-тирана в результате Божьего приговора, а также наказания, кое постигло юного победителя и отцеубийцу от человеческих рук, ба-нэсхин принца Моргэйна ушли в море. По всей видимости, они были удовлетворены справедливостью «попирателей суши», ибо никакого возмущения новых подданных, что привел с собой покойный Мор, не воспоследовало. Морской Народ, тем не менее, оставил в нашей истории несмываемый след. Ба-нэсхин оказались прекрасными наёмниками: их обыкновенно использовали для подавления «мятежных баронов» и против усилившейся рутенской контрабанды. Первое, по сути, и не начиналось толком. Зато второе никак не удавалось прекратить, потому что из не столь умелых иноземных рук дела эти перешли к новым вертдомским гражданам. И то, как велись эти дела, удовлетворяло буквально всех — кроме государственной казны.

В чем заключалась рутенская контрабанда? Отнюдь не в пустяках типа искусственных тканей, небьющейся и негоримой посуды, оружия, поражающего массы, и скоропечатных книг. Подобные игрушки рядовой вертдомец привык делать куда более раритетными и основательными. Нет: благодаря Морскому Народу процвёл и всё более ширился ввоз всяких железных и стальных механизмов, один другого хитрее. Проку в том было нам вначале не так уж много: всякие шестеренки, кривошипы, коленчатые валы и ременные передачи сцеплялись внутри так хитро, что воспроизводить это было занятием крайне нудным, а добывать так называемые запчасти — весьма утомительным. Что составляло проблему для всех нас, женщин, стоящих у подножия трона. Причём проблему не меньшую, чем отсутствие должных поступлений в казначейство.

Ибо ещё живя в самом Рутене, я убедилась, что скопище хитроумно сцепленных друг с другом мелких деталей и деталек так же мало походит на дружественную человеку «вторую жизнь», как философия — на реальный мир, который призвана отображать и осмысливать. Для того чтобы вложить в неплохие по сути предметы некое подобие долгосрочной жизни и какой ни на то рассудок, необходим был ритуал наподобие того, что, в конце концов, сделал моего супруга Хельмута фон Торригаля разумным клинком-оборотнем. То есть напоить их некоторым количеством чистой крови.

Это, однако, не обеспечивало нашим железякам ни умения оборачиваться хотя бы зверем, ни особенной смышлёности. Даже и эти две вещи были некое время почти недостижимы.

Но к делу. Мы и так уже слишком отвлеклись.

Итак, в один летний день прямо посреди широкого поля, окружающего одну из знаменитых франзонских дорог — тех самых, с кормушками для людей и их животных по бокам и трактиров «три звездочки» (в знак того, что они обеспечивают любому постояльцу еду, постель и девицу в этой постели) — в тени своего скакуна спал всадник.

Конь был механический, однако не из тех навороченных байков, где изо всех пор торчат рычаги и прочие навороты. Вовсе нет: он имел приятно обтекающие формы без каких-нибудь излишеств, двойное, с перепадом высоты, сиденье было обито не грубой кожей, но мягким и прочным войлоком, а широкие подножки позволяли ездить на нем не только брутальному мэну, но и нежной даме. Фары, подфарники и тормозные фонари были покрыты изнутри слоем дорогой фосфоресцирующей глины. Энергопитатели новейшей конструкции своим видом напоминали не стрекозиные крылья, а небольшую табличку для письма серебряным карандашом и были укреплены не как обычно, впереди руля, где они ухудшали аэродинамические свойства механизма, а торчком между обоих сидений. На рогах лихого механизма висел сферической формы защитный шлем, в конструкции которого также использовались новейшие вертские технологии. Честно украденные за рубежом.

Водитель сего замечательного транспортного средства всё время, пока мы его описывали, безмятежно дрыхнул в тощей тени мотора, надвинув на затылок свою чёрную замшевую косуху, рассеченную серебряными струйками зипперов. Длинная прядь рыжеватого оттенка, выпущенная на волю, расстилалась по всей куртке и ниспадала на тонкую луговую траву. Нечто странное повисло на дальнем конце полураспущенной косы, но что именно — разглядеть никак не удавалось.

Тем более что безмятежность полуденного отдыха прервали резкая барабанная дробь, лязг и скрежет двигателя внутреннего сгорания. Прямо по свежей полевице проехался бойкий двухколесный тракторишко с прицепом и жестяными флягами в нем; трепыхнулся и застыл прямо у ног байкера.

— Эй, ты чего тут делаешь, сэнька?

Всадник пробудился как-то враз — и открыл глаза того чудесного аквамаринового оттенка, который бывает присущ только едва проклюнувшейся траве.

— Загораю. Не видишь, что ли?

Меццо-сопрано говорившего отличалось некими глубинными обертонами: почти что контральто.

С тракторного седла на него взирал долговязый подросток в одежде монастырского послушника: дряхлая ряска с засученными рукавами и откинутым назад капюшоном, штаны в пятнах грязи, заношенные вдребезину носки с подшитыми подошвами. Тщедушный, белобрысый, востроносый и востроглазый.

— Нашел занятие, называется. Давай-ка завязывай с воздушными ваннами. Тут вот-вот коровье стадо будет во главе с быком лучшей бойцовой породы. Спиртяги тебе не влить по этому случаю?

— У меня соляр, не видишь, что ли, — байкер неохотно приподнялся на локте. — Вон, в траве лежит.

— И такой вот здоровущий белый слоник на одной солярке гоняет? Это ж четыре часа подряд на средней скорости — и кранты.

— Это не слон, а кит. Ба-фарх, — мягко поправил байкер. — Восемь часов без перерыва на четвертой рассекать, а то и все десять.

— О-о, тогда ясно. Ихней водяной породе горючего и в самом деле не нужно. Как зовут-то?

— Белуша. У рутенских ба-фархов три вида: афалины, косатки и белухи. Вот отсюда. Знааешь?

— Грешу немного по малолетству чтением зоологических книжек. Оттого сейчас и кручу коровам хвосты.

Со стороны казалось, что оба немного спятили. Однако беседа двух дебилов означала всего-навсего то, что трактор послушника или, пожалуй, монашка работает на техническом спирте с подсадками, а мотоцикл его коллеги — на новейших солнечных батареях. И что та из двухколесных животин, которая происходит от сухопутного предмета, заведомо тяжелее на ходу, чем биомеханический дельфиноид.

— А мой безымянным ходит — то есть катается. Водяру потребляет и от ухи по временам бывает не против. Но воздуха не портит. Так ты вот чего: давай ко мне чалься. Я тебя поближе к столбовой дороге подтяну. Канат имеется?

Сей предмет тоже носил на себе явный след элитарности: скондийский шелк был скручен вместе с паутиной, которую готийцы изловчились добывать от ручных птицеедов. Послушник набросил петлю каната на крюк, мотор снова затарахтел, и тройная сцепка двинулась прочь, разбрызгивая влажную землю.

— Богато живешь, — кинул послушник через плечо. — Аристократ?

— Угм. Отчасти.

— Чисто по отцовской линии, наверно?

— Угм, — снова пробурчал байкер с чуть меньшим азартом.

Последнее междометие заглушили дребезг тракторного тела, в котором внезапно заглохла жизнь, и нечто, весьма похожее на краткую ругань. Водитель спрыгнул с седла, подошел к товарищу по несчастью:

— Надорвалась колымага. Бывает с ней. Ничего, охолонет и пойдет, а мы сейчас и на руках дотянем. Ты, дева, подожди, пока веревка натянется, и толкай своего под ж… хм, нижний бюст, а я направлять стану.

Завел хилое плечико под раму переднего стекла, раскачал корпус, поднатужился — и импровизированный поезд медленно двинулся к назначенной точке.

— Вот теперь никакие скоты нам не страшны. К самой дороге они не лезут, обучены.

— Сила в тебе, однако. Ба-инхсан?

— Поганая капля.

Оба спешились и почти рухнули рядом на обочину.

— А ты храбрый чел. Одному и близко от монастырских стен страховито — там же внутри бабы одни.

— У меня защитник имеется.

Байкер неторопливо переплетал косу. Дошел до самого конца и показал украшение: изящный кинжальчик в ножнах, с ремешками, которые вплетались в волосы. Затейливая гарда была выполнена в виде хулиганской мальчишеской рожицы с волосами, поднятыми кверху.

— Ух ты какой. Настоящий? Покажи.

Байкер вынул клинок. Это была так называемая вороненая сталь — с игрой всех оттенков серого. По обеим граням вились черные змеи, чьи головки соприкасались с шевелюрой мальчика и как бы вплетались в нее.

— Экстра-класс. Ты его зовешь как-нибудь?

— Бьёрном, — ответил байкер. — Или Бьярни. Полное имя Бьёрнстерн. Ужас, правда?

— Ужас как жарко сегодня. Не хотите ли, монсьёр, молочка? Прямо со свинофермы.

— Разве свинское молоко пьют?

— Нет, конечно. Поросяток им выпаиваем от другой мамаши. Чуть не съела, видишь ли. Это вон тот бидон, поменьше. Самих деток от греха подальше одна из сестер нянчит — жуть какие элитные. А прочее молоко от нормальных коров, что кстати рядом паслись.

— Знаешь, а давай. Тебя как зовут?

— Зигрид. Коротко — Зигги. Вестфольд. А тебя?

— Кьяртан. Тоже, знаешь, оттуда родом. Ну, наливай на брудершафт, земеля.

Оба черпнули прямо из открытого бидона, отсалютовали посудой. Байкер опрокинул в себя кружку и стал хватать молоко жадными глотками, двигая кадыком.

— Кьяртан ведь… мужское имя, — внезапно говорит Зигги. — И клиночек у тебя боевой. Такие своей кровью полагается оживлять. Коса тоже военная…

— А как же еще… Ой.

Кьяртан повернулся к собеседнику и оглядел того заново — от неряшливой стрижки до задубевших пяток.

— Ты ведь тоже не он. Зигрид, а не Зигфрид или Сигурд. Девчонка.

— Ну. Открыл Рутению через фортку — туман густой наполз.

— То-то про женщин распиналась. Какой клостер-то?

— Босоногих клариссинок. Знаменитый. Новейшего помола. То есть набора.

— Знаю. Целых четыре обета: послушание, бедность, стойкость и целомудрие. И как ты с ними обходишься?

— С первыми тремя — просто. Слушалась еще предков, хотя они были жуть какие. Маманя — ну она только что дома почти не появлялась. Золотошвейка священных покровов. Ценный и незаменимый кадр. А папаня, он у нас вначале классный столяр, а позже золотарь был — как бухнёт, так сразу за мной вдогонку. Лет с пяти отодрать хотел. Одно было спасение — встречной монашке в юбку ткнуться. Монашки меня и забрали, в конце-то концов, когда до обеих сторон, наконец, дошло… Бедность — а я просто ничего, кроме нее, не знаю. Уютная вещь: ничего лишнего под ногами не путается. Стойкость — это в испытаниях. Даже весело, когда дождь со снегом или гром гремит, а ты стадо в коровник загоняешь или там строптивую кобылу заезжаешь под самое мать аббатису. Но вот с целомудрием у меня вышел прокол.

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно. И с чего я так при дворянине язык распустила? Молочко, видать, от бешеной коровки было… В общем, ладно. Видишь, постриглась я уже. Не зря ты обознался: послушниц едва не понуждают с долгим волосом ходить, чтобы могли назад в мир легко вернуться. Я ведь к тому же от обоих конверсов родилась, прикинь? В монашки легко отпустят, а на волю выкупайся за себя и за того родителя, что драгметалл только в выгребной яме и видит. Мать-то у меня самостоятельная и свободная уже. А потом один заезжий парень меня шибко поманил.

— И — того?

— Не «того», а «итого». Уломал расстричься, женюсь, говорит, и выкуп заплачу. На черта я ему сдалась? Пари держал? В общем, кинулась в ноги аббатисе, а она говорит: «Путь нарушится по вине твоей, и не один твой, но общий. Сначала епитимью выдержишь, потом в изначальное состояние вернешься, а если твой совратитель и тогда от тебя не откажется — женитесь».

— А он что?

— Ясен пень. Как узнал, что за мой проступок выкупа не положено и он сам через меня конверсом станет, вмиг слинял. Я еще как следует после порки не отлежалась.

— Ох. Это епитимья такая была? И сильно тебе врезали?

— Да нет. Больше для порядка. Сестры не хотели, чтобы шрамы остались, уж коли я в невесты подалась. Вот целительная мазь — она была шибко едучая.

— Конверс… Это еще что? Погоди.

Кьяртан засучил рукав ее ряски.

Серебряный браслет с выпуклым гербом и небрежно процарапанными словами «Зигрид Робашик» плотно сжимал правую руку девушки.

— Оно и есть, — кивнула Зигрид. — Пометили. Запаян намертво тем же металлом, да еще отполировали поверху. Говорят, в одной рутенской стране так жен метят, только кандалы стеклянные. Вдова их не снимает, а бьёт — вместе со своей жизнью.

— Конверса. Мы в цитадели говорим — лаборанта. Рабыня почти. Я не думал.

— Да где уж тебе думать. Моим предкам кредит дали неподъемный, а отец его пропил или там в кости продул. Но я не в обиде. Из-за того парня мне лучше одно серебро на запястье носить, чем десяток золотых штучек в пальцах.

— У меня тоже с родителями напряг, — вздыхает Кьяртан. — Отца не знал вовсе. Мать, бабка, гувернантка… Все красавицы, отличницы, умницы. Волевые до дрожи в членах. Бабка мамы на год моложе, представляешь?

— Бывает. Двоюродная?

— Родная. А нянька — из самой лучшей мире нержавейки.

— Круто. И кинжальчик еще… Живой, верно?

— Дурак я был. Собственно, он такой и родился, только его еще к хозяину привадить надо было. Мне лет пять тогда не днях исполнилось: хочу, говорю, его в подарок на день-рождение. Что уж они-то по своей природе не дары, не рабы и не слуги…

— Спасибо.

— Ой, прости. Забываю. Так вот я взял его, когда в доме никого из моих теток не было, вытащил из одежек и полоснул себя прям по вене. Он проснулся, перевернулся — и ка-ак заорет! Народ мигом набежал, только всё равно я еле живым остался.

— Повезло.

— Мама Эсти говорит — оттого, что морская кровь солонее прочих.

— Постой-ка снова…

Зигрид приподнялась со своего места, выпрямилась.

— Одежки и мотор сильно прикольные — ладно. Имя — в год после рождения на высоком помосте Кьяртаны шли через одного. Кровь ба-инсхана и сплетение верных человеческих кровей. Эстрелья, Библис, Стелламарис. Соправительницы. Правильно? Живой клинок — побратим только одного аристо на свете. Самого главного. Ты, милый, не аристократ, а гораздо хуже. Ты сам молодой король.

Это прозвучало как приговор.

— Ну, поймала меня, — Кьяртан печально вздохнул. — Только к нормальному человеку пристроюсь, только в доверие войду — хлоп, и всё прахом. А что мне проку в этом королевстве? Ха. «Кьяртан для Кларента». Точно. Либо в руки вложат, либо самого под него положат. Если не оправдаю доверия. Были прецеденты, знаешь ли.

— Не так страшно, положим. Время мирное…

— Король неженатый….

— Это тебя так беспокоит?

— Как свеженький чирей. Восемнадцать позавчера стукнуло, молебны за моё здравие слышала, наверное? Вот. И говорят мне три наших парки, или грации, или ведьмы на перекрестке дорог, что по мне давно уж венец плачет. Королевский тире свадебный. Править холостому по новым указам не дадут. Наследника им обеспечь с гарантией. И ладно бы…

— Так силком заставляют. Сочувствую.

— Говорят, всем живется плохо. Кому супчик жидок, а у кого жемчуг мелковат.

— Это не про тебя сказано, не беспокойся. И не про меня. Клариски сами кушают жиденькое и постное, но для работников физического труда жратву варят — ложка колом стоит. И повариха у них отменная.

— Так что ты вообще-то судьбой довольна, — наполовину утвердительно спросил Кьяртан.

— Ну, если не считать отсутствия потной грелки под боком. Счастьице еще то, на мой взгляд. Причем ведь меня по сути силком имеют право с породистым самцом свести. Мягко так намекнуть на неизбежность послушания.

— Тогда… Как ты отнесешься к одному предложению?

— Какому?

— Сначала скажи. Аббатиса ваша ведь почтенная Бельгарда?

— Ну конечно. Твоя сводная сестра. Или тетка — это с какой стороны посмотреть.

— Фигура из того же набора, правильно? Не погляди, что такая вся из себя благостная.

— Угу. Мимо правил — ни-ни. До сих пор как вспомню, так вся шкура свербит.

— Ну вот. Я иду сейчас к моим людоедицам и докладываю, что в странствиях своих отыскал себе невесту. Как в сказке положено. И ни на ком больше не женюсь, хоть и впрямь меня убейте.

— А невеста — это я.

— Вот кого не хотел бы в жены — это такую редкую умницу. Верно! Ты некрасива…

— Спасибки еще раз.

— Не перебивай. Я только стараюсь глянуть на дело объективно. Их глазами. Слишком хорошо разбираешься в этой грязной новомодной технике… На редкость независима во взглядах…

— А они этого факт не потерпят.

— И к тому же какой из меня крепостной? Мне править надо, а не быть управляемым. Положим, я за тебя выкуп аббатисе предложу.

— А у тебя личные финансы имеются?

— Вот и она то же тебе скажет. До полного совершеннолетия — нет. Двадцать один год как штык — тогда пожалуйста. Однако если ты захочешь независимости ради покоя в твоей душе или вклад за себя сделать пристойный….

— Ну? — заинтересованно спросила Зигрид.

— По сугубо неофициальным каналам, — озорно ухмыльнулся Кьяртан. — Последний зуб даю. Мудрости. Один из двух уже рванули.

— Ладно, верю, допустим. И что?

— Давай заключим с тобой наступательно-оборонительный союз. В пользу нашего обоюдного безбрачия.

— Мне-то что с того за навар?

— Смотри выше.

— Это ж целая куча бабок. Откуда у тебя?

— Не бойся. Главное в смысле бабок, чтобы тетки о них не пронюхали. Договоримся — посвящу в тайну. По рукам?

— Э, а как же свидетели?

— Так согласна?

— Девушка кивнула.

— Бьярни! Ты нас слышал? Покажись-ка.

Кьяртан приподнял и отставил в сторону конец косы, и удивленная до крайности Зигрид увидела на конце ее как бы светлое мерцание. Оно поднялось столбом, уплотнилось — и оборотилось хорошеньким ребенком лет пяти от силы. Рыжие кудри, очень бледная кожа, а выражение мордахи — ровно такое, как у личинки на рукояти кинжала. И голый, как ангелок… или амурчик.

— Слушаю и повинуюсь, шефуня.

— А что до того было говорено — тоже слышал?

— Так, словно сквозь крепкий сон.

— Значит, от слова до слова. Я тебя давно раскусил. Тогда давай гони назад в свои ножны. Клятву с нас снимешь по установленной форме… Или нет, я тебя сразу в руку приму.

В ту же секунду юноша ухватил кинжальчик за рукоять.

— Давай твою мозолистую десницу. И не бойся, это почти не больно.

Он крепко уколол Зигрид безымянный палец на правой руке, потом себе — на левой. Соединил пальцы.

— Теперь Бьёрнстерн знает и хранит нас обоих. Замётано?

— Замётано.

Ну, далее следует история о том, как нас четверых усмиряли, взнуздывали, показывали фигу с маком и дулю в сиропе, вываживали на леске, как щуку, прогуливали на корде, точно лошадь, и поддергивали на лонже, будто неисправного акробата. Во всем этом ассортименте укрощения строптивых наш королек поневоле знал толк. Ну, только и мы все тоже. Ибо противостояли ему отнюдь не олухи, а такие же знатоки человеческих душ, весьма поднаторевшие в его личном королевском воспитании. И к тому же — весьма недоверчивые.

Безусловно, такие пройды и хитрецы, как наши милые дети, мигом сообразили, как сноситься с прекрасной монашествующей девой, и никогда не предпринимали последующих шагов, не дождавшись результата первых. Кинжальчик так и шнырял между заговорщиками: он мог передвигаться в дружеском багаже почти незаметно, особенно если сменить ножны и кстати еще навершье. Ограненный топаз в рукояти — плод неких неизвестных нам махинаций — уж слишком бросался в глаза. Особенно когда, намертво прикрепленный подобием булавки, сиял на вороте детской рубашонки, подобно звезде первой величины.

Кстати, про тот эпизод с моими детками. Наш Бьёрн родился в один из тех дней, когда мы с мужем соединялись в Торстенгаль, и как бы отщепился от нас при разъединении. Мы даже сомневались, что он умеет оборачиваться человеком, так что не очень и возражали, когда малыш Кьярт внаглую пожелал его присвоить. Только что просили подождать немного. Но когда это наш король кого-то подобру слушал? Так вот: то, что наш недоумок порезал, было вовсе не запястьем, как он пытался внушить доверчивой девице, а куда более широким венозным руслом в паху. Как сейчас помню: лежат оба младенца в кровавой луже, будто один только что из мамочки, а другой его вот прямо теперь из себя родил, и оба ревут благим матом. Страх да и только. Зато и союз невольно скрепили чем-то получше сургуча и воска. Ибо что может быть невинней, чем телесная жидкость ласкового пятилетнего дитяти, что уже месяцев с двух приноровился сосать двух маток: кормилицу и собственную матушку Эстре?

Ну конечно, мой медведик и в самом деле был на нас во всем похож. Только именно благодаря побратиму та его порода, которая до поры в нем дремала, проявилась так отчетливо, да и обоюдная привязка оказалась на диво сильной. Несколько позже это навело обоих малолетних прохвостов на некую мысль…

Но я снова забегаю вперед и отклоняюсь от основной линии повествования.

Сейчас. Объясню только, почему мой личный сынок дорос до тринадцати, но по-прежнему имел телосложение пятилетнего ребенка. Оттого, что его даятелю крови было ровно столько, вот и всё. И потому, что тело у нашей породы растет куда медленнее ума, а старится… Старится вообще непонятно как. Не имели возможности наблюдать.

Итак, наш Кьяртан высказался начистоту не сразу, а, как мы догадались потом, почти одновременно с тем, как его сообщница доложилась своей аббатисе. Дабы никто из нас не донес всем прочим.

В один распрекрасный день, вернее, утро, король вызвал нас на себя и с сокрушением в наглом взоре сообщил обеим мамочкам, рядом с которыми совершенно случайно оказалась и я, что отыскал себе суженую, причем именно такую, какую мы для него хотели. Не из знатного дворянского рода, который может претендовать по сей причине на сочный кусок власти, девственно непорочную, латентно плодовитую, с живым умом и условно образованную. (Мы заподозрили, что последним он не интересовался вообще. А если интересовался — какой же тогда он влюбленный?) Что же до выкупа за кровь первой брачной ночи (хорошая скондийская, франзонская, да и рутенская традиция), то он немалый, разумеется, но с нашей и Божьей помощью он, Кьяртан, это преодолеет. Если же мы ему в чем-либо воспрепятствуем, то нам не стоит более затруднять себя поиском королевской невесты.

— Вообще-то наглость рассчитывать на деньги государства, — ответила ему Эстрелья. — Они и сейчас не твои, и когда по истечении трех лет окажутся в твоем распоряжении, всё равно таковыми не станут.

— Милости прошу от вас, а не жертвы, — почти серьезно процитировал Кьяртан великую Книгу.

На вопрос об имени и прозвании девицы Кьяртан отвечал, что не знает всего, однако близкие именуют ее Зигрид Пастушка, ибо это не кто иная, как даровая работница по скотской части в монастыре босоногих клариссинок, которых в простом народе зовут бельгардинками.

— Это в том самом укрепленном монастыре, где главная ставка твоей дочки, Библис, — осенило Эстрелью. — Видела я ее однажды, эту Зигги. Отменная наездница и первоклассный конюх. Между делом забавляется и селекцией высокоудойных коров. Кьяртан, а как, по-твоему, красива она, твоя… хм… избранница?

На что Кьяртан ответил, что считает подобное заявление прямым вызовом и что он вовсе не заморачивался подобной проблемой. Девица как девица, только что очень на парня похожа. В самый для него раз, в общем.

Мы, признаться, немного испугались — ибо хотя он, конечно, был еще тот хитрюга, но любая его хитрость была склонна плавно перерастать в романтическое чувство. Нечто подобное прямо-таки просвечивало сквозь его наигранную страстность, так ловко сдерживаемую… Или мы преувеличили?

Да уж, Кьяртан нас порядком удивил, чтобы не сказать обескуражил. Больше всего в этой истории поражало то, как резво наш непробиваемый и принципиальный девственник соизволил впасть в страсть и попасть в масть. Он, естественно, упоминал себе в оправдание знаменитый «coup de foudre», то бишь, «удар молнии». Эта идиома подразумевала нешуточную влюбленность и более всего напоминала мне те многочисленные увертки, на которые наш королек был горазд с самого своего безоблачного детства. Приспичило — и хоть ты тресни. Только вот любовной тяги сие отнюдь не означало: ибо разве наш инфант террибль когда-нибудь влюблялся в нечто более мягкое и податливое, чем его прирученная и инициированная Белуша? Однако ведь всё бывает в первый раз. И даже иногда в последний и вообще навсегда.

Что до его, так сказать, нареченной…

Умница-разумница Зигрид улучила удобный момент, когда Бельгарда решила собственнолично проследить, как обихаживают ее драгоценную кобылу необычной масти — соловую с почти белыми гривой и хвостом и вдобавок такую же голубоглазую, как «изабелловые» кони — отчего вышеупомянутую кобылу прозвали «Хрустальные Глаза». Отменной красоты и совершенно отвратительного и непереносимого нрава, как и все любимцы.

Отбивать денники строптивых кобыл у королевской невесты получалось нисколько не хуже, чем крутить бычьи хвосты, так что преподобная мать взирала на дела ее рук с удовлетворением. Улучив минуту, когда в их сторону никто не глядел, девица учтиво поклонилась и сказала настоятельнице, что ее девства снова домогаются, причем сугубо — и человек вполне знатный.

— Тут не время и не место обсуждать подобные вещи, — обрезала ее Бельгарда. — Переоденься в чистое и приходи ко мне в приемную — скажешь, что тебе назначено. Да не медли — у меня только час полуденного отдыха перед обыденными трудами. Цифры эти… Сводки…

К объяснению последних слов присовокупим, что из нашей кроткой и светлой Беллы постепенно образовался незаурядный политический и финансовый деятель.

Итак, Пастушка второпях ополоснулась из питьевой колоды, нарядилась в целое и чистое, то есть в парусиновую рубаху ниже колен с пеньковой опояской, такие же штаны и крепкие башмаки, которые успели окунуться в навозную лужу лишь единожды.

Бельгарда ждала ее в приемной и сразу же указала на одно из кресел. Надо заметить, что комфортностью эти сооружения были ничуть не лучше сенаторских курульных кресел, хотя и сотворены не из камня, но из несколько более мягкого дерева. Я так понимаю, мореного дуба.

— Ну, говори, — начала аббатиса. — С кем это вы стакнулись этак скоропостижно?

— Мать аббатиса, — отвечает Зигги сокрушенно, — он из таких, коим и захочешь — не осмелишься отказать.

— Ну?

— Ваш племянник.

— Кьярти? О-о.

— Да. А противиться королю — значит сотворить бунт и проявить сугубое неповиновение Богом данной власти.

— Нет, правда?

— Мать аббатиса, кто и когда осмеливался вам лгать?

— Я про иное. Про послушание властям. Про то, что ты не объяснила ему толком и во всех деталях. Ведь насчет смелости… вернее, наглости и склонности к бунту…

— Мать аббатиса!

— Он что, прямо-таки возжелал этого? Ну, в твое кабальное ярмо вместо обручального колечка влезть?

— Господин наш король намеревается меня выкупить.

— Я так думаю, ты ему доложила, что кроме долга родителей, даже если не считать процентов… ладно, время принадлежит Богу, и не к лицу монахиням на нем наживаться. Что не денег мы хотим в прикуп, ибо живой человек несоизмерим с мертвым золотом. Что помимо всего король должен будет возместить нам то классическое, духовное, физическое и метафизическое образование, коему тебя подвергали начиная с пяти лет и вплоть до того времени, когда тебе вздумалось ограниченно приложить свои элитарные знания к практике.

— Нет пока, святая мать. Не доложилась. Однако он понимает, что — при любом раскладе — придется ждать не менее трех лет.

— Его это устраивает, получается. Надеется на вольный выпас, пользуясь твоей терминологией?

— Нисколько. Мы вполне согласны на сговор. Обручение. Сокровенное таинство. Белый брак. Это же его не закабалит и меня от вас не уведет?

— Да кто ему позволит венчаться с простолюдинкой! — голос Бельгарды нарочито гневен.

— Святая мать, я ведь вполне осознаю, что жирен сей кус не по моему постному мужицкому рылу. Просто докладываюсь вам, как рядовой маршалу.

— Так хочешь от нас уйти?

— Я хочу свободы, чтобы решить, — отвечает Зигрид совсем бесхитростно. — Пока я связана обстоятельствами и не от меня зависит — уйти или остаться. Или уйти, чтобы остаться.

— Снова ты за прежнее. Краеугольный камень в мозаике вдруг заявил, что уходит, — а вы, если угодно, можете вставить булыжник вместо драгоценной яшмы. Вот как это называется.

— Да, мать аббатиса, если вам угодно.

— Знаешь, мне было угодно сделать тебя своей преемницей. Всегда. Почти что с того самого дня, когда мы защитили даровитую малышку от похоти ее мерзкого папаши. Прости… Не нужно было апеллировать к твоей чувствительности.

Аббатиса кивает на прощанье, и Зигги точно ветром уносит прочь из залы.

Вы, мой читатель, уже, может статься, почувствовали внутри этих пространных и престранных рассуждений наличие скользкой темы. Хотя да, вы уже мельком предупреждены самим Кьяртаном… И моей фразой о топазе…

Дело в том, что с не очень давних пор всё мудреное рутенское железо должно было подвергнуться инициации — иначе на него никто в Верте и смотреть не хотел. А это значит — покрестить его кровью владельца или некоей особенной кровью: невинной и одновременно искушенной. Короче говоря, они оба — мой сын и сынок Эстрельи — приловчились добавлять внутрь мотора или чего там еще — малую каплю своей смешанной красной жидкости. (Позже многие, отчасти переняв эту магию, проделывали подобное с горючим уже своей личной кровью, но такое надобно было совершать регулярно.) В результате подобной алхимии предметы и механизмы, разумеется, не становились живыми и даже разумными, однако крепли телесно и начинали заметно тяготеть и к обоим крестным отцам, и к своему личному человеку. (Похожий феномен был отражен в культовом фильме рутенца Гайдая — в той сцене, когда упрямый дряхлый грузовичок сам заводится, чтоб последовать за красивой девушкой.)

Итак, наш Кьяртан продавал свою кровь, как солдат, — но гораздо успешнее. Ба-нэсхин ему полностью доверяли. Живой кинжальчик служил незаменимым помощником и гарантом. Между прочим, Бьёрн вовсе не претендовал на какое-либо особенное влияние: просто работал, как нынче говорят, на подхвате.

(Укротители железа, понимаешь. На мамушке Стелламарис и мамочке Эстрелье напрактиковались.)

В конце концов, наша сладкая парочка добилась того, что самая элитная и отборная рутенская контрабанда шла от ба-нэсхин прямым путем к ним и уже оттуда — ко всем прочим грешникам. Биоты (так это стало называться) получались у них отменные, хотя патента закрепить за собой им не удалось. Что поделаешь — не водится такого зверя в Вертдоме.

Зато белуши всякие водились — и насторожило нас с самого начала именно это. Мы никак не могли объяснить себе, зачем ба-нэсхин вручили королю живую драгоценность — механизм, впитавший в свои поры, помимо Кьяртановой, союзную кровь по крайней мере сотни лучших морских бойцов обоего пола.

Что, вы говорите — дар, достойный повелителя? Вот именно. Помалу, потихоньку, тихой сапой — и незаметно для нас всех король сделался цыганским бароном. Принцем морских и заморских беззаконий. И окончательно докопались мы до этого лишь когда стали чинить форменный розыск по поводу скороспелого королевского согласия на выкуп дорогостоящей невесты.

Нет, всё его плутовство могло быть пожарено и на чистом сливочном масле от любимой Зиггиной буренки (а и холестерину же в нем, однако). Но вот не было. Кьяртан мог честно стремиться порастрясти чужие денежки, своих подкожных у него вполне могло и не накопиться… Мало ли что. Как результат — мы с Эстрельей и Библис были весьма благодарны нашему родимому корольку за невольное саморазоблачение.

Насчет предполагаемой всевертской королевы мы, разумеется, также навели подробнейшие справки и уяснили себе, что лучшей пары Кьяртану нам не привиделось бы и в вещем сне. Только сомнительно, чтобы он это как следует заценил…

Лишь когда наша розыскная работа пришла к полному завершению, мы вызвали обоих наших детищ на ковер. Был такой на женской половине дома — лучшей скондийской работы, тысяча с чем-то завязанных вручную узелков на метр квадратный. Истинное воплощение наших натур. Этюд в багряных, черных и белых тонах.

И сказали прямо:

— Вот что, любители отходно-доходных промыслов. Мы вас вычислили и просчитали. Торгуете собой по всему Верту вы почище, чем Дочери Энунны. А теперь либо ты, Кьяртан, женишься и отдаёшь все нажитое тяжким неправедным трудом аббатству нашей Бельгарды — либо тебя будут судить за кражу высоких технологий и промышленный шпионаж в особо крупных размерах. Да и за то, что королевскую кровь попусту транжиришь, а она, кстати, является общим национальным достоянием. Сам понимаешь, насчет суда — не очень-то шутка. Прецеденты казни венценосцев имеются в достаточном количестве, что у нас, что в Рутене. Да тебя и тяжкий венец пока не защищает. Что до Бьёрна, то его, скорее всего, простят как несовершеннолетнего и отдадут на поруки родителям. То есть Тору и мне.

— Я не хотел торопиться, — пробормотал главный виновник. — Зигрид…ну, она не совсем бы вам подошла, по правде говоря. Незнатная вовсе.

— Кому это — нам? Бывшей укротительнице плотских недугов, отставной жрице любви и коварной ведьме? — отчеканила Эсти. — Не валяй дурака где попало, если не хочешь сам в том же дерьме изваляться. Родословие придумать… отыскать при желании — пара пустяков. Вот образованность не подделаешь и царственный характер не привьешь.

— Я думал, вам по нраву будет красивая… — промямлил он, чем с головой себя выдал. Вторично.

Потому что если кавалер не считает свою даму красивейшей из женщин, если он хоть немного да объективен…

Врёт он. И ясное дело, зачем, холостяк огнеупорный, девственник ненатуральный.

— Некрасивых среди нас нет, — мягким кошачьим голоском ответила Библис. — Как среди хороших самоцветов нет таких, чтобы не принимали в себя игру, будучи правильно поставлены ювелиром.

Последняя фраза навела нас на некую каверзную мысль. Чисто женскую.

Но об этом позже. Сначала приведем разговор великой и ужасной матери аббатисы с ее упрямой протеже.

Когда Зигги в очередной раз предъявили светлым очам досточтимой Бельгарды, она отчего-то оказалась не в своем обыкновенном рубище, но в очень даже пристойной блузе и длинной юбке. Крепкие башмаки на ней тоже имелись: очевидно, собралась надзирать за случкой призового жеребца и одной из дочек кобылы Хрустальные Глаза, а это такое волнительное занятие, что ноги тебе оттопчут в единый миг.

Аббатиса смерила ее длинную, нескладную фигуру одним взглядом и сказала:

— Свершилось. Короля вконец раскололи, и теперь он согласен пожертвовать ради твоего освобождения и вящего процветания нашего монастыря все нажитые человеко-машинным кровосмесительством капиталы. Те самые, кои он и сулил тебе. Не для того, надеюсь, чтобы увидеть ускользающий хвост ящерицы, которая юрко шмыгнула в кусты. Так что ты свободна… выйти за него замуж и стать нашей и моей повелительницей.

Зигрид не удержалась: ойкнула.

— Мать пресвятая! Я же…

— Знаю, лгунья ты бессовестная, — ответствовала Белла на редкость мягко и сердечно. — Посмеяться решили над моими сединами?

(Надо сказать — редкими, в отличие от основной массы белокурых волос, подстриженных плотной шапочкой. Ни того, ни другого здешний народ практически никогда не видел. Монашеский устав не позволял.)

Зигги с неким сокрушением произнесла:

— Я ведь… я только хотела остаться здесь навсегда.

— И когда эти… куры привозному архитектору строила?

Молчание.

— Вот что. В инокини не одних девственниц берут. Разные бывают монастыри. А тебе не грех и попробовать, что такое настоящий мужчина, если уж Всевышний сам к этому подталкивает. Что такое женщина, я тебе, увы, не могу ни показать, ни даже намекнуть. А это значит, что настанет день, когда ты будешь биться о стены своей любимой клетки.

— Клостера или брака? — приоткрыла наконец рот наша Зигрид.

— Да считай всё едино.

— Вы меня продали. Точно простую лаборанту.

— Именно. С большой прибылью, а может статься, и с убылью. Говорят, что король не склонен решать вопрос о бенефициях и делении на диоцезы в пользу матери нашей, нохрийской церкви. Ибо под ногами у него путается еще невесть сколько религий.

— Наверное, мне придется слушать теперь одного моего владыку.

— Я думаю, ушки у тебя чуткие, а норов покладистый. Так что ступай с миром, дитя мое, и отныне мойся каждый день с самым дорогим мылом и умащай свою плоть наилучшими ароматами. Благословляю.

Вот так мы постепенно и подтаскивали наших деток друг к другу, не щадя ни себя, ни их.

Когда мы до конца деморализовали и выпотрошили Кьяртана, а заодно и лукавца Бьярни, Эстрелья сказала сыну:

— Так как ты проявил себя как послушный мальчик, ты заслужил награду. Негоже венчать короля с той, которой он ни разу не видел как следует.

— Да знаю я ее, — пробурчал король. — Как облупленную. Одного раза хватило.

— Никто не знает женщины до конца, пока она сама не захочет открыться, — философски произнесла Библис.

— И к тому же мы не ортодоксы какие-нибудь заскорузлые и замшелые, чтобы вслепую новобрачных потомков сводить, — заключила я. — Существуют всякие красивые обычаи: Разверзание Покровов, Счастливое Предзнаменование, Благоприятный Взгляд… Со времен достославного царя Ашоки. И какой ты сам царь, если обычаи с самого начала нарушаешь?

Как на фронте говорят, пустячки махнем не глядя, но главный товар покажем лицом, чтобы купца раззадорить.

К тому времени мой милый Торригаль уже спутешествовал на Елисейские Поля, договорился там с кое-каким даровитым народом и выправил всем им выездные визы, а также получил горячие уверения тамошнего начальства в том, что назад их примут с радостью — когда и буде они захотят.

Куафер по имени мсье Леонард, что с относительно недавних пор именовал себя визажистом, некогда прославился тем, что водрузил на голову одной знатной даме четырнадцатипушечный корвет со всей парусной оснасткой. К сожалению, во время Французского Переворота сия дама одномоментно лишилась и прически, и головы, что мать Бельгарда сочла прескверным предзнаменованием.

— К тому же, я думаю, подобное сооружение отвлечет взор жениха от неких выдающихся черт лица невесты. Лучше будет, если он их всё же заметит — несколько облагороженными.

— Тем более что эти бесцветные…гм… лохмы так просто не отпустишь, а по причине редкого оттенка и не надставишь, — согласился мсье. — К счастью, подросши, они сами собой завились на кончиках. Сделаем невесте прическу «паж», или «боб», как известной Амели, подчеркнем серый цвет глаз — от природы он холодноват, но именно это и привлекает. Уберем смуглоту — для этого довольно светлой пудры и нескольких линий более темной, чтобы подчеркнуть линию скул. И, разумеется, нос — это же, пардон, сущий молодой картофель, испеченный на солнце. Только поострее.

— Что, этот румпель подчеркнуть? — ужаснулась аббатиса.

— Напротив, сударыня. Я имею в виду, что он — моя основная забота, если уж нельзя его отре… Подвергнуть его небольшой пластической операции.

И в самом деле: искусно положенной пудры, сухой и жидкой, капли румян и локона, как бы случайно выпавшего из общей массы, было довольно для того, чтобы фас королевской невесты приобрел благообразие, а целеустремленный профиль — завершенность. Как говорится, минимум средств — максимум эффекта.

Пойдем теперь далее. Как известно, в монастыре запрещены зеркала — чтобы у его насельниц не возникало тщеславных помыслов. Но когда к своим трудам приступила одна из Великих Матерей «от кутюр», великолепная Аликс Гре, огромное стекло в рост человека таки пришлось установить, причем в самом главном святилище — зале для сбора всего франзонского капитула. Использовался этот зал редко, лишь когда Бельгарду одолевали финансовые или военные заботы общего порядка, к коим неизбежно должны быть привлечены епископы. Зал был оснащен также великолепным камином, обогревавшим лишь одну стену: вдоль по другим постоянно гуляли сквозняки. Хотя, с другой стороны, в разгар лета сие было даже кстати: мадам Аликс устроилась в апартаменте безвылазно, пуская к себе лишь подопытную Зигрид и поставщика особенных шелковых тканей, гибких и легких, ниток для скрупулезного ручного шитья и прочей галантерейной мелочи, включая еще добавочную пару зеркал — правого и левого вида. Повар появлялся на оккупированных мадам площадях куда реже.

Ма Аликс, мелкая, худенькая старушка с большим апломбом, завладела Зигрид окончательно. Бесконечные подгонки, драпировки, прищипывание складок, щелканье ножницами, скользкие полотнища редкостных цветов, что валялись под босыми ногами обеих женщин, лоскутная пыль создавали особого рода атмосферу душной женственности. Для того чтобы работать с живым манекеном, мадам приходилось вставать на низкий табурет.

— Это же форменная дылда, — жаловалась мадам. — Именно то, что вошло в моду незадолго до моего отбытия на Поля Блаженства. Рост мужчины, костяк подростка. И помните: никаких высоких каблуков. Жених тоже статный, говорите? Ну-ну…

— Ни груди, ни бедер, — продолжала мадам. — И хорошо: девственная красота на пороге расцвета. Будущий спутник не должен полагать, что невеста уже выносила и выкормила по крайней мере двойню. Воздержимся от прямых указаний и ограничимся намеками.

— Какие выразительные руки, — продолжала она свой монолог. — Пальцы длинные, пластичность невероятная. Отращивать ногти и не пытайся, милая. Холеность твои грабельки обретут года через два, не раньше. Напротив: обрежь когти покороче и подкрась телесным лаком. Да я и сама это сделаю. А чтобы придать всему этому аристократизм, рукав мы опустим до половины кисти. Всё внимание пальцам, поняла?

— Ноги всегда соответствуют рукам, но это подол скроет, только не бей ими уж очень-то. Жениха тоже. Был бы каблучок — показались бы миньятюрней, ну да ладно. Большому корпусу — большая и подставка.

В конце концов, госпожа сотворила целых три туалета.

Для первичного просмотра — жемчужно-серое платье с пелериной, дополненное коралловыми бусами (в цвет глаз и губ). Оно навевало мысли о Морском народе, чья кровь легла в основу Дома Хельмута и с тех пор питала его силу, и в то же время придавало облику невесты некую мерцающую загадочность. Туфли были серыми, кожаными, очень простого покроя.

Для совместных выходов за монастырские стены — ансамбль лазурного шелка: юбка, блузон и накидка, дополненные аквамариновым кулоном, оправленным в червонное золото. Золотистые шагреневые ботиночки. Всё, чтобы попасть в тон жениху, говорила мадам. Он ведь у вас рыжий?

И, как увенчание каторжного труда, — платье для самой свадьбы.

Было решено, что не стоит злоупотреблять ни классическим белым, ибо скондийские гости примут его за траур, ни древнеримским красным, напомнившим Аликс о христианских мучениках.

— Хотя это самый лучший цвет для блондинки, — комментировала великолепная старуха.

Символикой цвета она, по правде говоря, не владела нисколько — особенно вертской. Однако, выбрав для кружевного блио соломенный, почти желтый оттенок, свойственный лучшему ручному «валансьену», мадам попала в самую середку мишени. Ибо сей тон здесь отнюдь не означал измены, как в европейском Рутене, но символизировал солнце, скрытое за утренней дымкой.

Одежда невесты была двуслойной: тонкий шелковый батист служил чехлом, мельчайшие складки на нем создавали впечатление естественности. Само кружево совершенно такого же оттенка ниспадало вниз прямо и непреклонно, как струя замерзшего водопада, растекаясь по полу шлейфом. Древний силуэт одеяния, казалось, не позволял передвигаться, однако скрытые разрезы по боковым швам при нужде распахивали блио до самой талии, а его узкие рукава — до плеч. Застежки на подоле и запястьях были из редкостного белого янтаря — никакой показной роскоши невесте, хотя бы и царской, не полагалось. В том же стиле были выполнены и туфельки: кружевные и с небольшими янтарными пряжками. Пройти до алтаря хватит, как уверял башмачник.

Далее в игру вступил главный нос, или нюхач города Грасса мсьё Зюскин Фрагонар.

— У мадемуазель… О! У сэньи Зигрид очаровательный запах, подаренный самой натурой. Нет, не сена, отнюдь. И не хлева, как можно так шутить над собою. Привядшей зелени, ночных фиалок и ненюфар, а под всем этим — легкая теплая нота кожи. Последнее — мужской стиль, но ма…сэнии это пойдет. Подчеркнет все природные дары. Я составлю вам ваш личный парфюм, красавица моя, и, уверяю вас, это будет сногсшибательно. Все кавалеры и дамы падут пред вами!

— Спасибки и очень спасибки, но вроде как лишнее. А на племенного быка по кличке Сэтон подействует, как вы думаете? Вот ведь скотина зверская: уйму монеты потратили, а ныне хоть ты его охолости.

— Маэстро, — вопросила мать Бельгарда, коя как раз случилась поблизости, — не имеется ли у вас еще и ароматических пастилок для жевания? Таких липких, знаете, чтобы ей хоть на свадьбе рот заклеили? Глядишь, за умную сойдет.

Вопросы эти относились, как вы понимаете, к разряду риторических.

Потому что не за горами был день показа. Точнее, нашему Кьяртану предъявили невесту уже на следующие сутки после завершения основных работ — дабы готовое изделие не успело испортиться.

Как был наряжен сам подневольный жених — не столь важно. Главное, что когда его завели в приемную аббатисы и поставили перед изящной, как плакучая ива, фигурой, задрапированной поверх своих кораллов и жемчугов в полупрозрачную вуаль, он опешил и даже несколько отступил назад. Бьярни же с ходу выпрыгнул из ножен и оборотился голым мальчишкой в шортиках и с каким-то длинным чехлом через плечо.

— Что ты стал-то, братец? Бери, коли уж куплено.

— Ты уверен, что я покупал именно это, побратим? — полушепотом спросил король. — Как бы наша досточтимая тетушка добавки не потребовала.

Однако тут покрывало откинулось напрочь, Зигрид усмехнулась и подала ему руку.

— Не хотите ли свежего лимонада, мой король?

— Лимоны вроде как не созрели, — ответил он. — Не сезон, однако. Или у вас в оранжереях это стало возможным?

— Да, когда судьба того пожелает. У нее на нас лимонов наготовлено в достатке, однако, даст Бог, и сахару найдем.

На том и порешили: искать сахар. Ровно через месяц, в первую ночь после свадьбы.

Однако жизнь, как водится, внесла свои коррективы.

Известно, что перед самым венцом обрученных разводят по разным углам, сколько до того они ни общались. Правило это не каноническое, только одно дело мирянин, а другое — сам король, фигура практически сакральная.

Так что хоть Кьяртана с его верной Белушей охраняли не весьма, но вот невесту держали в самом секретном месте клостера. В башенке бездействующей колокольни. Ибо венчание было решено провести тут же, в старинном кафедральном соборе аббатства, своей красотой превосходящем и столичные.

Тем не менее перед самой торжественной церемонией, какую могли придумать воспаленные мозги королевских подданных, в девичье оконце, что находилось в трех человеческих ростах от земли, отчетливо постучались. Зигрид подошла и глянула.

— Кьяр, тебе чего? Вечер, поздно уже. Да ты заходи, коли уж здесь.

— Не надо, я на выдвижной лестнице стою, там стакан из решетки наверху.

— А, это ж наша ремонтная. Пожертвование ба-нэсхин.

— Точно. Слушай, я придумал, как им всем под конец нос натянуть.

— Нет, правда?

— Я тебя сейчас украду и увозом женюсь. «Коли уж зонтика нет, лезь в пруд» называется.

— Слушай, а это дело. И придраться не сумеют — мы ведь по их пожеланиям окручены. Только как?

— Ты на каком этапе? Уже в платье сидишь?

— Лежу в платье и прическе, голова на таком жестком валике. То есть уже не лежу.

— А в макияж этот — макнули уже?

— Нет. Это завтра, между мантией и фатой. Первую мне еще не показали.

— Черт, вот зачем у меня старую королевскую одежку с горностайными хвостиками из гардероба вынули. А фата?

— Здесь.

— Самое главное после обручальных колечек. Давай.

Кьяртан смотал в клубок драгоценное творение мадам Аликс и сунул за воротник черной косухи.

— Полезай сюда. Там внизу Бьярни управляется.

Девушка перелезла через подоконник, завернув юбки наизнанку. Механизм чуток скрипнул и пополз к земле.

— Ох, добро хоть решетки посовестились на окна ставить. А дальше куда? — спросила невеста.

— Тут у меня Белуша ждет в грядах черной смородины. Ворота не заперты — свадебных гостей принимают. Сами гости тащатся вялой струйкой, что нам тоже на руку. Сторожиха — наш человек. Морской. А потом… Фарсангах в пяти есть большой старинный храм. Там мой друг настоятелем. Прихожан у него немного, так что он будет только рад поработать.

— Подработать.

— Ну да. Ты как, исповедалась попу, что еще дева? Потом некогда будет.

— Вчера. Вот только не уверена, что после Белуши ею останусь.

Кьяртан прыгнул в седло, заткнул кинжал за пояс, нацепил шлем.

— Садись мне за спину. Там сиденье эр… эргономичное, под любую задницу подстраивается. Платье подбери, а то на спицы намотает. Шлем твой — вот.

Белуша мягко рыкнула — сказывалась ее прирученность — и легко тронулась с места.

Байк плавно устремлялся через поля и леса, прорезая тьму янтарного цвета фарами. Наконец, Кьяртан затормозил у темного здания в готическом стиле и слез. Бьярни мигом перевернулся в мальчишку, причем одетого: на сей раз ножны у него белые, как мое платье, торопливо отметила Зигрид.

— Давай. Он ждёт.

— А свидетели?

— Обещал доставить.

— А кольца?

— За кого ты меня принимаешь? Уже у него.

Говоря так между собой, они торопливо шли по каменным плитам дороги. У самого портала перекрестились, юноша рванул на себя высокую дверь —

…И орган торжественно и торжествующе взревел, возгласив прибытие брачующихся.

Тут же зажглись тысячи свечей в шандалах и жирандолях, алый ковер будто сам подкатился им под ноги.

Сидений не было уже давно — видимо, то, что не доел червь, пустили на растопку. Каждая пядь пола с его знаменитым шахматным рисунком была занята нарядными фигурами. Священник, улыбаясь, ждал в разукрашенном алтаре.

— Подстава, — чертыхнулся Кьяртан, торопливо вытаскивая фату из-за пазухи и напяливая невесте на голову. — Засада. Ведь это ты, братец, нас продал.

— Вовсе нет, — с наглецой хихикнул Бьярни. Он уже отбежал от побратима на безопасное расстояние и теперь цеплялся за невестин шлейф. — Они и без меня знали, я только тебе о том не сообщил. Очень уж охота была дружкой побывать. И кадуцеем бога Меркурия, что покровительствует любовникам. И свечкой… Подержать ее, вестимо.

— Вот и держи как следует, не тяни подол на себя, — гневным полушепотом произнесла невеста. — Из-за тебя, сквернословца такого, я свадебный букет не получу.

— Как то есть не получишь? Эй там, в рядах!

В глубине человеческих масс возникло шевеление, и оттуда возник и двинулся прямо к невесте жёлтый сияющий круг на палке. Когда он оказался в руках Зигрид, оказалось, что это огромный, только распустившийся подсолнечник, туго набитый молочными семенами, — знак чадородия.

Свидетели стали за молодой четой: у Зигрид был мой Торригаль, у Кьяртана — сама мать аббатиса.

И обряд начался без помех и задоринок.

Правда, король слегка покривился на сторону, когда их с лаборантой на мгновение соединили золотой кандальной цепью, но ее тотчас убрали. Жених надел невесте на палец кольцо с морским жемчугом-барокко, невеста жениху — перстень с плоским изумрудом, похожим на пойменный луг. Знаки обоюдных приобретений, так сказать. По счастью, в Вертдоме было не принято окольцовывать голым золотом.

Ну, а потом свежеотчеканенную королевскую чету тут же, среди глубокой ночи, отвезли в стольный город Вробург, расположенный неподалеку, однако не в цитадель, а в один из пригородных особняков, отвели в специально приготовленную для нее комнату и уложили в просторную, как площадь, кровать с балдахином.

И, разумеется, Кьяртан не пожалел сил, чтобы отплатить в лице своей нежной спутницы жизни всем тем властным женщинам, кои обротали его, и взнуздали, и накинули седло, крепко-накрепко затянув подпруги. Битва сия длилась с переменным успехом до утра, чтобы ненадолго прерваться ради свадебного пированья, потом до вечера и до следующего по счету утра. И хотя король показал себя бывалым воином, вполне достойным своих великих предков, его милая соратница и соработница не отставала от него в ратном труде и обороне, в ложных отступлениях и рекогносцировках, в атаках и рассеивании сил противника. Одной этой долгой медовой ночи хватило бы, так нам кажется, чтобы произвести дюжину потомков: однако они появлялись в течение шести лет. Ибо королева, по старой привычке к выращиванию богатых урожаев, зачинала всякий раз пару близнецов, причем по большей части вышедших не из одного яйца, но из двух разных. Звали их Фрейр и Фрейя, Бельгард и Бельгарда, Моргэйн и Моргиана, Таласси и Талассо, Ситалхи и Ситалхо, Филипп и Филиппа. Это изобилие потомства грозило разорвать страну на клочки или установить в ней республиканский строй, что означает практически одно и то же. По счастью, все дети были рождены с морской солью в крови: сильные и гибкие, они грезили странствиями и путешествиями, безразлично — по воде или посуху, и не единожды пересекали границу своего мира.

Что же до их родителей…

Вот тут-то нас и одолели сомнения и угрызения — стоило ли отклонять путь обоих туда, куда пожелалось нам. Ибо когда крестникам знаменитого рутенца Фила, что сочинил наш мир, исполнилось по десяти лет, королева постриглась в монахини и вскоре сделалась преемницей слегка постаревшей Бельгарды на ее торном пути — как того и хотели обе. Король же, вручив корону Фрейру и отыскав ему достойную супругу, по чисто преднамеренной случайности носившую имя его сестры-близнеца, отбыл на Землю Колумбана, где и постригся в простые монахи. Должно быть, там он играет в свои железные игрушки, последнее время слегка поднадоевшие вертдомским обывателям, укрощает полудиких ба-фархов, что резвятся рядом с ним в морской пучине, и ухаживает за садом, который вольготно раскинулся вокруг гробницы святого. Побратима с ним нет, хотя они регулярно переписываются, а Бьёрнстерн даже ездит в гости к хозяину Морского Народа. Мой сын, кстати, уже вырос и в парадных клетчатых ножнах глядит истинным шотландцем по прозвищу «клеймор».

И как нам, трем женщинам с четвертой, теперь узнать, была в самом деле любовь между обоими нашими детьми — или только скрещение обоюдных лукавств и поединок хитроумий?

Никак.

Ибо мы ныне в том окончательно уверились.

Подсолнух, что не закрылся во тьме и светился в ночи как солнце.

Сухие молнии, то бишь зарницы, что и посейчас изредка перелетают через половину вертдомского неба, соединяя мужское островное братство Святого Колумбана и женский монастырь Мармустьер, который называли одно время Маимустьер, что можно было понять как Maius Monasterium, то есть самый славный монастырь; ибо поистине не было во всем Вертдоме монастыря прекраснее.

Вот этими слегка перефразированными словами маэстро де Бальзака и позвольте мне, уважаемый читатель, закончить сию нравоучительную повесть о…хм… настойчивости в любви.

 

2. Камень Большого Орла

 

I

Старуха медленно и величаво идет по направлению к моей одиночной келье. Волосы спускаются на морщинистое коричневое лицо неряшливыми серыми прядями: яблоко, испеченное в золе остывшего костра. Старый халат из рыбьей кожи запахнут сикось-накось, а уж кому, как не мне, знать, что стоит ей только пожелать, — нет, только сделать вид, что она желает, — и ее мигом обрядят в пурпур и виссон. Тончайшие волокна мантии биссуса, густо пропитанные жидкостью моллюска багрянки. Два вида древнейших вертдомских раковин. Две чудовищно дорогих вещи, по представлениям наших больших друзей рутенов. Антикварно дорогих. Знак верховного священства. Эталон драгоценного безумия.

Верховная сакердотесс ба-нэсхин. Священная шаманка Морского Народа. Такая важная, что у нее уже и самого имени-то не имеется. Лет десять назад ее величали здесь Фибфлиссо — если мне удается этими губными и мезжзубными звуками передать то, что вылетает из дыхала разумных дельфинов, наших ба-фархов. У Морского Народа есть легенда (у них на все случаи жизни имеются подходящие легенды), что это Водные Кони научили моих людей, ба-нэсхин, разумной речи.

Пять лет назад мою бабку еще звали Библис. Десять — Верховная Мать Библис. Двадцать — Именем Энунны Одна из Трех Соправительница Библис, дочь Хельмута и Китаны. До моего сакраментального рождения она была Библис-Бахира умм Моргэйн бинт Амир Арман ал-Фрайби Энунниа. То бишь Библис, урожденная Бахира, владетельница — иначе говоря, мать — принца Моргэйна и приемная дочь короля (точнее — Амира Амиров) Армана из Фрайбурга, жрица богини Энунны. Уф.

По мере возвышения сии пышные имена одно за одним слетали с моей бабки, точно осенняя листва. К чему они ей, единственной в своем роде?

Редкостная красота ее, однако, еще сохранялась довольно долгое время. У служительниц богини земного плодородия и любовной ярости это длится до тех пор, пока с этого имеется хоть какой-нибудь прок. А потом как-то вмиг спадает с плеч, равно как изысканный наряд, закрывающий статную фигуру вплоть от шеи и кистей рук и до самых пят.

Так что теперь моя царственная матушка Мария Марион Эстрелья выглядит куда моложе нашей колдуньи, чем на календарный год, который их на самом деле разделяет. А про мою воспитательницу Стелламарис, нашу «железную леди», и вообще речи нет. Не увядает, хоть ты сам в прах рассыпься! Только мужает, если можно так выразиться о женщине. Металл в голосе, упругость стальной пружины в теле, серебряное свечение на дне глаз. И вечная рыжина в косах — почти как у меня самого, только поярче и совершенно без седины.

Ну, я-то, несмотря на долгий седой волос, еще мужчина в соку, хотя хорошо уже заглубился в свой четвертый десяток. (Тем более что природной лысины не имею и тонзуры не брею — в моем ордене это не принято.) И хранит меня таким мое отшельничество, мое милое монашество, мое избранничество среди равных. И моя откровенная неженатость.

А самое главное — мои ба-фархи. Супердельфины, как выражается мой юный друг из Рутена. Разумные животные, которым это определение пристало гораздо верней, чем рутенским. Как бы даже и не животные более. Добродушные, но умеющие яриться в бою. Покладисто несущие не такую уже удобную пеньковую сбрую, которая позволяет нам с головокружительной скоростью нестись по волнам на их крутой спине, сжимая ногами крутые бока. Пожалуй, ба-фархи не уступят размером легендарному индийскому слону, только что стихии этих двух видов несовместимы. И мощь наших друзей почти не встречает преград, в отличие от силы сухопутных тварей.

Да, а моя прародительница всё еще идет по направлению… К тесным рядам то ли индейских типи — но куда круглее и без перекрещения прутьев вверху, то ли эскимосских иглу, но без снега, то ли просто степных юрт. Наше тесное общение с миром Рутен обогатило нас множеством понятных всем терминов и сравнений.

Более всего наш малый монастырь похож на старинный ирландский или вообще кельтский. Гробница святого Колумбана под высоким куполом-ротондой, натурфилософская лаборатория и вокруг них — стадо малых круглых скорлупок из прутьев, иногда обтянутых кожей погибших ба-фархов, но куда чаще — гладко выделанным войлоком.

Вообще-то наша безымянная покровительница и сама живет здесь. Единственная среди нас дама.

Нет, мы бы с радостью поселили ее отдельно, более того — вырастили бы ради нее одной кольцевидный коралловый дворец, в каких обитают островные и прибрежные ба-нэсхин, а теперь еще и мои дорогие мальчики. В самом начале так строились капища и хранилища древней памяти — своеобразные библиотеки из размеченных особым образом раковин. Ручные коралловые полипы начинают это строительство на самом дне моря, доводят до уровня соленой воды и потом как бы поднимают, надстраивают этажи снизу. Селятся они сами в морских этажах, где вечно колышется и переливается вода, предоставляя людям вытачивать помещения в узорном теле надводного рифа. Обставлены эти людские залы почти так же непритязательно, как и наши одиночные клетушки, хотя потолки не в пример выше: там готические своды, здесь — закопченный дымом потолок, где в самом высоком месте пробита дырка для выхода дыма, а в прочих едва умеешь разогнуться. Плоское ложе для спанья, тощая подушка для сиденья, столик для чтения, письма и еды. И немыслимо щедрые звёзды…

Поистине, спрашиваю я себя, прежде чем отойти ко сну, не одно ли и то же бессмертное синее небо над Виртом и Рутеном, даже если на нем сияют иные солнца?

Только наша госпожа не хочет дворцов. И вообще держит себя так, чтобы с гарантией уберечь нас всех от соблазна. (Снова рутенское, торгашеское слово. Оба из них.) И даже так, чтобы я, в наилучших колумбанских традициях, не испытывал к ней никаких родственных чувств. Одни деловые.

Ибо тут я преуспеваю в своих начинаниях — так же, как преуспела в своем далеком сельскохозяйственном клостере моя многоплодная супруга.

— Ну, что скажешь, ученый брат Каринтий? — говорит Старшая.

Она почти никогда не здоровается: не любит тратить время напрасно. Зато уж не упустит шанса — непременно уязвит меня за главное моё здешнее прозвище. Я вполне мог бы, по ее мнению, оставить прежнее королевское имя — Кьяртан. Или, на худой конец, взять одно из принятых у эриннитских братьев растительных имен. Тех, благодаря которым наша обитель если не по виду, то на слуху кажется цветущим садом. Брат Джунифер, то есть Можжевельник, брат Эвфорбий — Молочайник, брат Лизимахий — Вербейник, брат Котонеастер — Кизильник, отец Бергений — Бадан, отец Артемизий — Полынь и отец Саксифраг — Камнелом…. А еще брат Эпимедиум — Горянка, братец Арункус — Волжанка (река такая есть в Рутене — Волга) и, как венец всего, наш пресвятой аббат, отец Эригерон, то есть Мелколепестник.

Для меня сие поначалу было куда как смешно, это теперь я свыкся.

— Знаешь, лэлелу (то есть мать отца), всё подтверждается не только экспериментально, но и статистической выборкой. Первое поколение метисов, неотличимое от нас и рутенцев, — норма. Просто исключений из нее слегка больше привычного для нас.

— Да, но зато какие исключения, — проворчала она. — Шило в мешке.

— При тамошнем разбросе антропологических и сексуальных признаков…

— Перестань грузить меня чепухой. Красоту и уродство — Вертдом всё своё может забрать от рутенцев назад. Но как отследить дальнейший переход скрытого в явное? Они же новых детей рожают, наши внедренные любимцы. И новые опасности нам создают.

— Ты имеешь в виду — переход латентных признаков в доминантные благодаря перекрестным союзам помесей? Я же говорил тебе…

— Внучек, ты окончательно испортился здесь, на границе Истинной Земли и Радужного Покрова. Этот твой ученый жаргон становится непереносим.

— Лэлелу, все свойства Морской Крови остаются потаёнными, нисколько при том не растворяясь в иных кровях. Наши дары не стираются из памяти плоти.

— Вот это то, что от тебя во всех смыслах требовалось. И дело, и его истолкование.

Бабка проходит мимо меня, кланяется порогу. Неудивительно — дверной проём, заброшенный толстым одеялом, весьма низок. Тут я только сплю — биологические исследования и эксперименты мы проводим в нормальных условиях.

И вот что конкретно означает наш с бабкой разговор.

Подтвердилось интуитивно сложившееся и глубоко запрятанное мнение первых монахов о том, что ба-нэсхин — никакие не вариоморфы и тем более не андрогины. Истинные мужчины и настоящие женщины. Вот только та стадия внутриутробного развития человека, на которой признаки одного пола авторитарно противопоставляются и вытесняются признаками другого, у них как бы полустерта. В результате мужчины почти безбороды, узкобедры, грудная железа у них латентно активна, вагина представляет собой как бы узкую полузаросшую складку, а эмбриональная матка — плотный мускульный желвак. Достаточно гормонального всплеска, чтобы развитие этих трех органов пошло по женскому пути. В то же время женщины отличаются от мужчин несколько более широким отверстием внутреннего таза, хотя внешне лишь наметанный глаз может порой уловить внешнюю разницу. Регулы беспокоят их не двенадцать, а лишь четыре или даже два раза в год, что еще более сближает жен с мужами и позволяет обоим полам участвовать во всех важных делах наравне. Груди их — более широкие в основании, с крупными темными ареолами и выпуклыми сосками. Их клитор имеет особого вида наружный проток, обыкновенно не бросающийся в глаза. И опять-таки: в экстремальных случаях клитор набухает много более, чем то возможно для сухопутной женщины, внутренний и внешний протоки раскрываются, и плодоносный секрет, почти что одинаковый у обоих полов, становится способен отыскать себе иную дорогу вовне.

Как результат, мужчина становится способен принять семя и понести дитя от другого мужчины. Также и подвергнувшаяся изменению женщина способна отдать такому трансформанту свое семя (или яйцо?), и оно, быть может, приживется. Однако никакая ба-инхсани не сможет забеременеть от другой ба-инхсани. Тут природой кладется предел, который был преодолён лишь однажды — в виде того исключения, что лишь подтверждает правило. Отчего так? Мы думаем, мужская детородная жидкость всё-таки несколько более подвижна, хотя и куда менее жизнеспособна по сравнению с женской. Кроме того, жены способны рождать лишь жён, и это невыгодно природе. В общем, налицо смазанная картинка того, что мы наблюдаем у сухопутных людей.

Но вот нижеследующее, напротив, проявилось у морских куда более четко, чем у обычных вертдомцев — и у обыкновенных рутенцев.

Самое главное в определении пола Морских Людей — не способность к производству себе подобных. Нет. Только и исключительно — строение хромосом клеточного ядра. Икс и игрек, икс и икс…

Сплошной икс, в общем.

И что до сих пор повергает нас, ко всему вроде бы привычных, в шок — это способность помесей отчасти наследовать детородное умение их морского прародителя. Способность, коя проявляется скрытно, спонтанно и непредсказуемо, под влиянием как бы некоего порыва души.

Я боюсь сказать — под действием любви…

За то время, что я излагал некоему воображаемому слушателю все сии обстоятельства, наша Верховная Дама обогнула меня с левого борта и вошла под мой кров. Где, повинуясь (вовсе не тот стилистический оттенок — однако не найду более подходящего слова), я повторяю — повинуясь моему указующему мановению, она заняла единственную в шатре подушку для сиденья. Я тотчас плюхнулся на голый грунт напротив.

— Ну, ты мне с порога выложил всё, что имел сказать, — заговорила она ворчливо. — Чего дальше-то от меня ожидаешь? Что похвалю за удачу экск… научного эксперимента на живых объектах?

— Нет, что не убьёшь.

— А стоило — за одно упрямство твое ослиное. Я ведь тебе сразу говорила: это получится.

И вот я мысленно переношусь на шестнадцать лет назад.

В прекрасный город Ромалин, заново отстроенный как моя столица и резиденция.

В мир, где я — молодой король, гордый своим высоким саном, своей статной супругой, двумя своими первенцами. Которых только что принесли с высокого родильного помоста и положили мне на руки, ожидая признания и одобрения.

Мальчик и девочка. Два неотличимых друг от друга комочка, уже отмытых от первородной грязи и облаченных в сплошной атлас и кружева. На дворе, слава Всевышнему, лето, не то что когда я сам рождался. Тогда приходилось костры вокруг ложа моей будущей мамочки палить.

— Прекрасные близнецы, — сказал я, чувствуя, что от меня именно того и ожидают. — Дети нашей взаимной приязни. Фрейр. Фрейя. Фрейр и Фрейя.

Бог и богиня любви у наших вертдомских вестфольдеров.

В память погибшего отца моей чудесной старшей сестрицы Бельгарды — или кто там она еще. Во всяком случае, уж не тетушки. Родственные связи наши по-королевски запутанны.

А потом ко мне подошла моя личная бабка. Та самая, которая и родила саму Бельгарду от Фрейра-Солнышко. В обрисовывающем юные формы жреческом платье цвета выдержанной слоновой кости и винноцветном покрывале на каштановых волосах.

Каштановые, кстати, — очень вежливый эвфемизм для «рыжих». Ибо мы с ней оба такие.

А винноцветное (это рутенское словцо я стащил у их драматурга Кляйста) — значит цвета белого вина, желтоватое, как море, — и ни в коем случае не красное. Хотя в Рутене есть и такое диво.

— Что, доволен по самые уши, Эстрельин отпрыск? — произнесла она сурово. — Пойдем к тебе в спальню, потолкуем.

Малая, так называемая «самоцветная» спальня — единственное место, где король может остаться в интимном уединении: не настоящем, но вдвоем с королевой, это да. Но после родов мою Зигрид перенесли в специальный Чистый Покой, где будут спасать от возможной родильной горячки. Дети будут там с нею и с обеими кормящими няньками. Кормить вообще-то собиралась она сама, только вот на двух таких инфантильных обжор никакого материнского молока не напасешься.

Войдя под сень широченного балдахина, я плюхнулся на парчовое покрывало как был — в суконном камзоле косого кроя, плотных байкерских штанах и мягких полусапожках. Бабка с удобством устроилась на широкой тумбочке для белья: стан прям, руки сложены на высокой груди, ноги скрещены, одна для надежности касается пола.

— Я вот что сказать собираюсь, внучек мой. Знаешь, что Рутен последние годы всё дальше от нас уходит?

— Со скоростью горного ледника в нашей Земле Сконд.

— И что Радужная Вуаль между обоими вселенными становится год от году толще и труднее для преодоления?

— Не совсем так, о почтенная жрица. Вуаль прикрывает ленту Мебиуса, а там, в самой ленте, просто нет никакого объема. Это обычный знак кривого пространства.

— Искривленного. Ты нерадивый ученик.

Вовсе нет: я просто издевался с вышины моей заново обретенной мужественности.

— Послушай, бабуль, мы уже давно это знаем. Что хотя существование Рутена больше не зависит от Вертдома и вертцев, а вертское от рутенского — и подавно, шляться туда-обратно становится всё труднее год от года. Шлюпка дрейфует в сторону от большого корабля. Закон природы, наверное.

— А тебе не приходит в голову, что это стоило бы еще больше замедлить? Ради тамошней медицины, точных знаний, искусств их многообразных, во имя их опоганенной, только невероятно богатой природы. Ради твоих механических игрушек, наконец.

— Лелэлу, мне нет ни нужды, ни охоты сейчас это обсуждать. Говорили мне вчера наши преподобные ассизцы, что уже близки к решению…

— Как кожа к телу. Сегодня как раз меж собою договорились.

— О. Совсем другой десерт. А какое оно?

— Решение? Взять две разнополых двойни — рутенскую и вертдомскую — и переменить местами. Их девочку нам, нашу — им. Между единоутробными детьми образуется некая прочная душевная связь — это уже две связующих нити, как бы вертикальные. А коли мы перевенчаем новые пары внутри себя — еще и по горизонту соединим.

— Снова деток воровать? И брата с сестрой беззаконно сочетать?

— Наши подчиненные рутенцы согласны. Эта семья непременно должна взять из детского дома двойню, иначе им не позволяют. Вожделенный ими мальчик — воистину прекрасный приз, а девочка крайне слаба.

— У нас она не легче загнется?

— Нет. У нее врожденное удушье от зараженного воздуха, в Верте эта астма пройдет без следа.

— И еще брачный вопрос. Здесь родное дитя никогда с приемным не путают, а у рутенцев имеется эта… тайна усыновления.

— На сей счет тоже имеется договор. Родители в случае уже назревающего развода делят детей и присваивают им свои родовые имена.

— Похоже, на то им двойня и понадобилась. Хитро задумано.

— Разлучившись, не разлучаться, — туманно выразилась бабка.

— Так, — меня вдруг осенило, что рутенский вопрос, говоря строго, нас обоих не касается. Жрицы и монахи решили, мама Эсти подтвердила, а меня только ставят в известность. Ради одного этого срочно вызывать счастливого папашу на приватный разговор не стоит.

— Бабка Биб. Кто наша пара?

— Твои наследники.

Полный удар под дых, как сказал бы мой меченосный прадед.

— Так…это… Святая бл…дь!

— Это ты ко мне обращаешься? — спросила бабка до крайности вежливо.

— Нет. Просто междометие вырвалось.

Я кое-как собрался в кучку. Не привыкать: король — не простой человек. Вообще не человек, наверное.

— Прости. Я, разумеется, еще не успел к ним привязаться, на то и отец… типа — не мать, что родила… Опять же и долг повелителя…

Ага. Понесло вразнос.

— Мне же их только что на руки положили. Только что показали.

— Неужто и впрямь?

— Неужто ты не заметила? — ответил я с сарказмом. — Дали, дали полюбоваться. Уже и прозвания им нарек. Зигрид меня весь последний месяц натаскивала. Чтобы не сбился.

— Нет, я повторяю: самих деток показали? Или одну только парадную обвертку? Э, да чего с вас взять, мужчин…

— Приду сегодня, полюбуюсь, как мыть станут. Морду в сторону наклоня, чтобы нечистым своим дыханием анималькулей в младенческую неокрепшую плоть не внедрить.

— Не выкаблучивайся. Микроб — вполне хорошее слово. Или инфузория-тапочка… Да, так о чем я? Повтори-ка, чем тебя обрадовали.

— Мальчик и девочка. Близнецы: похожи внешне, как две капли. Рыжие и верткие, стало быть, жить собираются долго. Истинное Хельмутово семя.

— Раз не одного пола, так и не из одного яйца. Зигги тебя учила биологии?

— Ну.

— Внучок, — продолжала Библис с неким призрачным сочувствием во взоре. — Они вот именно что из одного. Тонкие рутенские пробы им делали. Мочи, слез и слюны. Оба мальчики, только у одного геномалия.

Переврала термин она специально, чтобы я поправил и на том кое-как успокоился. Что я и сделал.

— Генетическая аномалия.

— Да. Несимметричный выброс женских гормонов на восьмом месяце внутриплодного развития.

От зубов отскочило. Сама она генома…

— С виду девочка, внутри мужеского полу. Красивая будет и сильная — как все такие дети. Вот ее Рутен и получит как аманатку.

Последнее слово меня хорошо успокоило. Аманат — это вроде как не навсегда и означает для нас сугубый почет и доверие.

— Это значит, воспитывать и кормить чужую малышку — моей Зигрид?

— Уж лучше такое чудо, как наша Фрейя, держать подальше от местного ханжества. Королева уже согласна.

Обвели меня, значит, снова по кривой… Как и насчет женитьбы.

— Откуда это получилось? Ну, аномалия.

— Не знаю точно. Одни говорят, что морская кровь на морскую же кровь наслоилась. Другие — что красный камень повинен. Вокруг вас любую ночь — он.

Библис показала на стенные панели. Я, когда меня спросили, какую отделку я выбираю, указал на редкой красоты багряно-розовую то ли яшму, то ли что еще. Рутенцы зовут ее «родонит», мы — «орлиный камень».

— От него исходят невидимые лучи. Не весьма вредные, в общем, но на плод в чреве могли подействовать.

Тут до меня дошло кое-что еще.

— Она же… Он же не сможет понести.

— Через пятнадцать лет либо ишак, либо падишах… — отозвалась она.

Хорошо знакомая мне притча о том, как пройдоха-скондиец взялся учить знатного осла грамоте.

— Вам всем не отмазка нужна, — сообразил я наконец. — Не путай меня.

— Именно. Фрейя — от корня ба-нэсхин, опять-таки, — кивнула бабка. — Игральные кости в чужой стране могут лечь так, что она зачнет и родит. Бог благоволит к чужакам и отважным.

— К отпетым дуракам тоже, наверное, — пробормотал я. — Ох, я надеюсь, тоже.

Размышление первое

Вот что рассказывала малышу Кьяртану, тогда еще никакому не королю, его нянька и мамка Стелламарис.

Один молодой рутенский рыбак, в чьих жилах текла кровь всех царственных бродяг его страны — и Брана, и Майл-Дуйна, и Кормака из Темре, решил последовать ее зову. А звали его тоже Бран, как и одного из предков. Собрал Бран пятнадцать добрых друзей, таких же отважных непосед, как и он сам, и так же, как и он, владеющих самыми разными ремеслами, и решили они соорудить корабль, подобный тем, что были в старину. Из дубленых кож и мореных дубовых поперечин, с ребрами, мачтой и веслами из гибкого, прочного ясеня — и вместо гвоздей соединенный гибкими ремнями. Такая карра в воде оживает и делается точно зверь морской — оттого нипочем ей любая буря.

Снарядили они свою карру, нагрузили едой, питьем и прочими необходимыми вещами и спустили на соленую воду в ясный и пригожий день, когда море стояло будто вода в сосуде. И по такому морю плыли юноши семь дней, никого не встречая, пока не увидели нечто удивительное. Впереди из воды поднималась крутая арка, что струилась по воздуху всеми семью цветами, будто радуга, и впадала обратно в море. Кораблик с людьми вплыл под эту радугу, и кому-то из них захотелось проверить — что это такое? И коснулся он ее острием копья.

Вместо воды оттуда пролился туман, такой же искристый и многоцветный, как сама радуга, и заволок всё море и всё небо. А сама арка исчезла, только заиграли на небе яркие сполохи и ленты.

— Какой удивительный путь открылся перед нами! — произнес Бран. — Делать нечего, последуем же ему без страха — и пусть Бог направит нашу кару, куда захочет.

Так они и сделали. Через некое время, когда уже на исходе были их вода, вяленое мясо и сухари, услышали моряки впереди шум — то волны бились о берег небольшого острова. Туман разошелся, когда они захотели причалить: прямо посреди голых скал возвышалась грубо побеленная стена, а за нею большой дом дикого вида.

Путники вошли в распахнутые ворота, отворили массивную дверь и вошли в обширную комнату, тёплую и светлую: внутри они увидели шестнадцать лож, по числу их самих, на ложа были наброшены белые меховые покрывала, а в изголовье стояли красивые стеклянные кувшины с добрым вином и блюда из тонкой белой глины с жареным мясом и душистым хлебом. Стены были украшены богатыми ожерельями, цепями и щитами.

А вокруг не было видно никого из хозяев, только небольшой кот, серый в полоску, играл посередине залы, перепрыгивая со столба на столб.

— Мы устали, испытываем голод и жажду, — сказал ему Бран. — Можем ли мы утолить их?

Кот не ответил, только замер не миг, оглядывая пришельцев.

Тогда они расселись по местам и стали есть, пить и отдыхать от качки, сколько им вздумалось. А потом прибрали все объедки и ополоски, поправили одеяла и стали собираться на корабль.

— Какие тут красивые и драгоценные вещи на стенах! — сказал Брану один из его товарищей. — Почему бы нам не взять хоть что-либо на память?

— Они чужие, — ответил Бран, отводя в сторону его руку. — Не стоит платить хозяевам за добро черной неблагодарностью. Тем более что один из них перед нами.

— Как, этот невзрачный котик? — удивленно спросил тот.

— Если бы ты слушал предания старших в роде, ты бы понял, что это волшебное животное и страж. Называют его Ирусан или Ирухсан, и он умеет насылать палящий огонь.

На этих словах кот недобро ухмыльнулся; в глазах его и за чередой оскаленных клыков мелькнуло рыжее пламя.

Бран сказал ему нечто успокоительное, поблагодарил Ирусана и по-прежнему невидимых хозяев низким поклоном, а затем друзья покинули дом и остров, чтобы плыть дальше.

Вот этим и завершился первый этап наших с бабкой переговоров.

Малютку Фрейю отправили за рубеж, то есть за пределы Радужного Покрова, одного месяца от роду и при помощи скондских бойцов из Братства Чистоты. Я не вдавался в кровожадные подробности сего дела. Сами Братья вроде должны пересекать Живую Радугу на грани смерти и жизни, а нашу девочку, по-моему, просто усыпили и крепко примотали к телу одного из Братьев.

Доставить оттуда замену брались сами рутенцы, молодые друзья и последователи старого Филиппа Родакова. Возвращались они домой куда легче нашего — притяжение куда большей физической массы работало, что ли.

Разумеется, пользоваться якобы зловредной спальней мы более не рисковали. Как нам объяснили, орлиный камень по поверью считается мужским. И хоть это обстоятельство, как говорили, увеличивает плотскую ярость, однако имеет, как и всё на свете, не весьма приятную оборотную сторону. То бишь и саму жену ослабляет, и вероятность зачатия ею прелестных барышень.

Вот я и переоборудовал сей зал в интимный кабинет, куда никто, кроме меня самого и доверенных лиц, не имел право совать носа. Точно так же, как в огромное многоярусное и многоящичное чудище для бумаг, которое однажды дало название всей комнате, где расположилось. А потом название прилипло вмертвую.

Тут самое время описать, как он выглядел, мой потаённый угол.

Раньше по самой середке возвышалась необозримая кровать с балдахином — из тех, что застилают простынями и покрывалами, навернутыми на длинную трость, а потом ею же задергивают расшитые парчовые занавеси, чтобы находящейся внутри чете было способнее любить друг друга во все дырки.

Чем мы с Зигги вначале и занимались — тем успешнее, что на огромных стенных панелях, оправленных в серебро, при известном напряге фантазии можно было угадать те же фривольные сцены, писанные самой природой. Черным по густо-красному.

Вот это как раз и был тот самый излучающий камень.

Только теперь он вдохновлял мои личные мудрые бдения за могучим дубовым столом овальной формы, за откидной крышкой шкафа-кабинета, испещренного угловатой резьбой, или просто в уютном кресле, которое также было снабжено небольшим откидным столиком поверх поручней. А то и на изящной кушетке с валиком в подголовье.

Поскольку мой любимый триумфеминат — мама Мария Марион Эстрелья, бабушка Библис и воспитательница Стелламарис фон Торригаль — еще до моей коронации на совесть отфильтровали Палату Высокородных, Высший Военный Совет и общинное вече, мои обязанности пока сводились к делам сугубо канцелярским. То есть доставать из ящиков шкафа всякие старые бумаги, присовокуплять к ним новоприбывшие и раскладывать на зеркальной поверхности многоуважаемого стола как можно более аккуратными кучками. И супругу — тоже… доставать из нарядных суперобложек, раскладывать на плоскости и досконально изучать.

Именно поэтому каждый визит венценосной и обожаемой Зигги нарушал мой прекрасный космос, сея в нем зерна первоначального хаоса. И не было на вертдомской земле места, на мой взгляд, более приятного для плотского соития, чем это захламленное канцелярское пространство.

А что до излучения — так ведь мы и сыновей хотели, не только дочек!

Кровать мы, однако, вовсе не покинули, но с самого начала перенесли в другую комнату, поменьше, посветлее и без прежнего изобилия розовато-мясных тонов. Чтобы, как Зигрид слегка передохнёт, зараз начать ковать на ней новое поколение принцесс и царенков. Что мы с успехом и делали — пока это новое поколение, шесть пар чистых, не начало пищать и вопить изо всех дворцовых покоев и покойцев, лишая нас всякого сна. Тогда мы с королевой решили, что с нас довольно, тем более что седьмая двойня заключала бы в себе дитя номер тринадцать — по примете, несчастливое.

Но вот девочка, которой заменили одного из наших первенцев… Новая Фрейя…

Она была полнейшим счастьем: белокурая, почти седая (волосики, как водится, года через два слегка потемнели), нежно-смугленькая и кареглазая. Мы с самого начала держали ее отдельно ото всех — в просторных и светлых покоях с галереей, куда беспрепятственно проникал западный морской ветер и временами задувал восточный — хвойный, сосновый, целительный для легких. Ни следа болезни не видно на ней было с самого начала, лишь казалась она непривычно тиха для грудного младенца, оторванного от родимой груди.

Однажды весь дворец всполошился: трехмесячная малютка потерялась! К счастью, еще до того, как мы с побратимом до конца озверели и всерьез собрались рубить головы, постельничий догадался глянуть в щель между ложем доверенной няньки и обоями. Снаружи неширокая кровать с трех сторон была обнесена бортиком, как это принято у вестфольдеров, а четвертой стороной вроде бы плотно прилегала к стене… Так вот, постель, оказывается, слегка отодвинулась, и щуплое дитя мягко соскользнуло вниз со всеми своими оболочками. И на протяжении долгой, крикливой битвы народов продолжало безмятежно — во все завертки — спать…

Еще был случай, когда наша Фрей опять надолго пропала. Оказалось, что детки прислужников перетащили ее, опять-таки сладко спящую, к себе в комнату для игр и раскутали до самой последней рубашонки. Чтобы убедиться, как они потом оправдывались, что юные рутенки устроены так же, как и вертдомки, а благородная плоть ни в чём не отлична от вахлацкой. Поскольку в научной дискуссии наравне с девицами четырех-пяти лет принимали участие и мальчишки гораздо их старше, я тотчас же распорядился выдать им всем на конюшне по хорошей порции горячительного. Без малейшего душевного трепета и без оглядки на модную в то время либерально-демократическую педагогику. Подумаешь, эротичное чувство от сего пробудится — да что в нем, собственно, плохого? И что стыдно перед людьми покажется… тоже полная чушь. От засранных инфантой пеленок нос воротить не позор им было? Хоть бы кто из них помог родной мамочке мою детку перепеленать — сразу бы все интимные вопросы исчерпались.

Вот и вышло как вышло.

Хотя нежный возраст паскудников я учел и вообще приказал более того страху на них всех нагнать.

Так, значит, и росла наша отрада, наша подарёнка, как говорили среди дворовых, наша юная царевна.

В год она пошла — от дверцы буфета к дверце шкафа с посудными полотенцами и салфетками, от шкафа — к корзине для белья, по дороге наводя в них свой порядок. В полтора — побежала. В два с половиной Фрейя летала по коридорам дворца как вихрь, увлекая за собой всё малолетнее население: мальчишек и пажей, девчонок и барышень, а также неисчислимое множество борзых щенков и бойцовых котят. Лунные волосы, которые давно спускались ниже плеч, развевались сзади наподобие крыльев, ножки бойко топотали по паркету кавалерского крыла и широким доскам лакейского.

И все ее любили — как люди, так и звери. На псарне и конюшне, в каморе, где жили сокольники со своими ручными кречетами и ястребами, — везде она была своя и нигде ничего не боялась.

— Наверное, будь при дворе единорог — и тот бы ходил за ней по пятам, роняя свои яблоки, — ворчала моя Зигрид, отлавливая дитятко и водворяя на место. — Не дворянка — серветка. А ты ей потакаешь, как все прочие мужчины.

— Я хочу, чтобы она знала все сословия, — говорил я. — И умела говорить на всех наречиях: и благородном, и подлом, и зверином.

Да. И еще петь, самую только малость фальшивя, — как сразу же после того, как ее научили распознавать цвета радуги, преломив ясный день через кристаллическую призму, и она сложила первую свою, наивную песенку:

Ах, каждый день круговорот, Мозги сверлит коловорот, В висках скребется тать; Фазан под кустиком сидит И за охотником следит: Что тот желает знать? Где тот фазан, где белый свет, Что, предрешив парад планет, Рассемерился вспять? С планет всех шкурку ободрав, На призму радугу поймав, Ее на дольки разделив — Без яблок мы опять!

Да уж, чего скрывать, я ее любил. И мой стальной братец Бьёрн — тоже. Куда больше всех прочих. Куда больше, чем моего первого мальчишку, смуглого, рыжего и горластого, как все юные отродья Хельмутова семени, тощего, вертлявого и носатого в любимую мамочку, да к тому же озорного, как все адовы чертенята вместе взятые.

Хм… Сие пространное описание доказывает, что я его как раз обожаю. До сих пор. Вельми незаслуженно, кстати.

Потому что не одну проказу приходилось ему спускать — изредка вместе со шкурой.

Только не думайте, что я такой домашний тиран. Простой король-администратор, однако. Свое королевское достоинство надеваю на себя только по парадным дням и в честь знаменательных дат.

И проявил свою фамильную свирепость лишь однажды.

Казус был не то что совсем уж возмутительный, однако препаскудного свойства.

Надо заметить, что играли наши младшенькие без разбора титулов. Это пока старшие на них внимания не обращают, а когда время придет — свои взрослые костюмные роли исполняют как нельзя исправнее.

Вот девочки однажды пригрели несчастного, до ушей замурзанного котенка. Видимо, собаки подрали или с дерева неловко сверзился — весь задик ему как стесало. Даже не сказать было, какого он пола. Вымыли, от дерьма и гноя почистили, как могли, ну и ожил он, конечно, замурчал даже. Только вот беда: внутрь одну воду принимает. Да и с той рвет беднягу.

Оттого и парни бестолковые придумали его пожалеть на свой лад. Решили в отсутствие нянек придушить по-быстрому, чтобы не мучился. Слава Всевышнему, девочки объявились и сугубым ревом это занятие пресекли. Драка получилась, тем не менее, зубодробительная и на весь двор. Королевский.

Вот мне и пришлось вмешаться лично.

Решил так: нянькам и защитницам выдать по серебряной марке — чтобы повыдергали расшатанные молочные зубы и на остальное устроили специальный кошачий приют. Собачий и конский у нас и так были. Зачинщикам кулачной расправы отсчитать вожжами на конюшне по стольку раз, сколько им лет. С пропуском значимых чисел: семь, девять там… И со всем бережением, понятное дело.

Да, а главарем был, между прочим, лучший друг моего Фрейра, по имени Ниал. Годом младше. Мой-то недоумок вроде как возражал против чинимого смертоубийства, но крайне вяло.

Так вот, этого «королевского отбрыска», как говорил Ниалов папаша, мой старший псарь, я от всеобщего сраму избавил. Велел месяц кошачье и собачье дерьмо в приютах разгребать. Без отрыва от образовательных занятий и под дружный и злорадный девичий смех.

Котёнок, кстати, благополучно выжил, отъелся, обусател и получил имя Бася — поскольку научился басовито мурлыкать. Не имея на то ни особых оснований, ни морального права. Но это я забегаю вперед.

Так, значит, хорошо.

Через неделю приходит ко мне в кабинет мое старшее дитя — этакий бывалый охотничек, рубаха болотного цвета, штаны с долгой мотнёй в ботфорты заправлены — навоз на заднем дворе месить. И заявляет мне:

— Ребята говорят, что я баловень папашин и что в свою компанию меня больше не примут.

— Все как один говорят?

— Ниал. Он самый главный. Отец, я же вообще единственный в нашей компании дворянин.

— И они этого не оценили, да?

— Всё они заценили. Просто считают, что я чепухой отделался.

— Так. Мне что — ситуацию назад откручивать или слёзно убеждать этого твоего дружка, что тебе тоже нелегко в жизни приходится?

Молчит. Тринадцать лет ему, самый возраст такой — в молчальника с батюшкой играть.

— Хорошо. Ты как, с этим твоим Ниалом сильно поссорился?

— Ну да.

— Прямо напрочь? Ну, если скажешь ему, что вас с ним король требует, послушается или сразу с тобой гвардейцев послать?

— Послушает.

— Тогда валяй. Говори и веди. Я вас тут буду ждать — всё равно работать с бумагами.

— Ещё прикажешь чего?

«Король-отец», кстати, так ни одного разу и не прибавил, зараза.

— Да вот по пути из забора хворостину потолще выломай — какими гусей погоняют, — буркнул я.

И добавил уже почти без издёвки:

— По дороге в кусты оба отлейте, что ли, а то ковер здешний жалко, если испортите. Редкой работы, из самой Вард-ад-Дунья привезен.

Что скажешь? Понял он — даже больше, чем надо, понял.

Когда мой сынок затворил за собой дверь, я подошел к моему многоящичному монстру. В одном из нижних отделений содержался некий сомнительный подарок от одного из важных рутенцев — конский хлыст для парадной выездки. В седле со стременами я передвигался нередко, уж очень моя Белуша, этот живой гибрид афалины и рутенского мотоцикла, была скора на колесо. Тем не менее ни шпорой, ни кнутом коня не трогал и тем более не любил вставлять в рот никакое железо.

Мой хлыст, однако, ничем серьёзным лошадям не грозил — шкура у этих зверюг вполне толстая. К тому же и отделан был весьма изысканно: тонкая гибкая трость длиной почти до полу, если держать в согнутой глаголем руке, витая серебряная скань рукояти, с одного конца петля, чтобы надевать на запястье, а на другом конце — шарик, будто на учебной рапире. Смычок музыканта, стек офицера или указка ученого.

Вот его я и достал и положил на стол перед тем креслом, что стояло в конце стола, у самой двери. Тяжеленное, с о скругленной спинкой чуть пониже человеческого роста, оно по замыслу назначено было мне — с тем расчетом, что именно верхом на нем я буду возглавлять всяческие важные собрания. Однако всякий раз выдвигать это седалище из-за столешницы было свыше моих сил — да и сил любого из моих министров. Поэтому я взял себе обыкновенный стул, разве что чуть более прочих украшенный позолотой, а неудобное кресло двигалось от одного седока к другому, пока не описало точный полукруг. Теперь на нем сидели те, кто чем-то провинился или просто опоздал явиться в срок.

В дверь постучались — это могло означать лишь одно: явилась моя родная кровушка. О прочих визитерах объявлял доверенный секретарь-охранитель.

Я впустил обоих парней и заодно кивком отослал чиновника.

Поздоровались они весьма хмуро, однако честь по чести — с титулованием. В первый и единственный раз.

— Благодарю тебя за то, что пришел, сын псового мастера Мартина, — произнес я без тени сарказма. — Садись вон там, рядом с дверью, и прикрой, кстати, её на засов.

— Я… не смею сидеть в вашем… — пробормотал он.

— Неужели? Такой отважный юноша — и не смеет? Тогда к стене стоя прислонись. Твоё дело небольшое, кстати, — смотреть.

А Фрейру и говорить ничего не пришлось. Я видел, что он уже стягивает рубаху через голову.

— Туда, — показал я на курульное кресло. — Возьмись за спинку, да покрепче. Э, гашник тоже распусти. Добрая бязь на штанцы твои пущена, казначейству не одну марку стоила.

Благодаря высоким голенищам и широким раструбам сапог общая картина не вышла совсем уж позорной: стройный пест в середине пышного цветка. Да он вовсе не ребенок и даже не юнец, подумал я. Широкие плечи, тонок в перехвате, торс — сплошные мускулы и жилы. Меж слегка расставленных для упора ног виднеется клюв умирающего лебедя. И мошонка, вид сзади. Истинный мужчина, только взятый в пропорции восемь к десяти.

— Долго я буду вот так стоять? Прохладно становится, — раздался спокойный голос моего сына.

— Погодишь, — сказал я так же по видимости равнодушно. — Ниал, тебе сколько отсчитали?

— Десять ровно, — это снова Фрейр отвечает, а не его приятель.

— Вот как? Ну, инфанту явно причитается больше серва. Одиннадцать — или, еще лучше, двенадцать. Тринадцать уж больно число несчастливое. Верно я говорю, Ниал?

Ответа я не услышал — и, по правде, не добивался.

Продел правую кисть в петлю. Взвесил хлыст на левой ладони. Крепок…

— Подайся бедрами вперед ко мне, а то как бы спинной хребет по нечаянности не перешибить.

И резко, со свистом, опустил.

К чести Фрейра, вздрогнул он лишь однажды. В самый первый раз. Потом стоял как каменный, разве что на девятом ударе плечи стали ходить ходуном, а одиннадцатый и двенадцатый выбили скупую слезу.

Кончив ученье, я бросил хлыст наземь и совершенно безразличным тоном сказал:

— Ниал, помоги принцу одеться и привести себя в порядок. И отведи его пока к вашим, чтобы огласки не было.

(Наоборот, чтоб именно вся как есть зловредная прислуга уяснила себе, что к чему.)

— Попроси для Фрейра того снадобья, которым все ваши задницы полировали. И…

Тут я нарочито взъярился, схватил парня за грудки и процедил сквозь зубы:

— Я думал, вы с моим сыном друзья. А друг таких слов, как ты, никогда не скажет. Ни за спиной, ни даже в лицо. Понял?

И вытолкал обоих взашей.

Обтер инструмент и забросил назад в его нору. Не выкидывать же. Такого с подарками не принято делать, верно?

До сына я добрался не раньше, чем его выпустили с «обыденной» половины на «парадную». Комната у него лет с двенадцати была своя, хотя маленькая и без запоров. Причем как раз между обоими крыльями здания — там еще была небольшая башенка с каменным полом, в ней, смотря по обстоятельствам, то детишки играли, то взрослые устраивали кордегардию.

Когда я без предупреждения отворил плотную занавеску, которая висела вдоль проема, целая стайка малявок порскнула мимо меня и с тихим щебетом скрылась в коридоре. Ловить их я, понятно, не стал, хотя белокурые волосы одной из них показались мне до боли знакомыми.

Фрейр лежал на животе, прикрытый какой-то атласной тряпкой, и перебирал перед своим лицом фигурки затейливой военной игры: шахмат или готийских нардов. Из-за волос, упавших книзу, еле виднелся наш фамильный острый носище. А поверх атласа, на самом низменном месте сыновней фигуры, разлеглась некая совершенно жуткая тварь: вся в складках и морщинах от морды до голого, как у крысы, хвоста, ушастая и с щелочками прозрачно-синих глазок. При виде меня она приподнялась с места, оскалилась и яростно зашипела.

— Отец, не гляди на нее так, она со злости мне когти в самое больное место вонзает, — сказал Фрейр. — Говорят, правда, что это самое в ней полезное. Типа иглоукалывание или это… акупунктура.

— А что это… здесь делает?

— Меня лечит. У нее тело жаркое. Ты ведь прав оказался: самое болючее место — поясница. Под лопатками как ничего и не было, сидеть и то кое-как получается, а вот на самом перегибе…

— Она — это кто?

— Самая модная рутенская кошка. Называется голубой сфинкс — наверное, оттого что синюшная кровь сквозь кожу просвечивает. Сестренке на день рождения подарили. Слушай, а ты ее никуда не сумеешь с меня передвинуть?

— Боюсь. Еще с когтями набросится.

Тварь поняла меня с полуслова, и гнусное мурлыканье снова перешло в свистящий вой.

— Ты, кстати, как? — спросил я, отставив поползновения в сторону.

— Сказал уже. Не убил — и на том тебе спасибо.

— В следующий раз убью. Похоже, это тебя куда больше устроит.

— И шкурку, что ценно, невредимой сохранил. Говорят, ни одного шрама не останется.

— Да уж, такие рубцы нелегко бывает объяснить своим дамам.

Он рассмеялся:

— Каким еще дамам? Нет у меня — и не хочется.

— А кто тогда кошку подбросил?

— Ах, эти… — он покосился в сторону выхода и чуть сморщился. — Им лишь бы с животинами цацкаться, а мы, мужчины, идем в придачу. Это ведь Фрей тут была с подружками.

— О. И как она тебе?

— Что, уже сватаешь? Отец, я ведь понимаю, что такое долг. И помню, во сколько у моего деда Ортоса первый ребенок появился. Ба Эстрелья так нипочем не даст забыть. Только ведь сестра моя невеста уж больно тоненькая и ледащая. Тень, а не девка. У всех ее ровесниц, хоть они ее пониже, грудки так и вылупляются наружу, да и ягодички соком прямо налились.

— Прихварывала с самого рождения, оттого и худенькая.

— И оттого что рутенка. Отец, ведь говорят, что в каждом вертдомце морская кровь гуляет. Но не в ней. Чужачка и пришелица.

— И нашим вертским молоком выкормлена, нашей солью спасена. Так что сплетен не повторяй. Да вовсе она неплоха, смею тебя уверить. В самый раз для того, кто в голенастом стригунке умеет увидеть добрую кобылку или статного жеребца. Запомни, кстати: девицы вызревают вначале в плотских играх, но самым соком наливаются в замужестве, — и никак не иначе. Точно зимние груши в соломе.

— Ну посмотрим, батюшка. Славны бубны за горами.

На том мы и расстались, более или менее поладив друг с другом. И всё бы ладно, только на следующую ночь я обнаружил у себя в узкой холостяцкой постели некое постороннее вложение.

Тут надо пояснить, что после рождения шестой пары дитят я старался не отоваривать мою верную Зигги уж очень часто. И до, кстати: чтобы лишний раз не бередить чрево. А позже — как бы судьба вновь не попутала. Иногда я вообще стелил в кабинете, но обычно — неподалеку от него.

И вот теперь полузаконное супружеское место заняла…

Малютка Фрей.

— Ты чего тут делаешь? — спросил я, ставя подсвечник на его обычное место: у изголовья.

— Маму не хочу беспокоить. У сестренки Пиппы с братиком Пиппо ветряная оспа, вот она и с ними без перерыва. Спит теперь. И служанки тоже. И малышня.

Какая чуткость к ближним своим — прямо залюбуешься!

— Спят. А я, значит, бодрствую. Ушки на макушке.

— Ну, ты ж не во сне класться в постель приходишь.

— Уж точно, что не во сне. А что с тобой такое?

— Нехорошо мне. В низу живота жуть как ноет. С вывертом. И кровь так и хлещет. Боюсь я.

— Мама тебя разве не предупреждала?

— Да прошлые два раза совсем не так было. Так, попачкалось немного.

— Это случается. Ничего, значит, легко зачинать будешь.

— И ради такой ерунды двенадцать раз в году этак мучиться? Вот Морские Люди, говорят, — только четыре. Или даже два раза.

— Говорят, что кур доят. А на самом деле петуха. Только хорошенько раздоить надобно.

Она робко хихикнула и оттого вся скорчилась.

— Больно? Ничего, я сейчас.

Я отвернулся, чтобы поискать старые пеленки. В прежние времена Зигрид частенько забрасывала мне предыдущее поколение оглоедов, чтобы спокойно понянчиться с нынешним.

— Вот, держи. Они мягкие и теплые. Знаешь, наверное, куда заправить?

— Ага.

Мне показалось или она конкретно хихикнула?

— Я имею в виду трико. Ох, чему тебя только мама учила.

Фрейя завозилась под одеялом — снаружи вполне можно было понять, чем она там занялась.

— Спасибо, теперь куда лучше, дэди Кьярт.

И от этого скондского прозвания на меня отчего-то набросилось то, чего мы с моей верной Зигги не испытывали уже бог весть сколько времени. И с ним вместе — осознание факта, что никакая Фрей мне не дочь, что сама она прекрасно чувствует себя в роли девушки на выданье и, что… что, по нашим вестфольдским и даже франзонским понятиям, она вполне готова к браку, можно сказать, даже перезрела!

И даже едва намеченные под батистовой сорочкой формы лишь помогли моему арбалету напрячься всей тетивой и изготовиться, чтобы пустить стрелу в цель. Мои высокоморальные устои на него не действовали никак. В точности как и на острое желание поссать, когда тебе как следует приспичит.

— Согрелась? А теперь ступай к себе.

— Как же я такая набитая по коридорам пойду? Даже перед твоими гвардейцами неловко станет. Нет, я до утра здесь побуду.

Какой тон, братцы, — командир на поле боя!

— Детка, я ведь мужчина.

— Но ты ж мой отец, разве неправда?

— Раз отец, так что же, теперь и не человек вовсе?

Она задумалась.

Тогда я собрался с духом и всё ей про нас объяснил. Что наш главный орган, коий, собственно, и определяет наш пол, не всегда охотно нам подчиняется. Он скорее похож на своенравное и не до конца прирученное существо. И ведет себя сходно: оттого мужчина далеко не всегда владеет собой в присутствии женщины, хотя бы и такой неоформившейся, как Фрей. А сии своенравие и непокорность нередко побуждают нас действовать вопреки разуму и совести — и во вред женщине. И что ее, Фрейи, поведение меня искушает. Вот именно — искушает.

Она очень серьезно посмотрела на меня и сказала:

— Тогда я на пол в тамбуре лягу. Постелю вот только подушки всякие и накидки. А то там по низу из щели дует.

Тамбур — это неширокий промежуток между створками дверей, внешней, очень массивной и с массивными запорами, и внутренней, легкой, но укрепленной внутри стальным прутом. Этого не видно снаружи: декоративные панели из дорогой древесины прикрывают начинку с обеих сторон. В тамбуре обыкновенно дежурит стража из самых доверенных людей.

— Не делай глупостей. У тебя же там открытая рана. Застудишь — мало не покажется.

Ну да. Одна рана внутри, другая — вовне. Рана и губы на франко-готийском обозначаются одним и тем же словом. Levre. И ниоткуда и даже никуда там, между прочим, не сквозит и сквозить не может — двери по замыслу герметические.

— Я рядом на креслах устроюсь. Спи уж, козявка.

Так она и поступила.

Зато я глаз не сомкнул — часов до пяти утра, когда сменялся караул, тот, что, кстати, и пропустил ко мне мою дорогую доченьку. Я приказал взять ее с собой и по дороге в караулку забросить к мамочке-королеве. С извинениями от моего имени.

А затем, судорожно помогая себе рукой, поочередно излил обе скопившихся в моих недрах жидкости. Позвал дневного камердинера, умылся, переоделся из одного дневного платья в другое и пошел снова работать.

Но, как говорят, кошмар, как и комар, не жалит в одиночку.

На сей раз, едва я переступил порог моей уютной опочивальни, как заметил гостя.

В том самом кресле, где я прошлый раз усмирял мою восставшую плоть, устроился незнакомец. Статный, широкоплечий мужчина вполне средних лет, вроде бы шатен (мерцание кем-то зажженных свечей не позволяло разглядеть его в подробностях), черты лица тоже слегка неразборчивы, но скорей приятны, чем наоборот. Свободного покроя туника поверх рубахи — и то, и другое неброских оттенков, приятных для глаза. Особенно если учесть, что фоном для них служат арабески, вотканные в гобелен мягкой обивки. Нога заложена за ногу, что позволяет разглядеть башмак — остроносый, из очень мягкой кожи. Такие вроде как вышли из моды лет семьдесят назад.

— Простите, как вы сюда попали?

Когда не уверен, кто перед тобой — настырный проситель или наемный убийца, — лучше обращаться с ним повежливей. Всяко не прогадаешь.

— Как, как. Ты бы лучше спросил, кто я таков, правнучек, — ответил он. — Или уместней тебя внучком прозывать?

— Хельмут. Ты что, в самом деле он?

Ох, и в самом деле — чуть-чуть на моего наивеличайшего конюха похож. По фамилии Торригаль.

Самое удивительное, что я нисколько не испугался. Удивился — это да. После мадам Аликс, которая обшивала мою жену вплоть до рождения первенца, никто из обитателей Элизия к нам не заглядывал.

— Я самый.

— Вот уж не думал, что ты привидением обернешься.

— А я вовсе не оно. Я, скажем так, дух-охранитель твоего рода. Рода Хельмута, Орта и Моргэйна. Ты не бери себе в голову, что я здесь только отчасти. Просто multaque pars mei сидит сейчас в доме, который построил Тор для своей Стелламарис, и наслаждается умной беседой с игной Марджан.

Все эти имена отсылали меня к давней истории рода. Хотя Торригаль и Стелла были как раз его настоящим. И непреходящим.

— И что ты мне поведаешь, охранитель?

Непонятно почему, но я сразу проникся к нему доверием. Свет от него исходил какой-то такой… приятно потусторонний.

— То и поведаю, что зря ты, внучек, так своим благонравием озадачился. От твоих совестливых угрызений всякие конфузы к тебе и липнут, как репей к плащу. Золото, как говорится, к золоту, а грех ко греху. Да виданное ли дело, чтобы нормальный средневековый мальчишка без порки рос! Уж скорее без отца.

— Как ты.

— Не совсем. Готлиб наш приезжал иногда, хоть ему и запрещали. А выращивал меня дед. С самых моих младых ногтей. Баб он не терпел, да и не заводились они у нас последнее время. Жена его ещё когда померла. Святая была женщина! В ранней юности попалась на каком-то особо дерзком грабеже и оттого пошла на прокорм деду. Снята прямо с плахи, как говорится. А то бы и отца моего на свет не родилось.

Так вот. В школе тривиум вел пожилой священник. Неплохой, кстати, мужик, умный и покладистый. Вот он-то всех мальчишек и сек. Кроме меня — а ведь прокуда я был первостатейный. Все знали, что меня лично дед мой обихаживает, а это куда как высоко ценилось. Серьезное дело, не пустячки какие. Ведь его всякий раз в школу вызывали, когда не хотели выносить грязь через порог. Младшего учителя, к примеру, ограбили, что фехтование вел, или череп в кулачной драке кому-то всерьёз проломили. Тогда я приносил моему Рутгеру записку с печатью, и он являлся при всем параде: в кожаной накидке с клобуком, в полумаске. Ну и творил расправу. Платили ему в школе, натурально, немалые деньги. В полтора раза больше магистрата. Это меня одного он забесплатно драл, причем с большим старанием и усердием. С того и жилось мне в школе не в пример лучше многих. Уважали за стойкость.

— А он потачки тебе не мог разве дать?

— Что ты! Он ведь деньги за честность свою получал. И очень их ценил. Тогда дед еще не отказался от мысли меня оженить, может статься, и на свободной… То есть не преступнице, как обыкновенно, и не на дочери члена своей гильдии.

Ну, разумеется, он меня прежде расспрашивал, как и за что. И снова — не дай Бог соврать или иначе как-то сплутовать. Никогда не знаешь, как он к моему поганству отнесется. За иной пустяк шкуру спустит — девчонку если, к примеру, осоромил. Юбчонку на голову задрал или у стенки хорошо потискался. А иногда, наоборот, малость удержит руку…

— Девочки что, вместе с вами учились?

— Когда как. Но по большей части да. Ну, если ты имеешь в виду, как их наказывали, — не при нас. Мы того не видели и подглядывать не пытались. Всё одно получше вас понимали, в чём разница. Но на них самих лет до двенадцати такой запрет лежал — тебе и не снилось.

— О. И трудно тебе приходилось, наверное?

— Напротив, куда легче ожидаемого. С палачонком нигде особо не церемонятся, знаешь ли. А так и в школе стыдились особо травить, и дома дед понимал, как не повредить всякие там жизненные и причинные органы. Наш поп так не умел, однако. И душа у него была слишком нежная. Вот и расходился иногда от этого своего неумения так, что прямо зверел. Мы, профессионалы, такого себе позволить не могли. Как Рутгер мне, юнцу, повторял: «Не хочешь у народа в чертях числиться — будь, как ангел, без упрека». Да ты знаешь, кстати, что мучители по призванию в нашей гильдии не идут дальше плотников и слесарей? Что всех претендентов испытывают на предмет самообладания и душевного равновесия — и чтобы к убийству не были склонны? И к садизму, как нынче говорят? Среди нас те, кто любит боль причинять, не задерживаются: сразу свои же вычислят. Вот разве среди врачей… А ведь это очень много для нас значит — утвердиться в наследственном ремесле. В другие братства нас не возьмут, вот и живи весь век на обочине. Ни работы, ни жены. Даже в монахи путь закрыт.

— Уж это я как раз понимаю, — сказал я.

— Ничего не понимаешь, только так кажется тебе. Вот рутенские правозащитники — я верно назвал? — всё пишут про одного исполнителя, что каждый день в тюрьме тамошней людей стрелял, а потом, уже на пенсии, взял свою пистоль и вышел на улицы — на мирных граждан охотиться. Не мог без убийства, видите ли. А куда его старшие смотрели? Отчего не уследили? Он, оказывается, сам бывшим преступником был. Ну, это еще надо смотреть, каким преступником: мы, мечники, если с эшафота себе кого берем, то вора, взломщика, бракокрадца — тех, кому пролитая кровь служит одной помехой. И если что — не он повинен, что сорвался, а мы. Вся гильдия.

— Спасибо за содержательную беседу, — сказал я.

— А теперь пора мне, — ответил он.

— Заходи почаще, предок, — ответил я и пронаблюдал, как он медленно и красиво растворяется в мерцающем облаке.

Вот так. И когда я недели через две застал в укромном уголке Фрейю и обоих неразлучных приятелей — ее названого братца и Ниала — я даже не соизволил возмутиться. Мальчишки стояли, задрав подолы рубах до пояса, будто монашки в виноградном жоме, а моя девочка изучала их неторопливо вздымающиеся члены: без удивления, но и без особого восторга, словно то были орудия неизбежной для нее пытки. Или, в лучшем случае, какие-то экзотические плоды непонятного вкуса. Вряд ли очень съедобные.

«Вот такого жирного червяка я должна буду впустить в себя. Значит, именно этого ты от меня добивался, папенька?» — читалось в ее гримаске, когда она обернулась и узрела меня.

Перед сим я дрогнул. Её мужчин я еще хотел спросить вгорячах, давно ли сгладилась пиктографические письмена на их ягодицах, но и того посовестился. Также хотел прибавить, что оруженосец рыцаря, каковым себя Ниал последнее время держал, щит за своим господином носит, а вовсе не запасное копьё, но счел и вовсе неуместным.

Сделал ручкой этак успокоительно — не боись, я всё понимаю, — и повернул назад.

Нет, Фрейр — это еще куда ни шло. А его приятель тут с какой-такой стати?

По всему по этому я спустя немного времени отыскал мою милую супругу, которая, как всегда, усердно воспитывала младшее поколение нашей инфантерии, и поделился с ней сомнениями. Никого так уж сильно не выдавая.

Надо сказать, что все малявки лет примерно до семи-восьми просто боятся спать отдельно от сотоварищей. Поэтому в нашем доме (язык не поворачивается назвать эту длинную двухэтажную казарму дворцом) им отведены два дортуара. Отдельно мальчишкам, отдельно — юным девицам. Дети слуг, положим, спят отдельно от дворянчиков — всяких там пажей и учеников, взятых на пансион, — но граница между сословиями сделана из хилых дощечек, положенных в один ряд, и даже до потолка не доходит. Это, понятно, касается тех, кто не хочет ночевать с родителями, предпочитая куда более веселую компанию сверстников.

Когда вся эта шатия-братия подрастает, их разводят по каморкам, рассчитанным на двоих или четверых, с дверьми, которые запираются разве что изнутри и на ночь. Воровать у них некому и нечего.

Но вот после тринадцати-четырнадцати лет…

Претензии у них в один миг становятся как у взрослых, а конкретные надобности слегка за этим запаздывают. И содержание мозгов — тоже. Просят комнаты на одного, благо помещение полупустое, а в проемы вместо дверей вешают такие шторы из крупных бус с бубенцами понизу и думают, что укромность наравне с гласностью обеспечены.

Но в данном случае наши божок и богинька любви ведь нареченные жених и невеста, и пора уже, как-никак, настаёт.

— Так давай их обручим, — деловито ответила Зигрид. — И отдадим заодно главную спальную залу — ту самую, куда наш парадный одр перетащили. Он ведь смотрится как комната внутри комнаты. Если, как ты говоришь, баловство у них уже началось, так пусть хотя без большого греха продолжится. Испытают друг друга, привыкнут, что называется, к запаху. И ходить вместе смогут без упрека со стороны, и беседовать поздно вечером, а если от таких любезных разговоров дитя зародится, так это же именно то, ради чего затевалась вся ваша со старухами блажная авантюра.

— И дитя обручников считается вполне законным и простому люду желанным, — подхватил я. — Молодчина ты у меня, Зигги. Так и поступим.

Позвали будущих супругов вместе с доброй половиной придворных — надобно отметить, что ни моего верховного конюха по имени Торригаль, ни его супруги Стеллы при этом не случилось — объявили о решении и тут же со всей торжественностью окрутили. Без чтения Книги, но зато с обильными молитвами и обменом тонкими золотыми перстеньками — предполагалось позже заменить их на куда более солидные.

А что было с этим решением и обручением дальше — повествовать от первого лица не имею никакого права…

По древнему обычаю, следующую ночь после заключения союза обрученные должны провести в спальне одного из родителей. Мы с Зигрид об этом не то чтобы совсем позабыли, но как-то не взяли в ум, когда торопились с освящением союза. На другой день нас звала в гости милая наша Бельгарда, единовластная хозяйка Мармустьерской сельскохозяйственной обители, а таким приглашением грех пренебрегать. Да и попросту опасно.

Вот и вышло то, что вышло….

…Спальня с двойными и двустворчатыми дверьми. Тяжеленные створки из морёного дуба открываются наружу и вдобавок поставлены на подпятники — полукруглые выступы, что входят в специальные углубления в дубовых же досках пола. Такую конструкцию собирают однажды и навсегда — когда ставят дом. И вышибить ее потом ну очень трудно. Невозможно, одним словом. Разве что спалить вместе с дворцом и его обитателями.

В промежутке между обеими парами створок — тамбур, буфер или как его там. Еще и пошире, чем в нынешнем королевском кабинете. Внутри на матрасе, брошенном на пол, обыкновенно дежурит ночной часовой, пока царственные хозяева проводят там время. Или не дежурит.

Новообручённые забрались внутрь и первым делом задернули гобеленовые шторы на окнах — такой палкой с крючком наверху, с пола было не достать. Тканые картины на стенах, как вслух отметил Фрейр, оказались еще почище каменных, что у отца: сплошные эти… амуры. Прямо и наперекрест. Ниал с трудом задвинул на засов внешние створки, прикрыл поплотней внутренние и уселся на корточки внутри. Фрейя спустила с рук Басю и обняла себя за плечи обеими руками.

— А хорошо откормился, — с похвалой заметил Фрейр. — Щеки из-за спины видать. И мявкает густо, прям как настоящий мужик. Ишь, сам исчерна-полосатый, а манишка и перчатки белые. Вылитый денди, как готийцы говорят. Ниал, ты распорядился, чтобы ему сливок доставили?

— Да, господин рыцарь, — Ниал еле слышно хихикает. — И в самом деле — добер бобёр.

Сливки в широком сосуде с носиком, тонкое сухое печенье и уворованные в опытном саду желтые сливы особого «медового» сорта располагались на кроватном столике, что был воткнут прямо посередине головной колонны. Занавеси тяжелого пурпурного шелка были раздернуты, и сквозь них виднелись такие же простыни, только без гербовой вышивки.

— Давай лезь, — командует Фрейр, принимая Басю из рук невесты и звучно шлепая им о постель. — Животное в ногах — к счастью. Знаешь скондскую поговорку — в первую же ночь на жениной постели дикую кошку пополам разрубил?

— Ой, что ты такое говоришь?

— Глупая, это иносказание. Значит — полностью укротить ситуацию.

— А, тогда и в самом деле хорошо.

Тем временем оба выбираются из пышных одежек, что остались с самой церемонии: так и проходили в них весь день до позднего вечера. Слуги пируют, досматривать за ними некому, а молодым только того и надо.

— Срачицу-то оставь, — командует Фрейр. — Сил нету на твои тощие ребра смотреть.

Шелк тяжелый, скользкий, сразу меж ног заползает. Холодит. Фрейя опускается на простыни, юноша пододвигает к ней тугую подушку:

— Садись.

Сам он уже совсем голый, и Фрейя отчего-то побаивается прямо на него смотреть.

— Фрейр, а торопиться в самом деле надо? Ну, в самый — пресамый день. Мы ведь не в старинные времена живем.

— Глупая. Во-первых, мы в саду уж таких поздравлений наслушались — уши вянут. Во-вторых, мы сюда запихнулись на глазах у всех. Идти на попятный стыдно. И в-третьих, па, ма и даже наша гордая бабуля Эсти в отъезде. Кто в монастыре, кто на «Вольном Дворе». Так что мы тут полные хозяева. Заценила?

— Угу, — кивает девочка, — оценила. Только всё равно немного страшно. Печать эта. Снимать ее.

Фрейр хочет сказать, что ему тоже сильно не по себе, но ведь переиграть нельзя. И не отважишься теперь — не получится уже, наверное, никогда.

— Не беда, — отвечает он. — Я ведь кое-что придумал.

Снова хватает кота поперек пуза и сует девочке в колени.

— Спрячь.

— Как это?

— Давай его под свои оборки. Между ног. Он у тебя как — хорошо лизаться обучен?

Очевидно, ответа не предвидится и вообще не требуется, потому что на лице девочки появляется странное выражение — смех или плач, или сразу и то, и другое.

— Щекотится. Усом трется о кожу. Язычок такой шершавый, как терка для мускатных орехов. Тёплый. Мокрый. И…ой.

— Ну, ясно, что «ой». А теперь ложись в здешние перины. Запрокидывайся.

Фрейр целует ее в щечку, мягко толкает.

— Можно, я посмотрю, что он там творит?

— Ты хозяин, — глуховато доносится из мягкого постельного чрева.

Юноша загибает подол сорочки до пупка. Берет Басю за шкирку, слегка отодвигает в сторону.

— А вот теперь я ему вкусного налью. Чтоб веселее лизалось и лакалось.

И придвигает носик сливочника прямо к узкой розоватой расщелине.

— Холодно. И щипется, — Фрейя смеется тихо и недоуменно. — Как удивительно. Ты его тайком от меня выдрессировал?

— Кошек нельзя дрессировать, они всегда делают только то, что захотят. Этот с детства до сливок был охоч — с малиной и клубникой. Помнишь?

Фрейя снова кивает: помню, конечно. Как-то большую миску, полную доверху, что стояла на ребячьем столе, вылопал в один присест. Или вскок? Гонялись еще за ним — с радостным визгом.

И неожиданно для себя говорит:

— Поцелуй меня. Как взаправду. Закрой губами, чтобы не кричать.

И когда мальчик отрывается от ее рта, отрывисто выговаривает:

— Царапает как проволокой. И зубами прихватил. Тянет. Это что, уже всё?

Теперь она прижимается к своему мужчине нагим боком.

— Ох, знаешь — писать хочется. Резко так. Конфуз какой. Можно, я встану и отойду?

— Не смей. Ба Библис говорит, это у всех девственниц так внутри раскрывается. Ну а если пустишь в простынки — в первый раз тебе, что ли?

Внезапно обоюдный смех обрывается — как ножом отрезали.

— Прости, я…

Фрейр снова отстраняет кота — тот недоуменно фырчит — и в единый миг поворачивает девушку вниз лицом. Растворяет ягодицы, как тугую в створках раковину.

— Не могу, сейчас опаду. Ниал, иди поддержи, скорее! Меня.

И обрушивается сверху.

— Что ты делаешь? Перестань! Ай, больно, больно, больно!

— И мне…

Запалённо дыша, вводит, втискивает член в узкое русло, и больше не нужно ничего — поток жизнетворного семени изливается из него почти с той же первородной мукой.

Тихий возмущенный крик переходит в громкий стон восторга.

Обоюдный.

Любовники, сдавливая друг друга точно в тисках, валятся боком на багряное ложе.

Ниал на цыпочках идет к себе на пост, уволакивая кошачьего кастрата. Отчего-то теперь уже оба выглядят так, будто налопались жирных сливок.

Через некоторое время юная женщина говорит, надкусывая золотистый плод:

— Что это было? Как если ты одна и по нечаянности, но куда сильнее.

— Наверняка то самое скондийское наслаждение оргией. По сравнению с которым жительницы Вестфольда и Рутена испытывают лишь умеренное удовольствие.

— Интересно. Удовольствие и наслаждение. А что тогда называется — допрос с применением пытки третьей степени? Меня едва пополам не разорвало с такой радости.

— Ничего, больше такого не случится. Ба Библис сказала — нынче самое твоё время для зачатия.

— Вот бы хорошо. Фрей, а ты его видел?

— Угу. Мельком. Такой, знаешь, будто маленький алый перчик. Я еще удивился, как Бася его не превратил в закусь.

— Но ты мужественно его защитил. Хочешь еще полюбоваться?

— Хватит. Ни ты больше не можешь, ни я.

И оба засыпают — под надёжной двойной охраной.

Когда мы трое вернулись из длительной поездки по монастырям, малышка Фрей уже с гордостью носила свою чутошную беременность. Как нередко бывает с рутенками, она как-то в единый миг сделалась расцветшим древом. Фрейр вышагивал рядом с видом бывалого служаки, который с честью исполнил свой долг — но какого юного служаки, почти новобранца!

— Я должен охранять мою нареченную, — сказал он мне. И потом, к моему удивлению, добавил чуть потише:

— Вот если бы такого долга не было, одна моя добрая воля — было бы еще почетнее, правда?

Закатывать торжество по поводу зачатия моего дальнего преемника было еще рано и не совсем уместно — как бы не сглазить, сказала мне Зигрид. Отчего-то она выглядела не слишком довольной. Ну да немудрено: только что лицезрела миллион упущенных по поводу брака сельскохозяйственных возможностей. Впрочем, дитя считалось таким же законным и желанным, как рожденное в браке. И чаемым прибытком к Хельмутову роду и рутенскому племени, о коем было договорено между обеими нашими землями. Венчать до родов, тем не менее, было уже нельзя. Не вельми годно, как говорится, прикрывать пузо красной фатой.

И, как оказалось, говорится не напрасно.

Присутствие Ниала не с той стороны дверей, хоть и мимолетное, было отмечено кем-то из тех, кто желал зла, и истолковано превратно. Если бы в нем увидели отблеск того, чем оно в сердцевине своей было, — вольной игры двух мальчиков, что сливаются так же беззаботно, как щенки дерут друг друга в голову, — это могли принять равнодушно или, напротив, стали бы проповедовать костер для обоих содомитов. Однако ни Фрейи, ни ее дитяти такие проповеди никак бы не затронули. А кому-то было необходимо именно последнее. Посему толпы узрели то, чего не только не было, но и в принципе быть не могло. Измену Фрейи своему законному любовнику, своему сговоренному супругу.

Это мнение распространилось, как огонь по траве, и грозило сжечь уже всех нас.

Мы думали на разные лады, что предпринять. Фрейр по нашему настоянию заявил, что расторгает помолвку, — это было не по-джентльменски, однако временно спасало положение и давало повод для маневра. Ниал спешно женился: одно утешение, что на давно приглянувшейся ему девице. Фрейю не выпускали из полуподвальных комнат с толстенными стенами — ее дело приходилось рассматривать в судебном порядке. Зигрид со слезой в голосе причитала:

— Вся беда в том, что наши дети не обучены любви — оттого, что ее, наверное, не было и в нас. Этот наш… детородный секс — он ведь не любовь. Только желание обладать, зародить дитя, захватить дитя… продолжение рода. Беседы о всяких чудных вещах. Любование прекрасным. Сложение в уме — вместо перехода на тот уровень, когда происходит возведение в степень. Рассудок вместо глубинного чувства, которое позволяет без слов и розмыслов судить о том, какое решение верно. Они оба приняли ложное.

— Не философствуй на пустом месте — и не перемалывай прошлого, — говорил я. — Надо думать, что предпринять теперь, когда по видимости можно откупиться лишь смертью.

— Я знаю, — сказала Эстрелья, что присутствовала на беседе. — Но это трудное и рискованное решение. И девочке придется сказать более чем всё.

— Она же такая хрупкая. И к тому же беременна, — сказал я.

— Она как тонко спряденный шелк — тянется, а не рвется. Как волосяная тетива скондийского лука. Как вода — она течет, послушно заполняя любую предложенную форму, оставаясь самою собой.

— Ей же всего четырнадцать.

— Для Вертдома — не так уж мало. Половина здешних жен уже становится в этом возрасте матерями. А ее вскормили вертским молоком из пятидесяти пар сосцов, как в сказке говорится. И она уже чувствует в себе ту цель, куда должна угодить стрела. О, с ней можно толковать без обиняков.

— О чем? — спросил я.

— Вчерне ты уже понял. А конкретно — это уж как выйдет.

Ибо тут замешался некий смутный проект, связанный с Рутенией.

Но об этом позже… И в отсутствие моей супруги, которая, по всей видимости, из-за своих многочисленных беременностей стала в этом смысле клуша клушей. Только и оказалась способна, что на давешнее гнилое философствование.

И что делать с заговором, который просматривается за всеми высокоумными разговорами? Еще в юности мои старшие дамы учили меня: лучше вызвать обострение и вскрыть нарыв, чем всю жизнь мучаться хроникой. Но где этот нарыв, кто мне скажет?

Ну и, разумеется, тем же вечером состоялся еще один потусторонний визит.

Хельмут пребывал в том же кресле — очевидно, ему оно пришлось по вкусу с самого начала.

Мы поздоровались.

— Что, снова напасть на себя навлёк, внучек? — начал он, слегка покашливая.

— Почему сразу я?

— Потому и поэтому. Окрутить и отделить надо было сразу, а не тянуть кота поперек живота.

Он что, и о Басе слыхал? И в самом деле, поговаривали за моей спиной, что это животное бесовское и ведьмовское — оттого и живуче до неприличия.

— Нет смысла горевать о том, что не сбылось, — почти повторил я свои собственные слова.

— Это верно. Вот я тебе расскажу одну историю — к месту ли, не к месту, суди сам. Может, и пригодится.

Готлиб, мой родной батюшка, тогда нередко к нам заявлялся. В полгода раз. Ты учти, ему же это запретили, когда всучили дворянство вместо любовницы и ее ребенка. Только городские власти в таком случае смотрели куда-то вбок — тем более что его, как прежде, могли принанять со стороны для исполнения особо сложных заказов. А тогда уж никак не получится их с дедом и мною в разные стороны развести. Большая палаческая гильдия ведь его из своих рук никогда не выпускала. И ни ради чего.

Ну вот, а лет мне было тогда примерно шестнадцать, вовсю семнадцатый шел. Еще не полноправный мейстер, но уже многое мне поручали. И больше бы делал, да сердце моё пока оставалось мягким. Еще оттого Рутгер меня не отпускал от себя — всегда неподалеку на возвышении находился. Или еще где.

Зря говорят, что власти тогда на нас смотрели как на живое орудие. Если по листам с расценками судить и с перечнем наших обязанностей, то так это и выглядит. Но ты ведь не станешь судить об отношениях в семье по книжке с брачным каноническим правом, верно?

Словом, в тот самый последний раз батюшка привез нам, так сказать, особенный заказ.

Пребывал он тогда постоянно в Готии. А там была мода среди местных дворян-аристо: просить у короля открытый лист с пропуском на месте имени твоего врага. А первосвященник по отдельной договоренности заверял королевскую подпись своей и рядом с малой государственной печатью личный пастырский перстень прилагал. Как ты понимаешь, делалось это не вслепую, имя обидчика таки произносилось — просто власти не хотели брать на себя ответственность. Даже формула была гладенькая такая. Обтекаемая.

— «Всё, что сделал предъявитель сего, сделано по нашему августейшему желанию и для блага государства», — процитировал я книжку одного рутенца. — Карт бланш.

— Так примерно. И вот подобное распоряжение попало в руки моего отца вместе с изрядной суммой новеньких золотых марок и с клиентом. Вернее — клиенткой. А он привез всё это нам.

— Переадресация полномочий.

— Ну, скажем так, да. Ты ведь знаешь, что палач имеет право снять осужденного с эшафота, если хочет сделать из него помощника? Или жену.

— Вот оно что. Подарок сыну. А разве это был такой случай? Ему ж не приданое выдали, а плату за заказ.

— В Готии — не такой, а в Вестфольде кто бы его за руку схватил? Тем более что первую часть приговора он исполнил в точности.

Хельмут вздохнул, вспоминая.

— Это была, конечно, женщина. Прекрасная женщина. Белокурая, синеглазая, уста как коралл, темные брови дугами — и как раз между ними метка. Цветок озерной лилии, герб готийского царствующего дома.

— Ты точно видел, что не на плече? — почему-то спросил я.

— Не глупи. Жизнь — не книга. Отец самое малое клеймо взял, так, чтобы красоты не портить. Крик, натурально был, и позже он ей еле зрение спас, когда лицо всё как есть распухло и воспалилось. Но тут уж ничего не поделаешь, в приговоре чётко было прописано. Над самой переносицей, чтобы нельзя было скрыть никаким украшением.

— Зачем, если её к смерти приговорили? Ведь к смерти, да?

— Чтобы не сбежала, пока оправляться будет после розыска. Тем более если до конца казнить соберутся в другом месте. Так было принято — чтобы на помост идти своими ногами и в лучшем виде. А казнь ей назначили как закоренелой прелюбодеице и многомужнице. Костер из сырых дров. Потом, когда за нее ходатайствовал кто-то важный, сие заменили главосечением или подобной ему смертью. Все эти штуковины были также прописаны в так называемом отпускном, или отъездном документе.

— А как на самом деле было?

— Понимаешь, она была, по-современному, брачная авантюристка. Та, что богатых и благородных женихов на себя ловит. Сама-то из богатых сервов была или из хорошей ремесленной семьи. Или побочное дитя священника и его домоправительницы — она говорила по-разному, неправды в том такой уж не было. Родичи ведь могли быть из разных сословий. Особа была образованная, утонченная, любую высокоумную беседу могла поддержать, а если видела, что кавалеру угодны дурочки, — так и этого в ней хватало.

Куда девалась прежняя вереница ее мужей и насколько она была длинна — это никого вначале не интересовало. Хотя был запрет на число хождений в церковь за букетом — семь раз, по-моему. Первый брак устроил, кажется, еще отец по смерти матери. А потом, я так думаю, и он сам умер, и муж погиб. Дворянин в Готии, стоящей на пороге бунта, — существо крайне уязвимое. Поединки чести, бунт против короля и его министров, столкновения всяких там баронов с графами….

— Так первый брак был с дворянином.

— Небогатым и не таким уже знатным, — усмехнулся мой собеседник. — И то отец вовсю расстарался, наверное. А дальше… Привычка — вторая натура, звонкой монеты нехватка, вот и пошла легальная торговля телом. Или сугубая охота на мужчину. Всё бы сошло — дамочка всякий раз переезжала в другое место. Только вот последний супруг, когда еще им не был, на поединке зарубил предпоследнего, а тот возьми и выживи. Ровно настолько, чтобы совпасть по фазе со своим преемником.

Но самое смешное… Отчего ведь наша красавица так поторопилась с заключением нового союза? Оба дуэлиста были поранены. И оба скончались, состоя в полузаконных мужьях.

— Смешное? — повторил я.

— Горькая ирония судьбы. Да, именно это смертельное обстоятельство и было прописано в бумагах, что привез мой батюшка вместе с подарком сыну.

Так вот. Мы с Рутгером встретили Готлиба и незнакомку во дворе под тем самым дубом. Помнишь — еще на нем качели для потомства находились.

Стояла поздняя весна, и на дереве уже вовсю бронзовели жёсткие молодые листья. Это потом на них зелень проступает, как патина.

— Что-то тебя на поэзию потянуло, — заметил я.

— На сей раз я мешкаю оттого, что приятно вспомнить, а иногда… Ладно. Женщина стояла смирно, пока мы обсуждали ее персону. Нет, не белокурая, пожалуй: очень светлая шатенка. Дорожный плащ с широкими рукавами прятал статную фигуру, а капюшон — косы, но одна прядь выпала прямо на лоб и чуть шевелилась, то скрывая, то снова приоткрывая ее позор. На руках были грубые железные браслеты без цепей, а ноги поверх низких полусапожек были скованы так называемыми жёсткими путлищами: два кольца, прикрепленные к недлинному стержню. Иногда так лошадей пускают в ночное, чтобы не уходили далеко. Человек в них не может идти быстро — вынужден семенить.

— Так она чего получается — вдова или разведенка? — спросил Рутгер на всякий случай.

— Судьба развела, отец.

— Как тебя-то зовут, печальница?

— Селета. Селета де Армуаз.

— Ну, уж теперь без всяких «де», — хмыкнул дед. — Расковать мы тебя раскуем, пожалуй: в доме — не в дороге. Наручи тоже поищем попристойнее видом.

И мы отправились в дом.

Нет, на первый взгляд всё складывалось хорошо. Просто распрекрасно. Мои старшие поднаторели в изучении душ человеческих, да тут и я понимал, что она вовсе не из буйных. Готовая невеста с приданым: даже обряд низведения с эшафота проводить не надобно. Это, знаешь, в родных местах преступника выводят на погляд всем — чтобы видели исполнение над ним справедливости все те, кого он обидел. И королевское помилование, и натуральное право палача — это также должно быть прилюдным.

— Низведения — это как? Я думал, действует случайный порыв или вроде того.

— Чушь. Участники обычно наперед знают, кто придет забрать: сам мейстер, его близкий родич или кто-то со стороны. С кем договорятся заранее.

Ну вот, и стал я потихоньку женихаться.

Теперь думаю: мне бы настоять на своём праве — хоть силой. Иначе бы дело повернулось.

Поместили мы Селету не в подвале, где, как ты помнишь, находились всякие ужасы: камера для пыточного инструмента, клетушки для приговоренных, баня с парильней… Нет, мы ей вполне хорошую комнату выделили, наверху. Рядом с той, где я позже Торригаль держал, понимаешь? В её светелке жить у меня потом не получилось. Тогда, да и сейчас на всех окнах стояли решетки, намертво завинченные в дерево. Прутья толщиной в палец. И дверные засовы с обеих сторон. На ее-то двери внутренний пришлось снять. А помимо этого — всего ей хватало: и ваза для надобностей всегда была вычищена, и питьевой кувшин сладкой воды полон, и мыться в лохани каждую декаду приносили. А как дед Рутгер тогда стряпал — это ж ни одна баба так не сумеет! Оттого и не жаловал он это племя.

За главного сторожа, натурально, был при Селете я. Обедами кормить, грязь всякую выволакивать, стоять в сторонке, покуда она моется, ну, книжку там занести — оба мы их любили. Оба равно грамотные.

Знаешь, она какая была? Кожа белая, будто светилась изнутри. Глаза… не синие, это я хватил. Серые, только что без прозелени, и тёмные такие — непроглядней только ночь бывает. Рот совсем крошечный. А косы тонкие, гладкие, как распустит по спине — словно ручей промеж лопаток текут. Плавно и узкой струей. А коли спереди — тайного места достигают и с ним цветом сливаются. В кости тонка, груди девичьи, задик крепкий — точно у доброй наездницы.

Откуда я это знал, если с ней тогда еще не слюбился?

Ты понимаешь, в доме нет женщин. А прислуживать госпоже — нет, надзирать за мытьём, чтобы нарочно не захлебнулась, бывают ведь и такие умелицы, — кому, как не самому молодому? И одним с ней жаром пылать?

Ну вот, однажды я подошел, чтобы мокрое купальное полотнище с тела принять и подать ей, отворотясь, тёплую сорочку. И обхватил Сели этак со спины.

Она не то что отодвинулась. Но вроде как да.

Вышла из пены и говорит:

— Хотела бы я тебя приветить, правда. Но не умею. Давай успокоимся оба и хорошенько поговорим.

Сели тут же на лавку. Она богато была накрыта: плотным бархатом такого цвета, как Селетины косы. Я сам отыскивал в рухляди этот старинный чехол.

И говорит она мне:

— Слыхал, наверное, сколько у меня аматёров было? Не семь и не десять — дюжины две, наверное. Сама иногда сбиваюсь, когда по пальцам пересчитываю да рассуждаю — по какому разряду того или иного числить. Кто муж, кто сердечный друг, кто защитник, а с кем просто взаимно поздоровались на особенный готийский манер.

Но, видишь ли, я их всех близко к сердцу принимала — без того и быть не могло. Я почти как мужчина — не поднимется, так и не будет ничего. Ни плотского слияния, ни душевной тяги. Странно, да? А что до дворянства — лестно мне было, разумеется. И деньги не лишними были. Не такие уж хорошие — твоему Готлибу за меня побольше заплатили, чем мне иной муж в свадебную корзинку клал. Слишком много в Готии этих аристо — каждый седьмой, наверное. Жить им не на что, одну славу добывать мастера. Вот и превращаются понемногу в замогильную пыль. Как и все мои повенчанные мужья. Знаешь ведь, наверное, и отчего я в ловушку попала? Умирающий меня просил очень сильно. Никак отступить было нельзя. А поп, кто венчал, — он ведь про нас и донёс. Закрутилось, завертелось, завьюжило…

— Так я и не прошу любви, — ответил я. — Хватит с меня того, что ты рядом жить станешь.

— Повенчанной, да не женой по истине?

— Хотя бы и так, — отвечаю.

— Не хочу больше врать, — говорит Селета. — Ложь всегда не тем боком выходит.

И договорились мы тогда, что время еще есть, ибо Готлиба нашего отпустили надолго и когда снова призовут — непонятно. Это он эдак тайно у родичей гостил, называется. Гонцы так и шастали взад-вперед. Не такие простые, к слову, как нам думалось.

И вот я стал приносить в светёлку старинные наряды и примерять на нее. Ты ведь понимаешь, род наш всегда был зажиточен. Про право на одежду казнимого и не вспоминай — давно уж в этом не было необходимости. За звонкую монету всё покупалось. Сами-то мы не имели право на яркие ткани — только чёрное, и темно-багровое, и цвета корицы. А наши женщины за оба пола отыгрывались…

Парчовые ризы. Туники с торчащими, как крылья, плечами, а по подолу скондская вязь. Я ее читал ради Сели — угадывал, скорее. Это отец мне распутывал те хитрые знаки. Про деву, чья красота свергает царства, про тюрчанку, за родинку на щечке которой можно отдать пять великих городов, про сокровенное, что жаждет стать узнанным…

И бусы из кораллов в серебряной оправе — роскошные. И речные жемчуга — они не такие круглые, как взятые из моря, только их сияние оттого более игриво и переменчиво. И рубашки тонкого полотна. Башмачки из блестящей мягкой кожи…

Даже такой наголовник отыскал — «брови» называется. Как широкий серебряный лук с подвесками, бахромой из цепочек, падающих на глаза. Чтобы отметинку прикрыть, ежели Селета чужих глаз застыдится.

А что до браслетов — вместо тех позорных, в которых ее отец привёз, с самого первого дня носила она чистейшее мягкое золото. Почти без примеси и того же цвета, что и ее косы. С небольшой краснинкой.

Ну и ласкались мы, понятно. Но до самого конца она меня не пускала.

— И чем кончилось-то? — спросил я. — Говори, не томи.

— Ясно чем, — вздохнул он. — Двух декад не прошло, как говорит мне моя Сели этак просто:

— Не могу больше. И хороший ты парень, да не ладится у меня с тобой. Не пойду за тебя никогда.

А это могло означать только одно.

Ну, как я уже сказал, чужаков мы прилюдно на помост не возводим — незачем. Так что дед позвал из ратуши служителя, который обычно надзирал над исполнением, и мы втроём повели Селету в ближнюю рощу. После исповеди, причащения и всего такого.

Почему втроём?

Готлиб сказал, что стыдится на глаза ей выйти. После всех обещаний. И после той истории с клеймом.

Да, она ведь очень крови боялась. До холодного ужаса. И попросила у нас верёвку, а не клинок.

Рутгер стал было её отговаривать Мол, ни крови своей ты не увидишь, ни меча, ни самой смерти не почуешь. А так всего будет в достатке: и задыхаться станешь, и ногами бить в воздухе, и от вида петли не увернешься.

— А может, мне так и положено, — ответила она. — Во искупление того, что я жила на свете.

Так что я нес в заплечном мешке небольшой блок со всем полагающимся снаряжением. И крепкую простыню, в какой раненых и увечных с поля боя выносят или там из пожарища. Рутгер вел девушку за собой со связанными шнуром кистями — это из-за служителя. Чтобы надлежащий вид имело. Хотя и сказал магистратцу не препятствовать и под ногами не путаться, если женщина струсит и пойдет на попятный.

На самом деле мы старались добавить к справедливости хоть малую толику милосердия. Помню, Сели еще захотела посмотреть на пруд — мы каждый год нанимали батраков его чистить, так на нем белые кувшинки росли. Их еще нимфами называют или русалочьими лилиями. Я одну такую сорвал и вложил ей в руки. Завяла тотчас, конечно: они без своей родной стихии недолго живут.

Еще Готлиб ей, помню, посоветовал:

— Мы трое отвернёмся, а ты отойди чуток.

На поводке он ее уже давно не тащил, а взял под локоток, точно благородный кавалер — тонную даму.

— Зачем? — говорит. — Думаешь, в бега на радостях ударюсь? И куда это, интересно?

— Да нет, просто вылей, чего там в тебе лишнего скопилось, — говорит он.

Так мы дошли до дуба, что еще раньше приглядели. Там ведь дубов много было — и посейчас есть. На этом мы еще мальчишками что-то вроде охотничьего шалаша соорудили: такой домик, откуда зверя можно высматривать. Дед меня тогда ой как крепко выдрал — чтобы вперёд не укорачивал жизнь существа, которое старше любого смертного раза в четыре и уже оттого достойно всяческого уважения. И все прибитые доски выкорчевал, кроме одной поперечины. Она так вросла в древесное мясо, что поверх неё наплывы коры получились.

Ну вот, я залез на ствол — свой блок с веревкой на место прилаживать. Чинарь неподалеку стал. Его дело небольшое.

Приладил я, спрыгнул наземь. С таким чувством, будто вон оно где, сердце, — в живот ухнуло.

А Рутгер спрашивает:

— Ты в детстве, поди, лихо умела по деревьям шастать?

— А и посейчас не разучилась, — отвечает Селета так-то бойко.

— Тогда полезай.

Подтянул на крепкую ветку, вспрыгнул туда же, потом перетащил Сели на другую — ту, где наша бывшая игрушка стояла. Уперся спиной в самый ствол — ноги на доске. Поставил перед собой, за плечи придерживая.

— Не передумала? Такая ты послушная, что это жуть как самоубийством пахнет. Унынием души.

— Вроде как поздновато для пастырской беседы, дядюшка, — отвечает Сели.

— Правда твоя.

Поймал он петлю, что наверху раскачивалась, наладил, осторожно надел ей на шею. Косу наружу выправил. Стоило было ее и вовсе срезать, но я воспротивился. И красу портить, и плакать потом, в руках ее долгий волос держа.

Завязал глаза.

— А теперь сделай шаг вперед. Ощупкой. Снова как дети играют.

— Гигантские шаги — так это зовется.

— Хватит и малого.

Стоило ей носок башмака занести над пустым воздухом — прыгнул сам. И с размаху уселся верхом на нижнюю ветку.

Я только чёткий такой хруст услышал: шейные позвонки разошлись. И дерево тихо загудело, как басовая струна, от верхушки до самого низа. Это был конец. Она даже почувствовать ничего толком не успела.

Хельмут замолчал. Я вообще не умел ничего сказать в ответ.

— И, знаешь, никакого неприличия в такой ее смерти не было. Ни глаза из орбит не вышли, ни танца этого висельного не танцевала. Просто вытянулась во всю длину. Когда мы ее опустили наземь и платок тот с лица сняли, даже вроде как улыбалась немного.

Отец после того сразу же уехал и больше в нашем Доме не показывался. Я так думаю, скондийцы его давно к себе зазывали.

— А деньги те вы с дедом взяли?

— Конечно. Похороны пристойные, с отпеванием по высшему разряду. Исповедь тоже ведь была не забесплатно. И потом — за нами ведь целый хвост сирот тащился. И преступниковых, и их жертв.

Вначале я считал, что всё-таки Селета нашим домом побрезговала. Много позже понял, что не желала травить меня своей горечью. Мою-то собственную боль я одолел.

Вот ты думаешь, наверное, — почему я не встал в позу: «Никогда никого не казню, не наложу клейма»… И далее по списку.

— А почему? Ведь твой отец ушел от своего фамильного дела.

— Его позвало одно, меня другое. И знаешь — именно тогда я и решил заказать себе Торригаль. Добрый меч с подобающей надписью. Как веский знак Пути. Чистого перехода между мирами. Я и сам стал таким знаком под конец жизни.

И еще вот что скажу тебе под конец, мой дорогой внучек. Нет смысла в том, чтобы идти против судьбы — своей или чужой. Судьба — это птица, привязанная к шее. Но сие так у Бога; а в глазах людей она распадается на множество мелких предначертаний. Вот над этим и подумай.

Тут он расплылся уже всеми своими начертаниями и ушел в стену.

Размышление второе

— Надо сказать, Кьяртан мой, — говорила Стелламарис, — что еда и питье из Дома Серого Кота по кличке Ирухсан были волшебные, и хватило их нашим путникам надолго: почти на три декады. Но вот действие их кончилось, и моряки снова начали вспоминать твердую землю с ее изобилием. И тогда возник перед их глазами, снова раздвигая туманную завесу, остров, что еле возвышался из воды и сложен был из чистого морского песка. Посреди него стоял чудесной красоты дом с огромными хрустальными окнами и колоннадой, но без крыши: одни голые стропила. К нему то и дело подъезжали всадники в яркой одежде и на прекрасных белых жеребцах с алыми ушами, с целыми охапками белых перьев в руках. Они подбрасывали на крышу всё новые и новые перья, однако тотчас же поднимался ветер и уносил их прочь.

— Что бы значило это диво и кто эти всадники? — спросили Брана его спутники.

На их слова вышел из-за дома красивый старец в длинной одежде и с длинной, до пояса, бородой. В руках он держал золотую чашу дивной работы.

— О, да здесь чудеса не переводятся! — воскликнули юноши. — Приветствуем тебя, старый человек. Ты, верно, знаешь, что за беда с этим дворцом?

— Знаю, разумеется, только вы легко можете не поверить моим словам — так они будут удивительны для вас и непривычны. Но вот эта чаша умеет отличить троекратную ложь от три раза высказанной истины, и тот, кто держит ее перед собой, не сумеет солгать ни в чем. Хотите это проверить? Произнесите три неправды, о которых вы точно знаете, что это не так.

— Наша карра сложена целиком из дерева, — сказал один юноша.

— Она умеет ходить против ветра так же легко, как и по ветру, — похвастал другой.

— Один из нас — переодетая девица, — рассмеялся третий.

И на этих словах чаша с негромким звоном распалась на три равные части.

— А теперь скажите о себе две удивительных правды! — потребовал старец.

— Мы приплыли сюда под радугой, состоящей из воды и тумана, — ответил Бран.

— На одном из островов мы встретили огнедышащего кота, — произнёс тот юноша, который едва не погиб из-за своего корыстолюбия.

— Поражают меня ваши слова, — отозвался старец, — но легко могу я рассудить об их правдивости. Ибо о похожих чудесах повествуют нам старые предания нашей страны, да и мы сами отчасти были тому свидетелями. Теперь я добавлю к вашим рассказам еще и то объяснение, коего вы от меня добивались. Дом этот, построенный на песке и беззащитный против ветра, есть живой образ того мира, откуда вы явились, с его делами, которые сами суть песок, прах и ветер.

На этих словах что-то ликующе зазвенело, точно небольшой колокол, и чаша снова стала целой — и даже еще прекраснее, чем была раньше.

— Это земля сид, или эльфов, — догадались путники. — Ведь только в их стране водятся белые животные с красными ушами и только здесь можно встретить плотские воплощения земных добродетелей.

— Да, вы правы, — отозвался старец. — Возьмите же с собой эту чашу, храбрецы. Я хранил ее для тех, кто способен понять тайны, сокрытые от большинства смертных. А сейчас мы снабдим вас волшебной едой и питьем, еще лучшими тех, что достались вам в Доме Ирухсана. И легкой вам дороги!

Параллельно с визитом моего призрачного деда произошли два важных события, что в известной мере проистекали из наших воспоминаний и бесед.

Вот первое из них.

По некоей понятной, но нечетко артикулируемой причине Готия именно теперь решила убедиться, что я и в самом деле стою своего избрания на пост, а мой слегка запятнанный оговором наследник — того, чтобы принять бразды правления вслед за мной и тащить готийскую повозку по этим бороздам и далее. И последнее, как сказали, было главным. Видите ли, я ведь был всего лишь владыка, избранный на древний сарматский манер. Против меня могли в случае и рокош объявить — законную войну подданных. Готийцы же давно подумывали о возрождении некогда урезанной на голову династии — с тем, однако, чтобы впредь никто не мог ее легко уязвить.

И вот в качестве посланника с высокими полномочиями, а еще вернее — нунция прибыл ко двору некий мессер кардинал-епископ ордена святого Езу Барбе Дарвильи.

Как ни странно, на руинах Супремы укоренились и наследовали ей не вездесущие братья-ассизцы, а некое ответвление галантных кавалеров, лощеных и равнодушных дамских любезников — духовные потомки кавалера Браммела и дамы Стайл. Тех самых, кого удостоились некогда видеть мой дорогой Торригаль и мой дед Арман. Жаль, второй не дожил до такого, а первого вместе с сынком, моим верным Бьярни, унесло по неким особо приватным делам.

Ибо мессер Дарвильи являл собой поистине редкостное зрелище.

Их монашеский орден славен своим одинаково уважительным отношением к дамам и простолюдинкам: безукоризненная любезность окрашена, тем не менее, легчайшим презрением. Орден не имеет своей собственной униформы и в некоторых случаях заимствует чужую, но по большей части употребляет цивильное. Так, мессер поверх темной сорочки с воротником-стойкой был облачен в жилет и панталоны, поверх этого развевался короткий плащ без рукавов — так называемая «крылатка», всё темно-синее. Густо-каштановые кудри до плеч покрывала шапочка совершенно кардинальского цвета — вишневого. Башмаки из мягкой кожи были безукоризненно вычищены. В довершение картины, его эбеновая пастырская трость была увенчана рогом из ископаемого мамонта, что изобличало давние и, видимо, крепкие связи с Рутеном, чётки с мелкими бусинами — вырезаны из черного гагата, а на среднем пальце правой руки сиял великолепный опал огненного цвета с какими-то чёрными искрами внутри. Щеки и подбородок были выскоблены так гладко, что, казалось, их никогда не касалась бритва, а ярко-синие глаза на смуглом лице, лишенном малейших признаков возраста, сияли насмешкой и тонким, безжалостным умом.

Впоследствии я не однажды удивлялся, как мессеру удается хранить свой блистательный вид посреди местных глин и навоза, но факт оставался фактом. Он был безупречен — сколько бы сил это не отнимало у него самого и окружающих.

А ко всему этому добавьте самые что ни на есть изысканные манеры и чувство равновесия, которым мог гордиться любой вертский бретер и поединщик, — и вы догадаетесь, что за чувство я к нему испытал.

При том, что мы не знали о нем ровным счетом ничего, а о его Супреме — ничего, кроме самого плохого.

После обмена любезностями и грамотами, что происходил в самом неуютном помещении дворца (стены, облицованные резным мореным дубом, для публики — жесткие стулья с угловатыми прямыми спинками в стиле мифических готов, а с потолочных перекрытий паутиной свисают трофейные стяги) Дарвильи вроде как собирался откланяться и удалиться в предоставленные ему апартаменты. Только я отчего-то понял, что он на самом деле хочет совершенно иного — и весьма недвусмысленно.

— Я бы хотел, господин нунций, приветствовать вас в несколько более приватной обстановке, — произнес я, ухватив его взгляд как клещами. Он как раз выходил из самой изысканной мертвой петли, которую только что описал своим прощальным реверансом.

— Рад быть вам полезен, — он снова поклонился, но это куда более походило на кивок. — Надеюсь, ваше величество, вы разрешите мне убедиться, что меня устроили по моему вкусу — не люблю неких кровососущих и ползающих тварей, знаете ли. Особенно тех, что появляются из давно забытых потайных ходов, чтобы подстеречь всякие твои приватности.

— Тогда я вас жду у себя — скажем, часа через два после повечерия. Мне кажется, что могу поручиться за чистоту своего личного кабинета.

И даже не сомневайтесь: о мессере доложили ровно без одной минуты двенадцать, когда все уже давно вернулись с последней в этих сутках церковной службы.

Я предложил этому странному попу мягкое сиденье рядом с моим, вазу с сухими бисквитами и бутылку доброго вина. Он не отказался ни от того, ни от другого, я последовал его примеру.

Следующие полчаса прошли в благоговейном молчании.

— Среди официальных бумаг, врученных мне сегодня, находилось некое рекомендательное письмо от отца Эригерона, приора обители святого Колумбана, — начал я с самого главного. — Я его прочел, однако и без того сам факт существования этого документа…

— Да, мы со святым отцом довольно близки, — ответил мессер, пригубливая свой бокал. — Не настолько, однако, чтобы он питал ко мне особенно теплые чувства. Видите ли, когда-то мой духовный отец отправил его в ссылку за вольнодумство.

— Тем не менее, он рекомендует вас королеве Зигрид как духовника, а мне — как советника.

— Это не так уж много значит. Каковы бы ни были мои воззрения и пристрастия, тайну исповеди я научился хранить в должной мере. А советы… Сам не понимаю, что на него нашло, если употребить вульгарный оборот речи.

— Почему вы так категоричны?

— У вас нет никакой причины мне доверять — и даже более того, если уж верить всем слухам, распространяемым о в Бозе почившей Супреме. Отец Эригерон — дряхлый старец, хотя пошли ему Всевышний и далее сохранять его поистине юношеский пыл. Его рекомендации, равно как и мои советы, не будут стоить в ваших глазах ни гроша.

— Это уж мне самому судить.

— Да? Неужели вы склонны, как немногие из людей, слушать голос чистого разума, а не низменных эмоций?

— Снова повторю — это мое личное дело. Скажем так: я собираю самые различные мнения и употребляю их в дело в зависимости от окраски. Кто, когда, после чего, ради чего и в какое время суток их высказал.

— Мудро. Данное время, место и обстоятельства создали вы сами. Теперь я спрошу: зачем?

— Я хочу, чтобы вы как должно рассудили о принцессе Фрейе, — ответил я прямо ему в лоб. — Не сомневаюсь, что такой ловкий интриган, как вы, знал обо всём еще на подступах к столице.

Он рассмеялся — от неожиданности.

— Вот как. Аналитический обзор.

Это прозвучало так чужеродно… и так по-рутенски, что я не нашелся, чем ответить.

— Что ж. Видите ли, подобное возмущение низов всегда бывает спровоцировано сверху. Причина? Девочка никак не могла нажить личных врагов и в достаточной мере безобидна в политическом смысле. Разве что некие знатные дамы хотят расчистить себе или дочери место около принца… Хотя самое надежное положение не у супруги, но как раз у метрессы. Никаких обязанностей, одни привилегии. Извечная женская вредность? Несерьёзно. Значит, некто хочет пешкой сместить ферзя. Принца? О нет. Он тут пострадавшая сторона. Королеву? Не думаю. По всеобщему мнению, она при вас ничто и звать никак, простите великодушно. Мать ваших детей. Нерассуждающее лоно. Вас самого? Вряд ли, однако вполне возможно. Но самая главная мишень, я так полагаю, — нерождённый. Именно за ним ведется охота.

— Почему вы так считаете?

— Это же совпадает с вашими личными выкладками.

— Слишком совпадает. Оттого и спрашиваю.

— Если бы хотели погубить всех, было бы предъявлено обвинение в тройном оргиастическом действе и вдобавок в скотоложестве. Если бы одну девочку… да нет, вряд ли, она ничего не значит сама по себе. Ну, к примеру, в колдовстве, живым свидетельством коего был некий сатанинский дружок.

И так, как некто повел дело, самым прямым следствием окажется вполне естественный abortus. Вот увидите — если это произойдет, все обвинения заглохнут сами собой.

— И что вы предложили бы для защиты?

— Тянуть процесс как можно долее. Допрашивать свидетелей бережно и без применения силы. Скрупулезно сопоставлять различные показания. Я так думаю, приговор всё же будет не в пользу нашей юной госпожи — иначе толпы восстанут.

Нужно было слышать, с каким презрением он произнес это «толпы».

— А ее на это время спрятать как можно надежнее.

— Это всё общее место. Что бы вы сказали о самом заговоре?

— Для такого нужно обоюдное и всецелое доверие — ибо сие отнюдь не общее место, как вы изволили выразиться, а самое болезненное изо всех. Но именно оттого, что я не могу полагаться на доверие, я никогда не стану лгать. Это всё моя склонность говорить парадоксами и так же действовать, как вы убедитесь в дальнейшем.

— Вот как. И что это означает?

Мессер Барбе налил себе еще вина, неторопливо вдохнул его аромат, поднял хрусталь к лицу и произнес, глядя на меня через темно-алую жидкость:

— Мы связаны тайной исповеди. Это своего рода условный рефлекс, как говорят в Рутене. Причем вбитый намертво. Однако никто и ничто не запрещает нам вести расследование на основе того, что мы узнали, а также сообщать данные, что получены законным путем.

— Я учту. И что вы имеете мне сказать на этих законных основаниях?

— О. пока ничего. Однако в ближайшем будущем я могу получить естественный доступ ко многим сердцам и душам. Разумеется, мы заранее предупреждаем, чтобы никто не называл нам имен и не отчитывался в чужих грехах. Но вы удивитесь, о скольких животрепещущих и вполне конкретных реалиях мы узнаём и на подобных — весьма стеснительных — условиях.

Я хотел спросить, получу ли я доступ если не к сим реалиям, то хотя бы к конкретным выводам из них. Но тотчас понял всю бестактность вопроса, потому что мессер Дарвильи поднялся с места и сказал:

— На сем разрешите откланяться. О нет, лобызать мой перстень не нужно ни теперь, ни впредь. А на прощание разрешите преподнести вам сомнительной чистоты афоризм. Толпа есть лишь безмозглое туловище — ей не обойтись без головы. Но всегда найдется шея, что вертит сей головой — вот по ней и приходится ударять, чтобы удалить саму голову.

И еще, — обернулся он ко мне от самого порога, — вы не задавали себе вопроса, куда и ради чего отъехали от вашего двора сьер Торригаль и его сын, а ваш названый брат?

— Я думаю, это дело их жены и матери.

— Вы так им троим доверяете?

— Снова о том же самом. Да — потому что если бы они хотели бы со мной покончить, меня бы не спасло вообще ничто.

Он величаво кивнул — и удалился восвояси.

Второе событие и второе же действие драмы происходило в тех самых глубинах, куда мы запрятали девочку. Явились трое: Эстрелья, Стелламарис — и я сам. В качестве заинтересованного свидетеля. Эстрелья вовсе не похожа на старуху — седина, кажется, лишь ее молодит, а морщинки около глаз придают шарма. Стелла известна именно тем, что никогда не меняется. Ну, а со мной вы уже ранее познакомились.

Фрейя вся сплошь зарёвана, однако вид у нее решительный. И, скажите на милость, этот негодник Бася тут же. На крыс охотится, не иначе.

— Самое главное теперь — тянуть время, — говорит Эстрелья. — Оттягивать развязку. Время дарует неисчислимые возможности и варианты — надо только суметь использовать его правильно. Есть разумное зерно в том, что эти скоты наверху потребовали твоего заточения, хотя того на самом деле не подразумевалось. Мы оказались для них слишком послушны — или проницательны.

— Почему? Не забывайте, что я тупая блондинка.

— Даю наводку, — фыркает Мария Марион. — Как проще уничтожить или затравить человека — в стенах или вне стен?

Фрейя всхлипывает, хотя вроде как не от чего и, главное, нечем.

— На самом деле положение у тебя не такое плохое, как кажется, — это снова Эстрелья. — Тебя защищает твой ребенок, а его храним мы. До его рождения никакого приговора не исполняют.

— Ждут, что младенчик сам его исполнит.

— Рада, что чувство юмора тебя в этой крайности не покинуло, — кивает наша Мария. — Только не настраивай себя так уж мрачно. Работа как работа. Все мы через нее прошли.

— Маме Зигги вообще это жуть как нравится, наверное, — Фрей пожимает плечами. — Только и делает, что блины печет на своей раскаленной сковородке.

— Ладно, оставим тему, — говорит ее собеседница. — Оставаться здесь тебе опасно. Так как твоего присутствия на суде не требуют ввиду опять-таки твоего положения, то мы тебя спрячем подальше. Назначим тебе для пребывания замок.

— Или «Вольный Дом».

— Если серьезно, не такая уж плохая идея. Мы уже давно не гильдия, а семья. Я имею в виду — клан. Но правильную осаду дедовской резиденции не выдержать. Не те фортификационные возможности.

— Старый добрый Вробург? — советую я. — Неплохое место. Скала в основании, стены в три человеческих роста вышиной и один толщиной, Сам бы там с удовольствием отсиделся.

— Велик, даже если принять во внимание одну цитадель. Полно народу. И близко отсюда.

— Ас-Сагр или Сентегир? Вот уж далеко так далеко.

— Полно, Кьярт. Крепости Братьев Чистоты могут оборонять только сами Братья Чистоты. Сплошные тайники, переходы, за которыми так просто не уследишь, близость иных земель с их непредсказуемыми пришельцами. В довершение там в подземных галереях обвалы случаются.

— Ма Эсти, ты ведь уже выбрала, на самом деле, — сказал я. — Говори.

— Шинуаз.

Это был богатейший, прекрасно укрепленный замок в одном дне конного пути от Ромалина. Игрушка моего отца и его любимой метрессы. Однако…

— Для смертницы такая резиденция слишком изысканна, — Фрейя соизволила встать и даже слегка поклониться.

— Не язви, — качнула головой Стелламарис. — В самом деле, как это мы не подумали сразу?

— Я подумала, — ответила Эстрелья. — Только хотела подвести к этому решению вас. Там уже ведутся работы. И мы получим по крайней мере десять лунных месяцев спокойной жизни.

— Для чего?

— Станем распутывать интригу. Ждать, что кое-кто уберется со сцены, а гнойник рассосется сам по себе. Или напротив — вспухнет людьми и назреет. Говорить с охотниками — теми, кто явится для обороны нашей цитадели и ее пленницы. Ты у нас еще не один раз замуж выйдешь, Фрей.

— Особенно если меня выставят на торги, не сходя с места.

— На помосте. И что? Тоже общее место, — сказала Эсти. Не Фрей, а нам двоим. — То бишь символ публичности. Всё на нём совершаем: и роды, и показушное зачатие, и расплачиваемся там же. Так что будем ждать. А заодно — искать исполнителя. Как бы то ни было, девочка — принцесса крови и оттого заслуживает самого лучшего из них. Мейстера из мейстеров. Не из рода Орта и Акселя: у них, чего доброго, рука на мече дрогнет. И не пришельца, о котором никто не может сказать ничего путного. Скажем, отдаленного потомка из боковой ветви.

— А если не будет ни ветра в другую сторону, ни дохлого осла, ни рыцаря на белом коне? — спросила Фрейя.

— Тогда у тебя буду я, — отверзла уста Стелламарис. — Я умею перекидываться клинком не хуже моего супруга. И уж лучше так, чем тебе быть растерзанной на клочки дикой чернью, что соберется ради пикантного зрелища.

Вот мы и отправили девочку восвояси: то ли в новое заточение, то ли в почетное изгнание, но скорее всего — в так называемый дородовой отпуск. Это на жаргоне наших друзей рутенов. Ее паланкин привязали к двум кровным иноходцам, славящимся мягкой поступью, — дабы не колыхать чрево лишний раз. На коленях она держала Басю и ту самую кошачью страхолюдину с основным ее партнером — мы побоялись, что уж их-то непременно ославят отродьями сатаны.

Фрейр напросился сопровождать кавалькаду, для которой с умыслом подбирались не столько мои гвардейцы, сколько молодые рекруты из хороших недворянских и, так сказать, малодворянских семейств. Особенно тех, кто плотью, кровью и конкретными делами доказал свою преданность Морскому Народу. Сам он сильно возмужал и почти достиг размеров того взрослого кавалера, каким собирался стать. Фрейя же, напротив, как бы слегка съежилась и сделалась тоньше: по всей видимости, дитя сосало из нее те сухие материи, что необходимы были для роста костяка.

— Я почти рад теперь, — сказал мне Фрейр. — Я буду защищать мою названую сестру не потому, что обязан, а по моей личной воле. Вовсе не оттого, что в ее лице защищаю личное имущество.

— Ну, у тебя будет хорошая сподвижница на сем пути, — ответил я. — Сама наша Стелламарис.

Так мы беседовали по дороге.

И вот после дня пути перед нами встал Шинуаз.

Его стены опоясывал широкий ров со свежей водой — старые мастера из Братьев Чистоты вывели из-под земли реку и сделали это так ловко и скрытно, что перекрыть источник было невозможно: да и не один он был, я думаю. Цель рва состояла в том, чтобы защитить крепость не столько от осады, сколько от трясений земли, нередких в этом месте. Вода должна была их гасить, не допуская до фундамента. Кстати сказать, горы находились в отдалении, мне когда-то докладывали, что речь идет о совсем иных вершинах: огнедышащих и в глуби морской, чье пробуждение насылает на северное побережье Готии высокие волны. Подъемного моста через ров не имелось: когда прибывал тяжелый обоз, из-под основания передней стены выдвигалась массивная платформа, а при иных оказиях обитатели прибывали на место в лодках и вплывали через несколько шлюзов, оснащенных решетками и наполовину скрытых в воде.

Как и Вробург, Шинуаз стоял на скале, однако ее гранит был спрятан в пышной зелени одичавших садов. Подкопы казались почти невозможными и были на самом деле невозможны практически абсолютно — пока мы не изобретем или не получим от рутенцев кой-чего покрепче пороха.

Но самым удивительным был сам замок. Не венец с зубцами и башнями — но пирамидальная гора, всем своим сложением указующая на своего главного архитектора и создателя. Ярусы, круто сужающиеся кверху. Химеры и чудища, не столь ужасные, сколько загадочные, что обступили кольцом каждую ступень. Черепичные крыши с загнутыми кверху концами — чешуи сказочного зверя, во много раз большего, чем те, что выглядывали из его складок. Блестящая башенка на самом верху, дань той боязни, которую питали местные насельники к рутенским летунам. Ибо верх покрывала черепица особо прочных и скользких сортов, оживленная тем же способом, что и плоть моей Белуши, моего побратима Бьярни фон Торригаля и его родителей. Живой кровью хозяев.

А внутри каменных стен были хрупкие с виду перегородки, составляющие целый лабиринт. Остроумно придуманные ловушки. Винтовые лестницы, закрученные так, чтобы защитники могли держать оружие в правой, а нападающие были вынуждены пользоваться одной левой. Поющие соловьем полы и комнаты, расположенные на разном уровне. Подъемники, что приводились в движение одним движением рычага, соединенного с целой системой шестерен и зубчатых валов.

Словом, это было самое совершенное из того, что могла предложить Вертдому гильдия зодчих-фортификаторов, осененных особым расположением Всевышнего. И в то же время чудо изысканности и простоты.

Ибо если тот же Вробург был неколебимым мужем, то Шинуаз — истинной женщиной, ее так нередко и называли — крепость, цитадель, «она». Гнётся, но не ломается, пошатнётся — однако устоит.

Нашу благородную пленницу решено было поселить не в самой верхней каморке, защищенной броневыми пластинами, но в самом центре башни. И периодически менять расположение ее покоев. Снаружи ее охраняли люди Фрейра, куда более опытные, чем он сам. Внутри — потомственная нянюшка, отлитая из живой стали, и элитный отряд ба-нэсхин, чья плоть состояла из воды куда больше, чем на девяносто научных процентов. А что такое вода — это все мы знали со слов Эстрельи.

Также я своей волей запретил девочке выходить за пределы крепостных стен, тем более ходить по окраине рва. Хватит с нее так называемых зимних садов, расположенных на нескольких этажах. Тучная земля в огромных кадках и плоских емкостях, приток свежего воздуха через колодцы, закрытые частой решеткой, а внутри сменяются цветы и плоды, разноцветные листья и пахучие травы, струится дождь и падает снег — но и снег не рождает ощущения смерти, и дождь — тлена. Вечный праздник природы.

Я попрощался и уехал. И всю дорогу меня грызла мысль: как добиться абсолютной надежности и безопасности моей дочки? Кто упасет самих пастухов?

Знать бы извилистые пути и непростую цель тех, кто щадя — не щадил, возводя явный поклеп — игнорировал лежащее на поверхности.

Размышление третье

Сказала Стелламарис юному королевичу Кьярту:

— Помнишь, на чём мы бросили наших героев? Получили они золотую эльфийскую чашу, отделяющую правду от вранья. Первый волшебный предмет, как полагается в легендах.

Ну, в открытом море и среди своих, что и так без затей друг другу доверяют, не думаю, чтобы она была нужна — эта много раз битая и склеенная посудина. А вот пресная вода, которую они набрали на Острове Песка, зацвела и прогоркла. Видно, не была она волшебной, в отличие от вина сидов.

И тогда прямо перед ними встал еще один остров. Был он зелен, как лучший бархат, прохладен и тенист, будто оборотная сторона неба. А в самой чаще кустов и деревьев протекал чистейший источник из пяти струй. Голые ветви отражались в нем одетыми пышной листвой, цветущие — отягощенными лучшими земными плодами; и журчание его вод было прекраснее и гармоничнее любой земной музыки. На берегу ручья сидела его хозяйка, светлокосая и светлоокая, в золотом платье и лазурном плаще.

— Это Источник Творчества, — сказала она странникам, и голос ее прозвучал слаще пения воды. — У того, кто выкупается во всех пяти ручьях и изопьёт из них, откроются все пять чувств, коими наделил нас Творец, и снизойдет на него та истина о дольнем мире, что от прочих наглухо запечатана, и овладеет он пятью славнейшими в мире ремеслами.

А так как до сего юноши нарочно произнесли над чашей три пустяковых лжи, легко могли они понять, что произнесла дева тройную правду об источнике. Тотчас выкупались они в чудесной воде и испили из нее по пять глотков каждый.

Не знаю, что получили в дар прочие странники, но про Брана говорят, что стал он лучшим в обеих наших землях мореходом и кузнецом, арфистом и слагателем песен. Дар же предсказаний, который он получил, опирался на все четыре этих драгоценных умения, ибо доступны взору его стали вода и суша, ветер и огонь, и все эти стихии он умел заточить в слове.

Затем расстались моряки с Хозяйкой Ручья без сожалений и вздохов. И, я так думаю, обыкновенной воды им уже вовек не хотелось…

С мыслями о произошедшем и полный недоверия ко всему окружающему прибыл я в Ромалин на закате дня, и тотчас же мне сообщили, во-первых, что скандальный судебный процесс уже начался и что, во-вторых, моей благосклонности домогается мессер Дарвильи. Ради беседы, как он выразился, «за рюмкой чая».

Надо заметить, что сие шутливое выражение он употребил в буквальном смысле. Именно — когда его впустили в мой кабинет из орлеца, он вкатил двухъярусный столик на колесиках, где вверху, как на доске игры в «Сто Забот», были выстроены напротив друг друга ряды тончайших стеклянных бокалов на низкой ножке. Бокалы были наполнены жидкостями разных оттенков: от исчерна-коричневой и бордовой, как выдержанное вино, до бледно-золотой и лимонно-зеленой. В одной, розоватой, даже распустился цветок, похожий на пышную астру. Внизу стоял широкий сосуд с чистой водой и еще один, поменьше: для ополосков. Привычное дело.

— Объявляется всеобщая дегустация. Выбирайте, на какой стороне будете сражаться, — произнес он шутливо.

Это значило: даю лишнюю гарантию, что всё безвредно.

— Отчего же напиток легендарных сунов, а не добрый готийский херес? — спросил я, поворачивая столик противоположной стороной к себе.

— Не к лицу клирику пить вино, даже если он не напивается допьяна. Про нас ведь сказано в Книге: «Трезвитесь и бодрствуйте». Вот я и решил приучить вас, ваше величество, к этому нектару.

Нет, разумеется, к нам привозили и скондийский кофе, и чай с аламутийских вершин. Однако ни то, ни другое не могло сравниться по аромату и цвету с тем, что предстояло мне нынче испить.

Мы брали в руки по бокалу одного и того же сорта и касались его краем губ.

Какие удивительные запахи! Жасмина, бергамота, гвоздики и иных пряностей, дыма, черной земли… Протухшей рыбной чешуи. Это было в самом конце нашей дегустации.

— Вот и клянитесь теперь, что не собирались меня отравить, — сказал я, скривившись.

— Я не клялся и не собираюсь ни клясться, ни давать вам яд, — ответил он с полуулыбкой. — Сказано ведь: да будет ваше «Да» вашим «Да», а «Нет» — вашим «Нет». Это последнее — самый полезный чай, его зарывают в землю, и там он напитывается, помимо силы дня и солнца, еще и силой земли.

Как ни странно, я почувствовал невероятную бодрость в голове и всем теле. Будто мозги — и не только их — прочистили проволочным ершиком.

— Вас имеют право звать в свидетели по делу принцессы? — внезапно спросил он.

— Я не свидетель. Нет, не имеют. Откуда у вас такое мнение?

На самом деле я как раз был не только свидетелем, но и жертвой отроковицы, только почуявшей силу и в то же время безнаказанность. И не имел ни малейшего желания, чтобы это из меня вытягивали.

— Непременно будут искать если не прямых свидетелей, то клиентов господина Наслышки.

Как нарочно. Едва я кое-как отошел от беспокойств по поводу дамы Шинуаз, так еще и насчет господ судейских тревожься.

— Вы уверяли меня, что тянуть время — наилучшая тактика. Пускай себе ищут.

— Да. Но это при условии, что лично вы не будете думать ни о чем скверном. Даже не допускать сего в мысли.

— Напрашиваетесь в исповедники и ко мне?

— Нисколько. Королевские тайны не есть достояние кого бы то ни было и для чего бы то ни было. Их нельзя доверить и тростнику — без того, чтобы он не пропел на весь свет, что у царя ослиные уши.

К тому времени мессер уже крепко укоренился при дворе — за какую-нибудь неделю, как мне доложили, — и к его исповедальне после каждой мессы стояла очередь. Со своим делом он расправлялся быстро, хлестко, епитимьи назначал с неким даже юмором. Зигрид рассказывала об этом, нервно посмеиваясь, однако видно было, что ей это нравится.

— Так вы тростник, ветром колеблемый? — усмехнулся я.

— Нет, совсем другой инструмент.

— Любопытно, какой это.

В ответ на мои слова он показал на пустые бокалы. Бережно зачерпнул каждым из них воду, слил и наполнил заново — все по-разному. Влажным мизинцем провел по краю одного — как бы ниоткуда раздался чистый звук. Потом протянул руки надо всеми, и тонкие, артистичные пальцы заиграли хрупкую мелодию. Нет, еле слышный, чистый призрак мелодии.

— Я однажды слышал, как играет челеста, небесная арфа, которую заточили в буковый футляр, — проговорил он тихо. — Но ее ведь не возьмешь с собой в дорогу.

— Что это за пьеса?

— Так, — на его пальце пронзительно блеснул черно-алый самоцвет. — Импровизация. Я бы назвал ее — «Вариация шута», если позволите.

— Почему?

— Арлекин. Пьеро, Коломбина, капитан Матамор. Шуты-дзанни и фигляры. Мы, готийцы, любим слушать их короткие сказочные пьески — фабулы или фьябы, смотря по диалекту.

Я хотел спросить, кем из них он себя воображает, но понял, что это было бы уж совсем глупо.

— Паяц. Кривляка.

— Да. Пестрый двойник Белого, темный двойник Блистающего. Его основное дело — говорить правду в несколько неудобной форме, — ответил он. — Так, чтобы не поняли ничьи уши, кроме тех, для кого эти побасенки предназначены. Есть еще одно типично шутовское свойство, о котором не принято распространяться.

— И какое же?

— Вы забыли, кто я. Вернее, как вы сами меня определили, Ваше Блистательство. Благодарю, что меня выслушали.

И по всем правилам откланялся.

Так кто он — немолчный тростник? Стеклянная арфа? Скоморох? Или…

Ввиду не совсем понятного отсутствия моего милого Бьярни я приучился носить на поясе обыкновенную тяжелую спаду, по-готийски шпагу — узкий четырехгранный клинок. Его батюшку Верховного Конюшего я, по наводке Зигги, также временно заменил на простого аристократа северных кровей — из тех, кто знает толк в лошадях и бабах, с равным успехом заезжает тех и других, не верит ни в сон, ни в чох, ни в вороний грай. Красавец вороной масти, сидит в седле крепко, как кегля, при случае не брезгует вычистить коня щеткой или рукавицей, а моется не иначе как на дворе, в конской колоде с водой. По временам — разбивая в ней лед ножнами своей верной шпаги.

Моя любимая Белуша несколько утомилась от жизни, хотя и оставалась довольно-таки резва — эту помесь по-настоящему не брало ничто. Так что я стал куда больше ездить верхом, а с собой обыкновенно звал этого франзонца по имени Эрмин ван Торминаль. Имя его вызывало во мне вдвойне приятные ассоциации; в точности как и место, где мы с Зигрид на него попали. Бывший ее монастырь — он там кобылу для приплода покупал. И укрощал за компанию.

Сейчас, по зрелом размышлении, я понимаю, что сработало не одно только имя. Ван Торминаль представлял собой некий осколок иди отзвук былого счастья Зигрид — того, что она испытывала во времена своего былого послушничества и что искала во время последнего нашего с ней визита в Монмустье.

Странно — я слыхал от людей вполне авторитетных, что женским монастырям запрещалось держать собак и даже кошек, дабы их глаза не смущались откровенно животными зрелищами. Тем не менее образцовое хозяйство матери Бельгарды с самого начала похерило, или, как вежливо говорят в Рутене, проигнорировало эти запреты. В монастыре был весьма процветающий конский завод, элитная молочная ферма с прекрасным быком-производителем, который работал не покладая чего-то там соответствующего, а также поля с хорошо налаженным севооборотом, где глаз радовали всякие там пестики и тычинки. На обширном участке, засеянном привозным маисом, початки вызревали длиной в предплечье дюжего мужчины, так что до поры до времени собирать их приходилось в стадии молочной спелости. Не так давно, однако, и стволы этого растения начали вымахивать в великанский рост, что изрядно замедляло сбор урожая. Так что все мы получили муку для мамалыги. Семенные рожь, пшеница и тритикале распространялись по всему Вертдому. Конопля для канатов и мешковины вымахивала под семь футов длиной. Умеренно жгучие сорта гигантской крапивы предназначались, как я вначале полагал, для умерщвления монашеской плоти путем изготовления власяниц. Однако мне объяснили, что из этого волокна выходит неплохое, хоть и грубоватое сырьё для крестьянских рубах и накидок.

Также моя супруга с увлечением показала мне образцовый аптекарский огород, где произрастали всевозможные травы, приправы и афродизиаки, и сад с разнообразными цветущими и плодоносящими деревьями, некоторые из которых совершенно не соответствовали местному климату. Всё это явно должно было навевать клиру нескромные мысли — вопрос заключался в том, какие именно.

Что сьёр Эрмин не стоял в отдалении от сих навеваний и влияний — было самоочевидно. Чем он меня и пленил.

К моему удивлению, мессер епископ вполне одобрил как мою затею подарить жене изысканную забаву в лице элитного дворянина, так и самого кавалера.

— Красив, ловок и до женщин охоч, — проговорил он, поднося к губам чайный бокальчик. — Только если куда-нибудь едете в его сопровождении — сами коня седлайте. И проверяйте все ремни и войлоки. Он человек храбрый, даже с оттенком безрассудства, а кто не щадит своей жизни, тот и чужую может ни в грош поставить.

— Я только так и делаю, — ответил я. — Проверяю и как подседлано, и как взнуздано. Скажите, мессер, а что там насчет вашей личной отваги?

— Служителям Божьим приличествует смирение, — ответил Дарвильи.

Я намекал на один недавний эпизод. Когда мы с Эрмином после пробной выездки двух недавно объезженных скондийских кобыл возвращались в город, на нашем пути встретилась свеженалитая лужа. Простерлась она от стены до стены, и надобно же было, чтобы напротив нас обходил её по узкой кромке сам мессер! Без свиты, однако при полном параде.

Эрмин гикнул, поддал своей кобыле под брюхо носком сапога и вырвался вперед меня, оплеснув священника грязной жижей, что называется, с головы до пят.

— Не совсем нарочно вышло, — объяснил он мне. — Хотелось только, чтобы он свою багровую нашлёпку снял. Эти новые попы, по слухам, такие лицемеры — даже тонзуры не бреют. Чтобы при случае за мирян сойти.

— А тебе-то что? — спросил я. Мы как-то с полпинка выпили в ближайшей таверне на брудершафт и перешли на панибратские и амикошонские выражения чувств.

— Да так. Не люблю это племя. Холёные, лощёные — а не мужчины. Настоящий дворянин должен каменное мясо любить.

— Что за мясо?

— Да то, какое в твоем кабинете по всем стенам. Родонит, орлец, орлиный камень. А этот… да ты посмотри, у него же опал, такие одни голубеводы надевают. У которых в почёте птички нежные, сизокрылые.

Я промолчал. Не мог же я объяснить моему дружку, что видел, каким взглядом окинул его священник: ни гнева, ни досады, ни презрения — лишь некая хладная ирония. Взрослый смотрит на шкодливого юнца — не более того.

Вот этот эпизод я и хотел понять, спрашивая Дарвильи о храбрости и смирении. Но так и не разобрался в нем до конца.

А протоколы суда над Фрейей, совершаемого в ее отсутствие, стали регулярно класть мне на стол.

Тоже, кстати, не вполне членораздельные. Никто как бы и усомниться не мог, что Фрейя полностью виновата, Ниал искупил свою вину поспешным браком (та же пожизненная каторга), а Фрейр так и вообще не у дел. Даже не пострадавшая сторона: он ведь расторг тот самый союз. И в то же время — непрерывные допросы свидетелей, причем таких, которые и близко к делу не стояли. Горы исписанной и заверенной печатями бумаги.

И ни одного верховного, даже по-настоящему благородного имени на ней.

…Река. Серо-стальная, медленная, невозвратная. Над водой туман — какой-то странный, мерцающий всеми цветами. У самой кромки воды три женщины, которых отчего-то язык не поворачивается назвать старыми, хотя это так и есть. Библис, Эстрелья, Бельгарда. Бабка, мать, тетка короля. У всех трех волосы с густой проседью. Мария Марион опирается на тяжелую трость с круглым набалдашником, что так хорошо ложится в руку, Библис — на плечо своей дочери.

— Ручаюсь немалыми остатками моей жизни, эта радужная хмарь прошлый раз не доходила до берега, — веско произносит Библис. — И не закрывала моста.

— Именно, — подтверждает Эстрелья. — Говорят, при деде Хельмуте туда-обратно передвигались без больших проблем. Другое дело, что не любили. Я так полагаю, всей шкурой чуяли неладное.

— Дочка, ты хоть со стороны себя послушай: «полагаю шкурой», — презрительно фыркает Библис. С некоторых пор она ощущает себя хранительницей норм и вообще языковым пуристом.

Бельгарда в шутливом недоумении пожимает плечами: между ее матерью и женой старшего брата Беллы разница всего в один год, а ведь как сказывается. Первенства поделить не могут. Впрочем, это у нас семейное.

— По-моему, мы уклонились от темы, — успокаивающе говорит она. — Речь шла о том…

— Помним мы, о чем она шла, — вздыхает Эстрелья. — И куда заехала. Хорошо бы еще вспомнить, где было то самое место ритуалов. Покойный дед Лойто сам…

— Гулял где-то между Эверестом и Эребусом. С экскурсией в район Кайлата. Это как раз туда раньше приводили жертвенных козочек, а зрители всех времен и рас парили кругом в облаках. Впрочем, игна Марджан явно знала лучше. Вот бы о том ее самоё спросить.

Это снова Библис.

— Тем более скоро будет кому, — язвит Эстрелья.

— Я всё думаю, матушка, — невпопад отвечает им Бельгарда, — не напрасно ли мы затеяли эту игру равновесий и приоритетов?

— Нет. Дети, — кратко отвечают ей. — Почти нет сомнений, что они родятся такими, как надо, и сохранят свою жизнь.

— А матери, они что — отработанный материал? — хмыкает Эстрелья.

Хитрая улыбочка на сморщенных губах жрицы Энунны, матушки принца Моргэйна, бабки Кьяртана. Всё это — ее титулы, от которых она пока не желает отказаться.

— Погоди с матерями. Они — самая лучшая часть нашего пасьянса. Самая сладкая.

— И из-за того мы ставим их на грань жизни и смерти, — говорит кроткая Бельгарда. — Обеих.

— Ту про кого это? — спрашивает Библис. — Про рутенку и вертдомку или про одних вертдомок, старшую и младшую? А то рискующих, скажем так, целых трое.

Нарушение грамматики (ибо там, где к женщинам не примешался хоть один мужчина, следует говорить «три») она допускает намеренно: другие понимают, почему.

— Про Фрейю. Про тех, кто наречен этим именем.

— Подменышей.

— Ну конечно, — говорит Эстрелья. — А пока мы тут мирно беседуем, карточный домик всё растет, и пока неясно, какую из карт можно из нее выдернуть, чтобы он вмиг рассыпался.

— Это уж не наша забота, государыни царицы, — говорит Библис. — Умейте отделить то, на что вы можете повлиять, от того, что вы перепоручили другому. За нашего эмиссара при ромалинском дворе я ручаюсь. Наравне с той, что его запустила в полет. И тем же, чем обычно. А он клянется, что нарыв еще не созрел для вскрытия.

— Снова твоя обычная манера, дитя Энунны. Тайны, недомолвки, противоречивые образы… И всё — ради того, чтобы сотворить куда больше, чем заявлено вслух, — устало констатирует Эстрелья.

Три парки поворачиваются спиной к воде и начинают своё шествие к Вольному Дому.

Крепость-башня Шинуаз. Юная девочка в большой тягости и Стальная Дама. Обе сидят на мраморных скамьях в одном из роскошных зимних садов.

Стелламарис протягивает руку к склоненной ветви.

— Смотри — уже персики созревают. Хочешь?

— Благодарю, — очень вежливо говорит Фрейя. — Только я предпочла бы хороший, свежий апельсин. Или земляники прямо с грядки. Как в книжке рутенца Генри про осень и Сухой Лог.

— Это запрещено. Сама знаешь, у маленького аллергия начнется.

— Вы бы с нами, блондинками, попроще. Мы ведь неученые.

— Сыпь по телу пойдет, а потом всю жизнь от всего похожего беречься.

— Чью?

— Вот орясина. Твою.

— Дайте хоть рожу сначала. Что одна смерть, что другая, — мне пока всё едино.

— Какая смерть? Я ведь говорила тебе, что это лишь тактика.

— Ну да — чтобы выполнить некое сложное построение. Похоже, мой отец не умеет сам навести порядок в своем доме, и нам следует… как говорил мой брат и почти мой муж? Разрубить кошку пополам. Метафорически и в моем лице. Ну, разумеется, мне обещан секретный подарок. А если дотянуть до сюрприза не удастся — то я с вашей подачи практически безболезненно перекочую к предкам.

— Там как раз неплохо, мейстер Хельмут свидетель. Только что Рутен для тебя будет, скорее всего, закрыт. Ты это о нем жалеешь?

— Нет, нимало, — Фрейя пожимает тонкими плечиками. — Я его не помню и не чувствую.

— Ох, я перепутала. Верт. Не место, где родилась, а место упокоения.

— Ну и что? Я добрую половину его видела. Кроме разве что Скондии, Готии и морского прибрежья.

— Тогда отчего такой сарказм? А, я поняла.

— Меняем шило на мыло. Снова муж, снова зачинать и рожать…

Стелламарис вдруг широко открывает глаза — и без всякого стеснения смеется.

— Девочка моя, да разве мы все вокруг похожи на страдалиц? Я, бабка Библис, бабка Эсти, мамаши твоих подружек и приятелей…

— Ма Зигрид похожа. Носит дитя как набрюшный мешок, родит — как по большому делу сходит, и никакого одухотворения в голове. А сейчас…

Ее собеседница вдруг обнимает Фрейю:

— Ты ее прости, маленькая. У тебя будет совсем не так. Ни при каком раскладе так не будет, клянусь своей бессмертной плотью.

 

II

Я люблю метро «Маяковская» за то, что туда входишь по ступеням. Их много, их реально много, но они хотя бы никуда из-под тебя не денутся.

Это во мне говорит давняя, еще родительская шиза. Наверное, никто уже не помнит, как торжественно открывали метровскую ветку до Новогиреево и как там случился крутой обвал подвижных лестниц.

Ведь советский человек — он как до того инцидента в метро привык ездить? Одной рукой за перила держится, а другим глазом смотрит на гнутое фанерное пространство посередке — чтобы в случае аварии мигом туда забраться.

Ну вот, как рассказывал нам с сестренкой отец, когда под Новогиреевым все гармошки сразу сложились в слаломную горку и народ начал по ней скатываться, многие вскарабкались на эти хлипкие разделители с фонарями и решеточками громкоговорителей, по которым как раз не объявляли, что находиться в междурядье — опаснее всего. И через проломы попадали прямо на огромные вращающиеся шестерни, которые продолжали двигать полотно. Дежурная, тупица, со страху замешкалась дать вниз сигнал к остановке — а оттуда же не видно ничего! Отец говорил — прямо в шматы мяса людей полосовало. Но те, кто посмелее и посообразительней — те съехали вниз в кучу малу и передавили друг друга, кости попереломали, но в общем и целом остались живы. Мой родитель тоже.

Вот за то я и доверяю лишь метрополитеновой старине. Тем более что сама станция — красоты необыкновенной. Неземной, вот. Честь и гордость нашей былой родины. Полы теперь, конечно, гранитные, поизносились, но были из настоящего мрамора. Обводы колонн — тоже. Из темно-серого, почти черного уфалейского. По колоннам и потолку широченные дуги — рельсы из дорогущей хромированной нержавейки. Говорят, мальчишки прежних времен по ним медные пятаки на спор катали. У самых удачливых монета пролетала до верха и оттуда спускалась по тем же стальным каналам…

Но самым заманчивым там, внизу, для мальчишек были две вещи.

Первое — инкрустация колонн из кусков родонита, или орлеца, цвета вечерней зари, что наутро обещает грядущую непогоду. Орлец — камень, которого в природе много не бывает. Оттого, наверное, и сложили колонны как бы мозаикой, из лоскутков. И еще много оттуда выковыряно и залеплено под цвет какой-то мастикой. Мне так кажется, это в основном мы с приятелями и сестренкой постарались. Такой алый камешек знаете, как ладошку согревает? Будто костер.

Ну, а второе, что манило, — мозаичные панно художника Дейнеки в глубоких потолочных фонарях-кессонах. Чтобы рассмотреть каждую, надо было опрокидывать голову под прямым углом к спине, а уж полюбоваться на все сутки Страны Советов — это ж никакой шеи не хватит. Свернешь напрочь.

Словом, всяких иностранцев это наводило на мысль: как же богата эта варварская страна, если может бросать деньги на сущую чепуху.

Ну конечно же, я немногим меньше любил другие старинные станции: Кропоткинскую с ее розоватым мрамором из каменоломен Христа Спасителя, мрачноватое «Динамо», «Аэропорт», взлетающий из-под земли на огромном парашютном куполе…

Но лишь Маяковка принадлежала нам с сестрой так безраздельно, будто мы были одни в огромном городе.

Не так далеко, на Плющихе, наши родители пребывали в постоянном ожидании переезда. Огромная «приватная квартира» (так мы, дети, называли наспех приватизированную, неуклюжую нашу жилплощадь) любовно разменивалась на два крепких новых очага в разных местах. Не то чтобы родителям так уж хотелось разъехаться — просто их дети выбрали себе разную дорогу, и надо было это поощрить по мере возможности.

Я загромождал коммуналку всякими четвероногими беспризорниками: хромыми псами, кошками с проблемой. Но они хотя бы, подлечившись, покидали нашу крышу. Увлечение же сестренки требовало постоянного роста жилплощади: она коллекционировала камни. Ну, естественно, не булыжники, выковырянные с Красной Площади, а то, что считалось в каком-то роде пригодным для поделок.

В школе мы всегда записывались в один класс и одинаково страдали от наших увлечений. Учителя ставили нам на вид, одноклассники первое время пробовали издеваться над стремлением притаскивать за пазухой калечных воронят или в кармане — образцы придорожного известняка, но с Юлькой этот номер не проходил. И сама не давалась в обиду, и за мою честь билась как настоящий рыцарь: понаставила супротивникам немеряное количество синяков и причинила другие увечья, сама оставаясь практически нетронутой. Я ведь, на свою беду, еще и отличником был: тавро, которое не сводится.

Кстати, мы двойняшки и оттого были названы одинаково: Юлиан и Юлиана. Очередной повод для шуточек: Ульян Громов, Уля Громова, как у Фадеева… Хотя по паспорту мы Литвинов и Радлова — разнофамильные родители нарочно разделили нашу пару пополам, чтобы проще было в дальнейшем.

Это «дальнейшее» заключалось в том, что папа и мама, продав квартиру за хорошие деньги, эмигрировали в Израиль, я поступил в Ветеринарную Академию, а сестра — в Геологоразведочный Университет. Поэтому для нас были куплены однокомнатные квартиры — соответственно в Черемушках и Сукове.

И вот теперь, зайдя как-то в жарком месяце августе в прохладную утробу моей любимой станции, которая только что выбралась из тягот реконструкции, я увидел пару незабываемого вида. Девушка толкала перед собой гибрид инвалидной коляски с туристической раскладушкой — ручки, колеса, колесики, — а на ней в позе лежа пребывала ее подруга, с удобством разглядывая шедевры советского мэтра и во весь голос комментируя каждую с искусствоведческих и культурологических позиций. К великому смущению станционных дежурных и проходящей публики.

Разумеется, это мог быть только один человек в мире.

Моя верная сеструха Юлиана.

Тощее тело, острый, костлявый нос, длинные пряди какого-то нездешнего розовато-рыжего оттенка…

Она, по-видимому, что-то поняла, потому как приподняла голову и плечи.

— Юлька! — возопили мы в один голос, будто целый век не виделись. На самом деле — два студенческих года с небольшим гаком, но это было для нас практически одно и то же.

Сестра вскочила со своего ложа скорби и ухватила меня в свои немилосердные объятия.

— Я же искала тебя. Ты где летом пропадал — на сельхозпрактике?

— Ага. Коров за вымя дергал. Оператор машинного доения, представляешь? А ты чего — была на этих… полевых работах?

— Полевая практика, дурень. Кзыл-Алдан. Оттуда никакая мобила не берет.

Она махнула рукой:

— Ксана, знакомься. Это мой братец и почти что тезка. Это однокурсница.

Умеренно хорошенькая особа — и домовитая, сразу видно. Поздоровавшись, сразу занялась сборкой агрегата и выносом его за пределы. Видно, не в первый раз…

А Юлия ухватила меня подмышку и поволокла наружу — не по ступенькам, а по новому, с иголочки, эскалатору.

— Куда идем-то? — спросил я, запыхавшись. Потому что она бежала вверх с такой же легкостью, как я вниз.

— Ко мне. Если я верно понимаю, ты там всю квартирку успел насквозь продушить культовой «Эсти Лаудер».

По дороге она травила лихие байки о том, «как это у нас бывает». Типа ты спишь в палатке, а рядом с тобой спит медведь. Или — «над костром пролетает снежинка, как огромный седой вертолет». Шуточная такая песенка была. Снежинки же от жаркого воздуха тают. Или вот еще: они с товарищами отыскали такую здоровенную аметистовую жеоду, что самый маленький член экспедиции прятался в ней от дождя.

Я же в ответ рассказал ей почти что правду о том, как во время разгрома боевиками Сухумского заповедника обезьяны-ревуны ушли оттуда, пересекли всю страну поперек и обосновались на безымянном острове посреди реки. И там устроили коммуну с четкой социальной иерархией, боевым бета-отрядом, отлаженной вербальной коммуникацией и эмбрионом культуры.

Этот мой рассказ Юлька приняла с явным сочувствием по поводу моих умственных способностей. В ответ я спросил, что такое «жеода» и, уточнив, что пещерка в камне, усеянная иглами самоцвета, сказал:

— Не знал, что вы с собой белую мышь брали. И коврик для нее.

— Сам ты мышка белая, лабораторная, по кличке «Склифосовский», — отбрила она.

Тут стоит описать картину, что я вижу перед собой всякий раз, когда гляжусь в зеркало, пытаясь побриться — в двадцать лет у меня пух вместо щетины.

Волосы у меня очень светлые, тонкие — паутинные волосики, как говорила мама. Я их почти до плеч отпустил, когда стало можно. Кожа тоже светлая, хотя, в отличие от Юлькиной, хорошо принимает загар. Летом я делаюсь похожим на свой собственный негатив: смуглая кожа, выгоревшие пряди. Глаза у меня карие — две темных кляксы на фоне белков. Рост — вполне средний. Руки-ноги вообще небольшие: оттого я вечно вызываю раздражение в продавцах обуви, пытаясь купить в мужском отделе тридцать восьмой с половиной размер, а в детском — высокий подъем и элитную марку.

Надо сказать, что моя сестра куда лучше меня приспособлена к суровостям жизни. И характер бойцовский, и рост — не скажу, чтобы баскетбольный, но без каблуков она как раз с меня. И профессия вроде как более денежная. Хотя тут надо учесть, сколько мы тратим на наши хобби, а это никаким измерениям не поддается. Оттого мы оба не столько учимся, сколько шустрим по всяким доходным практикам, если можно так выразиться.

Когда мы дотащились до ее суковской двенадцатиэтажной башни (обещали сломать и переселить в новую, проворчала она, а пока только плитами снаружи обложили), обнаружилось, что хлама и ароматов у нее куда больше, чем у меня. Но хотя бы никто не бросался тебе тяжелыми лапами на плечи, стараясь облизать с головы до пят. Да и пахло приятно: тибетскими курительными палочками. Я сказал об этом.

— Мои постояльцы — не чета твоим вечным приживалам, братец. Не пьют, не едят и не выделяют побочных продуктов.

На самом деле постоянных жильцов у меня было немного: подлечивал и отправлял назад. Не было такого зверя, чтобы полностью завладел моим сердцем.

— Я сейчас кофе заварю, а ты иди в комнату, — продолжила Юлька. — Посмотришь моих новичков.

Я вошел под арку — и остолбенел.

Сад камней. Царство самоцветов. Друзы, жеоды, кристаллы повсюду — разве что неширокий диван был от них свободен да парочка ветхих стульев. Минералы сплошняком заполняли все горизонтальные и вертикальные плоскости: стояли на шкафах, этажерках и специальных подставках, висели в качестве кашпо или картинок… Журнальный столик, на который сестра заранее плюхнула вазочку с печеньем, и то был гигантской глыбой желтоватого кварца, отполированной сверху.

— Ну как?

— Потрясающе.

— Это из-за папы. Он ведь не так богат был деньгами, как друзьями, вот они и привозят всякие сувениры. Знают, через кого ему можно угодить.

Олька принесла закопченную медную турку и две ониксовых чашечки, на удивление тонких, и установила на горном хрустале.

— Знаешь, а внутри стола появляется радуга. Когда сама захочет. Или вот — смотри.

Над спальным диваном висела картина в черной оправе: срез родонита. Обычно рисунки на нем похожи на редкие деревья с переплетением ветвей, но тут был некий странный пейзаж: четкий абрис далеких гор, низвергающиеся с них потоки, одинокий кедр на вершине — и на переднем плане мягкая линия нагого женского тела. Венера Веласкеса, которая отвернулась от зрителей и смотрится, как в зеркало, в камерный мир, что всем ей соразмерен.

— Слушай, Юль, а воры тебя ни разу не навещали?

— Представь себе, нет. У меня и безделок полно, так ни на одну не польстились. Дядя Фил, помню, говорил, что их книга отпугивает.

— Фил?

— Филипп, лучший папин друг. Их компания тусовалась неподалеку, пока пятиэтажные корпуса не пошли под нож.

— А книга…

— Вот. Ты чего, ни разу не видел? Ах да, ты ведь был маменькин сыночек. А это он отцу принес, когда они с мамой уже для виду разъехались, но еще не отчалили за бугор. Меня самой при том, правда, не было.

Она сняла с полки и поднесла мне (иначе не скажешь) здоровенную книжищу в тисненой коже с металлическими накладками. В середину обложки была втиснута инкрустация: небольшой овальный камень с удивительным рыжеватым отливом. Огонь, в котором мелькают сгоревшие частицы.

Я невольно потянулся к нему рукой.

— Это опал такой. Благородный арлекин. Говорят, кабошон с мужского перстня. И что интересно — никто не может сказать, из какого месторождения. Хотя вроде как не искусственный.

— А что внутри? — я открыл обложку.

И снова удивился необыкновенному зрелищу: какие-то закрученные рисунки на всю страницу.

— Вязь вроде арабской. Каллиграммы — письмо, где буквы сложены в подобие рисунка. Папа пробовал читать, он ведь и северобедуинский, и фарси хорошо понимал, но тут стал в тупик.

Юлька закрыла книгу и положила на место.

Что-то тем временем происходило вокруг — кофе ли был чересчур для меня крепок? Или от моего любимого камня шли горячие токи?

— Говорят, он излучает что-то. Орлец. А у тебя висит над постелью.

— Ерунда. От него спится лучше.

— Юлька. Ты ведь понимала, зачем от нас обоих не прятали тайну?

— Усыновления? Да чего ж не понять. Только это чепуха чепуховая. Жениться, замужествовать, разводиться потом… У меня детей не должно быть, вроде как. По слюне прочли. Оттого я ни с какими парнями не тусовалась.

— А я ведь никогда не думал жениться. Как-то все девушки мимо прошли. Заколдовало, наверное.

— Наверное, оттого, что мы всю жизнь держались друг друга.

— Юл. Юлька. А если сейчас? Иного не представится.

Я поднял голову от хрустальной поверхности — и удивился. Моя знакомая до дыр Юлиана…

Она стала прямо хорошенькой!

— Нет, правда, — чуть спотыкаясь, говорила она. — Я ведь всю жизнь только тебя хотела. Только не знала, пока это… Не разъехалась. Ты ведь был такой весь мой, такой солнечный, теплый — и такой лунный. Лунный принц. Звёздный мальчик.

Ее пальцы взъерошили мою прическу и пропустили ее сквозь себя. Мои руки притянули ее голову через стол, а губы нашли ее рот.

Можно весь мир так притянуть к себе, а одного человека в нем потерять без возврата, понял я так, будто меня проткнули насквозь остриём рапиры.

… Мы вошли под сень родонита и повалились на постель прямо в одежде, срывая ее друг с друга, точно пожухшие листья. Губы наши рыскали по телу, как голодные зверьки, руки сцепились оковами, ноги сплелись мертвой петлей. Рушились города, воздвигались храмы, огонь сжигал бескрайние прерии, тысячелетние секвойи прорастали сквозь пепелище. Я пролился как вода, истаял, как свеча, проникая в нее каплями горячего воска. И когда, наконец, совершилось самое главное — ни один из нас, я думаю, не понял до конца, что это было.

Я и после не понимал — вернее, чувствовал свою женщину так, как звериков: нюхом и изнутри нее самой. Ее смех и плач. Ее горячку и холод. Ее тонкое и пронзительное, как игла, желание, которое взмывало в единый миг и так же ниспадало, насыщалось мною.

Так тянулось весь вечер и всю ночь.

На следующее же утро мы подали заявление в загс.

А еще через три месяца Юлька, уже в качестве новоиспеченной супруги, вытащила меня из очередного фермерского хозяйства известием, что она чётко забеременела.

Я спешно примчался.

— Ты только не волнуйся, — этими словами встретила меня на пороге. — Один врач сказал, другой написал на него опровержение.

А далее я узнал, что по поводу непредвиденной брюхатости она связалась со старинными отцовскими друзьями, вернее — друзьями друзей. И они рекомендовали ей (так и слышалось — настоятельно рекомендовали) сменить гинеколога. Принимать гормональные препараты и биодобавки по особой, очень сложной схеме. Ни в коем случае не общаться со мной.

— Что, и в театр вместе нельзя сходить? — спросил я тупо.

В ответ она расхохоталась и пояснила, что театр или там Нескучный Сад — это как раз можно и очень полезно, имеется в виду совершенно иное общение. Но гулять исключительно под надзором. И никаких контактов с преподавателями — она возьмет академ с самого начала беременности, будто бы по причине патологии. Ну, с камнем работать ей разрешают. С небольшим и понемногу. Говорят, поможет стабильности развития плода.

Сплошной «Ребенок Розмари», однако…

Я вернулся туда, откуда прибыл, спешно завершил платные труды по групповому искусственному осеменению и профилактике ящура, а на следующий день уговорил преподов принять все будущие зачеты и экзамены экстерном, успешно свалил их с плеч и тотчас же засел за диплом, одновременно вгрызаясь в содержимое госэкзаменов. Немало мне помогло то, что меня держали за гения.

А наш мальчик тем временем рос, и весьма бурно. О том, что это будет мальчик, нас предупредили рано, как и о том, что придётся делать кесарево — узкий, мальчишеский таз. Было много еще всякого — я старался держаться в стороне от этих проблем, предпочитая успокоительное общество всякой мелкой живности. Мелкой — значит не более теленка, но всё-таки чуть покрупнее вируса. Именно — домашних любимцев, которые приносили мне, помимо удовольствия выручать их из беды, еще и некоторые деньги. Клятвы Гиппократа с меня не требовалось, так что я предавался самым смелым экспериментам и в результате врачевал весьма успешно.

Жили мы теперь вместе — на жениной квартире.

Где-то на грани восьмого и девятого месяцев Юлька разбудила меня и приключившегося рядом дворового песика тихим воплем. Отошли воды.

— Ты не ошиблась? Рано.

— Меня предупредили, что такое может быть — чтоб не приняла за выкидыш. Вызывать никого не надо. Едем. Знаешь куда?

Мы загрузились в Юлькин потертый пикап и отправились в ближний загород. Дорогу я примерно запомнил еще раньше, однако рулила она — я побаивался, что невзначай тряхну младенца.

Прибыли еще в темноте и въехали прямо в открытые ворота — я еще удивился, какой забор неказистый, да и сам дом. Там о нас уже знали: мою жену сразу увела под руки какая-то молодая женщина в рубахе и брюках, довольно приятная с виду.

— Ты уезжай, — сказала Юлиана. — Мы и без тебя справимся, правда.

— Надеюсь, — негромко сказала ее спутница.

И я уехал, весь в тревоге.

Но надо же!

Не успел я рухнуть на тот самый диван под сенью каменного древа, как позвонили на мобильник. Родился сын, мать спит, наркоз применять, по счастью, не пришлось.

— Он небольшой, скажем так, — говорил мне в ухо бодрый юношеский голос. — Два четыреста. Но вполне здоровенький, и не сомневайтесь никак. Нынче мы его вам не отдадим, только покажем через стекло, а игнуфре… мамашу забирать приезжайте хоть завтра. Хотя еще лучше через день-другой.

Что за странности? И что за имя такое фараонское?

Но я, скрепя сердце и скрипя зубами, выдержал предельный срок и только потом поехал. Нечто внутри меня говорило, что ослушаться этих господ будет себе дороже.

Вблизи дом показался мне куда приятней вчерашнего: бревенчатый, крашенный коричневой краской, с узорными белыми наличниками и открытой верандой: вчера мы заезжали с тыла. Внутри тоже было по-деревенски нарядно и очень чисто: на веранде — грубоватая резная мебель, внутри — плетеные из тряпья коврики, изразцовая печь, широкие скамейки, натёртые воском.

Юлиана вошла, как и прежде опираясь на ту самую женщину, чей брат… Ох, нет: говорил со мной её собственный голос, слегка искаженный вначале телефонной трубкой, потом — моими душевными переживаниями.

— Госпожа легко отделалась, можно сказать, малой кровью, — сказала дама. — Мы ей накормили вареную плаценту, это в живости помогло. Мальчик в кювезе, его поят, — а то, знаете, у самой госпожи не получается.

Я поглядел на их обеих свежим глазом.

Юлька — бледнее, чем обычно, какая-то маленькая и встрепанная, как птенец. Но весёлая.

Ее спутница — темнокожая, как мулатка. Вчера при голубоватом «энергосберегательном» освещении, сие обстоятельство как-то не бросалось в глаза. Грациозная, белозубая, светлый берет оттеняет длинные прямые косы цвета гречишного мёда.

— Это Фваухли, — представила ее моя женушка. — Не старайся, всё одно у тебя не получится верно произнести. Акушер и няня. Он тебе покажет нашего маленького.

Я последовал за девицей в помещение, которое по контрасту с прихожей показалось мне ультрасовременным, то есть практически пустым. Посередине стояла механическая колыбель на деревянных полозьях — но в прозрачном яйце из какого-то пластика. А в ней, среди путаницы каких-то тяжей и присосков, лежал и едва шевелил отростками нагой желтовато-бледный червячок.

— Он вполне доношенный, вам не бояться, — вполголоса произнесла нянька. — Только не как всё прочие.

— Дебил, — полуспросил я.

— Вот уж не так. Фсст!

При этом птичьем звуке червячок отпустил соску, соединяющую его с молочной бутылочкой, и ярко, живо улыбнулся в ответ.

— Красивый. Смугленького получим. Пока просто урожденный желтячок, но неопасно совсем.

Потом меня увели, недоумевающего и зачарованного.

— Постелите внутрь салона мягкое покрывало — и будет, — сказала нянька, отдавая мне мой поклон. — Дорога ровная и приятная.

И нас быстренько спровадили вдоль по этой самой дороге…

На подъездах к столице, когда мы уже предвкушали въезд на гремящее и вонючее кольцо, Юлиана вдруг приподнялась со своего заднего сиденья, где была крепко приторочена:

— Юлька, меня ведь предупреждали. На обочине будут ждать друзья. Стой!

Там, слегка накренившись к кювету, обнаружился автомобиль — нечто широкошинно-спортивное с лёгкой примесью болида. Похоже, частной сборки.

Из стального гончака вышел сначала один мужик, помахивая нам тонкой перчаткой, потом второй.

Я послушно затормозил, и первый человек, улыбаясь, нагнулся к Юлькиному окошку.

— Рада, как рада! Юл, это ведь старые папкины друзья, я их знаю. Хельм и Бьярни. Сядете или поедете следом на квартиру?

— Давайте не поедем, — сказал Хельм, — там стены просоветские. Тут рядом прудик и роща, а купаться не по сезону холодно, вот на свободе и поговорим.

— Я бы скупнулся, — ответил ему Бьярни. — Всяко не холодней, чем дома в похожее время.

Стояло, кстати, начало апреля, так что насчет сезона помолчим.

Пока они договаривались с моей женой, я их разглядывал. Оба на первый взгляд казались похожи возрастом и костюмом — лощёные северяне, шведы, норвеги или еще кто. Однако если Хельм был тотально сед, моложав и элегантен, то Бьярни просто молод и русоволос, а плащ такого же покроя, что и у своего патрона или родича, носил как некую экзотическую диковину из африканского бутика.

Когда они оба загрузились, Хельм — на переднее сиденье рядом со мной, а Бьярни назад, я свернул с обочины и не торопясь подрулил к нужному месту.

— Курите? — спросил я из вежливости.

— Что вы — при даме! — отозвался Хельм. — И вообще, мы только ради маскировки дым пускаем.

— Тогда я вас слушаю.

— Ну… Вот Юлиана не даст соврать. Она меня узнала, а о сыне догадалась. Это ведь я курировал вынашивание. Деньги, специалисты…Охрана плода…

— Иначе меня бы заперли как диковину, Юлик, — вздохнула жена. — Засунули под очень толстое стекло и изучали до потери пульса. Мне ведь никакого ребенка не положено из-за хромосом.

— Мужские они у нее, — подтвердил Хельм. — Регул, натурально, тоже не бывает. Для всех рутенов это неодолимая преграда…

— Рутенов? — переспросил я.

— Но далеко не для всех вертцев. А мы и ваша жена — как раз оттуда.

Я повернулся так резко, что едва не вывихнул шейные позвонки. Бьярн обнимал Юльку одной рукой, другой поправляя на ней покрышку.

— Ну да, Юл. Вертдом, помнишь?

Оба мы неким краем уха слышали от предков о некоем сказочном мирке под названием Вертдом, или Вирт — от «виртуальная реальность». Стране, где золотое средневековье было платиновым, где вдоволь играли в игрушки, что предлагала им высокая цивилизация, но жить предпочитали по своим правилам. Где пшеница урождалась сам-двадцать, а рожь — сам-сто, где никто никого особо не притеснял, а дворяне отличались от мужиков единственно развитым понятием чести. Где для сохранения традиций бессмысленно было заключать их в анклав и окружать стеной, потому что они оказывались невероятно живыми и в своем росте мигом перехлестывали через любую ограду — тем самым переставая быть самими собой. Где обитали две поистине отличные друг от друга расы, которые в смеси друг с другом могли давать непредсказуемое по своим качествам потомство. Люди Суши, как две капли воды похожие на обыкновенных хомо, и Люди Моря, у которых могли родить не только женщины, но и мужчины.

— Вообще-то я привыкла позиционировать себя как женщину, — улыбнулась Юлька. — Особенно после того, как от тебя понесла. Но ты сам рассуди: ведь это просто чудо со мной тогда случилось.

— От присутствия орлиного камня, — кивнул Хельм. — Это знак мужей и мужской силы. Оттого ведь и сын у вас, Юлианы. А не дочка. Как назовете?

— Не думали пока.

— Можно — Арман? Друг такой у меня был. И автор Книги Каллиграмм.

— Не покрестят, — ответил я машинально.

— Ладно, не настаиваю. Кто я, чтобы вам диктовать?

— Похоже, дядюшка Хельм, ты это уже делаешь, — произнесла Юлька. — Иначе бы сейчас не возник.

Бьярни при этом расхохотался.

— А. Тогда так. Ты, Юлия, перестаешь накачиваться этими женскими снадобьями и начинаешь глотать или там колоть всякие тестостероны. Можешь отметиться у обыкновенного врача в том смысле, что хочешь хирургически обозначить свой пол.

— Но это ведь в конце концов означает развод! — ужаснулся я. — В России браки между однополыми невозможны.

— За рубеж переедете. Кстати, там и ребенку выправите документ на рекомендованное имя.

— Но почему она обязана вообще в это влезать? Из благодарности к добренькому иностранцу?

— Юлик. Не забудь, это мой друг. Друг нашей семьи.

— Я вижу, тебя, Юлиана, проинформировали куда лучше моего.

— Потому что вы… как это? Две половинки разных близнецов, — сообщил Бьярни. — Мальчик имеет сестру того же земного корня, мужеженщина — брата от того же семени. Обе других половины — в Вертдоме.

— И им там трудно, — кивнул Хельм.

— Погодите, — взмолился я. Не успел я поверить одной чуши, как вы на меня другую наваливаете.

— А вы тут при чем, Юлиан? — удивился Хельм. Я так понял — напоказ. — От вас ничего не требуется. Ни пол изменять. Ни помогать сестре. Ни стремиться куда-то там.

— И вообще время терпит, — подхватил Бьярни. — Оно ведь в обеих землях по-разному течет. Кому-то из двояшек двадцать, а кому — еще и пятнадцати нет. Пока Фрейр… Юлиана будет возвращать свой натуральный облик, авось половинки подрастут и время как ни на то подтянется. И проход в завесе откроют.

— Вообще-то, Юлианы, — улыбнулся Хельм, — их тринадцать ваших девятнадцати вполне стоили. Маленький мужчина и небольшая, но вполне ладненькая женщина.

— Самое главное дело. Отчего мы им всем так позарез нужны? — спросила Юлька.

— У них беда. Заговор, который может погубить ваших брата и сестру и нарушить весьма нужный проект.

— А подробнее вы не сумеете сказать?

Хельм покачал головой.

— Подробнее? Только ещё вот что. Твою сестру, Юлиан, вырастили чужие руки. Дали ей здоровье и красоту, поместили на высокую ступень. Теперь ей трудно, и прежняя ее высота вот-вот станет эшафотом. Из тебя, Юлиана, приёмные родители сделали настоящего человека — но кого ты отблагодаришь за это вот прямо сейчас? Нужды в тебе у них нет, расставание уже их постигло, но ты всегда сможешь отыскать к ним след.

— Ребёнок, — сказала сестра.

— Мы его сбережем куда лучше вашего. Он — сокровище, редкость, достояние всего Вертдома и подарок Рутену.

— Батюшка, ты им лучше скажи, как к нам пройти, — вмешался Бьярни. — А то забудешь за уговорами.

— Через кольцо с переливчатым камнем, — кивнул Хельм. — Юлия знает, если не забыла.

— Настанет час, — продекламировала она, — настанет срок. И потеряется замок. И распахнутся все листы, роняя чудо красоты. И когда кольцо с вертдомским опалом-арлекином само наденется на палец, это значит — переход чист от тумана, пути открыты.

— И вас там встретят. Там уже начали ждать вас обоих, ибо время в Верте иное, чем в Рутене, — кивнул Хельм.

— Эй, а язык учить не нужно? — сказал я на засыпку.

— Не нужно. Вот в верховой езде потренируйтесь, пожалуй.

На прощанье, уже выходя из нашего пикапчика, он бросил рядом со мной нехилую пачку евров в банковской упаковке. Под резинку была вставлена визитная карточка:

ДИПЛОМАТЫ БЕЗ БЕРЕГОВ

Общество с неограниченной ответственностью

Торригаль фон, Хельмут — президент

Торригаль фон, Бьёрнстерн, главный управляющий

Юридический адрес: Санкт-Петербург, ул. Стойкости, 13

Фактический адрес: Москва — Ромалин — Шинуаз

Далее шли какие-то странные закорючки и многочисленная цифирь, не очень-то похожие на номер мобильного телефона или счет в банке. И вообще на реальную московскую действительность.

И потянулось время, которое отсчитывалось по плакеткам с лекарствами, пакетикам травяных чаев и разовым шприцам для вливаний.

 

III

Суд завершился. С подобающими реверансами, со всеми мыслимыми отсрочками и оттяжками, с заверениями в честности, неподкупности и несвязанности воли с мнением черни — но смертный приговор. Предлагалось порадоваться, что Фрейя, по скондийскому шаблону, будет обезглавлена, а не сожжена на костре и не закопана в землю по плечи ещё живой, как поступали в подобных случаях старинные рутенцы. У нас в Франзонии подобное бывало тоже.

Иногда мне кажется, что Фрейя приняла на себя ту бездну поношений, которая была предназначена моей родной дочери. Добровольная или невольная жертва.

Я погрязаю в топкой тине своего бездействия.

Почему я не смею ничего предпринять?

Эрмин говорит:

— Почему бы ей от младенца ещё тогда было не избавиться — да и сейчас, поди, не поздно. Говорили же тебе, что тогда твои противники не станут подогревать страсти.

Кто говорил? Мои старые женщины? Да откуда он знает — в то время Эрми не был еще моим наперсником. И сейчас, кстати, не так чтобы очень.

— Ты же имеешь полное королевское право помиловать.

Это снова он. Но откуда я знаю, что тогда на самого меня не навесят incestus, как называет это Дарвильи, или растление малолетней? Точнее, я твердо знаю, что попытаются. И тогда я подвергнусь в Готии их проклятому obstructio путём их трижды проклятого liberum veto, а во Франзонии перестану быть тем, кто может хоть как-то на что-то повлиять. Это по меньшей мере.

— И отчего тебе не похитить ее из Шинуаза и не перекинуть через границу в тот Рутен, откуда она явилась, на наше несчастье?

Взять из-под охраны и подвергнуть иной смерти, чем та, что ей предназначена. Возможно, куда худшей.

Нет.

Я трус.

Эрмин храбр беззаветно. Как поют жонглеры на перекрестках: «Лучше гибель, но со славой, чем позорное житьё». Ну разумеется. Сдохнуть нам — раз плюнуть. Вот, небось, Зигрид порадуется…

Ох, святая вошь, а это откуда выползло?

Мессер Барбе говорит мне:

— Бойтесь первых движений души — они не только самые благородные и нерасчётливые: они убийственно глупы и до идиотизма опасны. Откуда вы все взяли, что будет слава, а не еще горчайший позор? Образуется воронка, водоворот, куда затянет всех поочередно: Фрейю, Фрейра, Ниала, вас… и то дитя, что вот-вот должно появиться в неприступной цитадели Шинуаз.

Как вы не поймете: и ваша дочь — приманка для вас, и вы сами — приманка для неких сил. А бесплатный сыр в мышеловке, равно как и дорогостоящий, подвержен одинаковому риску быть съеденным.

Он явно не договаривает.

А Эрмин, забив на мне крест, как мы говорим, бодро скачет по полям и лугам. Одна из обязанностей конюшего — сопровождать королеву в ее верховых поездках. Сам в щегольской тунике и алой мантии с капюшоном, моя жена — в особенном платье для верховой езды, как считается, подражающем наряду дев-воительниц. С разрезами до пояса и оборкой широких кружевных панталон внизу.

И, право, я почти рад, что Зигрид удается хоть как-то утолить свои печали.

Размышление четвертое

Сколько-нисколько плыли зачарованные путешественники, которых обременяли пока ни к чему особо не применимые дары, но вот снова показался из тумана большой гористый остров. Он был разделен посередине высоченной стеной, что состояла из самих гор, причем перевалы были заложены камнем. С одной стороны острова были тучные травяные пастбища, с другой росли только мох, вереск и пустынная колючка. На одном краю паслись дородные, как бурдюк, белые овцы со спутанным руном, а на другом — поджарые черные, все в крутых завитках. У белых морды были унылые и постные, у черных — ехидные и вроде как вполне довольные жизнью. По верху стены ходил великан и то и дело нагибался, подхватывал овцу в горсть и перебрасывал на другую сторону, причем овца сразу же меняла если не стать и дородность, то уж наверняка цвет.

Страшно стало от всего этого путникам, но вдруг увидели они, что посреди камней проделаны многие дыры и лазы, и овцы постоянно пролезают через них в ту или другую сторону сами, приобретая иной, чем прежде, цвет куда быстрее, чем великан мог это заметить.

— Вот неслухи, — пожаловался великан голосом, подобным грому. — Никак не хотят определяться. Упрямые бараны, а не овцы. Так и вожусь с ними, пытаясь отделить чистых от нечистых.

Ничего не сказали в ответ ему люди Брана, потому что дано им было понять: овцы — те же люди, и не найдешь среди них ни совсем добрых, ни совсем злых. А если и отыщешь — сами они воспротивятся такому разделению…

С тем быстро отчалили товарищи Брана и сам он от Острова Овец, чтобы не сердить гиганта — потому что мог он прочесть их ответ в молчании и улыбках.

Цитадель Шинуаз. Символ неприступности.

Вокруг неё густые леса и широкие поляны, ночью снег ложится на ветки теплым одеялом, чтобы к позднему утру, потяжелев, упасть на влажную землю. Такова уж здешняя зима, ласковая, мягкая, с прозеленью и первоцветами в ледяных скорлупках — солнечных линзах: на раннюю весну похожая.

Оттого в лесах будто птицы поют: свист, щелканье, перекаты, щебетанье и чириканье. Ба-нэсхин. Так они разговаривают между собой — лучшие воины, надежнейшие стражи Вертдома. Не просто так — но чтобы показать всем прочим своё единство, душевное расположение, верность. Так поют в соленых океанских водах их мощные ба-фархи. И полуопальный цареныш Фрейр учится этому полетному, этому по видимости беспечному языку непреложной дружбы.

А внутри дома, в одном из садов, куда падают снаружи снеговые хлопья, малютка Фрей стоит, с головой накрывшись волчьей полостью и крепко ухватив руками низкую ветку дерева. Вид растения — фикус религиозный, морозостойкий.

— Стелламарис, ты далеко? Ой, я вся вниз теку.

— Здесь я, рядом. Подмороженную калину собираю. Да что там с тобой?

— Судороги. «Это» началось, кажется.

— Так восемь же месяцев, рано.

— Погодить никак уж не удастся.

— А и верно ведь — воды отошли. Давай я тебя с холода унесу.

— Н-никак не отцеплюсь, — объясняет девушка сквозь зубы.

— Тогда держись покрепче и не бросай. Висни на древе, как спелая смоква, то есть инжир, понятно? Присесть на корточки сможешь?

— П-попробую.

— Я чуть в сторону отойду — тебе самого Фваухли высвищу. Он куда искуснее прочих здешних повитух — даже, говорит, сам родил однажды.

— И к рутенскому мальчишке его возили. Знаю, — отвечает Фрей в спину своей радетельнице.

Названный субъект прилетает как на крыльях — от медовых кос пахнет снегом и влагой, глаза и зубы сверкают, как начищенные.

— Бросай принцессе свою форменную одежку под ноги, — командует Стелламарис. — И без камизы вдосталь жариться будешь.

Она плотно обхватывает Фрейю со спины и поглаживает по животу, слегка надавливая книзу:

— И не смей у меня орать — силы зря потратишь. Схватки сильные? Ага, слышу, под цитаделью прямо весь пол затрясся. Носом дыши, носом, говорю! И опирайся на меня, удержусь как ни на то. Юнош, а ты за бедра хватайся и тоже пока держи со всех рук.

— Она вроде тужиться хочет, — доносится из-под низа покрышек.

— Перехочет. Фрей, на руки мне спиной ложись. А теперь жми ветку изо всех силенок — боль ей передать. Давай!

— Не могу… — цедит сквозь сомкнутые зубы девушка. — Устоять… не могу.

— Кто из нас может-то?

— Она там… От волосиков щекотно.

— Всё тебе… — начинает Стелла и вдруг бросает ба-инхсану:

— В ноги иди! Это ж головка показывается. Девочка, опускайся пониже. Ноги на ширине плеч и согни немного. Прекрасно! Сейчас родишь. Фа, чистый рушник — принять. Да пояс, пояс размотай, он у тебя шелковый. Так, теперь одна держись.

Оба акушера пригибаются к ногам роженицы и натужно там копошатся.

— Не могу, — вполголоса стонет Фрейя. — Сейчас выпотрошусь на фиг.

— Нет, какие слова она знает! — восхищается Стелла. — Ну и не моги — теперь-то уж назад факт не повернешь. Валяй, разрешаю!

Фрейя неблагозвучно кряхтит — и в этот самый миг что-то небольшое шлепается в тряпки с визгливым капризным ревом.

— И верно — девочка, — благоговейно шепчет Фваухли. — Морская Дева. Хотя…

— Не треплись, пока не время. Отделяй. Пуповину пережми, это тебе не ваши солёные воблища: кровью мигом истечет. А теперь заворачивай дитя, живо! Простудишь. Фрей, теперь еще самый пустяк осталось выродить. Я тебя пока отсюда на руках унесу, ладно?

Через небольшое время, достаточное для того, чтобы извлечь остатки пуповины и детское место, вымыться самим и обмыть ребенка, Стелламарис говорит:

— Всё-таки оно моряна. Фрейрова кровь сказалась.

— Ну ладно. Мне кормить ее дадут?

— Нет. Ни единого денька. Единственно, что можно будет сделать, — сослаться на преждевременное раскрытие ложесен.

— А?

— Юридический термин. Будто бы ты родила до срока и недоношенного, а сама по этому поводу разболелась. Хотя легко понять, что это неправда. Дитятко у тебя крепкое, точно грецкий орешек. Ты его как думаешь назвать?

— Элинор. Старинное рутенское имя.

— У нас оно звучит в разных говорах как «Алиенор» или «Элинар». Красиво.

— Это же парня так зовут.

— А младенчику только восьмой месяц пошел. Еще неизвестно, в кого перекинется.

— Лелэлу, а мне будет отсрочка?

— Если захочешь. И придираться к нашему вранью никому неохота, тем более судейским крючкам, и на самом деле ты еще слишком слабенькая. Родить морское дитя — не значит самой быть ею. Они-то через два вздоха с постели вскакивают.

— Хотя бы посмотреть её хочу.

— Нет, Шинуаз — место архинадежное, но замкнуто в себе самом. А ба-нэсхин увезут дитя к себе и затеряются с ним в океанских волнах. Ни чиновным, ни дворянским, ни самому королю с королевой не отдадут, пока не настанет время. И вспоят, и выкормят, и оберегут.

— Ну что же, — сдавленно говорит Фрейя, — значит, всё к лучшему. Нельзя мне к ней привязываться. И не время бояться и взвешивать шансы. Говорят, от одного приговора голова с плеч не слетит — вот её и пустим в ход.

— Твоя правда. Но не вся, однако. Ибо вся интрига, куда тебя втянули, должна балансировать на грани провала и триумфа. Быть случайной, непринужденной, смётанной на живую нитку — и лишь тогда может удасться. Любой расчет рядом с жизнью не живёт.

— Эту поговорку я запомню. Да, Стелла, отыскали этот твой палаческий идеал?

— Похоже на то, — строго отвечает ей нянька. — В жизни и во плоти. Времена совпали, двери миров открылись, и тем, кто без страха, возможно станет оседлать само наше двойное бытие.

Размышление пятое

На сей раз плыли люди Брана не очень долго, но вот что я тебе скажу, мальчик. До тех пор странствовали они внутри того самого туманного потока, который мы называем Радужной Завесой. А теперь вышли из него и плыли уже по чистой воде — только не узнавали ничего, потому что отнесло их далеко назад.

И вот спустя сколько-то времени увидели моряки даже не остров, но огромную лесную страну, где трава росла по колено, цветы — по пояс, а невиданной красоты деревья прятали в своих кронах небо.

Но гордый замок на морском берегу выступал и из-за самих деревьев, подобно Вавилонской Башне… Ты разве не знаешь такой? Это где все языки перепутались, потому и не понимает вертдомский обитатель почти никого из рутенцев.

Ну ладно. Башня эта была в семь этажей и семьдесят семь ярусов… не спрашивай, что это означает, просто так говорится… — и вот что удивительно: все они, от самого широкого до самого узкого, были покрыты белыми перьями, что лежали одно к одному, будто свинцовые пластины или хорошая черепица. Это были перья Великой Змеи — Радуги.

Тайно пристали путники к извилистому берегу и спрятали карру в прибрежном кустарнике. А сами стали наблюдать.

Никакой стражи они не видели — ворота башни были открыты, и туда-сюда расхаживали прекрасные девушки. Были они заняты всякими делами по хозяйству: стирали нарядное белье и развешивали его на ветвях, носили корзины с плодами, выпасали тонкорунных коз — а между тем играли на музыкальных инструментах и пели благозвучные песни как бы в помощь своему труду.

Ближе к вечеру запылила единственная дорога, ведущая к замку, и проскакал по ней всадник в кожаном шлеме, серебряных доспехах и на золотом коне. Позади седла в петлю был продет тонкий прямой клинок. Обернулся рыцарь — и заметил Брана.

Снял воин свой шлем, тряхнул черными косами — и оказалось, что это юная женщина.

— Привет вам, путники, и добро пожаловать, — сказала она. — В этом доме всегда рады гостям.

Учтиво ответил ей Бран и пошел рядом — а с ним и все его друзья.

Пока они добирались до замка, успел он узнать, что сама девушка — королевская дочь, а прочие женщины — подруги и служанки. Отец ее умер от болезни, что унесла всех мужчин в стране, да и почти всех жён, кроме тех, что спрятались от поветрия в замке. Оттого не найдешь среди них ни единого мужчины или ребенка, а ей самой приходится охранять прочих дев от неведомых опасностей.

С радостью приняли женщины усталых и грязных путников, дочиста отмыли в бане и сытно накормили за столом, где против каждого из мужчин сидела красавица, а против Брана — сама юная королева. После трапезы возлегли каждый мужчина с той женщиной, что находилась напротив, а Брана увела к себе сама Альбе — так было имя владетельницы сего прекрасного острова.

Долго ли шло для них время или не было его вовсе, как бывает с теми, кто счастлив, я не скажу. Только через девять месяцев родили пятнадцать женщин по ребенку, мальчиков и девочек поровну, а королева произвела на свет двойню: сына и дочку сразу. Были они похожи не на нее саму, а на Брана; он же за время скитаний стал бел, как пена морская, и темен, будто скрытая в ней пучина.

Тут говорит Бран:

— Сотворили мы все доброе: не иссякнет теперь ваш народ. А нам пора завершить и увенчать наши скитания.

— Погоди хотя бы еще столько же, — попросила королева.

И прочие женщины с плачем и стонами умоляли о том же самом.

Но знал Бран, что, согласись он, вымолят у него еще время, и еще и не будет тому конца. Ибо мягче воска сердце человеческое.

И велел тогда своим людям собраться, загрузить корабль дарами этой страны и править в открытое море.

В час отплытия собрались их женщины на берегу, и каждая держала в руке клубок золотой пряжи. Бросили они эти клубки, восклицая:

— Во имя детей наших, настоящих и грядущих!

И прилипло золото каждой к правой ладони ее мужа, потому что устыдились все моряки вместе и каждый из них на особицу. Потянули женщины, наматывая каждая свою нить на тонкие пальцы, и карра медленно пошла в объятия той бухты, откуда выплыла на вольную воду.

— Бросайте клубки, хоть бы пришлось каждому из нас отрубить себе правую руку! — воскликнул Бран при виде этого.

Но при первых признаках его гнева попрыгали его спутники за борт. Корабль стал в вершке от мелководья, и юноши резво поплыли назад, к семьям, ибо тяга их к оседлой жизни и ее радостям пересилила желание скитаться и далее — без надежды вернуться на землю, откуда все они когда-то вышли.

Бран остался на корабле один, а его нить натянулась так, что грозила порваться; ведь желание странствовать было у него сильнее, чем прочие земные чувства.

Тогда королева намотала нить не на пальцы, а на тонкое своё запястье, потянула вновь — и в единый миг перелетела в объятия Брана.

Тогда корабль, наконец, отделился от побережья и сам собой вырулил в широкий океанский простор…

…Снова безумное чаепитие в компании мессера. На сей раз он принес ларчик с каким-то совершенно особенным напитком, что и на чай-то не вполне похож. Разогнать мою тоску.

— Это не листья, а почти так же засушенные цветы.

— Я уже употреблял, с вашей подачи, ферментированные хризантемы и вяленый гибискус, так что…

— Попробуйте.

Из вежливости он всякий раз, наполнив обе чашечки, немного отливает из моей в особую скляночку и дегустирует. Хотя я давно и думать не думаю, что он способен отравить хотя бы мышонка.

Окунаю губы.

Ароматный, сладкий с легкой горечью, но что-то… что-то совсем простое.

— Кипрей. Цветок руин и пустошей. И дикий лесной мед из борти. Оценили?

— Хм. Снова вы на что-то намекаете? Нет чтобы сказать прямо, четко и откровенно.

— Только на то, что необходимое вам решение скорее всего будет самым вероятным их возможных. И самым примитивным.

— Снова образ вместо неложных речей. Снова изящное иносказание вместо душевной прямоты.

— Я никогда не говорю прямо и четко с владетелями. Это недостойно такого умного человека, как вы. И к тому же я не ваш конфидент, чтобы откровенничать с риском остаться непонятым.

— Допустим, вы уже он, — ответил я чуть резче. — Почти. Ваши действия?

Дарвильи усмехнулся и поставил на место чашечку.

— Тогда так. Некто очень серьёзно не хочет ребенка вашей Фрейи от наследника престола. Того, кто уже рожден, как я слышал. Здоровенький… но девочка, ведь так? И по древнему готийскому закону, также может наследовать отцу. Во Франзонии и Вестфольде девушка держит престол для будущего мужа, а вдова — для малого сына. Однако и Фрейра, и вас этот человек явно не хочет трогать.

Именно еще и поэтому некто хотел бы убрать обеих принцесс из Вертдома, пускай и на тот свет. И весьма раздражен тем, что малютка стала теперь недосягаема, а сам приговор по прежнему хоть и подписан, и скреплен поверх подписи вашей личной печатью, но рядом с ней стоит слово «cunctacio». То есть — «ждать, поелику возможно».

— Если вы полагаете, что я…

— Я не полагаю, что вы, ваше величество, настолько ловки и быстры, чтобы распорядиться этой маленькой жизнью. Но что это смелое деяние сотворило из вас почти такую же лакомую мишень, как из вашей приемной дочери, — это бесспорный факт.

— Назовите, кто эти люди.

— Первый — голова. Мало ума, много претензий. Второй — шея. Управляет головой, но не полностью осознает, какие в ней ныне зарождаются мысли. Есть еще черная кость заговора, но она не стоит августейшего внимания.

— Имена, я сказал.

— Нет. Иначе вы еще менее склонны будете мне довериться. Я же хочу, чтобы вы ко мне прислушались хотя бы отчасти.

— В чём же?

Я резко стукнул пустой чашечкой о столешницу.

— Когда ваш истинный конфидент… когда в Ромалин придут те, кого вы прекрасно знаете, вместе с теми, кто покажется вам смутно знакомым, примите их с нарочитым уважением и почетом. Они предназначены разрубить узлы тем способом, который ничего не нарушит в естественно сложившемся порядке — и в то же время будет совершенно неожидан. Впрочем, я думаю, вы и без меня бы так поступили.

И снова удалился восвояси…

Я кивал ему вдогонку, будто и впрямь соглашаясь.

Вот ещё бы понять, что всё это значит!

И, конечно, снова в моих наглухо закрытых покоях встречает меня мое любимое привидение. Хотя нет: добрый домашний дух. Хельмут как-то оплотнился и вроде даже помолодел: безмятежная райская жизнь сказывается, наверное.

— Привет тебе, потомок.

— И тебе то же самое, дед. С чем пожаловал? Догадаться можно, что понапрасну не потревожишь. Снова с россказнями?

— Снова. Я говорил тебе, как я для гильдии свой шедевр выполнил?

— Дед, это когда же?

— Ну, не я сам.

— Не сподобился.

— А ведь затейливая история, однако. Вообще-то как это делают по обычаю? Дожидаются какого-нибудь простого приговора и ставят тебя, пока еще первого подмастерья, заглавным мейстером. С именем на таких настенных афишках, что лепят на стены рынка и ратуши. Только что двое старых и опытных мейстеров вместе с тобой по ступеням поднимаются и уже служат самому тебе. Не подручными, однако, а более того доглядчиками.

Ну а как решили они меня в дело ввести на первых ролях, так и работа объявилась.

Были в наших краях такие пожилые сеньор и его крепостной. Семейство дворянина давно оскудело, родители померли, младшие братья порассеялись, а еще и черная лихоманка навестила деревню. Теперь-то изобрели, как от нее избавляться, с нашей, кстати, палаческой помощью. Мы ведь не только исцеляли, но и за нечистью всякой смотрели, изучая ее повадки. Вот и предложили гражданам и сервам: черных крыс травить, зараженные дома жечь, а людей переселять на чистый воздух в палатки и каждое утро парить в поставленной тут же бане с едкими травами. Сразу меньше умирать стали, как нас послушались, а не лекарей-кровососов.

Так вот, этот дворянин уже давно отпустил своего вассала на сервьет — иначе оброк. Тот занялся не землей, а торговлей и разбогател, знаешь, вскорости так, что его сюзерен неплохо одной его десятой долей пробавлялся. Или даже меньшей.

— Он что — выкупиться захотел, а дворянин не дал?

— Наоборот. Хозяин его от себя вроде бы даже гнал, а тот — ни в какую. Ваша матушка, дескать, перед смертью с меня клятву взяла, что в беде не покину. И прочие сопли. Смеялись все над этим. Эти двое постепенно даже примелькались: заходят в лавку, хозяин выбирает товар, а слуга кошелем трясет. Или наоборот: серв по деревням собирается в двуколке проехать, непряденый лен скупить или шерсть домашней крутки, а дворянин с пером за ухом и чернильницей на поясе бок о бок с ним на кляче трусит, как заправский секретарь. Чисто неразлучники: у обоих, кстати, семейства так и не завелось, о чем тоже разговоры ходили.

Так вот, дворянин как-то сдуру замешался в заговор против сына королевы Кунигунды и ее мужа.

— Помню. Это точно знаю.

— Рыцарь Олаф тогда был еще в чести, а покушение на короля каралось вельми строго. Квалифицированная казнь. Повесить, четвертовать, лишить мужественных признаков, вынуть у ещё живого внутренности и на костре спалить перед глазами изменника. Ну, даже со всеми прочими мятежниками так не поступили — смягчили участь. А этому сразу повелели голову отсечь. В шибко больших летах потому что.

— Понял.

— Погоди, не торопись. Был тогда обычай: отпускать преступника под честное слово и под залог свои дела доделать. А залог тогда не как сейчас, типа денежная гарантия или арестованный особняк: кто-то другой должен за него своей жизнью поручиться. Не вернется виноватый — невинный вместо него в петлю голову сунет или под меч положит.

Уже и не знаю, какие там такие дела были у дворянина, что так прижало. Серв и всем своим достоянием ручался, и знатных свидетелей хозяйскому слову искал — не соглашались судьи. Тогда он говорит: «Будь что будет. Себя самого на весы кладу».

— Как в древних балладах. Тиран Дионисий, крики «Постойте, я здесь, я не скрылся» и прочее.

— Ну, ты только не думай. Час в час — такой точности никто и никогда не требовал. Когда уже подходил крайний срок договора, а отпущенный с воли не являлся, гонцов рассылали во все стороны и дожидались еще с месяц. Невиновного казнить — это ж еще решиться надо.

Ну и бывает, кстати, так называемая заместительная казнь. Когда законники сразу соглашаются принять одну жизнь в обмен на другую. Родственник какой-нибудь или холостой приятель, не обремененный семейством и прочими обязательствами так, как настоящий фигурант. Однако и тогда приговоренный должен находиться рядом для наглядного урока, а потом его всё равно в темницу вернут и не отпускают, кроме как с родней повидаться, над имуществом надозреть или уж совсем с концами: если королевское помилование ему выйдет.

Власти явно догадывались, что здесь нечто похожее. И даже что марки, которые предлагались в залог, остались от покупки оружия бунтовщикам. И что дворянин по взаимному уговору не вернется, а побежит от нас куда подальше. Но всё-таки держали его оброчника пристойно, тем более платил он за себя чистой монетой. И казнить его тоже было надо образцово — чтобы напрасных мук не причинить.

Сроки, кстати, в законе были расписаны. И начальные, и крайние. И сколько после крайности еще терпеть полагается.

Вот этот прискорбный случай мне и выпал.

А это значит, кстати, что вместе с нами, тремя палачами, и тем, кто оглашает приговор, еще и главный судья поднимается. И все эти восемь пар глаз — на меня, такого еще молодого.

Место, кстати, тоже непривычное. Не в городе, не за стенами, как делали, когда предвиделось большое стечение народу и не хотели дурной приметы создать, а на поляне близ «Вольного Дома». Чтобы потом все хотевшие того могли с нами отпраздновать моё вступление в наследственную должность.

Ну, сработал-то я отменно. Не Торригалем, нет, тогда ещё один из дедовых двуручников у меня был. Свой меч заводить мне не было пока положено.

И вот — представь себе такое!

Как только голова слетела и начали мы тело укрывать, чтобы парни, помощники наши, его потихоньку убрали, — шевеление на том конце толпы. И продирается к нам — представь только!

— Тот самый раскаявшийся дворянин, — кивнул я.

— Знаешь, поначалу он и в самом деле хотел утечь от всех этих дел: уломал его, видишь ли, тот крепостной. Потом вроде как через третьих лиц себе или серву помилование хотел получить. Потом… Ходил кругами близ Вольного Дома и города, не решался ни того, ни другого сделать. В смысле того, что в город идти совсем уж боязно, а в нашу заповедную рощу как-то привольнее, что ли. Только времени из-за нас слегка не рассчитал. Не то подумал сначала.

— Ну и?

— Законник и говорит: хватит с правосудия одной смерти. Зачтём как замену во искупление. Одного в могилу с почестями, а вон этого — в темницу.

— Не надо мне такого искупления и послабления, — говорит дворянин. — Всю жизнь вольным духом дышал и что хотел, то и делал, а теперь и друга моего милого нет — ради меня и любви своей преданной умер.

Как судья услышал эти слова — вмиг помрачнел и кивнул нам. Два что там — мы и без того поняли. Жаль, второго раза так чисто не получилось — крестьянину мы без церемоний руки назад завели и на колени поставили, а знатного уважить потребовалось. Я его стоя взял, со спины, оттого и подбородок стесал напрочь. Но всё одно легкая была и эта смерть. Пристойная. Это много позже я разревелся. Дома.

— Погоди, предок. Я чего-то не понял. Вы зачем ему поддались, самоубийце этому?

— Миловались они двое. Голубились, понял? Ну, пока это на свет не вышло и во всех ушах не прозвенело, так ничего, а если взяться теперь пересуживать, так костер в тумане светит. За мужеложство. И ведь скажи — некрасивые были оба, почти старики, а ведь до самого конца в них это нетленным оставалось. Что с того, коли один всю жизнь только брал, а другой давал? Под конец сравнялись они.

— Дед, но ведь такие любить не могут. Похоть одна, говорят.

— А ты слушай больше. Эти-то как раз смогли полюбить, не чета многим законным супругам. Кто же ради одной похоти на верную гибель пойдет и мученическую смерть на себя накликает?

— Он к нищете ведь не привык, твой святой.

— Их обоюдным рачением и не пришлось бы. Дворянин, пока был в бегах, устроил имущество у дальней родни, по роду занятий — свободных купцов, им же и торговые связи передал. Я с ними потом виделся.

— А теперь вопрос на засыпку, как говорят в Рутене, — сказал я. — Зачем ты мне рассказываешь эти нудные старинные истории, когда я голову себе ломаю над хлебом насущным?

— Да чтобы аллегорически пустить твой хлеб по водам, так сказать. А прямо говорить — несолидно. Пускай с тобой этак молодые откровенничают. Ну, прощай, внучок, а то меня иные дела поджимают.

И он снова исчез — медленно и вроде как неохотно.

Размышление шестое

Совсем маленькой будет она, моя последняя сказка.

Не успел корабль отойти от Берега Женщин, как настиг его шторм, переломал или вынул из пазов вёсла, обрушил за борт мачту и поволок навстречу надвинувшемуся туману. Я так думаю, наколдовали этим двоим беду те жены, какие остались. Вряд ли пожелав им зла, просто в смятении чувств — а в подобном состоянии любая из нас поневоле становится ведьмой.

Вот и перебросило большую и неуклюжую лодку через границу обитаемых миров. Ну, конечно, оба — и Бран, и Альбе, — стояли на самом пороге погибели, иначе бы ничего у них не вышло. И, я так поняла, Филиппово деяние, которое он совершил в другое время и совсем в другом месте, не имело ко всему этому прямого отношения. Создавая мир — создаешь его и вперед, и назад по оси времени, да будет тебе это известно на будущее.

И вот прибило искалеченную карру к совсем небольшому клочку каменистой земли. Выбрались оттудаБран и его жена, вытащили лодку на берег и пошли искать кого ни на есть живого.

Видят они: на камне посреди островка огромный кусок коры, на коре сидит голый старец, и седые волосы окутывают его густым плащом. А сквозь саму кору прорастает скудная, но яркая зелень.

— Кто ты, почтенный отшельник? — спрашивают они.

— Зовут меня Колумбан, — отвечает с трудом старец. — Принесло меня, как и вас, некое потустороннее течение с дальнего и знойного берега, где укрепился я, как на плоту, на частице великанского древа. Поначалу одно оно, это дерево, и давало мне постель в виде мха и еду в виде упавших в его щели зерен, потому что места сии бесплодны. Только несколько дней назад прибыли и приняли меня местные жители, что живут морем и в море — и кормят меня, сколько и когда могут. Жаль только, нет у меня ничего, чтобы отблагодарить их: народ это бедней меня самого.

Подарил ему тогда Бран Чашу Правды и объяснил, как ей пользоваться. Много раньше научился он отыскивать с ее помощью пресную воду, рыбные стада, потерянные в глубине клады, используя попеременно отрицание и утверждение, «да» и «нет».

— Не знаешь ли ты, о Колумбан, далеко ли до земли, куда мы с женой могли бы пристать, и есть ли она тут вообще?

— Есть, и не так уж далеко, — с готовностью ответил старец. — Сам я дал обет не покидать островка, который дал мне пристанище, мои морские друзья приплывут не так скоро, но доверьтесь течению — и вы достигнете прекрасной и удивительной страны, о которой мне рассказывал мой новый народ.

Так Бран и поступил. На всякий случай укрепил попрочнее мачту с обрывками паруса, кинул на дно кое-какие съестные припасы и одежду…

Но знаешь ли?

Только отвернулся он от святого старца, чтобы столкнуть лодку на воду в указанном месте, как тот исчез без следа. А с ним и волшебная золотая чаша.

Поняли тогда Бран и жена его, что приходил Колумбан из далекого прошлого и туда же вернулся…

Снова Шинуаз.

— Не спится, няня. Здесь так душно… — говорит Фрейя. — Окна бы, что ли, приоткрыть.

— Решетки на них как есть, так и будут, малышка, — отвечает Стелламарис. — И не душно тебе, а страх как боязно перед тем, что случится утром. Верно?

— Нет. Хотя — да.

— Рассказать тебе сказочку на ночь, что ли, как детям рассказывают. Чтобы крепче спалось и легче отдыхалось.

— Ой, расскажи. Меня никто так в темную ночь не провожал с тех пор, как я читать выучилась.

— Ну, слушай тогда….

Все знают теперь, что за Радужной Вуалью скрывается удивительная страна Рутен, Рху-тин, Рутения… И ты тоже знаешь — ведь и сама ты оттуда.

Но только легенды говорят о том, что живёт внутри тумана, разделяющего явь одних и вымысел других…

Нет, я не скажу, какое из двух царств существует в действительности, а какое нет. Это меняется в зависимости от того, с какой стороны ты смотришь.

Так вот, внутри Вуали вечно блуждают корабли старинных мореходов, что покинули один из миров и не сумели прибиться к другому.

— «Летучий Голландец», опера Вагнера. «Старый Мореход» Кольриджа.

— Не такие уже плохие примеры и доказывают твою общую культурность. Но нет, Я о другом.

Потому что лет… скажем, сорок или пятьдесят, а то и все сто назад из Вуали вышел корабль. Очень похожий на скорлупы ба-нэсхин, но гораздо больше. Те же мощные дубовые планширы поперек корпуса, тот же ясеневый шпангоут, похожий на китовые рёбра, и кожи так же плотно сшиты корабельной иглой, до черноты проварены в дубовой коре и смазаны жиром — того требует едкая соленая вода. Парус на ясеневой мачте из шкур того же непонятного зверя, а вёсел нет, одни уключины. Потрепало, видать, и корабль, и его экипаж. Всего двух человек прибило к готийскому берегу волнами, и были то мужчина и женщина. Он светловолосый, почти седой, и темноглазый — почти как уроженец Вестфольда. А она — черные косы, синие-пресиние колдовские глаза и к тому же беременна.

Пришли они, как ты понимаешь, со стороны островов, этого уже хватало, чтобы счесть их дружками желтомордиков: так простые готийцы дразнили в те времена Морскую Кровь. Да и вестфольдцев здесь не особо жаловали. Подобное и сейчас чувствуется, а тогда этим прямо-таки разило на всё побережье.

Ну, по счастью, чужаков первое время не трогали, а попозже и пользу в них нашли — человек этот оказался хорошим мастером по железу. Жил он с самого начала и до конца этой истории под своей перевернутой кверху днищем каррой. Так называлось его судно. Да и местной речью он более или менее сносно овладел в считанные месяцы.

Для кузни он соорудил хижину из больших камней, а в бывшей карре проделал отверстие в стене — для двери — и еще одно, для очажного дыма. Она у него тоже на камень была поставлена, чтобы повыше было.

Так и жил наш странник. Чинил утварь, лошадей ковал, брался за всякую простую работу. Кухарил понемногу. А жена только и делала, что грелась у костра или на солнце и пела песни.

Да, звали его, конечно, Бран, а ее Альбе. Странные для крестьянского слуха имена, верно?

Ну, представляешь себе, что с ним одним еле мирились, а тут еще ведьма брюхатая в доме. И вот когда пришла ее пора, не мог он никого из местных баб дозваться, чтобы ей помогли. И уже двое суток длились роды, так что сил у матери совсем не стало.

И вот посреди зимней вьюжной ночи…

— Как хорошо. Почему-то все удивительные вещи происходят в мороз и непогоду.

— Но это и правда было так. Словом, стучит некто в дверной косяк: сама-то дверь была кожаная, как и вся хижина. Кузнец открыл — и увидел девушку лет пятнадцати от силы. Ну вот как тебя — только, разумеется, наши женщины покрепче будут. Собой не так уж хороша, да и одета совсем просто: темное всё. И холщовая сума через плечо.

Говорит:

— Я к тебе со своей незадачей пришла, а тут у тебя твоя собственная. Ну-ка, подвинься. И воды мне побольше нагрей — самый чистый снег от порога возьми и на очаге растопи!

— Кого-то эти слова мне напоминают. Стиль знакомый.

Стелламарис улыбнулась.

— Тогда полагай, что не сказка это, но меня все ж не перебивай.

Поглядела девица на роженицу и говорит:

— Выбирай теперь. Или оба умрут, и мать, и дитя, или один сын у тебя останется. Считай, мертвые они.

— Делай что знаешь, — говорит Бран. — Ни в чём тебя не упрекну.

Достает лекарка самозваная из сумки склянку и нож….В общем, напоила она еще живую Альбе сонной водой и вырезала сомлевшего ребенка из её чрева. А потом стала его окунать то в горячую воду, то прямо в талый снег. Ожил младенец и так-то шибко закричал!

— Нет у него матери, не будет и чем кормиться, — говорит Бран.

Альбе-то во сне, на нее наведенном, скончалась.

— Я тебе сюда молочную козу за рога притащу, — говорит девушка. — Неужели так мало тебе платят, что и на это не хватит?

— Сколько ни есть, всё на похороны уйдет, — отвечает он.

— Пустое, — отвечает она. — Сам ведь знаешь.

И ведь в самом деле — говорится, что никого им не пришлось хоронить, будто растаяло тело пришелицы в дальнем тумане, что её вытолкнул из себя, и в морской пене, которая породила.

— Всё равно, — отвечает Бран, — медь из моих рук как река течет, а серебро частыми каплями сочится.

Тогда говорит девушка:

— Будут у тебя верные деньги, если мою беду своими руками разведёшь.

— Какую такую беду?

— Нужен мне меч, какие в твоих родимых краях делают, а мне в здешних — не хотят и более того не умеют. Чтобы прямой клинок был мне по грудь, а рукоять длиной в обе моих ладони, ни больше, ни меньше. И яблоко на конце рукояти — такого же веса, как сам клинок. И чтобы не ржавел он, не тупился и лёгок был в моих руках, точно дуновение ветра.

— Зачем тебе это? — спрашивает Бран. — Ты ведь не воин.

Видишь ли, о том, что не отковать ему такое оружие, Бран даже не заикнулся. Ведал заранее, что сумеет.

— Да, — говорит она. — Я не солдат, а лекарь. Но такой, что не от одних хворей лечит, а и от самой жизни.

— Быть того не может, — говорит кузнец.

— Уж как-нибудь поверь, — смеется девушка. — Так сделаешь? Сколько скажешь — столько и заплачу. Что решишь — то и дам тебе.

— Уговор, — Бран ей отвечает. — Только не насчет этого клинка, но насчет второго, если он тебе занадобится. Пока-то одним золотом или серебром с тебя возьму — знаю, что этого звону ты припасла ровно столько, сколько надо.

И по рукам ударили.

— Откуда она знала, что он такой добрый оружейник, если до того он этого не показывал? — спросила Фрейя.

— Сказка это, разве не помнишь?

— А из чего Бран должен был отковать двуручник?

— Может быть, принесла она ему железо вместе со звонкой платой, а, может статься, и сам он разведал самородное. В Готии его немало.

Вот минует месяц — нет меча. А девушка всё ходит к мастеру, мастерово дитя обихаживает. Ладный сынок у кузнеца. Веселый, смышленый да здоровенький. Проходит другой — опять дело не сладилось. Говорит девица:

— Чего недостает тебе, кузнец? Железо имеется, огонь в печи жаркий, молот тяжел, наковальня широка, руки твои сильны.

— Три вещи нужны, чтобы отковать такой меч, какой ты хочешь, — говорит Бран. — Три священных влаги: материнское молоко, отцово семя и кровь будущего владельца, чтобы все их в один узел связать.

— Кровь я тебе дам. Что до семени твоего — не стоит и спрашивать. Но молоко — как его взять у мёртвой и похороненной?

— Когда кормила Альбе наших близнецов в Счастливых Землях, — отвечает кузнец, — изобильна была она молоком, вот и отлил я сущую малость в серебряную флягу. Не прогоркло оно за время скитаний и не свернулось, а до сей поры оставалось свежим. Уж о нём-то не беспокойся. Но за это всё будешь передо мной в долгу вдвое большем.

Надрезала девица себе кровяную жилу над сосудом, влил в него Бран молоко из серебряной фляги и прочее, что положено, сотворил. И в первый расплав добавил.

Долго после того работал кузнец, но отковал меч такой, как надо, и вручил девушке. А потом говорит:

— Сделать тебе еще и ножны к нему?

— Не стоит. На то у меня свои мастера найдутся.

Завернула клинок в свою глухую накидку и унесла.

С той поры славен сделался Бран: добрые оружейники везде в почете. И богат, и уважаем: слово к слову, монета к монете прибавлялись. Сын тоже был ему в радость — любую речь прямо с губ схватывал, любое тонкое ремесло прямо в руки ему шло. И учителя его добрые учили, но более сам Бран, что не только в железном деле понимал, но и цветные камни умел верно поставить, и на арфе сыграть, и слагать новые, и петь древние сказания, в которых излагал и предсказывал судьбы людские.

Вот еще через двадцать лет приходит к нему в кузницу та женщина: не состарилась вовсе, но расцвела необычайно и одета сплошь в меха и парчу.

— Нужен мне другой клинок, — говорит Брану. — Теперь я знатная дама, да такая, что не только женщины, но и сильные мужи ходят под моей рукой. И на поединках приходится по временам сражаться — честь свою защищать. Хочу спаду о четырех гранях и в два моих пальца шириной, стройную и гибкую, как молодой древесный ствол, смертоносную, будто жало, и чтобы чашка у рукояти вмещала семь унций красного вина. А молоко для колдовства у меня в грудях своё.

— Скую я тебе такой меч, — говорит Бран. — Только не забыла ли ты давешний уговор?

— Помню, — отвечает женщина. — Работа моя — заставлять других платить их долги вплоть до самого последнего, так как же я сама свои позабуду? А вот что тебе надобно за прошлое и за будущее — говори немедля.

Снова говорит ей Бран:

— Ножны для меча у тебя свои найдутся или опять взаймы возьмешь?

— Свои собственные, — отвечает.

Сбросила тут же, у широкой наковальни, свой драгоценный наряд, легла на нее навзничь и приняла живой Бранов клинок в свои бархатные ножны.

С тех пор стали они с Браном жить как муж и жена. Не изо дня в день, конечно, — временами наезжала, песни Брановы слушала и сама свой голос приплетала, приемным сыном своим любовалась и одаривала обоих мужчин от своих королевских щедрот. А уж сынок-то был и собою дивно хорош, и учен, и все как есть юницы на него заглядывались, только ни одна ему не была по душе. Уехал он позже из родных мест многим хитрым наукам учиться и стал в конце вельми многоумным клириком.

Сам Бран уже давно не только богатство имел и не только славой причащался, но и властью. Давно забыли в округе, что он пришлец.

Так снова двадцать лет прошло. Поседел Бран, да только не слишком на нем это сказалось. И всё потому, что, как говорили, не желал свою сухопутную карру на каменные стены сменять и дышал вольным морским ветром.

Приходит к нему уже много пожившая дама благородных кровей. Стан по-прежнему прям, взгляд зорок, но потяжелела малость на ногу и голос не так стал певуч. И в волосах крупная морская соль появилась — не без того.

— Кончились мои сражения, — говорит. — Третий клинок мне нужен, чтобы мне, старой, при случае на него опереться. Чернее ворона, узорнее дамаска, язвительней насмешек, что слагают о врагах поэты-филиды на прежней твоей родине. А толщиной не более чем в мой мизинец, на котором твоё дарёное колечко ношу. И чтобы видом своим про убийства не напоминал.

— И это тебе скую, — отвечает Бран. — За годы, что я с тобой рядом был, дошло мое мастерство до пределов своего земного совершенства.

— А что в уплату возьмешь?

— Подумать надо, — Бран отвечает. — И кровью, и семенем мы нынче одно. Но вот за давнее молоко ещё заплатить придется. Вот что я решил: сына моего к себе приблизишь. Оттого что брат он твоего давнего Клинка Правосудия по молоку. Он у попов в большом почете пребывает: все здешние земли вдоль и поперек исходил, всей мудрости вертдомской причастен. Ни к кому доселе не имел приязни, кроме меня и тебя. Лучше моего сына не найти тебе ни опоры, ни защиты.

— По рукам! — отвечает старая дама. — Только как это выходит — все мои траты мне же и в прибыль?

Рассмеялся тогда кузнец. А не смеялся он с тех пор, как первая жена его умерла, сына ему рожая:

— Сердце сердца моего! Неужели за всю свою жизнь ты не поняла, что так только и бывает — одолженное возвращается сам-пять, по добру отданное — сам-десять, а истинная любовь — без числа и счета. Ибо не превозносится никогда над другими, но ходит в почёте; не берёт — но вдосталь получает, не ищет своего — только всегда находит.

— Хорошая сказочка, — вздохнула Фрейя. — Утешительная. И, как все они, про любовь. А кто, между прочим, были те близнецы?

 

IV

С виду Юлька не менялась очень уж заметно: только на щеках появился светлый пушок, похожий на то, что кое-как пробилось на моем подбородке, румянец стал смуглее, плечи шире, а ростом она вымахала уже безусловно выше меня. На целых два пальца.

Жить как муж и жена мы всё еще не жили, хотя сам не понимаю, почему. Точно инерция какая-то. Почему бы не подбавить еще гормонов, раз уж все равно она их глотает, и пьет, и ими колется? Или дело вовсе не в гормонах, просто надпостельный родонит, навеяв мне сына, полностью исчерпал свою магию? Спала под ним, кстати, одна Юлия: так пошло еще с беременности.

Вот нашего мальчика Арма мы навещали несколько раз: он давно уже вылез из своей техногенной скорлупы и улыбался направо и налево, издавая приветливые и даже членораздельные звуки. Если протянуть ему большие пальцы, он с готовностью садился и даже пробовал встать на ватные ножки — надеюсь, няньки ему не давали. Они были все новые, однако по большей части того же вида и цвета: филиппинки, что ли? Однако появились и явные «русачки», которые еще усерднее агукали, плясали и вообще лили фимиам полной чашей. Меня несколько удивляла эта суета вокруг младенца.

— Это потому, что он — чужой дар широкой здешней земле, — говорила Юлиана. — Мы пока рядом, но мы уедем, а он останется.

Мы уедем.

— В какую жуткую авантюру мы ввязались?

Я нарочно не говорю — «по твоей милости», потому что знаю: обидеть Юльку зря будет совсем уж неправедно. Хм… Странные слова приходят мне на язык. Старомодные.

— Авантюра, Юлик, — это прежде всего великолепное приключение. То, чего нет и не может быть в нашей с тобой жизни. Как и натурального кварцевого авантюрина — попадаются одни стекляшки.

Ну, зато вот опал в этой жизни быть вполне мог. И даже наливался ало-золотым огнем, в котором как бы сгорали черные лоскутья. Юлька то и дело бегала проверять, что с ним творится.

— Зреет, — иногда потихоньку говорила она. И потихоньку дотрагивалась до обложки. — Однако по-прежнему как ободом кольца насквозь проткнуто и сургучом запечатано.

Ибо, как ни удивительно, перемены в камне, едва начавшись, превратили книгу в нечто потаённое от нас всех — как говорил Тор, оттого, что она тоже изменялась внутри и не хотела свидетелей этого.

Я сочувственно улыбался и шествовал на кухню готовить очередной обед, к швабре и пылесосу — убираться. От всех перипетий, связанных с родами и атакой тестостерона, в моей жене что-то сдвинулось, и она с трудом нагибалась, точно оберегая некую хрупкую драгоценность, а уж поднимать тяжести и вовсе отказывалась.

Но вот однажды, наконец, Юлиана уселась рядом со мной на мою раскладушку — и я почувствовал, что она уже вся другая. Река обратилась вспять и по новому руслу втекла в то же море.

— Знаешь, мы оба стали не теми, что прежде. Я и опал. Давай пробовать, а?

Я поднялся и как был, в пижаме и босиком, пошлепал за ней.

«Поторжественней одеться, что ли, — мелькнуло в мозгах. — Однако зачем?»

Юлиана сняла книжищу с полки, положила на стол и подцепила камень ногтем, как не однажды делала прежде. На этот раз он отколупнулся.

Кольцо упало ей на ладонь — и как бы само наделось на безымянный палец левой руки — «сердечный», как говорят поляки. В коже переплёта показалось отверстие — в виде щели, немного большей, чем длина самого кабошона.

— Вот зараза, — говорила Юлька, дергая обложку. — Теперь книга вроде должна открыться, а ничего подобного.

— Фона Хельмута позови, — с легким злорадством проговорил я. — Или нет… Погоди!

Я бросился к куртке, вытащил кошелек и оттуда — визитку с надписью «Дипломаты без берегов». Как по наитию, просунул в щель: ее слегка втянуло, как в автобусной кассе, только примерно на две трети, и выплюнуло. Книга распахнулась сама по себе, прошелестели пергаментные страницы, заструились перед глазами каллиграммы…

И мы оказались в цветущем яблоневом саду — как были полуодетые. Впереди маячило длинное и низкое здание в виде прямого угла, с башенкой в его главе. И оттуда к нам шел старший Торригаль.

В очень непритязательном наряде свободного кроя: рубахи, надетые одна на другую, с длинным, другая с коротким рукавом, штаны в обтяжку и ещё мягкие узконосые ботинки на каблуке.

— Молодцы, ох, молодцы, что насчет карты сообразили, — говорил он торопливо, словно боясь, что мы его перебьем. — И что додавили ее до правильного места. В Шинуазе вас тоже нашлось бы кому встретить, да и времени было бы куда как побольше. Но там всех четверых легче примут, чем только вас двоих, а что до времени — в подобном деле уж лучше тютелька в тютельку подгадать. Кстати переоденетесь, в таком, как вы, здесь одни крестьяне ходят. Позавтракаете: у вас же глаза несытые, а ехать-таки долго. Коней вам подберем — вы ведь на главном ипподроме бывали? Ну, на котором школа верховой езды? До места часов двадцать кентером, это такая широкая рысь. Выдержите авось, на пастушьих-то седлах. Они разлатые и замшей обиты. Да, пока не забыл: мы с сыном здесь известны как Торригаль и Бьёрн, Юлиан так и будет Юлиан, а вот Юлия — это Фрейри, Фрейр, и на что другое не отзывайся, ладно?

Мы воззрились на него, как на заморское чудище.

— Ох! Совсем запамятовал, — хлопнул он себя по лбу. — Склероз, маразм и Альцгеймер вместе взятые. Добро пожаловать в Вертдом, благородные принцы!

Нас как ураганом затащили в башню, кордегардия тут бывшая, или иначе караулка, приговаривал Тор, а там нас уже поджидал Бьярни с улыбкой во всю крепкозубую пасть. Они открыли каждый по одной двери: отец — резную дубовую, с грубовато высеченными на ней русалками в высоких венцах, сынок — простую, вроде как из розоватой лиственницы. Язык показался мне смутно похожим на наш. Я спросил о том.

— По хотению, велению и невольному соизволению демиурга нашего, сьерра Филиппа, — северорусский с некими вкраплениями иноземной лексики, присущей современному московскому столичному говору. Правда, насчет Скондии — это там, чуть подальше — он недосмотрел, они вроде как употребляют новобедуинский. В Готии — по большей части лангедокский, в Вестфольде раньше бывал исландский, монахи вовсю грешат на вульгарной латыни, но здешняя «королевская» речь — нечто вроде волапюка. Эсперанто, проще говоря. Так что вас тут всегда поймут, только окайте, акайте, чмокайте губами на «в» и «у», а изредка не стесняйтесь язык меж зубов просовывать, как в английском.

Пока он так рассыпался в объяснениях, подоспел и завтрак — его вынесли из незатейливой, служебной двери — и костюмы, за которыми пришлось тайно (почему — тайно?) посылать в личные покои верховного конюшего, то бишь самого Торригаля.

Завтрак — чай и какие-то рассыпчатые сладкие лепешки — пахнул луговым медом и земляничным листом, одежда, чуть поменьше и понаряднее, чем у хозяев, была восхитительно легкой и чистой, шелк рубашек слегка холодил, туники были скроены из тончайшего сукна, и мягкие полусапожки и перчатки с раструбом сидели как влитые.

Кроме того, Торригаль-пер мигом препоясал каждого из нас чем-то типа широкой и гибкой цепи из металлических звеньев, на которой висело нечто типа большой парчовой косметички с деревянным гребнем, серебряным зеркальцем и парой золотых монет внутри.

— Пояс с кошелём, — пояснил Тор. — Крайне необходимо в дороге. Также используется как обманка для воров мелкого и среднего достоинства. Матерые на это не клюют, но внимание и им приятно. А теперь пошли на конюшню, лошадей выбирать.

Конюшня нас впечатлила: двери и перегородки денников из настоящего красного дерева, как Тор сказал — вестфольдской работы. Лошади холеные, шерсть прямо блестит, и в то же время жилистые и легкие на ногу.

— Преемник мой их, по счастью, тоже заценил, — невнятно проговорил Тор. — Ни одной не загнал досмерти.

Сам он сразу взял себе вороного скакуна, отдаленно похожего на фриза, хотя далеко не с такими роскошными щетками и небольшим бугорком во лбу.

— Мой любимец, — пояснил он, — линия Черныша.

Прочие кони как бы сами подбирались в соответствии с нашей собственной мастью: Юлька-Фрейри ловко подседлала себе рыжего и поджарого жеребчика, мой глаз остановился на белорожденной кобыле-альбиносе, глаза которой были не крольчачье-красного, а нежного сиреневого оттенка, Бьярни же еще до нас ухватил за недоуздок лошадку забавной желтоватой масти с нежной зеленцой. Это сокровище, по всей видимости, за полной ненадобностью паслось рядышком на лугу в ожидании того, что один из здешних Д'Артаньянов поймает его и обротает.

— Изабелла, — с благоговением в голосе произнес Бьёрнстерн.

Поди скажи, это кличка или всё-таки масть?

— С лошадьми справились? Не забывайте, что я сказал, — дорога по вашим меркам длинная. А теперь поскакали. Еду и питье я уже положил в наши с Бьярни сумы, ночью попробуем дремать прямо в седле, и утром… Печать, понимаете, уже давно рядом с королевской подписью пришлепнута, а вчера еще и отсрочку казни похерили чуть раньше нашего общего расчета. Дай теперь Бог, что и в Верте правит, не прийти слишком рано и не опоздать. Аминь!

Под копытами четырех наших скакунов разворачивается свитком проселочная дорога. Это куда приятнее городской и пригородной, где нас било по антиподам известняком огромных плит, подогнанных стык в стык.

— Хорошо, что сухо, — кричит Тор. — Время весеннее, однако. Снег стаял, дожди не начались: после первых гроз тут хоть на брюхе плавай.

И припускает уже не рысью, а куда более приятным для нас галопом. Всё равно кишки бултыхаются в нутре, мысли — в мозгах. Ну, конечно, наши Торригали на ходу объяснили нам про заговор, про перекрестное хитроумие, но доходило до нас туго. Какой приговор на смерть? Какая ягодка-заманиха? И, наконец, с какой стати кое-кто из нас должен спасать земную девочку именно таким экстравагантным манером?

— Это не с неба, а лично из меня сейчас дождичек прольется, — прерывает мои тяжкие розмыслы Юлька… то есть Фрейри. — Прямо на вальтрап и затем на местную грунтовку. Может, остановимся?

— В сторону облегчайся, как все, — фыркает наш предводитель. — Кобыле-то что — она ко всему привычная.

К моему удивлению, Юлька слушается. Расстегивает гульфик, тоненькая струйка взлетает вверх изящным фонтаном… Нет, это скорее плевок тропической рыбки-брызгуна, который метко сбивает шляпку одуванчика на обочине.

— Гормоны шалят, — пожимает Юлька плечами на мой безмолвный вопрос.

— Смотри, королёк, больше так не рискуй. Промахнешься — вяленое мясо пропадет, — смеётся Бьярни. — Я его вам под все войлоки сунул, чтобы стало помягче. Ёрзаешь — и готовишь. К ужину в самый раз придется.

Едим мы, кстати, практически на ходу, клюём носом не сходя с лошадей. И гоним вперед через вечер и ночную тьму.

Они подобрались к нашим постам так неслышно, что мои ба-нэсхин ничего не заподозрили. Или, скорее всего, почуяли своих куда раньше меня, хоть и неспящего, и лишь тогда подняли меня с ложа.

— Его высочество Фрейр, — позвал старший. — Они здесь. Торригали, отец и сын, и с ними те самые рутенцы.

А я и без того вмиг их распознал — хоть никогда не видел.

Один — почти мое отражение. Более тонкий, не такой рыжеволосый, хорошо носатый. Озорные глаза. Кажется едва ли не моложе меня, но только на первый взгляд. Старше. Много старше…

Но зато другой…

Господи.

Нет, не близнец моей бедной невесты и матери моего ребенка. Ему и не положено — просто выросли оба в одном чреве. Однако и это сходство — куда больше, чем нужно для моего спокойствия. Та же с виду хрупкая, летящая фигура, узкобедрая, тонкая, как горностай. Те же светлые волосы и темные глаза, тот же рот, та же улыбка, быстрая, как высверк молнии. И — белизна на белизне — он что, нарочно мою любимую Белоцветик себе взял? От этого одного всё, что в сестре казалось незрелым, незавершенным, эскизным, — в брате обрело полноту и уместность…

Врожденная стойкость и царственность — невзирая на то, что звучали они под сурдинку. Обаяние и красота, не осознавшие сами себя.

Ее я хотел лишь оборонить — перед ним хотелось преклонить колено.

Всё это промелькнуло внутри меня в один краткий миг — и пало внутрь, чтобы устояться там подобно молодому вину в крепком мехе.

И тотчас же я крикнул:

— Слава богам, какие есть в Верте, — они прибыли вовремя. В Шинуазе уже невозможно стало медлить. Уходим — и стягиваем нашу цепь!

…Помост, обитый черным сукном. В кресле грубой работы — осуждённая, волосы скручены и упрятаны под тугой чепец, какой носят замужние простолюдинки, поверх сорочки и нагих плеч — покрывало. С левого боку двое «подручных смерти» из Морского Народа, в народе они слывут не знающими жалости. По правую — исполнитель суровых приговоров, высокий человек, что опирается на обнаженный двуручный клинок с женской головкой на перекрестье. Черты его лица смутно напоминают кое-кому из собравшихся на лугу одного из самых знатнейших при королевском дворе, но додумать эту мысль до конца никому не удается — теснят под бока. Весь луг головами вымощен, хоть пешком по ним иди.

— Ждём. Старт рановато объявили, вот и приходится тянуть. А ты верно говоришь, что не холодно тебе? — говорит Хельмут. — Весна ещё ранняя.

— Нет, сама удивляюсь, — отвечает Фрейя.

— Моряну родила — и сама моряной, верно, стала.

— Похоже на то. Иначе мне было ее не выносить. А хорошо, что хоть она есть, верно?

— Я твои путы только что не на бантик завязал, — невпопад говорит он. — При случае одного хорошего рывка хватит.

— И что дальше? Что ненавистники, что доброхоты — в одном запале раздавят, — отвечает Фрейя. — Пока давит только сиденье это паскудное.

— Это хорошо, когда чуток неудобно: не так страх одолевает.

— Да не боюсь я, — беззвучно смеётся она. — Давно перегорело всё, прадедушка. Даже толпа меня почти не пугает.

— Собрались посмотреть на королевскую кровь. Рутенскую. То, что они тебе всецело сочувствуют, не помешает им и своё удовольствие получить.

— Дай им Бог при этом случае одной мною напиться, дед.

— Что ты такое подумала: неужели мы тебя бросим?

— Сам ведь говорил: едва хоть одному придет в голову крикнуть про ведьму и прелюбодеицу — уже никто не остановит. Ни ба-нэсхин, ни ты, ни твой живой клинок.

— А ведь каждый из них, будучи взят по отдельности, совсем неплохой человечишка. Недаром говорят: некий злобный бес вселяется в людей, когда они сбиваются в стадо, — вздыхает Хельмут. — Но насчет тебя я успею, не беспокойся. Эти верноподдатые оттого на миг замрут…

— А потом кто-то выкрикнет слово против вас самих. Стелла не такая мощная, как всегда… Повтори, что ты мне сказал: почему ты здесь в полной телесности, если ты такой мертвый?

— Вот кто ведьма и колдунья, так это она, нянюшка твоя любезная, — старый мейстер ударяет ладонью по мечу. — Она меня во плоти воставила — только сама при этом сделалась почти без разума. Нюх почти звериный: как натянулась нить между мирами — почуяла безошибочно. И я через нее. Дрогнуло нечто и вроде через Покров иголкой прошло. Но во всём прочем она сейчас — обычный клинок. А, даст Всевышний — дождёмся и момента, когда уже нельзя будет повернуть обратно. Или не дождёмся.

— Но я…

— Тебе-то ничего, а в масштабе страны получится проигрыш. И мятеж расползётся, как свежий навоз по двору, и два корабля, большой и малый, ещё скорее друг от друга врозь поплывут.

— Со мной-то что дальше будет?

— Со всей великой роднёй нашей факт увидишься. А прочего тебе и я не скажу доподлинно, хотя знаю обе стороны того и этого света. Кто из наших говорит — тот мир для тебя закрывается, где ты родился, кто — где скончал век. Никто из нас не укоренялся в одной земле, а навсегда помирал в другой. Даже Филипп.

— Я буду первой, — девушка мотает головой, то ли снова смеясь, то ли плача. — Экспериментальный образец…

Рокот, свист, гул, резкие выкрики с дальней стороны поля. Оттуда, где вплотную подступает к нему лес.

— Что там? — кричит Фрейя.

— Не рвись. Сиди, — говорит Хельмут железным голосом.

И одним чётким движением снимает покрывало с нагих отроческих плеч, с рук в самоцветных запястьях, срывает чепец с узкого золотого венца.

Четыре всадника в ряд — и пешие ба-нэсхин в стеганых панцирях с нашитыми на них «зерцалами» — крупными металлическими бляхами — и в таких же шапках, с длинными, в полный их рост, луками в виде прямой трости. Рубаха и штаны — наряд раба, кольчуга — одеяние свободных. Украсы их, тугие широкие ожерелья и низанные налобники, — тоже доспех, не одно лишь баловство. И высокая, до колена, обувь, сплетенная из ремней, — тоже.

Морской Народ. Воины, чья сила неизмерима обычной мерой — сухопутному люду время от времени свойственно забывать такие вещи. Бойцы, такие же умелые в нападении и защите, как те, что загораживают осужденную от толпы с боков. А сама толпа…

Ее уже разделили, рассекли на безопасные части — так нож в руках умелой хозяйки режет вынутый из духовки пирог. Только одинокие, пронзительные вопли оттуда:

— …и вот, конь белый, и на нем всадник, и дан был ему царский венец, и вышел он как победоносный, чтобы победить…

«Белый мальчик — моё зеркало, — в смятении видит Фрейя. — Мой земной брат, мой рутенский брат».

— …и вышел другой конь, рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли…

«Фрейр! Нет… Гибче, красивей… Женственней. Солнечный принц», — думает Фрейя о нем почти теми же словами, что Юлиана о муже и брате.

— …и вот конь вороной, а на нем всадник, имеющий меру в руке своей….

«Торригаль, мой хороший, мой верный рыцарь!»

— …и вот, конь бледный, и на нем всадник, имя которому «смерть», и ад следовал за ним….

«Фрейров стальной побратим Бьярни — смеётся, скалит белые зубы, машет мне рукой. Самое лучшее войско в моем милом Вертдоме становится в каре по сторонам помоста. Оно дождалось. Мы… Я — я дождалась конца своей игры!»

Народ усмирён и пока безмолвствует, но и безмолвствуя — в душе ликует. Ему показали роскошное зрелище — куда более роскошное, чем все жители могли ожидать. И он уже почти уже знает, заранее предвкушает, какие чувства ему будет предписано выразить.

«Ибо мой принц уже рядом. Соскакивает с седла, одним махом взлетает на помост, поднимает меня с места, так что шнуры развязываются и соскальзывают, берет мои руки в свои….»

— Я, Фрейр Рутенец, кровный брат Фрейра Вестфольдера, заявляю свои права на Фрейю Рутенку. По древним законам моей земли, согласно живому обычаю этой земли — я беру сию женщину в супруги. И да простятся ей отныне все грехи явные и неявные!

Разрозненные вопли ужаса и недоумения наконец сменяются мощными криками восторга.

Стелламарис поднимается ввысь, летит к мужу серебристой тенью — и тотчас оказывается в седле перед ним.

Хельмут, удовлетворенно вздохнув, растворяется в воздухе, но этого не замечает ровным счетом никто.

Ибо Фрейр Вестфольдер как раз ведёт в поводу своего чубарого: среди своих людей он как равный, лишь цвет волос и кожи отличает его от сторожевого войска.

— А теперь по тому же обычаю — под венец обоих! — кричит он зычно. — И потом — всем миром в Шинуаз. Растрясем эту башенку до основания! Что не пошло на помин души — на свадьбу растратим. Кто говорит, что дурная примета? Да к чему в них верить, а если и верит кто — сегодня мы создадим новую, морскую, солёную, рисковую!

Озирая свой народ, Фрейр нечаянно ловит на себе ответный взгляд Юлиана — и некая жгучая искра мгновенно пролетает из одного сердца в другое.

— И ещё слушайте! — снова говорит он. — Всё, чем владею, — с рукой моей милой сестры отдаю ныне брату. И добро, и талан, и землю. Королевство в придачу к девице — чтобы мне на свободе свою долю искать. А батюшку Кьяртана как ни на то упрошу!

Фрейр Вестфольдер говорит почти как по-писаному, так, как обучали его лелэлу Эсти, лаилэлу Бахира и нянюшка Стелла, но затверженные слова вылетают ныне прямо из его сердца, отверстого сердца, сердца, пронзенного стрелой из ясеневого лука.

Тут уже и священник подоспел. И хотя ныне во Франзонии говорят: «Плюнь — как раз в ассизца попадешь», этот из новомодного ордена Езу. Блестящий, как монетка только что из-под чеканного пресса.

И мантию невесте тотчас принесли — вышитую серебром по парче, роскошную, как епитрахиль или сон эротомана. И венцы для брачующихся: из мирта и майорана, такие в любой крестьянской семье после свадьбы висят в красном углу.

Естественно, продолжать гулянье собираются хоть и за рвом, но не в самой башне, а лишь в цокольном, несокрушимом ее этаже, что именно для таких скопищ и предназначен. Но не так долго, как полагается, когда величают первую пару в стране.

Потому что главная царская игра ещё не кончена.

Я лежал на своей кушетке в мутной полудрёме, когда с шумом ввалился Эрмин. Оказывается, некие опасные гости встретились с моим верховным конюшим и его сынком, через мою голову похитили четырёх самых лучших коней из королевской конюшни — и умчались в неизвестном направлении.

— Хотя про направление всё как раз известно, — процедил он. — Взирать на отправление твоего правосудия. Ты знаешь, что делу дали внезапный ход? Послали второй подлинник с отменой отсрочки? Держу пари — это всё снова поповы происки.

Я хотел сказать, что именно Дарвильи предупредил о незнакомцах…

Но откуда Эрмин знает то, чего не знаю я?

— Тебе кто о том доложил? — начал я — и прикусил язык. Ведь мессер так и говорил: я должен выставить себя неосведомленным глупцом, чтобы тайное стало явным.

— Иногда говорить так о святом отце почти равно богохульству, — строгим тоном произнес я, пытаясь как-то успокоить Эрми насчет моей оговорки. Хотя я и в самом деле не слышал о том, что моё решение перечеркнули, и его слова страх как беспокоили меня самого. — Да, насчет лошадей. Тор имел полное право распорядиться конным парком по своему усмотрению. И навряд им так уже злоупотребил.

— Сам поди посмотри, дружок. И увидишь, что они сотворили.

— Разумеется, с мессером я побеседую приватным образом — и спокойно. Иди, ты и так сделал слишком много.

На самом деле я с шумом и руганью появился на конюшне, велел подседлать бледно-золотого жеребчика, которого объезжали специально для моих парадных выездов, обнаружил, что его захватил мой названый братец, — и осерчал уже не на шутку. Даже сломал о решетку денника тот самый рутенский хлыст.

Выбрал самую хорошую кобылу из оставшихся. Гнедую, на которой обычно выезжала Зигрид. Сказал, что конвоя мне не потребуется.

Далеко, впрочем, я на этой кобыле не уехал. Нечто раздирало мою душу на части: я отлично понимал, что умом действую по указке Дарвильи, но сердцем… Сердце отчаянно противилось этому и не желало следовать по начертанному другим пути.

Мессер был в городе — как обычно, навестил один из светских скрипториев. Его передвижения мы отслеживали, кстати, с его собственного ведома и согласия.

Когда меня проводили к нему, он сидел — нет, почти возлежал — в раскидистом кресле с томиком стихов или чего-то похожего. Тросточка лежала у его правой руки.

— Ты не говорил, что с Фрейей так быстро обернётся. Это что — часть той самой ловушки, в которую ты заманил нас обоих?

— Не горячитесь. Я о том не знал, — Дарвильи небрежно отстранил мою шпагу своим тонким посохом. — Но предполагал, что они это сделают рано или поздно. Перечеркнут вашу латынь, поставят вторую королевскую печать — в смысле «исправленному верить» — и пошлют в Шинуаз.

— Так что теперь?

— Если вы хотите, можно выслать вперед конного гонца или скорохода, а сами выедете позже.

— Твои протеже, по словам Эрмина, увели четверых лучших скакунов.

Отчего я сослался на него, если видел всё своими глазами?

— Так зачем их и останавливать? И без вас справятся как нельзя лучше. Тем более…

Он помедлил.

— Королевскую кобылу самых лучших кровей подседлывает и заезжает именно монсьёр ван Торминаль. И гарцует, сколько ему вздумается.

Когда до меня дошли его слова…

Во всей полноте.

— Вы домогались главных имен заговора? Держите. И, клянусь, я добыл их не на исповеди.

— Я должен видеть.

— Извольте. Сейчас же?

— Да. Но ты поедешь со мной.

— Разумеется. Я отвечаю и за свою правдивость, и за то, как её используют другие.

Мы спустились вниз из солярия библиотеки и сели в седло: его караковая кобыла стояла тут же у коновязи и вовсю ласкалась к моей гнедой.

И двинулись.

— Я не скажу, где они теперь. Что пользуются любым моментом — это да. Вся простая половина дворца об этом знает. Фу, вся эта…грязь, — он говорил чётко, ясно, но почти шёпотом.

Гнедая, не доходя до главных ворот, свернула в сторону — к калитке прямо напротив служб, которой пользовались только незнатные.

— Выдрессирована, — хмыкнул мессер.

Мы спешились.

— Полагаю всё же, что они в Красном Кабинете, как обычно в ваше отсутствие. Легально. Бумаги просматривают. Это ж не по двору рядком и ладком проехаться. Вы ведь им обоим разрешили — кроме наиважнейших, что в стальном шкафу?

Верно. То, что непосредственно касалось одного или другой, я часто оставлял на столе — в открытую.

Я кивнул охранникам, которые ошивались в некотором отдалении от моего рабочего места и пытались приветствовать меня грохотом алебард о пол. Хорошо, подумал я, тамбур звуков не пропускает — ни туда, ни оттуда. Хотел отпереть своим ключом, но Дарвильи вынул нечто громоздкое, с плоской головкой и зубцами, торчащими изо всех сторон.

— Работая, они запираются на внутренний замок, отчасти сопряженный со внешним; вы могли не знать эту деталь. Так что я рискнул заказать одно хитрое устройство.

Он вставил отмычку в скважину и повернул совершенно без звука.

Дверь распахнулась и тотчас пружинисто захлопнулась за нашими спинами.

Я ожидал чего угодно: изысканной двойной композиции на кушетке, фигур, в полуобъятии склоненных над секретными бумагами, что разбросаны по всему письменному столу. Но не этой… мерзости.

Они совсем недалеко отошли от внутренней, полураспахнутой двери. Мужчина стоял с нагло приспущенными штанами, нарядная перевязь шпаги рассекала спину наискосок. Расстёгнутая двуслойная юбка женщины свисала позади, как петуший хвост, одна мускулистая нога обвивала ягодицы мужчины, лицо с полузакрытыми глазами было запрокинуто.

Самец среагировал молниеносно. Оттолкнул женщину, развернулся как был, полуодетый, отточенная реакция гашишина, сказал кто-то в моем мозгу, — выхватил клинок и ударил мне в грудь. Но отчего-то промахнулся. Еще более стремительная чёрная тень перекрыла путь острию, игла тонкой рапиры рассекла лицо Эрмина поперек обоих глаз. Он взвыл и откатился назад, к Зигрид.

…Убить кошку в жениной опочивальне.

Дарвильи не без изящества сполз на пол, уронив свой игрушечный клинок на футляр, и застыл.

— Что на карачках пол вытираешь, дура? За людьми беги. Скажи солдатам за врачом послать.

Кажется, она уже бросила поперёк затихшего любовника его епанчу — покрыть самое главное неприличие. Обе юбки уже были расправлены.

Потом я наклонился над мессером, пытаясь остановить кровь подручными тряпками. Только её было совсем мало — верный признак того, что почти вся она скапливается изнутри, — и это устрашало меня ещё больше.

— Нам никак нельзя убивать, — пробормотал он, чуть приподняв голову. — Оттого учим три-четыре приёма от силы… не смертельных, но вполне окончательных.

— Ну да.

— И никаких секретов меж нами, верно?

— Совершенно никаких.

— Насчет того, какова первейшая обязанность королевского шута, да? Умереть за…

— Я тебе умру, паскуда! — донеслось от распахнутого настежь проёма, за которым вмиг столпилось пол-дворца. Это ма Эсти, разбросав всю скопившуюся кучу-малу, бросилась к нам, уронив свой посох, и резко тряхнула полутруп за плечи.

— Только посмей у меня! Господи, что за наказание под конец моей жизни? И родиться толком не сумел — мать на светлые земли отправил. И рос-то не как все детки: тихоня, зубрила и ботаник, нет чтоб хоть одну девчонку за косу подёргать или за что иное. Сам как девица красная. Вырос — ничего более пристойного не нашел, как в монахи податься. Опал на руке, одни мужчины в голове. А теперь еще и это! Нет, моя чаша яда переполнилась!

— Вот не послушаюсь, помру, так мамочка без сладкого на обед оставит, — прошелестел Дарвильи с нежной и юморной интонацией. Раньше я не слыхал у него ничего похожего. И — только сейчас бросилось в глаза — обе их тросточки явно делал один оружейный мастер.

— Ну и сволочь — над таким зубоскалить. Ничего-ничего, Фрейр Рутенец с командой, можно сказать, уже явился. На всяких собаках и свинках руку набил, так и тебя авось подштопает как ни на то.

Пришли с носилками, унесли обоих.

— Ма Эсти, — спросил я. — Не понял: Барбе, он что — мой брат?

— Сущие пустяки. Сводный, — пожала она плечами.

— О. И кто был отец?

— Почему — был? И сейчас есть. Красавец мужчина!

Эстрелья подобрала с полу оба клинка, выпрямилась. Никогда еще я не видел у нее такой горделивой осанки, таких молодых и яростных глаз, такой невозможной красоты!

— А почему я не слыхал, что ты замуж вышла?

— Видишь ли, королеве-матери не к лицу морганатические браки. Фасон держать полагается.

С этим она удалилась.

Я закрыл обе двери и попытался отдышаться.

По всей видимости, пока мы выясняли наши родственные связи, Зигрид вернулась и пережидала, скорчившись в кресле клубком. Встретившись со мной глазами, она поднялась и рухнула на колени.

— Встань. Сядь как следует, — сказал я нарочито безличным тоном. — Мало того, что наш общий друг чуть меня не зарезал, теперь еще и твои сопли подтирать. Что хочешь сказать-то? Ну же.

Она сглотнула.

— Сначала… сначала я хотела только их переупрямить. Твоих страшных теток с их многоходовыми играми и аморальными замыслами, что касались моих детей и их судеб. Только защитить тебя и особенно Фрейра от… неправильного счастья. Незаконного. Преступного. И от беды, которую тебе причинило их совместное распутство. Чтобы под конец игры тебе досталась реальная власть, а не эти вечные бумаги. Править должны молодой король и молодая королева… раз уж нас в этот брак втолкнули. Почему я должна быть благодарна троице старых баб за насильственное благо, что они мне причинили? За сплетенные ими силки? Это не путь к любви. Разве что путь ко власти — а ее-то и нет.

— Дети.

— Сыновья должны давать матери силу, дочери — влияние. А вместо этого — очередная ловушка.

— Я никогда не ощущал рядом с собой ни ловушек, ни силков.

— Неправда! Почему ты отдал меня моим кавалерам, а не брал сам? У меня и до Эрмина были возлюбленные. А с твоей стороны — ни звука, ничего.

Она была права: ей я позволял то, чего никак не мог разрешить самому себе. И знал, что Зигрид о том знает.

Она тем временем продолжала:

— А этот, последний… Он казался такой хорошей игрушкой. Весел, неистощимо изобретателен, рыцарствен. Был с виду так предан, так предугадывал малейшие мои желания.

— Под конец у него появились зачатки собственной воли. Очень жаль, — сказал я сухо. — Я имею в виду, что покушение на меня он совершил не по твоей подначке, напротив. Теперь, если калеку понадобится выставить на помост и подвергнуть квалифицированному обращению, прольётся слишком много дамских слёз.

— Сам по себе он никто.

Голова и шея. Неужели правда?

— Любовника можно пустить на мужнино ложе, но не в мужнин несгораемый сейф с бумагами. Это ты под конец утвердила девочкину смерть?

— Нет. Только вначале намекнула о сестре, брате и братнином приятеле кое-кому… Боже мой, мне сказали только сейчас. Я вообще не того хотела. Эрмин внушил мне, что с Фрейей далеко не так серьёзно, как тебе внушает Барбе. Говорил, что одному знатному рутенцу…Уолту Рэли, да. Ему исполнение приговора на двадцать лет задержали и даже отпустили в морское плавание.

— В случае девочки — до Рутена, причем с младенцем внутри. Это всё?

Она кивнула.

— Как ты теперь меня накажешь? Ведь не как государственную изменницу, верно… И еще — не отдавай меня Тору, я того недостойна. Хватит мне и твоего братца по имени Бьёрнстерн.

— Идиотка полная, — ответил я. — Отпетая. Да пойми ты, наконец! Я хотел для нас и наших потомков такого царства, в котором никогда и ни у кого не поднялась бы рука на владык: ибо они и так платят собой за равновесие ближней земли. Царства, где нельзя казнить короля и возвести на эшафот королеву. Где будут почитать святость высшей власти — и живым её символам будет обеспечена отнюдь не безнаказанность, но хотя бы телесная неприкосновенность. И ещё…

Я поднял за подбородок, посмотрел ей в лицо. Зарёванная, взлохмаченные волосы, покрасневшие глаза…

И сказал еще:

— Я тоже виноват, потому что оставил тебя на съедение твоим демонам. Испохабил тебе жизнь всеми этими детишками: роды, кормление, болезни, капризы и причуды, в которых ты погрязла, как в трясине… Так вот. Никакой мести. Я просто отпущу тебя, чтобы тебе идти по своему пути, который был мною нарушен, а сам пойду по своему.

— Пострижёшь?

— Если можно так выразиться. Надеюсь, мать Бельгарда тебя в конце концов примет. Во время прошлого визита она выразилась в том смысле, что управлять государством ненамного сложнее, чем образцовой конефермой.

Зигрид кивнула и собралась было идти, но я удержал ее за рукав.

— Погоди, я еще не всё сказал.

Потому что я… Я понял с пронзительной четкостью, кем она для меня была и кем остаётся.

— Я ведь другую королеву себе не захочу. Одна вина на двоих, одна и кара. Тоже пойду в монахи. Не сразу, естественно. Выберу преемника, сдам ему дела, с этими, которые дети орлиного племени, разберусь по-свойски. Не оставлять же дворец неприбранным.

Ее щеки вспыхнули алым.

— А теперь я могу…

— Можешь, — ответил я и поцеловал этот румянец.

А потом отпустил от себя.

Эрмин, хотя и под строгим арестом, поправлялся быстро. Лекарь говорил, что один глаз будет различать цветные пятна и даже некие контуры. Зато Дарвильи, хотя и вполне спасся от смерти, отходил от раны долго и трудно: в левом легком не переставало свистеть и хлюпать, так что лекари, опасаясь чахотки, пичкали моего брата нутряным жиром и сброженным кобыльим молоком. А поскольку я вовсе не собирался удирать с престола через день после моей супруги, мы часто и подолгу беседовали у него в комнатах.

О праздновании свадьбы моего нового наследника: ибо с государственной точки зрения, шинуазский эксцесс был не чем иным, как обручением или помолвкой.

— Как-то уж больно просто Фрейр согласился от всего отречься, — говорил я. — Имею в виду — Вестфольдец.

— Он никогда не хотел повторить твою судьбу, — пояснил Барбе. — И невольная вина перед сестрёнкой его тяготила. А, кстати, — почему отречься, если, скорее, приобрести?

— Рутенские братцы впечатляют простой народ гораздо более, — соглашался я, переводя разговор в несколько иную сторону. — Оттого что иноземцы. И рыжий. И ещё более — белый. Но это же не значит, что новый Фрейр научится успешно править, да еще через месяц-другой.

— Похоже, у него будет прекрасный первый министр, — усмехнулся Дарвильи. — И трое серых кардиналов, вернее — кардинальш.

— Кто этот Ришелье плюс Мазарини? Ты?

— Надеюсь, что нет.

И он улыбнулся, как всегда, чуть загадочно.

Обсуждали мы и не вполне раскрытый пока заговор. Мелкие и средние сошки, как всегда, затаились, а применить пытку или хотя бы пригрозить ею мы посчитали невозможным.

— Суть дела в том, что необузданность бывшей твоей супруги породила в неких знатных головах беспочвенные надежды. Господина ван Торминаль ей то ли подставили, то ли он сам навязался. Вот единственная светлая сторона их интриги: он довольно-таки умён и если сохранит голову на плечах, то кое-кто вроде тебя или твоих матриархов сможет извлечь оттуда немалую для себя пользу.

— Я подумывал о полном прощении с длительной епитимьей, — сказал я. — Пускай уж остаётся в своей личной тюрьме.

— Многие захотят верноподданнически оспорить твое решение.

— Тогда я вынесу его на ближайшую сессию всех трех палат, — ответил я. — И хорошенько присмотрюсь к тем, кто будет возражать особенно резко и клеймить цареубийцу в предельно крепких выражениях.

— Ты показал себя хорошим учеником езуитов, — рассмеялся Барбе. — С чем могу себя поздравить.

Мы оба уже решили, что я поступлю в распоряжение этого ордена и начну с послушания самому Дарвильи.

Обсуждали мы и участие в интриге моих верховных старух.

— Поначалу они забеспокоились, когда я сообщил о своём визите и его цели. Кто, как не моя матушка Эсти, понимал значение известной пословицы: готиец чует ливень за неделю до того, как Богу на небе поссать приспичит. Затем дамы угадали подкоп под их замечательный прожект и решили подвести кортрмину. Или так: безрассудство молодой королевы дало не одному Торминалю, но также им в руки козыри для весьма азартной игры. Возможность проткнуть заговор как надутый пузырь и одновременно увенчать дело воссоединения Верта с Рутеном так блистательно, как дамы и не надеялись ранее. Эрмина и компанию, по сути, переиграли на их же поле. Тебе, Кьяртан, осталось лишь грязцу подчистить.

И ещё я говорил ему:

— Почему ты не сказал мне сразу всё как есть, а предпочел рискнуть собой? Ведь не из-за пресловутой же тайны исповеди, на которой никогда не звучат имена?

— Недоверие к жене и другу опустошает сердце куда хуже самой ужасающей определенности. Я предпочел втолкнуть тебя в эту определенность, рассчитывая защитить, и был к тому готов.

Еще кое-что я пока не прояснил — и робел начать разговор на эту тему. Тем временем приготовления ко всем торжествам заканчивались, указ о моем будущем отречении и коронации юного короля-молодожёна был подписан.

Мы с моим старшим братом гуляли в саду: он — опираясь на верный посох, я — поддерживая его под локоть.

Было уже лето, и птицы, как безумные, копошились у нас под ногами, склёвывая крошки, что образовались от прошлых и сегодняшней, наших и чужих прогулок.

— Вот этот сизарь понахальнее прочих, — вдруг сказал он. — Даже воробьи у него еду не особенно перехватывают. И соплеменники подальше от его клюва держатся. Или соплеменницы. Знаешь, наверное, что у них самца можно отличить от самки только путем опыта: посади двух голубей в клетку и жди, ворковать начнут или биться насмерть?

— К чему это ты? — спросил я.

— Твоя Зигрид. Разве ты ещё не понял? Её ведь не столько девочка возмутила, не столько вольные игры втроём, сколько то, что Фрейр без того своего приятеля вдохновиться никак не мог. Она боялась не поклёпа на сына и его приятеля, а того, что невзначай откроется истина.

— Вот как?

Дарвильи печально усмехнулся.

— Он, как я и теперь, знает это. Ты ведь слышал, как меня ма Эсти честила? Человек Опала. Голубок в стане сугубых орлов.

— С крючковатым клювом, однако, — произнес я, показывая на рог в навершии посоха.

— Конечно. Думаешь, нам так просто существовать в благородном и терпимом Верте? Хотя что до меня самого… Если около меня никого нет, то не всё ли равно, кто этот никто: женщина или мужчина?

— Теперь около тебя буду я. Всегда.

Снова роскошная, отделанная заново королевская спальня с ложем и гобеленами. Атласные занавеси, простыни и подушки на кровати — новомодного темно-сизого оттенка, на полу пышный рутенский ковер «эрсари», Торригалев подарок юной чете. Золото, серебро, чернь и тусклый багрянец.

Молодые наряжены сегодня в длинные, до полу, сорочки — викторианские, антикварные, шутит Фрейри. Всё скромно и донельзя пристойно, узаконенному совокуплению служат отверстия в надлежащих местах, изысканно вышитые по контуру рисунчатым швом. Правда, их немного больше, чем предусматривали подданные великой королевы, — но что поделаешь, дань более современной моде.

— Зала хороша, да отчего-то на душе неуютно, — признается Фрейя мужу. — Ты точно узнал, что ма Зигрид сюда никого не приводила?

— Ну, насколько людям вообще способно со мной откровенничать, — отвечает Фрейри, поворачивая на пальце кольцо с огненным опалом. За последнее время он немало продвинулся в вертдомских языках, но произношение и порядок слов в фразе пока небезупречны.

— Иногда я боюсь, что променяла казнь на пытку, — продолжает Фрейя. — Сам догадайся, почему.

— Понимаю, — смущенно кивает Фрейри. — Для меня и то в новинку брать, до сей поры я сам себя отдавал. Только и я не совсем мой близнец, и ты сама не та прежняя Фрейя. С тех давних пор ты столько вынесла, показала такую выдержку…

— Поневоле.

— Это безразлично. Как ни поверни — а это тебя сделало. А насчет меня самого… У нас будет много времени. Всё вертдомское и всё рутенское сразу.

— Чтобы здешние гобелены рассмотреть, — смеется Фрейя.

— И гобелены, — кивает ее венчанный муж.

Они уже давно разглядывают эти памятники галантной готийской эпохи, развешанные по всем стенам, то перескакивая через один, то возвращаясь к началу, но неизменно продвигаясь справа налево. Ибо лишь так дозволено двигаться вокруг тайны, что не указана, лишь обозначена как неявленное, обрисована в виде намеков и символов, умолчаний и пустот. Глубина женской тайны, сила мужского напора.

Дама в палевом платье, надетом на каскад белых нижних юбок, взлетает на качелях вверх, показывая восхищенному кавалеру не только изящные ножки в туфельках, но и то, что между ними скрыто, — его лицо озаряет восхищенная улыбка, а над всею сценой простирает ветви крона вековечного древа.

Двое холодно и вежливо беседуют на траве: дама — раскинув юбки, кавалер — простерев во всю ширину плащ. А их кони уже, кажется, сговорились: его жеребец подступается к раздольному крупу ее кобылки, что с полной готовностью откинула пышный хвост.

Благородная девица сходит с седла, опираясь на руку слуги, а крошечная, почти как у китаянки, ножка уже в его ладони — подозрительно длинные и холеные пальцы, страстное пожатие, что жаркой волной проходит по щиколотке дальше, вплоть до…

Снова двое — нет, трое. Мужчина запрокинул свою подругу на ложе и зарылся рукой в кружевной, пенный хаос, а сзади левретка острыми зубками тянет с него кюлоты.

Нагая девушка, приподняв над собой, целует курчавого песика: «Ах, если бы и он был так же мне верен!» И не замечает того, что его лукавая улыбка вовсю просвечивает через кроватный полог.

Двое щеголей — один в головах, другой в ногах ложа — распростерли на нём нагую прелестницу и дотошно лорнируют ее тайные и явные места.

На соседнем гобелене то же самое проделывают две красавицы в аршинных париках — но с голым мужчиной, для вящей надежности растянутым между четырех кроватных столбиков, будто его собираются порвать лошадьми. Лишь один его горделиво подъятый член остался на свободе и торжествует.

И вот — совершенно иное зрелище. Женщина, стоя в сердцевине огромного цветка, подняла юбки так, что лицо оказалось закрытым, а ноги еле видны из-под полупрозрачной кисеи. Четко прорисовано лишь темное зияние лона, отчего-то взятого в неправдоподобном ракурсе: точно лодка, или мандорла, или уста, прорезанные вертикально. Из верхнего края приоткрытых уст ниспадает, грациозно изгибается над тьмою гибкий пест, над устами — жемчужина пупка, открытое и недреманное око. А вокруг — кольцо таких же орудий, но куда больше: сомкнутое голова к голове, ствол к стволу — защитить.

И тут Фрейя чувствует между своих ягодиц нечто восставшее из забвения и праха, нечто трепещущее, горячее, плотное и стройное — и в миниатюре совершенно подобное тем стройным радостям, что вотканы в переплетенья нитей.

— Какой крошечный, — шепчет Фрейя. — Может быть, и стоит нам почаще гостить в родонитовом кабинете — чтобы твоё главное королевское достояние хоть немного возросло в размерах…

Прибрежная полоса Готии, давно свободная от рутенских летунов и отданная по недавним соглашениям в лен Морскому Народу. Мелкая ровная галька, перемешанная с ракушками.

Старший Торригаль стоит в обнимку со Стелламарис и наблюдает за тем. как на мелководье женщины ба-нэсхин со смехом раскачивают — в одном ритме с мелкой прибрежной волной — нечто похожее на огромный цветок кувшинки или причудливую раковину. Внутри раковины спит смугленькое и белокурое дитя.

— Элинар, — называет Тор имя ребенка. — Всё-таки мальчишкой вызрел. Кто он — ба-инхсан или эльф из рода Майль-Дуйна? И кем была его мать — той самой дочерью сиды или ее дальним потомком? Знаешь, Стелла, я так думаю, никогда уж нам не избавиться от жребия, который мы себе выбрали, и ноши, которую на себя навьючили, — охранять и вскармливать эту диковидную Хельмутову породу.

— Можно подумать, тебя это так уж удручает, — смеется она.

И обнимает мужа изо всех сил.

Бывшему наследнику четырех вертдомских престолов и его неразлучному другу отведен целый коралловый чертог. Самый изящный как внутри, так и снаружи: шероховатости стен смягчены, заглажены, завешены циновками из водорослей, пол поверх широких досок из просоленного океаном дубового плавника покрыт ковром, в ворсе которого вполне сумеет поселиться колония лилипутов или пикси. Мебели, как принято у ба-нэсхин, почти что и нет, одни закругленные ниши в стенах, однако парням это как будто даже на руку. Они восторгаются и сложным переплетением циновок, и всевозможными валиками, набитыми той же морской травой, и посудой и столовыми приборами, с невероятным тщанием выточенными из раковин и рыбьей кости, и едва тронутым шлифовкой куском минерала, извлеченного из соленых недр. У любого ба-инхсана — своя собственная гордость и свой норов. Кто просто не любит «достояния мертвецов», как они называют поднятые с морского дна сокровища, кто тратит всё свободное время, доводя до немыслимого совершенства любую из своих поделок, а потом раздаривает их все друзьям, кто настолько богат, что может ворохами тащить в свою пещеру плоды вертдомского и рутенского мастерства — но вовсе ими не пользоваться. Только играть в них до поры, когда они могут понадобиться другому.

Вообще-то и немыслимо дорогой скондийский ковер, подарок бывшего владыки Кьяртана, — тоже такое привозное баловство. Оттого поверх него свалены всевозможные спортивные штучки, последнее увлечение Юлиана Рутенца. Предпоследнее и наиболее стойкое — поведение высокоразумных животных. Материалы тянут уже не на кандидатский, а на целый докторский диссер, но вот жалко: про Морских Скакунов в монографии не упомянешь. Хотя четко зная, что ищешь, можно договориться и с волками и кабанами, и с кошками и собаками, но особенно — с водными и сухопутными приматами.

Во все генетические игрушки Юлиан играет под благосклонным взглядом местных обитателей, которых с добродушной иронией прозвал колумбариями — ибо похоронили тут себя заживо, не то что езуисты-казуисты, вот те по всему миру шляются. Но какая роскошная у колумбанов могила, однако! Янтарные бухты, россыпи аметистов и оптических кварцев в скалах, целые глыбы малахита, яшмы, письменного шпата и мыльного камня на поверхности — море перемешивает слои, вымывает самое драгоценное на свет божий.

И сегодняшняя забава юношей так же тесно, как и прочие, связана с морем: они прилаживают новую упряжь к своим ба-фархам. Остов кресел — из самородного «морского железа», что водится в ближних солончаках, их плетение, сбруя и подвесные петли — нестись за своим конём в пенной струе — из генетически модифицированной конопли, что прислана уже в виде тканых лент из славной Мармустьерской обители.

— Они же до десяти фарсахов в рутенский час по тихой воде разгоняются, — говорит Фрейр. — Почище того скутера. На серьге чувствуешь себя чугунной болванкой, право слово, — а им хоть бы хны. Ну, а если с верха назад сорвет или, наоборот, вперед бросит под самое ба-фархово рыло, — считай, уже в лепешку расшибся. Вода — она жёсткая.

— Ну, для местных это самый кайф — рисковать, — смеется Юлиан. — Как сронят их, так и подберут.

Фрейр говорит с видом бывалого ездока:

— Вообще-то надо входить в воду как узкое лезвие, меня ба-нэсхин выучили. Они, кстати, и сами по себе плотью жестковаты. Только для тебя я такого не хочу.

— Вот, кстати, давно хочу спросить: с чего ты тогда, в Шинуазе, прямо с места в карьер раздухарился? — спрашивает Юлиан. — Побросал всё, что имел: дворцы, сокровища, объединённое королевство, — и ничего взамен этого.

— Я понял, что единственное царство, которое стоит покорить и которое я отныне хочу держать и лелеять, — это ты, мой белый рутенец, — отвечает Фрейр.

Тем временем они уже взобрались на своих левиафанов — какая гибкая, толстая и шелковистая у них шкура, как, в ритме крови, бьется о голые ноги обоих юношей высокая волна, брызжут в лицо влажные солнечные искры!

— Так ты хочешь? — негромко говорит Юлиан. — Прямо здесь и сейчас?

В морской воде, что чудесным образом залечит раны их любви, в паланкине, укрепленном на широких подпругах, или на ковре их кораллового дворца — ему всё равно.

— И да, и нет, — отвечает Фрейр так же тихо. — Погодим. Это было так прекрасно — ждать. Я ведь целую жизнь тебя ждал, того не понимая.

— И я тоже, — Юлиан наклоняется, протягивает руку, их пальцы на миг сплетаются воедино — знак будущего слияния, сплетения тел.

Ба-фархи отходят друг от друга, готовясь мчать юных всадников по своей и их прихоти, размыкают руки людей.

— Как хорошо, — кричит Юлиан сквозь ветер и соль. — Невольно подумаешь — а зачем нам куда-то возвращаться? Что нам делать в твоем Верте, в моем Рутене?

— Оберегать, — отвечает Фрейр. — Наших детей и наших женщин.

Седой кузнец по имени Бран, сын Фебала, славный мастер из старинного рода Майл-Дуйне, длинными щипцами достаёт из калильной печи алый брусок, чтобы в который по счёту раз перегнуть его надвое и проковать. Священное во веки веков ремесло, для которого требуется редкое пламя — из корабельных древесных остатков. Особенные мехи — из шкур отважно погибших в сражении ба-фархов. Особый ритм для ударов молота о наковальню: песня о туманных островах, полных диковин, которые посещал Бран в далекой юности и откуда вывез чернокосую и синеокую сиду. И, разумеется, морская сталь — по-рутенски и не сталь вовсе, а «природный вулканический сплав редкоземельных элементов». Боги, что за жаргон у этих московитов! Но главное они поняли: достохвально прокованный клинок этого редкостного состава не ржавеет, не притупляет своей остроты, гнётся в кольцо, однако не ломается. Только надо заложить столько тончайших слоёв, сколько месяцев жил на свете будущий хозяин. Иногда — дней, никогда — лет. Ведь все они были люди молодые, эти владельцы «темных клейморов» и «черных игл»: раньше храбрый и верный не жил долго.

— Для кого стараешься на сей раз? — спрашивает Мария Марион Эстрелья.

— Для внуков. Юла и Фрея. Первый тонкий меч уже готов, откую еще и этот, одену оба покрасивее — и подарю.

— Они пока не хотят оружия, — говорит жена. — Ни Юлиан, ни Фрейр.

— А это и не оружие, — отвечает ей Бран. — По крайней мере, не такое оружие, что необходимо для телесных битв. Оно для силы и крепости душевной. Для тех сражений, что человек ведет в сердце своем за право состояться и быть поистине собой.

…Я, смиренный брат Каринтий, стою по пояс в воде и любуюсь на две живых ракеты, что в ликовании своём режут воду надвое, а мессер Дарвильи наблюдает за нами тремя, помахивая легкой палочкой из кипариса. Он здесь не воин незримого фронта, не успешный дипломат и не влиятельный придворный, конфидент, нунций и эмиссар в одном лице, — а просто желанный гость. Барбе вполне оправился: морской воздух врачует раны не хуже морской воды. Это лишь вредоносные наросты они оба разъедают до самого основания.

— Мы посеяли заразу в крови Рутена, — сказал я напоследок нашей безымянной владычице, — или, скорее, всколыхнули в ней то, что дремало на дне изначально. Удивительное дело: я даже не представлял себе, сколько опытов такого рода вы заложили.

— А кабы знал — не стремился бы так яростно защитить один-единственный?

Я вовсе не был в этом деле образцовым воином, в чем не устаю себя упрекать. Это моя личная епитимья.

— Еще я думаю теперь: может быть, сотворенное нами — зло и грех?

— Ничего такого ты не думаешь, — усмехается она. — Ведь это радость. Разве для радости возможны условия и предписания, разве ее можно заключить в рамки?

— И верно. Как может быть злом то, что происходит у меня на глазах: две счастливых пары. Четверо людей, разбивших свои оковы.

— Шестеро, — говорит она.

Кого ещё она имеет в виду — меня и… Барбе? Нет. Он по характеру бобыль и навсегда останется таким. Будет стоять один против неба, как его драгоценный узкий клинок. С честью и славой.

…Между островом святого Колумбана и дальней франзонской обителью что ни ночь пролетают беззвучные зарницы, простираются семицветные занавеси полярных сияний — здесь ведь тоже север, а может быть, это бушует преодолённый Радужный Покров.

Небесный телеграф.

Может статься, я когда-нибудь сам пройду его путем.

Один английский рутенец по имени Честертон сказал: «Когда возвращаются монахи — возвращается брак».

Ну и, как говорит святая мать Бельгарда, разные бывают монастыри. И разные монахи…