I
Старуха медленно и величаво идет по направлению к моей одиночной келье. Волосы спускаются на морщинистое коричневое лицо неряшливыми серыми прядями: яблоко, испеченное в золе остывшего костра. Старый халат из рыбьей кожи запахнут сикось-накось, а уж кому, как не мне, знать, что стоит ей только пожелать, — нет, только сделать вид, что она желает, — и ее мигом обрядят в пурпур и виссон. Тончайшие волокна мантии биссуса, густо пропитанные жидкостью моллюска багрянки. Два вида древнейших вертдомских раковин. Две чудовищно дорогих вещи, по представлениям наших больших друзей рутенов. Антикварно дорогих. Знак верховного священства. Эталон драгоценного безумия.
Верховная сакердотесс ба-нэсхин. Священная шаманка Морского Народа. Такая важная, что у нее уже и самого имени-то не имеется. Лет десять назад ее величали здесь Фибфлиссо — если мне удается этими губными и мезжзубными звуками передать то, что вылетает из дыхала разумных дельфинов, наших ба-фархов. У Морского Народа есть легенда (у них на все случаи жизни имеются подходящие легенды), что это Водные Кони научили моих людей, ба-нэсхин, разумной речи.
Пять лет назад мою бабку еще звали Библис. Десять — Верховная Мать Библис. Двадцать — Именем Энунны Одна из Трех Соправительница Библис, дочь Хельмута и Китаны. До моего сакраментального рождения она была Библис-Бахира умм Моргэйн бинт Амир Арман ал-Фрайби Энунниа. То бишь Библис, урожденная Бахира, владетельница — иначе говоря, мать — принца Моргэйна и приемная дочь короля (точнее — Амира Амиров) Армана из Фрайбурга, жрица богини Энунны. Уф.
По мере возвышения сии пышные имена одно за одним слетали с моей бабки, точно осенняя листва. К чему они ей, единственной в своем роде?
Редкостная красота ее, однако, еще сохранялась довольно долгое время. У служительниц богини земного плодородия и любовной ярости это длится до тех пор, пока с этого имеется хоть какой-нибудь прок. А потом как-то вмиг спадает с плеч, равно как изысканный наряд, закрывающий статную фигуру вплоть от шеи и кистей рук и до самых пят.
Так что теперь моя царственная матушка Мария Марион Эстрелья выглядит куда моложе нашей колдуньи, чем на календарный год, который их на самом деле разделяет. А про мою воспитательницу Стелламарис, нашу «железную леди», и вообще речи нет. Не увядает, хоть ты сам в прах рассыпься! Только мужает, если можно так выразиться о женщине. Металл в голосе, упругость стальной пружины в теле, серебряное свечение на дне глаз. И вечная рыжина в косах — почти как у меня самого, только поярче и совершенно без седины.
Ну, я-то, несмотря на долгий седой волос, еще мужчина в соку, хотя хорошо уже заглубился в свой четвертый десяток. (Тем более что природной лысины не имею и тонзуры не брею — в моем ордене это не принято.) И хранит меня таким мое отшельничество, мое милое монашество, мое избранничество среди равных. И моя откровенная неженатость.
А самое главное — мои ба-фархи. Супердельфины, как выражается мой юный друг из Рутена. Разумные животные, которым это определение пристало гораздо верней, чем рутенским. Как бы даже и не животные более. Добродушные, но умеющие яриться в бою. Покладисто несущие не такую уже удобную пеньковую сбрую, которая позволяет нам с головокружительной скоростью нестись по волнам на их крутой спине, сжимая ногами крутые бока. Пожалуй, ба-фархи не уступят размером легендарному индийскому слону, только что стихии этих двух видов несовместимы. И мощь наших друзей почти не встречает преград, в отличие от силы сухопутных тварей.
Да, а моя прародительница всё еще идет по направлению… К тесным рядам то ли индейских типи — но куда круглее и без перекрещения прутьев вверху, то ли эскимосских иглу, но без снега, то ли просто степных юрт. Наше тесное общение с миром Рутен обогатило нас множеством понятных всем терминов и сравнений.
Более всего наш малый монастырь похож на старинный ирландский или вообще кельтский. Гробница святого Колумбана под высоким куполом-ротондой, натурфилософская лаборатория и вокруг них — стадо малых круглых скорлупок из прутьев, иногда обтянутых кожей погибших ба-фархов, но куда чаще — гладко выделанным войлоком.
Вообще-то наша безымянная покровительница и сама живет здесь. Единственная среди нас дама.
Нет, мы бы с радостью поселили ее отдельно, более того — вырастили бы ради нее одной кольцевидный коралловый дворец, в каких обитают островные и прибрежные ба-нэсхин, а теперь еще и мои дорогие мальчики. В самом начале так строились капища и хранилища древней памяти — своеобразные библиотеки из размеченных особым образом раковин. Ручные коралловые полипы начинают это строительство на самом дне моря, доводят до уровня соленой воды и потом как бы поднимают, надстраивают этажи снизу. Селятся они сами в морских этажах, где вечно колышется и переливается вода, предоставляя людям вытачивать помещения в узорном теле надводного рифа. Обставлены эти людские залы почти так же непритязательно, как и наши одиночные клетушки, хотя потолки не в пример выше: там готические своды, здесь — закопченный дымом потолок, где в самом высоком месте пробита дырка для выхода дыма, а в прочих едва умеешь разогнуться. Плоское ложе для спанья, тощая подушка для сиденья, столик для чтения, письма и еды. И немыслимо щедрые звёзды…
Поистине, спрашиваю я себя, прежде чем отойти ко сну, не одно ли и то же бессмертное синее небо над Виртом и Рутеном, даже если на нем сияют иные солнца?
Только наша госпожа не хочет дворцов. И вообще держит себя так, чтобы с гарантией уберечь нас всех от соблазна. (Снова рутенское, торгашеское слово. Оба из них.) И даже так, чтобы я, в наилучших колумбанских традициях, не испытывал к ней никаких родственных чувств. Одни деловые.
Ибо тут я преуспеваю в своих начинаниях — так же, как преуспела в своем далеком сельскохозяйственном клостере моя многоплодная супруга.
— Ну, что скажешь, ученый брат Каринтий? — говорит Старшая.
Она почти никогда не здоровается: не любит тратить время напрасно. Зато уж не упустит шанса — непременно уязвит меня за главное моё здешнее прозвище. Я вполне мог бы, по ее мнению, оставить прежнее королевское имя — Кьяртан. Или, на худой конец, взять одно из принятых у эриннитских братьев растительных имен. Тех, благодаря которым наша обитель если не по виду, то на слуху кажется цветущим садом. Брат Джунифер, то есть Можжевельник, брат Эвфорбий — Молочайник, брат Лизимахий — Вербейник, брат Котонеастер — Кизильник, отец Бергений — Бадан, отец Артемизий — Полынь и отец Саксифраг — Камнелом…. А еще брат Эпимедиум — Горянка, братец Арункус — Волжанка (река такая есть в Рутене — Волга) и, как венец всего, наш пресвятой аббат, отец Эригерон, то есть Мелколепестник.
Для меня сие поначалу было куда как смешно, это теперь я свыкся.
— Знаешь, лэлелу (то есть мать отца), всё подтверждается не только экспериментально, но и статистической выборкой. Первое поколение метисов, неотличимое от нас и рутенцев, — норма. Просто исключений из нее слегка больше привычного для нас.
— Да, но зато какие исключения, — проворчала она. — Шило в мешке.
— При тамошнем разбросе антропологических и сексуальных признаков…
— Перестань грузить меня чепухой. Красоту и уродство — Вертдом всё своё может забрать от рутенцев назад. Но как отследить дальнейший переход скрытого в явное? Они же новых детей рожают, наши внедренные любимцы. И новые опасности нам создают.
— Ты имеешь в виду — переход латентных признаков в доминантные благодаря перекрестным союзам помесей? Я же говорил тебе…
— Внучек, ты окончательно испортился здесь, на границе Истинной Земли и Радужного Покрова. Этот твой ученый жаргон становится непереносим.
— Лэлелу, все свойства Морской Крови остаются потаёнными, нисколько при том не растворяясь в иных кровях. Наши дары не стираются из памяти плоти.
— Вот это то, что от тебя во всех смыслах требовалось. И дело, и его истолкование.
Бабка проходит мимо меня, кланяется порогу. Неудивительно — дверной проём, заброшенный толстым одеялом, весьма низок. Тут я только сплю — биологические исследования и эксперименты мы проводим в нормальных условиях.
И вот что конкретно означает наш с бабкой разговор.
Подтвердилось интуитивно сложившееся и глубоко запрятанное мнение первых монахов о том, что ба-нэсхин — никакие не вариоморфы и тем более не андрогины. Истинные мужчины и настоящие женщины. Вот только та стадия внутриутробного развития человека, на которой признаки одного пола авторитарно противопоставляются и вытесняются признаками другого, у них как бы полустерта. В результате мужчины почти безбороды, узкобедры, грудная железа у них латентно активна, вагина представляет собой как бы узкую полузаросшую складку, а эмбриональная матка — плотный мускульный желвак. Достаточно гормонального всплеска, чтобы развитие этих трех органов пошло по женскому пути. В то же время женщины отличаются от мужчин несколько более широким отверстием внутреннего таза, хотя внешне лишь наметанный глаз может порой уловить внешнюю разницу. Регулы беспокоят их не двенадцать, а лишь четыре или даже два раза в год, что еще более сближает жен с мужами и позволяет обоим полам участвовать во всех важных делах наравне. Груди их — более широкие в основании, с крупными темными ареолами и выпуклыми сосками. Их клитор имеет особого вида наружный проток, обыкновенно не бросающийся в глаза. И опять-таки: в экстремальных случаях клитор набухает много более, чем то возможно для сухопутной женщины, внутренний и внешний протоки раскрываются, и плодоносный секрет, почти что одинаковый у обоих полов, становится способен отыскать себе иную дорогу вовне.
Как результат, мужчина становится способен принять семя и понести дитя от другого мужчины. Также и подвергнувшаяся изменению женщина способна отдать такому трансформанту свое семя (или яйцо?), и оно, быть может, приживется. Однако никакая ба-инхсани не сможет забеременеть от другой ба-инхсани. Тут природой кладется предел, который был преодолён лишь однажды — в виде того исключения, что лишь подтверждает правило. Отчего так? Мы думаем, мужская детородная жидкость всё-таки несколько более подвижна, хотя и куда менее жизнеспособна по сравнению с женской. Кроме того, жены способны рождать лишь жён, и это невыгодно природе. В общем, налицо смазанная картинка того, что мы наблюдаем у сухопутных людей.
Но вот нижеследующее, напротив, проявилось у морских куда более четко, чем у обычных вертдомцев — и у обыкновенных рутенцев.
Самое главное в определении пола Морских Людей — не способность к производству себе подобных. Нет. Только и исключительно — строение хромосом клеточного ядра. Икс и игрек, икс и икс…
Сплошной икс, в общем.
И что до сих пор повергает нас, ко всему вроде бы привычных, в шок — это способность помесей отчасти наследовать детородное умение их морского прародителя. Способность, коя проявляется скрытно, спонтанно и непредсказуемо, под влиянием как бы некоего порыва души.
Я боюсь сказать — под действием любви…
За то время, что я излагал некоему воображаемому слушателю все сии обстоятельства, наша Верховная Дама обогнула меня с левого борта и вошла под мой кров. Где, повинуясь (вовсе не тот стилистический оттенок — однако не найду более подходящего слова), я повторяю — повинуясь моему указующему мановению, она заняла единственную в шатре подушку для сиденья. Я тотчас плюхнулся на голый грунт напротив.
— Ну, ты мне с порога выложил всё, что имел сказать, — заговорила она ворчливо. — Чего дальше-то от меня ожидаешь? Что похвалю за удачу экск… научного эксперимента на живых объектах?
— Нет, что не убьёшь.
— А стоило — за одно упрямство твое ослиное. Я ведь тебе сразу говорила: это получится.
И вот я мысленно переношусь на шестнадцать лет назад.
В прекрасный город Ромалин, заново отстроенный как моя столица и резиденция.
В мир, где я — молодой король, гордый своим высоким саном, своей статной супругой, двумя своими первенцами. Которых только что принесли с высокого родильного помоста и положили мне на руки, ожидая признания и одобрения.
Мальчик и девочка. Два неотличимых друг от друга комочка, уже отмытых от первородной грязи и облаченных в сплошной атлас и кружева. На дворе, слава Всевышнему, лето, не то что когда я сам рождался. Тогда приходилось костры вокруг ложа моей будущей мамочки палить.
— Прекрасные близнецы, — сказал я, чувствуя, что от меня именно того и ожидают. — Дети нашей взаимной приязни. Фрейр. Фрейя. Фрейр и Фрейя.
Бог и богиня любви у наших вертдомских вестфольдеров.
В память погибшего отца моей чудесной старшей сестрицы Бельгарды — или кто там она еще. Во всяком случае, уж не тетушки. Родственные связи наши по-королевски запутанны.
А потом ко мне подошла моя личная бабка. Та самая, которая и родила саму Бельгарду от Фрейра-Солнышко. В обрисовывающем юные формы жреческом платье цвета выдержанной слоновой кости и винноцветном покрывале на каштановых волосах.
Каштановые, кстати, — очень вежливый эвфемизм для «рыжих». Ибо мы с ней оба такие.
А винноцветное (это рутенское словцо я стащил у их драматурга Кляйста) — значит цвета белого вина, желтоватое, как море, — и ни в коем случае не красное. Хотя в Рутене есть и такое диво.
— Что, доволен по самые уши, Эстрельин отпрыск? — произнесла она сурово. — Пойдем к тебе в спальню, потолкуем.
Малая, так называемая «самоцветная» спальня — единственное место, где король может остаться в интимном уединении: не настоящем, но вдвоем с королевой, это да. Но после родов мою Зигрид перенесли в специальный Чистый Покой, где будут спасать от возможной родильной горячки. Дети будут там с нею и с обеими кормящими няньками. Кормить вообще-то собиралась она сама, только вот на двух таких инфантильных обжор никакого материнского молока не напасешься.
Войдя под сень широченного балдахина, я плюхнулся на парчовое покрывало как был — в суконном камзоле косого кроя, плотных байкерских штанах и мягких полусапожках. Бабка с удобством устроилась на широкой тумбочке для белья: стан прям, руки сложены на высокой груди, ноги скрещены, одна для надежности касается пола.
— Я вот что сказать собираюсь, внучек мой. Знаешь, что Рутен последние годы всё дальше от нас уходит?
— Со скоростью горного ледника в нашей Земле Сконд.
— И что Радужная Вуаль между обоими вселенными становится год от году толще и труднее для преодоления?
— Не совсем так, о почтенная жрица. Вуаль прикрывает ленту Мебиуса, а там, в самой ленте, просто нет никакого объема. Это обычный знак кривого пространства.
— Искривленного. Ты нерадивый ученик.
Вовсе нет: я просто издевался с вышины моей заново обретенной мужественности.
— Послушай, бабуль, мы уже давно это знаем. Что хотя существование Рутена больше не зависит от Вертдома и вертцев, а вертское от рутенского — и подавно, шляться туда-обратно становится всё труднее год от года. Шлюпка дрейфует в сторону от большого корабля. Закон природы, наверное.
— А тебе не приходит в голову, что это стоило бы еще больше замедлить? Ради тамошней медицины, точных знаний, искусств их многообразных, во имя их опоганенной, только невероятно богатой природы. Ради твоих механических игрушек, наконец.
— Лелэлу, мне нет ни нужды, ни охоты сейчас это обсуждать. Говорили мне вчера наши преподобные ассизцы, что уже близки к решению…
— Как кожа к телу. Сегодня как раз меж собою договорились.
— О. Совсем другой десерт. А какое оно?
— Решение? Взять две разнополых двойни — рутенскую и вертдомскую — и переменить местами. Их девочку нам, нашу — им. Между единоутробными детьми образуется некая прочная душевная связь — это уже две связующих нити, как бы вертикальные. А коли мы перевенчаем новые пары внутри себя — еще и по горизонту соединим.
— Снова деток воровать? И брата с сестрой беззаконно сочетать?
— Наши подчиненные рутенцы согласны. Эта семья непременно должна взять из детского дома двойню, иначе им не позволяют. Вожделенный ими мальчик — воистину прекрасный приз, а девочка крайне слаба.
— У нас она не легче загнется?
— Нет. У нее врожденное удушье от зараженного воздуха, в Верте эта астма пройдет без следа.
— И еще брачный вопрос. Здесь родное дитя никогда с приемным не путают, а у рутенцев имеется эта… тайна усыновления.
— На сей счет тоже имеется договор. Родители в случае уже назревающего развода делят детей и присваивают им свои родовые имена.
— Похоже, на то им двойня и понадобилась. Хитро задумано.
— Разлучившись, не разлучаться, — туманно выразилась бабка.
— Так, — меня вдруг осенило, что рутенский вопрос, говоря строго, нас обоих не касается. Жрицы и монахи решили, мама Эсти подтвердила, а меня только ставят в известность. Ради одного этого срочно вызывать счастливого папашу на приватный разговор не стоит.
— Бабка Биб. Кто наша пара?
— Твои наследники.
Полный удар под дых, как сказал бы мой меченосный прадед.
— Так…это… Святая бл…дь!
— Это ты ко мне обращаешься? — спросила бабка до крайности вежливо.
— Нет. Просто междометие вырвалось.
Я кое-как собрался в кучку. Не привыкать: король — не простой человек. Вообще не человек, наверное.
— Прости. Я, разумеется, еще не успел к ним привязаться, на то и отец… типа — не мать, что родила… Опять же и долг повелителя…
Ага. Понесло вразнос.
— Мне же их только что на руки положили. Только что показали.
— Неужто и впрямь?
— Неужто ты не заметила? — ответил я с сарказмом. — Дали, дали полюбоваться. Уже и прозвания им нарек. Зигрид меня весь последний месяц натаскивала. Чтобы не сбился.
— Нет, я повторяю: самих деток показали? Или одну только парадную обвертку? Э, да чего с вас взять, мужчин…
— Приду сегодня, полюбуюсь, как мыть станут. Морду в сторону наклоня, чтобы нечистым своим дыханием анималькулей в младенческую неокрепшую плоть не внедрить.
— Не выкаблучивайся. Микроб — вполне хорошее слово. Или инфузория-тапочка… Да, так о чем я? Повтори-ка, чем тебя обрадовали.
— Мальчик и девочка. Близнецы: похожи внешне, как две капли. Рыжие и верткие, стало быть, жить собираются долго. Истинное Хельмутово семя.
— Раз не одного пола, так и не из одного яйца. Зигги тебя учила биологии?
— Ну.
— Внучок, — продолжала Библис с неким призрачным сочувствием во взоре. — Они вот именно что из одного. Тонкие рутенские пробы им делали. Мочи, слез и слюны. Оба мальчики, только у одного геномалия.
Переврала термин она специально, чтобы я поправил и на том кое-как успокоился. Что я и сделал.
— Генетическая аномалия.
— Да. Несимметричный выброс женских гормонов на восьмом месяце внутриплодного развития.
От зубов отскочило. Сама она генома…
— С виду девочка, внутри мужеского полу. Красивая будет и сильная — как все такие дети. Вот ее Рутен и получит как аманатку.
Последнее слово меня хорошо успокоило. Аманат — это вроде как не навсегда и означает для нас сугубый почет и доверие.
— Это значит, воспитывать и кормить чужую малышку — моей Зигрид?
— Уж лучше такое чудо, как наша Фрейя, держать подальше от местного ханжества. Королева уже согласна.
Обвели меня, значит, снова по кривой… Как и насчет женитьбы.
— Откуда это получилось? Ну, аномалия.
— Не знаю точно. Одни говорят, что морская кровь на морскую же кровь наслоилась. Другие — что красный камень повинен. Вокруг вас любую ночь — он.
Библис показала на стенные панели. Я, когда меня спросили, какую отделку я выбираю, указал на редкой красоты багряно-розовую то ли яшму, то ли что еще. Рутенцы зовут ее «родонит», мы — «орлиный камень».
— От него исходят невидимые лучи. Не весьма вредные, в общем, но на плод в чреве могли подействовать.
Тут до меня дошло кое-что еще.
— Она же… Он же не сможет понести.
— Через пятнадцать лет либо ишак, либо падишах… — отозвалась она.
Хорошо знакомая мне притча о том, как пройдоха-скондиец взялся учить знатного осла грамоте.
— Вам всем не отмазка нужна, — сообразил я наконец. — Не путай меня.
— Именно. Фрейя — от корня ба-нэсхин, опять-таки, — кивнула бабка. — Игральные кости в чужой стране могут лечь так, что она зачнет и родит. Бог благоволит к чужакам и отважным.
— К отпетым дуракам тоже, наверное, — пробормотал я. — Ох, я надеюсь, тоже.
Размышление первое
Вот что рассказывала малышу Кьяртану, тогда еще никакому не королю, его нянька и мамка Стелламарис.
Один молодой рутенский рыбак, в чьих жилах текла кровь всех царственных бродяг его страны — и Брана, и Майл-Дуйна, и Кормака из Темре, решил последовать ее зову. А звали его тоже Бран, как и одного из предков. Собрал Бран пятнадцать добрых друзей, таких же отважных непосед, как и он сам, и так же, как и он, владеющих самыми разными ремеслами, и решили они соорудить корабль, подобный тем, что были в старину. Из дубленых кож и мореных дубовых поперечин, с ребрами, мачтой и веслами из гибкого, прочного ясеня — и вместо гвоздей соединенный гибкими ремнями. Такая карра в воде оживает и делается точно зверь морской — оттого нипочем ей любая буря.
Снарядили они свою карру, нагрузили едой, питьем и прочими необходимыми вещами и спустили на соленую воду в ясный и пригожий день, когда море стояло будто вода в сосуде. И по такому морю плыли юноши семь дней, никого не встречая, пока не увидели нечто удивительное. Впереди из воды поднималась крутая арка, что струилась по воздуху всеми семью цветами, будто радуга, и впадала обратно в море. Кораблик с людьми вплыл под эту радугу, и кому-то из них захотелось проверить — что это такое? И коснулся он ее острием копья.
Вместо воды оттуда пролился туман, такой же искристый и многоцветный, как сама радуга, и заволок всё море и всё небо. А сама арка исчезла, только заиграли на небе яркие сполохи и ленты.
— Какой удивительный путь открылся перед нами! — произнес Бран. — Делать нечего, последуем же ему без страха — и пусть Бог направит нашу кару, куда захочет.
Так они и сделали. Через некое время, когда уже на исходе были их вода, вяленое мясо и сухари, услышали моряки впереди шум — то волны бились о берег небольшого острова. Туман разошелся, когда они захотели причалить: прямо посреди голых скал возвышалась грубо побеленная стена, а за нею большой дом дикого вида.
Путники вошли в распахнутые ворота, отворили массивную дверь и вошли в обширную комнату, тёплую и светлую: внутри они увидели шестнадцать лож, по числу их самих, на ложа были наброшены белые меховые покрывала, а в изголовье стояли красивые стеклянные кувшины с добрым вином и блюда из тонкой белой глины с жареным мясом и душистым хлебом. Стены были украшены богатыми ожерельями, цепями и щитами.
А вокруг не было видно никого из хозяев, только небольшой кот, серый в полоску, играл посередине залы, перепрыгивая со столба на столб.
— Мы устали, испытываем голод и жажду, — сказал ему Бран. — Можем ли мы утолить их?
Кот не ответил, только замер не миг, оглядывая пришельцев.
Тогда они расселись по местам и стали есть, пить и отдыхать от качки, сколько им вздумалось. А потом прибрали все объедки и ополоски, поправили одеяла и стали собираться на корабль.
— Какие тут красивые и драгоценные вещи на стенах! — сказал Брану один из его товарищей. — Почему бы нам не взять хоть что-либо на память?
— Они чужие, — ответил Бран, отводя в сторону его руку. — Не стоит платить хозяевам за добро черной неблагодарностью. Тем более что один из них перед нами.
— Как, этот невзрачный котик? — удивленно спросил тот.
— Если бы ты слушал предания старших в роде, ты бы понял, что это волшебное животное и страж. Называют его Ирусан или Ирухсан, и он умеет насылать палящий огонь.
На этих словах кот недобро ухмыльнулся; в глазах его и за чередой оскаленных клыков мелькнуло рыжее пламя.
Бран сказал ему нечто успокоительное, поблагодарил Ирусана и по-прежнему невидимых хозяев низким поклоном, а затем друзья покинули дом и остров, чтобы плыть дальше.
Вот этим и завершился первый этап наших с бабкой переговоров.
Малютку Фрейю отправили за рубеж, то есть за пределы Радужного Покрова, одного месяца от роду и при помощи скондских бойцов из Братства Чистоты. Я не вдавался в кровожадные подробности сего дела. Сами Братья вроде должны пересекать Живую Радугу на грани смерти и жизни, а нашу девочку, по-моему, просто усыпили и крепко примотали к телу одного из Братьев.
Доставить оттуда замену брались сами рутенцы, молодые друзья и последователи старого Филиппа Родакова. Возвращались они домой куда легче нашего — притяжение куда большей физической массы работало, что ли.
Разумеется, пользоваться якобы зловредной спальней мы более не рисковали. Как нам объяснили, орлиный камень по поверью считается мужским. И хоть это обстоятельство, как говорили, увеличивает плотскую ярость, однако имеет, как и всё на свете, не весьма приятную оборотную сторону. То бишь и саму жену ослабляет, и вероятность зачатия ею прелестных барышень.
Вот я и переоборудовал сей зал в интимный кабинет, куда никто, кроме меня самого и доверенных лиц, не имел право совать носа. Точно так же, как в огромное многоярусное и многоящичное чудище для бумаг, которое однажды дало название всей комнате, где расположилось. А потом название прилипло вмертвую.
Тут самое время описать, как он выглядел, мой потаённый угол.
Раньше по самой середке возвышалась необозримая кровать с балдахином — из тех, что застилают простынями и покрывалами, навернутыми на длинную трость, а потом ею же задергивают расшитые парчовые занавеси, чтобы находящейся внутри чете было способнее любить друг друга во все дырки.
Чем мы с Зигги вначале и занимались — тем успешнее, что на огромных стенных панелях, оправленных в серебро, при известном напряге фантазии можно было угадать те же фривольные сцены, писанные самой природой. Черным по густо-красному.
Вот это как раз и был тот самый излучающий камень.
Только теперь он вдохновлял мои личные мудрые бдения за могучим дубовым столом овальной формы, за откидной крышкой шкафа-кабинета, испещренного угловатой резьбой, или просто в уютном кресле, которое также было снабжено небольшим откидным столиком поверх поручней. А то и на изящной кушетке с валиком в подголовье.
Поскольку мой любимый триумфеминат — мама Мария Марион Эстрелья, бабушка Библис и воспитательница Стелламарис фон Торригаль — еще до моей коронации на совесть отфильтровали Палату Высокородных, Высший Военный Совет и общинное вече, мои обязанности пока сводились к делам сугубо канцелярским. То есть доставать из ящиков шкафа всякие старые бумаги, присовокуплять к ним новоприбывшие и раскладывать на зеркальной поверхности многоуважаемого стола как можно более аккуратными кучками. И супругу — тоже… доставать из нарядных суперобложек, раскладывать на плоскости и досконально изучать.
Именно поэтому каждый визит венценосной и обожаемой Зигги нарушал мой прекрасный космос, сея в нем зерна первоначального хаоса. И не было на вертдомской земле места, на мой взгляд, более приятного для плотского соития, чем это захламленное канцелярское пространство.
А что до излучения — так ведь мы и сыновей хотели, не только дочек!
Кровать мы, однако, вовсе не покинули, но с самого начала перенесли в другую комнату, поменьше, посветлее и без прежнего изобилия розовато-мясных тонов. Чтобы, как Зигрид слегка передохнёт, зараз начать ковать на ней новое поколение принцесс и царенков. Что мы с успехом и делали — пока это новое поколение, шесть пар чистых, не начало пищать и вопить изо всех дворцовых покоев и покойцев, лишая нас всякого сна. Тогда мы с королевой решили, что с нас довольно, тем более что седьмая двойня заключала бы в себе дитя номер тринадцать — по примете, несчастливое.
Но вот девочка, которой заменили одного из наших первенцев… Новая Фрейя…
Она была полнейшим счастьем: белокурая, почти седая (волосики, как водится, года через два слегка потемнели), нежно-смугленькая и кареглазая. Мы с самого начала держали ее отдельно ото всех — в просторных и светлых покоях с галереей, куда беспрепятственно проникал западный морской ветер и временами задувал восточный — хвойный, сосновый, целительный для легких. Ни следа болезни не видно на ней было с самого начала, лишь казалась она непривычно тиха для грудного младенца, оторванного от родимой груди.
Однажды весь дворец всполошился: трехмесячная малютка потерялась! К счастью, еще до того, как мы с побратимом до конца озверели и всерьез собрались рубить головы, постельничий догадался глянуть в щель между ложем доверенной няньки и обоями. Снаружи неширокая кровать с трех сторон была обнесена бортиком, как это принято у вестфольдеров, а четвертой стороной вроде бы плотно прилегала к стене… Так вот, постель, оказывается, слегка отодвинулась, и щуплое дитя мягко соскользнуло вниз со всеми своими оболочками. И на протяжении долгой, крикливой битвы народов продолжало безмятежно — во все завертки — спать…
Еще был случай, когда наша Фрей опять надолго пропала. Оказалось, что детки прислужников перетащили ее, опять-таки сладко спящую, к себе в комнату для игр и раскутали до самой последней рубашонки. Чтобы убедиться, как они потом оправдывались, что юные рутенки устроены так же, как и вертдомки, а благородная плоть ни в чём не отлична от вахлацкой. Поскольку в научной дискуссии наравне с девицами четырех-пяти лет принимали участие и мальчишки гораздо их старше, я тотчас же распорядился выдать им всем на конюшне по хорошей порции горячительного. Без малейшего душевного трепета и без оглядки на модную в то время либерально-демократическую педагогику. Подумаешь, эротичное чувство от сего пробудится — да что в нем, собственно, плохого? И что стыдно перед людьми покажется… тоже полная чушь. От засранных инфантой пеленок нос воротить не позор им было? Хоть бы кто из них помог родной мамочке мою детку перепеленать — сразу бы все интимные вопросы исчерпались.
Вот и вышло как вышло.
Хотя нежный возраст паскудников я учел и вообще приказал более того страху на них всех нагнать.
Так, значит, и росла наша отрада, наша подарёнка, как говорили среди дворовых, наша юная царевна.
В год она пошла — от дверцы буфета к дверце шкафа с посудными полотенцами и салфетками, от шкафа — к корзине для белья, по дороге наводя в них свой порядок. В полтора — побежала. В два с половиной Фрейя летала по коридорам дворца как вихрь, увлекая за собой всё малолетнее население: мальчишек и пажей, девчонок и барышень, а также неисчислимое множество борзых щенков и бойцовых котят. Лунные волосы, которые давно спускались ниже плеч, развевались сзади наподобие крыльев, ножки бойко топотали по паркету кавалерского крыла и широким доскам лакейского.
И все ее любили — как люди, так и звери. На псарне и конюшне, в каморе, где жили сокольники со своими ручными кречетами и ястребами, — везде она была своя и нигде ничего не боялась.
— Наверное, будь при дворе единорог — и тот бы ходил за ней по пятам, роняя свои яблоки, — ворчала моя Зигрид, отлавливая дитятко и водворяя на место. — Не дворянка — серветка. А ты ей потакаешь, как все прочие мужчины.
— Я хочу, чтобы она знала все сословия, — говорил я. — И умела говорить на всех наречиях: и благородном, и подлом, и зверином.
Да. И еще петь, самую только малость фальшивя, — как сразу же после того, как ее научили распознавать цвета радуги, преломив ясный день через кристаллическую призму, и она сложила первую свою, наивную песенку:
Ах, каждый день круговорот,
Мозги сверлит коловорот,
В висках скребется тать;
Фазан под кустиком сидит
И за охотником следит:
Что тот желает знать?
Где тот фазан, где белый свет,
Что, предрешив парад планет,
Рассемерился вспять?
С планет всех шкурку ободрав,
На призму радугу поймав,
Ее на дольки разделив —
Без яблок мы опять!
Да уж, чего скрывать, я ее любил. И мой стальной братец Бьёрн — тоже. Куда больше всех прочих. Куда больше, чем моего первого мальчишку, смуглого, рыжего и горластого, как все юные отродья Хельмутова семени, тощего, вертлявого и носатого в любимую мамочку, да к тому же озорного, как все адовы чертенята вместе взятые.
Хм… Сие пространное описание доказывает, что я его как раз обожаю. До сих пор. Вельми незаслуженно, кстати.
Потому что не одну проказу приходилось ему спускать — изредка вместе со шкурой.
Только не думайте, что я такой домашний тиран. Простой король-администратор, однако. Свое королевское достоинство надеваю на себя только по парадным дням и в честь знаменательных дат.
И проявил свою фамильную свирепость лишь однажды.
Казус был не то что совсем уж возмутительный, однако препаскудного свойства.
Надо заметить, что играли наши младшенькие без разбора титулов. Это пока старшие на них внимания не обращают, а когда время придет — свои взрослые костюмные роли исполняют как нельзя исправнее.
Вот девочки однажды пригрели несчастного, до ушей замурзанного котенка. Видимо, собаки подрали или с дерева неловко сверзился — весь задик ему как стесало. Даже не сказать было, какого он пола. Вымыли, от дерьма и гноя почистили, как могли, ну и ожил он, конечно, замурчал даже. Только вот беда: внутрь одну воду принимает. Да и с той рвет беднягу.
Оттого и парни бестолковые придумали его пожалеть на свой лад. Решили в отсутствие нянек придушить по-быстрому, чтобы не мучился. Слава Всевышнему, девочки объявились и сугубым ревом это занятие пресекли. Драка получилась, тем не менее, зубодробительная и на весь двор. Королевский.
Вот мне и пришлось вмешаться лично.
Решил так: нянькам и защитницам выдать по серебряной марке — чтобы повыдергали расшатанные молочные зубы и на остальное устроили специальный кошачий приют. Собачий и конский у нас и так были. Зачинщикам кулачной расправы отсчитать вожжами на конюшне по стольку раз, сколько им лет. С пропуском значимых чисел: семь, девять там… И со всем бережением, понятное дело.
Да, а главарем был, между прочим, лучший друг моего Фрейра, по имени Ниал. Годом младше. Мой-то недоумок вроде как возражал против чинимого смертоубийства, но крайне вяло.
Так вот, этого «королевского отбрыска», как говорил Ниалов папаша, мой старший псарь, я от всеобщего сраму избавил. Велел месяц кошачье и собачье дерьмо в приютах разгребать. Без отрыва от образовательных занятий и под дружный и злорадный девичий смех.
Котёнок, кстати, благополучно выжил, отъелся, обусател и получил имя Бася — поскольку научился басовито мурлыкать. Не имея на то ни особых оснований, ни морального права. Но это я забегаю вперед.
Так, значит, хорошо.
Через неделю приходит ко мне в кабинет мое старшее дитя — этакий бывалый охотничек, рубаха болотного цвета, штаны с долгой мотнёй в ботфорты заправлены — навоз на заднем дворе месить. И заявляет мне:
— Ребята говорят, что я баловень папашин и что в свою компанию меня больше не примут.
— Все как один говорят?
— Ниал. Он самый главный. Отец, я же вообще единственный в нашей компании дворянин.
— И они этого не оценили, да?
— Всё они заценили. Просто считают, что я чепухой отделался.
— Так. Мне что — ситуацию назад откручивать или слёзно убеждать этого твоего дружка, что тебе тоже нелегко в жизни приходится?
Молчит. Тринадцать лет ему, самый возраст такой — в молчальника с батюшкой играть.
— Хорошо. Ты как, с этим твоим Ниалом сильно поссорился?
— Ну да.
— Прямо напрочь? Ну, если скажешь ему, что вас с ним король требует, послушается или сразу с тобой гвардейцев послать?
— Послушает.
— Тогда валяй. Говори и веди. Я вас тут буду ждать — всё равно работать с бумагами.
— Ещё прикажешь чего?
«Король-отец», кстати, так ни одного разу и не прибавил, зараза.
— Да вот по пути из забора хворостину потолще выломай — какими гусей погоняют, — буркнул я.
И добавил уже почти без издёвки:
— По дороге в кусты оба отлейте, что ли, а то ковер здешний жалко, если испортите. Редкой работы, из самой Вард-ад-Дунья привезен.
Что скажешь? Понял он — даже больше, чем надо, понял.
Когда мой сынок затворил за собой дверь, я подошел к моему многоящичному монстру. В одном из нижних отделений содержался некий сомнительный подарок от одного из важных рутенцев — конский хлыст для парадной выездки. В седле со стременами я передвигался нередко, уж очень моя Белуша, этот живой гибрид афалины и рутенского мотоцикла, была скора на колесо. Тем не менее ни шпорой, ни кнутом коня не трогал и тем более не любил вставлять в рот никакое железо.
Мой хлыст, однако, ничем серьёзным лошадям не грозил — шкура у этих зверюг вполне толстая. К тому же и отделан был весьма изысканно: тонкая гибкая трость длиной почти до полу, если держать в согнутой глаголем руке, витая серебряная скань рукояти, с одного конца петля, чтобы надевать на запястье, а на другом конце — шарик, будто на учебной рапире. Смычок музыканта, стек офицера или указка ученого.
Вот его я и достал и положил на стол перед тем креслом, что стояло в конце стола, у самой двери. Тяжеленное, с о скругленной спинкой чуть пониже человеческого роста, оно по замыслу назначено было мне — с тем расчетом, что именно верхом на нем я буду возглавлять всяческие важные собрания. Однако всякий раз выдвигать это седалище из-за столешницы было свыше моих сил — да и сил любого из моих министров. Поэтому я взял себе обыкновенный стул, разве что чуть более прочих украшенный позолотой, а неудобное кресло двигалось от одного седока к другому, пока не описало точный полукруг. Теперь на нем сидели те, кто чем-то провинился или просто опоздал явиться в срок.
В дверь постучались — это могло означать лишь одно: явилась моя родная кровушка. О прочих визитерах объявлял доверенный секретарь-охранитель.
Я впустил обоих парней и заодно кивком отослал чиновника.
Поздоровались они весьма хмуро, однако честь по чести — с титулованием. В первый и единственный раз.
— Благодарю тебя за то, что пришел, сын псового мастера Мартина, — произнес я без тени сарказма. — Садись вон там, рядом с дверью, и прикрой, кстати, её на засов.
— Я… не смею сидеть в вашем… — пробормотал он.
— Неужели? Такой отважный юноша — и не смеет? Тогда к стене стоя прислонись. Твоё дело небольшое, кстати, — смотреть.
А Фрейру и говорить ничего не пришлось. Я видел, что он уже стягивает рубаху через голову.
— Туда, — показал я на курульное кресло. — Возьмись за спинку, да покрепче. Э, гашник тоже распусти. Добрая бязь на штанцы твои пущена, казначейству не одну марку стоила.
Благодаря высоким голенищам и широким раструбам сапог общая картина не вышла совсем уж позорной: стройный пест в середине пышного цветка. Да он вовсе не ребенок и даже не юнец, подумал я. Широкие плечи, тонок в перехвате, торс — сплошные мускулы и жилы. Меж слегка расставленных для упора ног виднеется клюв умирающего лебедя. И мошонка, вид сзади. Истинный мужчина, только взятый в пропорции восемь к десяти.
— Долго я буду вот так стоять? Прохладно становится, — раздался спокойный голос моего сына.
— Погодишь, — сказал я так же по видимости равнодушно. — Ниал, тебе сколько отсчитали?
— Десять ровно, — это снова Фрейр отвечает, а не его приятель.
— Вот как? Ну, инфанту явно причитается больше серва. Одиннадцать — или, еще лучше, двенадцать. Тринадцать уж больно число несчастливое. Верно я говорю, Ниал?
Ответа я не услышал — и, по правде, не добивался.
Продел правую кисть в петлю. Взвесил хлыст на левой ладони. Крепок…
— Подайся бедрами вперед ко мне, а то как бы спинной хребет по нечаянности не перешибить.
И резко, со свистом, опустил.
К чести Фрейра, вздрогнул он лишь однажды. В самый первый раз. Потом стоял как каменный, разве что на девятом ударе плечи стали ходить ходуном, а одиннадцатый и двенадцатый выбили скупую слезу.
Кончив ученье, я бросил хлыст наземь и совершенно безразличным тоном сказал:
— Ниал, помоги принцу одеться и привести себя в порядок. И отведи его пока к вашим, чтобы огласки не было.
(Наоборот, чтоб именно вся как есть зловредная прислуга уяснила себе, что к чему.)
— Попроси для Фрейра того снадобья, которым все ваши задницы полировали. И…
Тут я нарочито взъярился, схватил парня за грудки и процедил сквозь зубы:
— Я думал, вы с моим сыном друзья. А друг таких слов, как ты, никогда не скажет. Ни за спиной, ни даже в лицо. Понял?
И вытолкал обоих взашей.
Обтер инструмент и забросил назад в его нору. Не выкидывать же. Такого с подарками не принято делать, верно?
До сына я добрался не раньше, чем его выпустили с «обыденной» половины на «парадную». Комната у него лет с двенадцати была своя, хотя маленькая и без запоров. Причем как раз между обоими крыльями здания — там еще была небольшая башенка с каменным полом, в ней, смотря по обстоятельствам, то детишки играли, то взрослые устраивали кордегардию.
Когда я без предупреждения отворил плотную занавеску, которая висела вдоль проема, целая стайка малявок порскнула мимо меня и с тихим щебетом скрылась в коридоре. Ловить их я, понятно, не стал, хотя белокурые волосы одной из них показались мне до боли знакомыми.
Фрейр лежал на животе, прикрытый какой-то атласной тряпкой, и перебирал перед своим лицом фигурки затейливой военной игры: шахмат или готийских нардов. Из-за волос, упавших книзу, еле виднелся наш фамильный острый носище. А поверх атласа, на самом низменном месте сыновней фигуры, разлеглась некая совершенно жуткая тварь: вся в складках и морщинах от морды до голого, как у крысы, хвоста, ушастая и с щелочками прозрачно-синих глазок. При виде меня она приподнялась с места, оскалилась и яростно зашипела.
— Отец, не гляди на нее так, она со злости мне когти в самое больное место вонзает, — сказал Фрейр. — Говорят, правда, что это самое в ней полезное. Типа иглоукалывание или это… акупунктура.
— А что это… здесь делает?
— Меня лечит. У нее тело жаркое. Ты ведь прав оказался: самое болючее место — поясница. Под лопатками как ничего и не было, сидеть и то кое-как получается, а вот на самом перегибе…
— Она — это кто?
— Самая модная рутенская кошка. Называется голубой сфинкс — наверное, оттого что синюшная кровь сквозь кожу просвечивает. Сестренке на день рождения подарили. Слушай, а ты ее никуда не сумеешь с меня передвинуть?
— Боюсь. Еще с когтями набросится.
Тварь поняла меня с полуслова, и гнусное мурлыканье снова перешло в свистящий вой.
— Ты, кстати, как? — спросил я, отставив поползновения в сторону.
— Сказал уже. Не убил — и на том тебе спасибо.
— В следующий раз убью. Похоже, это тебя куда больше устроит.
— И шкурку, что ценно, невредимой сохранил. Говорят, ни одного шрама не останется.
— Да уж, такие рубцы нелегко бывает объяснить своим дамам.
Он рассмеялся:
— Каким еще дамам? Нет у меня — и не хочется.
— А кто тогда кошку подбросил?
— Ах, эти… — он покосился в сторону выхода и чуть сморщился. — Им лишь бы с животинами цацкаться, а мы, мужчины, идем в придачу. Это ведь Фрей тут была с подружками.
— О. И как она тебе?
— Что, уже сватаешь? Отец, я ведь понимаю, что такое долг. И помню, во сколько у моего деда Ортоса первый ребенок появился. Ба Эстрелья так нипочем не даст забыть. Только ведь сестра моя невеста уж больно тоненькая и ледащая. Тень, а не девка. У всех ее ровесниц, хоть они ее пониже, грудки так и вылупляются наружу, да и ягодички соком прямо налились.
— Прихварывала с самого рождения, оттого и худенькая.
— И оттого что рутенка. Отец, ведь говорят, что в каждом вертдомце морская кровь гуляет. Но не в ней. Чужачка и пришелица.
— И нашим вертским молоком выкормлена, нашей солью спасена. Так что сплетен не повторяй. Да вовсе она неплоха, смею тебя уверить. В самый раз для того, кто в голенастом стригунке умеет увидеть добрую кобылку или статного жеребца. Запомни, кстати: девицы вызревают вначале в плотских играх, но самым соком наливаются в замужестве, — и никак не иначе. Точно зимние груши в соломе.
— Ну посмотрим, батюшка. Славны бубны за горами.
На том мы и расстались, более или менее поладив друг с другом. И всё бы ладно, только на следующую ночь я обнаружил у себя в узкой холостяцкой постели некое постороннее вложение.
Тут надо пояснить, что после рождения шестой пары дитят я старался не отоваривать мою верную Зигги уж очень часто. И до, кстати: чтобы лишний раз не бередить чрево. А позже — как бы судьба вновь не попутала. Иногда я вообще стелил в кабинете, но обычно — неподалеку от него.
И вот теперь полузаконное супружеское место заняла…
Малютка Фрей.
— Ты чего тут делаешь? — спросил я, ставя подсвечник на его обычное место: у изголовья.
— Маму не хочу беспокоить. У сестренки Пиппы с братиком Пиппо ветряная оспа, вот она и с ними без перерыва. Спит теперь. И служанки тоже. И малышня.
Какая чуткость к ближним своим — прямо залюбуешься!
— Спят. А я, значит, бодрствую. Ушки на макушке.
— Ну, ты ж не во сне класться в постель приходишь.
— Уж точно, что не во сне. А что с тобой такое?
— Нехорошо мне. В низу живота жуть как ноет. С вывертом. И кровь так и хлещет. Боюсь я.
— Мама тебя разве не предупреждала?
— Да прошлые два раза совсем не так было. Так, попачкалось немного.
— Это случается. Ничего, значит, легко зачинать будешь.
— И ради такой ерунды двенадцать раз в году этак мучиться? Вот Морские Люди, говорят, — только четыре. Или даже два раза.
— Говорят, что кур доят. А на самом деле петуха. Только хорошенько раздоить надобно.
Она робко хихикнула и оттого вся скорчилась.
— Больно? Ничего, я сейчас.
Я отвернулся, чтобы поискать старые пеленки. В прежние времена Зигрид частенько забрасывала мне предыдущее поколение оглоедов, чтобы спокойно понянчиться с нынешним.
— Вот, держи. Они мягкие и теплые. Знаешь, наверное, куда заправить?
— Ага.
Мне показалось или она конкретно хихикнула?
— Я имею в виду трико. Ох, чему тебя только мама учила.
Фрейя завозилась под одеялом — снаружи вполне можно было понять, чем она там занялась.
— Спасибо, теперь куда лучше, дэди Кьярт.
И от этого скондского прозвания на меня отчего-то набросилось то, чего мы с моей верной Зигги не испытывали уже бог весть сколько времени. И с ним вместе — осознание факта, что никакая Фрей мне не дочь, что сама она прекрасно чувствует себя в роли девушки на выданье и, что… что, по нашим вестфольдским и даже франзонским понятиям, она вполне готова к браку, можно сказать, даже перезрела!
И даже едва намеченные под батистовой сорочкой формы лишь помогли моему арбалету напрячься всей тетивой и изготовиться, чтобы пустить стрелу в цель. Мои высокоморальные устои на него не действовали никак. В точности как и на острое желание поссать, когда тебе как следует приспичит.
— Согрелась? А теперь ступай к себе.
— Как же я такая набитая по коридорам пойду? Даже перед твоими гвардейцами неловко станет. Нет, я до утра здесь побуду.
Какой тон, братцы, — командир на поле боя!
— Детка, я ведь мужчина.
— Но ты ж мой отец, разве неправда?
— Раз отец, так что же, теперь и не человек вовсе?
Она задумалась.
Тогда я собрался с духом и всё ей про нас объяснил. Что наш главный орган, коий, собственно, и определяет наш пол, не всегда охотно нам подчиняется. Он скорее похож на своенравное и не до конца прирученное существо. И ведет себя сходно: оттого мужчина далеко не всегда владеет собой в присутствии женщины, хотя бы и такой неоформившейся, как Фрей. А сии своенравие и непокорность нередко побуждают нас действовать вопреки разуму и совести — и во вред женщине. И что ее, Фрейи, поведение меня искушает. Вот именно — искушает.
Она очень серьезно посмотрела на меня и сказала:
— Тогда я на пол в тамбуре лягу. Постелю вот только подушки всякие и накидки. А то там по низу из щели дует.
Тамбур — это неширокий промежуток между створками дверей, внешней, очень массивной и с массивными запорами, и внутренней, легкой, но укрепленной внутри стальным прутом. Этого не видно снаружи: декоративные панели из дорогой древесины прикрывают начинку с обеих сторон. В тамбуре обыкновенно дежурит стража из самых доверенных людей.
— Не делай глупостей. У тебя же там открытая рана. Застудишь — мало не покажется.
Ну да. Одна рана внутри, другая — вовне. Рана и губы на франко-готийском обозначаются одним и тем же словом. Levre. И ниоткуда и даже никуда там, между прочим, не сквозит и сквозить не может — двери по замыслу герметические.
— Я рядом на креслах устроюсь. Спи уж, козявка.
Так она и поступила.
Зато я глаз не сомкнул — часов до пяти утра, когда сменялся караул, тот, что, кстати, и пропустил ко мне мою дорогую доченьку. Я приказал взять ее с собой и по дороге в караулку забросить к мамочке-королеве. С извинениями от моего имени.
А затем, судорожно помогая себе рукой, поочередно излил обе скопившихся в моих недрах жидкости. Позвал дневного камердинера, умылся, переоделся из одного дневного платья в другое и пошел снова работать.
Но, как говорят, кошмар, как и комар, не жалит в одиночку.
На сей раз, едва я переступил порог моей уютной опочивальни, как заметил гостя.
В том самом кресле, где я прошлый раз усмирял мою восставшую плоть, устроился незнакомец. Статный, широкоплечий мужчина вполне средних лет, вроде бы шатен (мерцание кем-то зажженных свечей не позволяло разглядеть его в подробностях), черты лица тоже слегка неразборчивы, но скорей приятны, чем наоборот. Свободного покроя туника поверх рубахи — и то, и другое неброских оттенков, приятных для глаза. Особенно если учесть, что фоном для них служат арабески, вотканные в гобелен мягкой обивки. Нога заложена за ногу, что позволяет разглядеть башмак — остроносый, из очень мягкой кожи. Такие вроде как вышли из моды лет семьдесят назад.
— Простите, как вы сюда попали?
Когда не уверен, кто перед тобой — настырный проситель или наемный убийца, — лучше обращаться с ним повежливей. Всяко не прогадаешь.
— Как, как. Ты бы лучше спросил, кто я таков, правнучек, — ответил он. — Или уместней тебя внучком прозывать?
— Хельмут. Ты что, в самом деле он?
Ох, и в самом деле — чуть-чуть на моего наивеличайшего конюха похож. По фамилии Торригаль.
Самое удивительное, что я нисколько не испугался. Удивился — это да. После мадам Аликс, которая обшивала мою жену вплоть до рождения первенца, никто из обитателей Элизия к нам не заглядывал.
— Я самый.
— Вот уж не думал, что ты привидением обернешься.
— А я вовсе не оно. Я, скажем так, дух-охранитель твоего рода. Рода Хельмута, Орта и Моргэйна. Ты не бери себе в голову, что я здесь только отчасти. Просто multaque pars mei сидит сейчас в доме, который построил Тор для своей Стелламарис, и наслаждается умной беседой с игной Марджан.
Все эти имена отсылали меня к давней истории рода. Хотя Торригаль и Стелла были как раз его настоящим. И непреходящим.
— И что ты мне поведаешь, охранитель?
Непонятно почему, но я сразу проникся к нему доверием. Свет от него исходил какой-то такой… приятно потусторонний.
— То и поведаю, что зря ты, внучек, так своим благонравием озадачился. От твоих совестливых угрызений всякие конфузы к тебе и липнут, как репей к плащу. Золото, как говорится, к золоту, а грех ко греху. Да виданное ли дело, чтобы нормальный средневековый мальчишка без порки рос! Уж скорее без отца.
— Как ты.
— Не совсем. Готлиб наш приезжал иногда, хоть ему и запрещали. А выращивал меня дед. С самых моих младых ногтей. Баб он не терпел, да и не заводились они у нас последнее время. Жена его ещё когда померла. Святая была женщина! В ранней юности попалась на каком-то особо дерзком грабеже и оттого пошла на прокорм деду. Снята прямо с плахи, как говорится. А то бы и отца моего на свет не родилось.
Так вот. В школе тривиум вел пожилой священник. Неплохой, кстати, мужик, умный и покладистый. Вот он-то всех мальчишек и сек. Кроме меня — а ведь прокуда я был первостатейный. Все знали, что меня лично дед мой обихаживает, а это куда как высоко ценилось. Серьезное дело, не пустячки какие. Ведь его всякий раз в школу вызывали, когда не хотели выносить грязь через порог. Младшего учителя, к примеру, ограбили, что фехтование вел, или череп в кулачной драке кому-то всерьёз проломили. Тогда я приносил моему Рутгеру записку с печатью, и он являлся при всем параде: в кожаной накидке с клобуком, в полумаске. Ну и творил расправу. Платили ему в школе, натурально, немалые деньги. В полтора раза больше магистрата. Это меня одного он забесплатно драл, причем с большим старанием и усердием. С того и жилось мне в школе не в пример лучше многих. Уважали за стойкость.
— А он потачки тебе не мог разве дать?
— Что ты! Он ведь деньги за честность свою получал. И очень их ценил. Тогда дед еще не отказался от мысли меня оженить, может статься, и на свободной… То есть не преступнице, как обыкновенно, и не на дочери члена своей гильдии.
Ну, разумеется, он меня прежде расспрашивал, как и за что. И снова — не дай Бог соврать или иначе как-то сплутовать. Никогда не знаешь, как он к моему поганству отнесется. За иной пустяк шкуру спустит — девчонку если, к примеру, осоромил. Юбчонку на голову задрал или у стенки хорошо потискался. А иногда, наоборот, малость удержит руку…
— Девочки что, вместе с вами учились?
— Когда как. Но по большей части да. Ну, если ты имеешь в виду, как их наказывали, — не при нас. Мы того не видели и подглядывать не пытались. Всё одно получше вас понимали, в чём разница. Но на них самих лет до двенадцати такой запрет лежал — тебе и не снилось.
— О. И трудно тебе приходилось, наверное?
— Напротив, куда легче ожидаемого. С палачонком нигде особо не церемонятся, знаешь ли. А так и в школе стыдились особо травить, и дома дед понимал, как не повредить всякие там жизненные и причинные органы. Наш поп так не умел, однако. И душа у него была слишком нежная. Вот и расходился иногда от этого своего неумения так, что прямо зверел. Мы, профессионалы, такого себе позволить не могли. Как Рутгер мне, юнцу, повторял: «Не хочешь у народа в чертях числиться — будь, как ангел, без упрека». Да ты знаешь, кстати, что мучители по призванию в нашей гильдии не идут дальше плотников и слесарей? Что всех претендентов испытывают на предмет самообладания и душевного равновесия — и чтобы к убийству не были склонны? И к садизму, как нынче говорят? Среди нас те, кто любит боль причинять, не задерживаются: сразу свои же вычислят. Вот разве среди врачей… А ведь это очень много для нас значит — утвердиться в наследственном ремесле. В другие братства нас не возьмут, вот и живи весь век на обочине. Ни работы, ни жены. Даже в монахи путь закрыт.
— Уж это я как раз понимаю, — сказал я.
— Ничего не понимаешь, только так кажется тебе. Вот рутенские правозащитники — я верно назвал? — всё пишут про одного исполнителя, что каждый день в тюрьме тамошней людей стрелял, а потом, уже на пенсии, взял свою пистоль и вышел на улицы — на мирных граждан охотиться. Не мог без убийства, видите ли. А куда его старшие смотрели? Отчего не уследили? Он, оказывается, сам бывшим преступником был. Ну, это еще надо смотреть, каким преступником: мы, мечники, если с эшафота себе кого берем, то вора, взломщика, бракокрадца — тех, кому пролитая кровь служит одной помехой. И если что — не он повинен, что сорвался, а мы. Вся гильдия.
— Спасибо за содержательную беседу, — сказал я.
— А теперь пора мне, — ответил он.
— Заходи почаще, предок, — ответил я и пронаблюдал, как он медленно и красиво растворяется в мерцающем облаке.
Вот так. И когда я недели через две застал в укромном уголке Фрейю и обоих неразлучных приятелей — ее названого братца и Ниала — я даже не соизволил возмутиться. Мальчишки стояли, задрав подолы рубах до пояса, будто монашки в виноградном жоме, а моя девочка изучала их неторопливо вздымающиеся члены: без удивления, но и без особого восторга, словно то были орудия неизбежной для нее пытки. Или, в лучшем случае, какие-то экзотические плоды непонятного вкуса. Вряд ли очень съедобные.
«Вот такого жирного червяка я должна буду впустить в себя. Значит, именно этого ты от меня добивался, папенька?» — читалось в ее гримаске, когда она обернулась и узрела меня.
Перед сим я дрогнул. Её мужчин я еще хотел спросить вгорячах, давно ли сгладилась пиктографические письмена на их ягодицах, но и того посовестился. Также хотел прибавить, что оруженосец рыцаря, каковым себя Ниал последнее время держал, щит за своим господином носит, а вовсе не запасное копьё, но счел и вовсе неуместным.
Сделал ручкой этак успокоительно — не боись, я всё понимаю, — и повернул назад.
Нет, Фрейр — это еще куда ни шло. А его приятель тут с какой-такой стати?
По всему по этому я спустя немного времени отыскал мою милую супругу, которая, как всегда, усердно воспитывала младшее поколение нашей инфантерии, и поделился с ней сомнениями. Никого так уж сильно не выдавая.
Надо сказать, что все малявки лет примерно до семи-восьми просто боятся спать отдельно от сотоварищей. Поэтому в нашем доме (язык не поворачивается назвать эту длинную двухэтажную казарму дворцом) им отведены два дортуара. Отдельно мальчишкам, отдельно — юным девицам. Дети слуг, положим, спят отдельно от дворянчиков — всяких там пажей и учеников, взятых на пансион, — но граница между сословиями сделана из хилых дощечек, положенных в один ряд, и даже до потолка не доходит. Это, понятно, касается тех, кто не хочет ночевать с родителями, предпочитая куда более веселую компанию сверстников.
Когда вся эта шатия-братия подрастает, их разводят по каморкам, рассчитанным на двоих или четверых, с дверьми, которые запираются разве что изнутри и на ночь. Воровать у них некому и нечего.
Но вот после тринадцати-четырнадцати лет…
Претензии у них в один миг становятся как у взрослых, а конкретные надобности слегка за этим запаздывают. И содержание мозгов — тоже. Просят комнаты на одного, благо помещение полупустое, а в проемы вместо дверей вешают такие шторы из крупных бус с бубенцами понизу и думают, что укромность наравне с гласностью обеспечены.
Но в данном случае наши божок и богинька любви ведь нареченные жених и невеста, и пора уже, как-никак, настаёт.
— Так давай их обручим, — деловито ответила Зигрид. — И отдадим заодно главную спальную залу — ту самую, куда наш парадный одр перетащили. Он ведь смотрится как комната внутри комнаты. Если, как ты говоришь, баловство у них уже началось, так пусть хотя без большого греха продолжится. Испытают друг друга, привыкнут, что называется, к запаху. И ходить вместе смогут без упрека со стороны, и беседовать поздно вечером, а если от таких любезных разговоров дитя зародится, так это же именно то, ради чего затевалась вся ваша со старухами блажная авантюра.
— И дитя обручников считается вполне законным и простому люду желанным, — подхватил я. — Молодчина ты у меня, Зигги. Так и поступим.
Позвали будущих супругов вместе с доброй половиной придворных — надобно отметить, что ни моего верховного конюха по имени Торригаль, ни его супруги Стеллы при этом не случилось — объявили о решении и тут же со всей торжественностью окрутили. Без чтения Книги, но зато с обильными молитвами и обменом тонкими золотыми перстеньками — предполагалось позже заменить их на куда более солидные.
А что было с этим решением и обручением дальше — повествовать от первого лица не имею никакого права…
По древнему обычаю, следующую ночь после заключения союза обрученные должны провести в спальне одного из родителей. Мы с Зигрид об этом не то чтобы совсем позабыли, но как-то не взяли в ум, когда торопились с освящением союза. На другой день нас звала в гости милая наша Бельгарда, единовластная хозяйка Мармустьерской сельскохозяйственной обители, а таким приглашением грех пренебрегать. Да и попросту опасно.
Вот и вышло то, что вышло….
…Спальня с двойными и двустворчатыми дверьми. Тяжеленные створки из морёного дуба открываются наружу и вдобавок поставлены на подпятники — полукруглые выступы, что входят в специальные углубления в дубовых же досках пола. Такую конструкцию собирают однажды и навсегда — когда ставят дом. И вышибить ее потом ну очень трудно. Невозможно, одним словом. Разве что спалить вместе с дворцом и его обитателями.
В промежутке между обеими парами створок — тамбур, буфер или как его там. Еще и пошире, чем в нынешнем королевском кабинете. Внутри на матрасе, брошенном на пол, обыкновенно дежурит ночной часовой, пока царственные хозяева проводят там время. Или не дежурит.
Новообручённые забрались внутрь и первым делом задернули гобеленовые шторы на окнах — такой палкой с крючком наверху, с пола было не достать. Тканые картины на стенах, как вслух отметил Фрейр, оказались еще почище каменных, что у отца: сплошные эти… амуры. Прямо и наперекрест. Ниал с трудом задвинул на засов внешние створки, прикрыл поплотней внутренние и уселся на корточки внутри. Фрейя спустила с рук Басю и обняла себя за плечи обеими руками.
— А хорошо откормился, — с похвалой заметил Фрейр. — Щеки из-за спины видать. И мявкает густо, прям как настоящий мужик. Ишь, сам исчерна-полосатый, а манишка и перчатки белые. Вылитый денди, как готийцы говорят. Ниал, ты распорядился, чтобы ему сливок доставили?
— Да, господин рыцарь, — Ниал еле слышно хихикает. — И в самом деле — добер бобёр.
Сливки в широком сосуде с носиком, тонкое сухое печенье и уворованные в опытном саду желтые сливы особого «медового» сорта располагались на кроватном столике, что был воткнут прямо посередине головной колонны. Занавеси тяжелого пурпурного шелка были раздернуты, и сквозь них виднелись такие же простыни, только без гербовой вышивки.
— Давай лезь, — командует Фрейр, принимая Басю из рук невесты и звучно шлепая им о постель. — Животное в ногах — к счастью. Знаешь скондскую поговорку — в первую же ночь на жениной постели дикую кошку пополам разрубил?
— Ой, что ты такое говоришь?
— Глупая, это иносказание. Значит — полностью укротить ситуацию.
— А, тогда и в самом деле хорошо.
Тем временем оба выбираются из пышных одежек, что остались с самой церемонии: так и проходили в них весь день до позднего вечера. Слуги пируют, досматривать за ними некому, а молодым только того и надо.
— Срачицу-то оставь, — командует Фрейр. — Сил нету на твои тощие ребра смотреть.
Шелк тяжелый, скользкий, сразу меж ног заползает. Холодит. Фрейя опускается на простыни, юноша пододвигает к ней тугую подушку:
— Садись.
Сам он уже совсем голый, и Фрейя отчего-то побаивается прямо на него смотреть.
— Фрейр, а торопиться в самом деле надо? Ну, в самый — пресамый день. Мы ведь не в старинные времена живем.
— Глупая. Во-первых, мы в саду уж таких поздравлений наслушались — уши вянут. Во-вторых, мы сюда запихнулись на глазах у всех. Идти на попятный стыдно. И в-третьих, па, ма и даже наша гордая бабуля Эсти в отъезде. Кто в монастыре, кто на «Вольном Дворе». Так что мы тут полные хозяева. Заценила?
— Угу, — кивает девочка, — оценила. Только всё равно немного страшно. Печать эта. Снимать ее.
Фрейр хочет сказать, что ему тоже сильно не по себе, но ведь переиграть нельзя. И не отважишься теперь — не получится уже, наверное, никогда.
— Не беда, — отвечает он. — Я ведь кое-что придумал.
Снова хватает кота поперек пуза и сует девочке в колени.
— Спрячь.
— Как это?
— Давай его под свои оборки. Между ног. Он у тебя как — хорошо лизаться обучен?
Очевидно, ответа не предвидится и вообще не требуется, потому что на лице девочки появляется странное выражение — смех или плач, или сразу и то, и другое.
— Щекотится. Усом трется о кожу. Язычок такой шершавый, как терка для мускатных орехов. Тёплый. Мокрый. И…ой.
— Ну, ясно, что «ой». А теперь ложись в здешние перины. Запрокидывайся.
Фрейр целует ее в щечку, мягко толкает.
— Можно, я посмотрю, что он там творит?
— Ты хозяин, — глуховато доносится из мягкого постельного чрева.
Юноша загибает подол сорочки до пупка. Берет Басю за шкирку, слегка отодвигает в сторону.
— А вот теперь я ему вкусного налью. Чтоб веселее лизалось и лакалось.
И придвигает носик сливочника прямо к узкой розоватой расщелине.
— Холодно. И щипется, — Фрейя смеется тихо и недоуменно. — Как удивительно. Ты его тайком от меня выдрессировал?
— Кошек нельзя дрессировать, они всегда делают только то, что захотят. Этот с детства до сливок был охоч — с малиной и клубникой. Помнишь?
Фрейя снова кивает: помню, конечно. Как-то большую миску, полную доверху, что стояла на ребячьем столе, вылопал в один присест. Или вскок? Гонялись еще за ним — с радостным визгом.
И неожиданно для себя говорит:
— Поцелуй меня. Как взаправду. Закрой губами, чтобы не кричать.
И когда мальчик отрывается от ее рта, отрывисто выговаривает:
— Царапает как проволокой. И зубами прихватил. Тянет. Это что, уже всё?
Теперь она прижимается к своему мужчине нагим боком.
— Ох, знаешь — писать хочется. Резко так. Конфуз какой. Можно, я встану и отойду?
— Не смей. Ба Библис говорит, это у всех девственниц так внутри раскрывается. Ну а если пустишь в простынки — в первый раз тебе, что ли?
Внезапно обоюдный смех обрывается — как ножом отрезали.
— Прости, я…
Фрейр снова отстраняет кота — тот недоуменно фырчит — и в единый миг поворачивает девушку вниз лицом. Растворяет ягодицы, как тугую в створках раковину.
— Не могу, сейчас опаду. Ниал, иди поддержи, скорее! Меня.
И обрушивается сверху.
— Что ты делаешь? Перестань! Ай, больно, больно, больно!
— И мне…
Запалённо дыша, вводит, втискивает член в узкое русло, и больше не нужно ничего — поток жизнетворного семени изливается из него почти с той же первородной мукой.
Тихий возмущенный крик переходит в громкий стон восторга.
Обоюдный.
Любовники, сдавливая друг друга точно в тисках, валятся боком на багряное ложе.
Ниал на цыпочках идет к себе на пост, уволакивая кошачьего кастрата. Отчего-то теперь уже оба выглядят так, будто налопались жирных сливок.
Через некоторое время юная женщина говорит, надкусывая золотистый плод:
— Что это было? Как если ты одна и по нечаянности, но куда сильнее.
— Наверняка то самое скондийское наслаждение оргией. По сравнению с которым жительницы Вестфольда и Рутена испытывают лишь умеренное удовольствие.
— Интересно. Удовольствие и наслаждение. А что тогда называется — допрос с применением пытки третьей степени? Меня едва пополам не разорвало с такой радости.
— Ничего, больше такого не случится. Ба Библис сказала — нынче самое твоё время для зачатия.
— Вот бы хорошо. Фрей, а ты его видел?
— Угу. Мельком. Такой, знаешь, будто маленький алый перчик. Я еще удивился, как Бася его не превратил в закусь.
— Но ты мужественно его защитил. Хочешь еще полюбоваться?
— Хватит. Ни ты больше не можешь, ни я.
И оба засыпают — под надёжной двойной охраной.
Когда мы трое вернулись из длительной поездки по монастырям, малышка Фрей уже с гордостью носила свою чутошную беременность. Как нередко бывает с рутенками, она как-то в единый миг сделалась расцветшим древом. Фрейр вышагивал рядом с видом бывалого служаки, который с честью исполнил свой долг — но какого юного служаки, почти новобранца!
— Я должен охранять мою нареченную, — сказал он мне. И потом, к моему удивлению, добавил чуть потише:
— Вот если бы такого долга не было, одна моя добрая воля — было бы еще почетнее, правда?
Закатывать торжество по поводу зачатия моего дальнего преемника было еще рано и не совсем уместно — как бы не сглазить, сказала мне Зигрид. Отчего-то она выглядела не слишком довольной. Ну да немудрено: только что лицезрела миллион упущенных по поводу брака сельскохозяйственных возможностей. Впрочем, дитя считалось таким же законным и желанным, как рожденное в браке. И чаемым прибытком к Хельмутову роду и рутенскому племени, о коем было договорено между обеими нашими землями. Венчать до родов, тем не менее, было уже нельзя. Не вельми годно, как говорится, прикрывать пузо красной фатой.
И, как оказалось, говорится не напрасно.
Присутствие Ниала не с той стороны дверей, хоть и мимолетное, было отмечено кем-то из тех, кто желал зла, и истолковано превратно. Если бы в нем увидели отблеск того, чем оно в сердцевине своей было, — вольной игры двух мальчиков, что сливаются так же беззаботно, как щенки дерут друг друга в голову, — это могли принять равнодушно или, напротив, стали бы проповедовать костер для обоих содомитов. Однако ни Фрейи, ни ее дитяти такие проповеди никак бы не затронули. А кому-то было необходимо именно последнее. Посему толпы узрели то, чего не только не было, но и в принципе быть не могло. Измену Фрейи своему законному любовнику, своему сговоренному супругу.
Это мнение распространилось, как огонь по траве, и грозило сжечь уже всех нас.
Мы думали на разные лады, что предпринять. Фрейр по нашему настоянию заявил, что расторгает помолвку, — это было не по-джентльменски, однако временно спасало положение и давало повод для маневра. Ниал спешно женился: одно утешение, что на давно приглянувшейся ему девице. Фрейю не выпускали из полуподвальных комнат с толстенными стенами — ее дело приходилось рассматривать в судебном порядке. Зигрид со слезой в голосе причитала:
— Вся беда в том, что наши дети не обучены любви — оттого, что ее, наверное, не было и в нас. Этот наш… детородный секс — он ведь не любовь. Только желание обладать, зародить дитя, захватить дитя… продолжение рода. Беседы о всяких чудных вещах. Любование прекрасным. Сложение в уме — вместо перехода на тот уровень, когда происходит возведение в степень. Рассудок вместо глубинного чувства, которое позволяет без слов и розмыслов судить о том, какое решение верно. Они оба приняли ложное.
— Не философствуй на пустом месте — и не перемалывай прошлого, — говорил я. — Надо думать, что предпринять теперь, когда по видимости можно откупиться лишь смертью.
— Я знаю, — сказала Эстрелья, что присутствовала на беседе. — Но это трудное и рискованное решение. И девочке придется сказать более чем всё.
— Она же такая хрупкая. И к тому же беременна, — сказал я.
— Она как тонко спряденный шелк — тянется, а не рвется. Как волосяная тетива скондийского лука. Как вода — она течет, послушно заполняя любую предложенную форму, оставаясь самою собой.
— Ей же всего четырнадцать.
— Для Вертдома — не так уж мало. Половина здешних жен уже становится в этом возрасте матерями. А ее вскормили вертским молоком из пятидесяти пар сосцов, как в сказке говорится. И она уже чувствует в себе ту цель, куда должна угодить стрела. О, с ней можно толковать без обиняков.
— О чем? — спросил я.
— Вчерне ты уже понял. А конкретно — это уж как выйдет.
Ибо тут замешался некий смутный проект, связанный с Рутенией.
Но об этом позже… И в отсутствие моей супруги, которая, по всей видимости, из-за своих многочисленных беременностей стала в этом смысле клуша клушей. Только и оказалась способна, что на давешнее гнилое философствование.
И что делать с заговором, который просматривается за всеми высокоумными разговорами? Еще в юности мои старшие дамы учили меня: лучше вызвать обострение и вскрыть нарыв, чем всю жизнь мучаться хроникой. Но где этот нарыв, кто мне скажет?
Ну и, разумеется, тем же вечером состоялся еще один потусторонний визит.
Хельмут пребывал в том же кресле — очевидно, ему оно пришлось по вкусу с самого начала.
Мы поздоровались.
— Что, снова напасть на себя навлёк, внучек? — начал он, слегка покашливая.
— Почему сразу я?
— Потому и поэтому. Окрутить и отделить надо было сразу, а не тянуть кота поперек живота.
Он что, и о Басе слыхал? И в самом деле, поговаривали за моей спиной, что это животное бесовское и ведьмовское — оттого и живуче до неприличия.
— Нет смысла горевать о том, что не сбылось, — почти повторил я свои собственные слова.
— Это верно. Вот я тебе расскажу одну историю — к месту ли, не к месту, суди сам. Может, и пригодится.
Готлиб, мой родной батюшка, тогда нередко к нам заявлялся. В полгода раз. Ты учти, ему же это запретили, когда всучили дворянство вместо любовницы и ее ребенка. Только городские власти в таком случае смотрели куда-то вбок — тем более что его, как прежде, могли принанять со стороны для исполнения особо сложных заказов. А тогда уж никак не получится их с дедом и мною в разные стороны развести. Большая палаческая гильдия ведь его из своих рук никогда не выпускала. И ни ради чего.
Ну вот, а лет мне было тогда примерно шестнадцать, вовсю семнадцатый шел. Еще не полноправный мейстер, но уже многое мне поручали. И больше бы делал, да сердце моё пока оставалось мягким. Еще оттого Рутгер меня не отпускал от себя — всегда неподалеку на возвышении находился. Или еще где.
Зря говорят, что власти тогда на нас смотрели как на живое орудие. Если по листам с расценками судить и с перечнем наших обязанностей, то так это и выглядит. Но ты ведь не станешь судить об отношениях в семье по книжке с брачным каноническим правом, верно?
Словом, в тот самый последний раз батюшка привез нам, так сказать, особенный заказ.
Пребывал он тогда постоянно в Готии. А там была мода среди местных дворян-аристо: просить у короля открытый лист с пропуском на месте имени твоего врага. А первосвященник по отдельной договоренности заверял королевскую подпись своей и рядом с малой государственной печатью личный пастырский перстень прилагал. Как ты понимаешь, делалось это не вслепую, имя обидчика таки произносилось — просто власти не хотели брать на себя ответственность. Даже формула была гладенькая такая. Обтекаемая.
— «Всё, что сделал предъявитель сего, сделано по нашему августейшему желанию и для блага государства», — процитировал я книжку одного рутенца. — Карт бланш.
— Так примерно. И вот подобное распоряжение попало в руки моего отца вместе с изрядной суммой новеньких золотых марок и с клиентом. Вернее — клиенткой. А он привез всё это нам.
— Переадресация полномочий.
— Ну, скажем так, да. Ты ведь знаешь, что палач имеет право снять осужденного с эшафота, если хочет сделать из него помощника? Или жену.
— Вот оно что. Подарок сыну. А разве это был такой случай? Ему ж не приданое выдали, а плату за заказ.
— В Готии — не такой, а в Вестфольде кто бы его за руку схватил? Тем более что первую часть приговора он исполнил в точности.
Хельмут вздохнул, вспоминая.
— Это была, конечно, женщина. Прекрасная женщина. Белокурая, синеглазая, уста как коралл, темные брови дугами — и как раз между ними метка. Цветок озерной лилии, герб готийского царствующего дома.
— Ты точно видел, что не на плече? — почему-то спросил я.
— Не глупи. Жизнь — не книга. Отец самое малое клеймо взял, так, чтобы красоты не портить. Крик, натурально был, и позже он ей еле зрение спас, когда лицо всё как есть распухло и воспалилось. Но тут уж ничего не поделаешь, в приговоре чётко было прописано. Над самой переносицей, чтобы нельзя было скрыть никаким украшением.
— Зачем, если её к смерти приговорили? Ведь к смерти, да?
— Чтобы не сбежала, пока оправляться будет после розыска. Тем более если до конца казнить соберутся в другом месте. Так было принято — чтобы на помост идти своими ногами и в лучшем виде. А казнь ей назначили как закоренелой прелюбодеице и многомужнице. Костер из сырых дров. Потом, когда за нее ходатайствовал кто-то важный, сие заменили главосечением или подобной ему смертью. Все эти штуковины были также прописаны в так называемом отпускном, или отъездном документе.
— А как на самом деле было?
— Понимаешь, она была, по-современному, брачная авантюристка. Та, что богатых и благородных женихов на себя ловит. Сама-то из богатых сервов была или из хорошей ремесленной семьи. Или побочное дитя священника и его домоправительницы — она говорила по-разному, неправды в том такой уж не было. Родичи ведь могли быть из разных сословий. Особа была образованная, утонченная, любую высокоумную беседу могла поддержать, а если видела, что кавалеру угодны дурочки, — так и этого в ней хватало.
Куда девалась прежняя вереница ее мужей и насколько она была длинна — это никого вначале не интересовало. Хотя был запрет на число хождений в церковь за букетом — семь раз, по-моему. Первый брак устроил, кажется, еще отец по смерти матери. А потом, я так думаю, и он сам умер, и муж погиб. Дворянин в Готии, стоящей на пороге бунта, — существо крайне уязвимое. Поединки чести, бунт против короля и его министров, столкновения всяких там баронов с графами….
— Так первый брак был с дворянином.
— Небогатым и не таким уже знатным, — усмехнулся мой собеседник. — И то отец вовсю расстарался, наверное. А дальше… Привычка — вторая натура, звонкой монеты нехватка, вот и пошла легальная торговля телом. Или сугубая охота на мужчину. Всё бы сошло — дамочка всякий раз переезжала в другое место. Только вот последний супруг, когда еще им не был, на поединке зарубил предпоследнего, а тот возьми и выживи. Ровно настолько, чтобы совпасть по фазе со своим преемником.
Но самое смешное… Отчего ведь наша красавица так поторопилась с заключением нового союза? Оба дуэлиста были поранены. И оба скончались, состоя в полузаконных мужьях.
— Смешное? — повторил я.
— Горькая ирония судьбы. Да, именно это смертельное обстоятельство и было прописано в бумагах, что привез мой батюшка вместе с подарком сыну.
Так вот. Мы с Рутгером встретили Готлиба и незнакомку во дворе под тем самым дубом. Помнишь — еще на нем качели для потомства находились.
Стояла поздняя весна, и на дереве уже вовсю бронзовели жёсткие молодые листья. Это потом на них зелень проступает, как патина.
— Что-то тебя на поэзию потянуло, — заметил я.
— На сей раз я мешкаю оттого, что приятно вспомнить, а иногда… Ладно. Женщина стояла смирно, пока мы обсуждали ее персону. Нет, не белокурая, пожалуй: очень светлая шатенка. Дорожный плащ с широкими рукавами прятал статную фигуру, а капюшон — косы, но одна прядь выпала прямо на лоб и чуть шевелилась, то скрывая, то снова приоткрывая ее позор. На руках были грубые железные браслеты без цепей, а ноги поверх низких полусапожек были скованы так называемыми жёсткими путлищами: два кольца, прикрепленные к недлинному стержню. Иногда так лошадей пускают в ночное, чтобы не уходили далеко. Человек в них не может идти быстро — вынужден семенить.
— Так она чего получается — вдова или разведенка? — спросил Рутгер на всякий случай.
— Судьба развела, отец.
— Как тебя-то зовут, печальница?
— Селета. Селета де Армуаз.
— Ну, уж теперь без всяких «де», — хмыкнул дед. — Расковать мы тебя раскуем, пожалуй: в доме — не в дороге. Наручи тоже поищем попристойнее видом.
И мы отправились в дом.
Нет, на первый взгляд всё складывалось хорошо. Просто распрекрасно. Мои старшие поднаторели в изучении душ человеческих, да тут и я понимал, что она вовсе не из буйных. Готовая невеста с приданым: даже обряд низведения с эшафота проводить не надобно. Это, знаешь, в родных местах преступника выводят на погляд всем — чтобы видели исполнение над ним справедливости все те, кого он обидел. И королевское помилование, и натуральное право палача — это также должно быть прилюдным.
— Низведения — это как? Я думал, действует случайный порыв или вроде того.
— Чушь. Участники обычно наперед знают, кто придет забрать: сам мейстер, его близкий родич или кто-то со стороны. С кем договорятся заранее.
Ну вот, и стал я потихоньку женихаться.
Теперь думаю: мне бы настоять на своём праве — хоть силой. Иначе бы дело повернулось.
Поместили мы Селету не в подвале, где, как ты помнишь, находились всякие ужасы: камера для пыточного инструмента, клетушки для приговоренных, баня с парильней… Нет, мы ей вполне хорошую комнату выделили, наверху. Рядом с той, где я позже Торригаль держал, понимаешь? В её светелке жить у меня потом не получилось. Тогда, да и сейчас на всех окнах стояли решетки, намертво завинченные в дерево. Прутья толщиной в палец. И дверные засовы с обеих сторон. На ее-то двери внутренний пришлось снять. А помимо этого — всего ей хватало: и ваза для надобностей всегда была вычищена, и питьевой кувшин сладкой воды полон, и мыться в лохани каждую декаду приносили. А как дед Рутгер тогда стряпал — это ж ни одна баба так не сумеет! Оттого и не жаловал он это племя.
За главного сторожа, натурально, был при Селете я. Обедами кормить, грязь всякую выволакивать, стоять в сторонке, покуда она моется, ну, книжку там занести — оба мы их любили. Оба равно грамотные.
Знаешь, она какая была? Кожа белая, будто светилась изнутри. Глаза… не синие, это я хватил. Серые, только что без прозелени, и тёмные такие — непроглядней только ночь бывает. Рот совсем крошечный. А косы тонкие, гладкие, как распустит по спине — словно ручей промеж лопаток текут. Плавно и узкой струей. А коли спереди — тайного места достигают и с ним цветом сливаются. В кости тонка, груди девичьи, задик крепкий — точно у доброй наездницы.
Откуда я это знал, если с ней тогда еще не слюбился?
Ты понимаешь, в доме нет женщин. А прислуживать госпоже — нет, надзирать за мытьём, чтобы нарочно не захлебнулась, бывают ведь и такие умелицы, — кому, как не самому молодому? И одним с ней жаром пылать?
Ну вот, однажды я подошел, чтобы мокрое купальное полотнище с тела принять и подать ей, отворотясь, тёплую сорочку. И обхватил Сели этак со спины.
Она не то что отодвинулась. Но вроде как да.
Вышла из пены и говорит:
— Хотела бы я тебя приветить, правда. Но не умею. Давай успокоимся оба и хорошенько поговорим.
Сели тут же на лавку. Она богато была накрыта: плотным бархатом такого цвета, как Селетины косы. Я сам отыскивал в рухляди этот старинный чехол.
И говорит она мне:
— Слыхал, наверное, сколько у меня аматёров было? Не семь и не десять — дюжины две, наверное. Сама иногда сбиваюсь, когда по пальцам пересчитываю да рассуждаю — по какому разряду того или иного числить. Кто муж, кто сердечный друг, кто защитник, а с кем просто взаимно поздоровались на особенный готийский манер.
Но, видишь ли, я их всех близко к сердцу принимала — без того и быть не могло. Я почти как мужчина — не поднимется, так и не будет ничего. Ни плотского слияния, ни душевной тяги. Странно, да? А что до дворянства — лестно мне было, разумеется. И деньги не лишними были. Не такие уж хорошие — твоему Готлибу за меня побольше заплатили, чем мне иной муж в свадебную корзинку клал. Слишком много в Готии этих аристо — каждый седьмой, наверное. Жить им не на что, одну славу добывать мастера. Вот и превращаются понемногу в замогильную пыль. Как и все мои повенчанные мужья. Знаешь ведь, наверное, и отчего я в ловушку попала? Умирающий меня просил очень сильно. Никак отступить было нельзя. А поп, кто венчал, — он ведь про нас и донёс. Закрутилось, завертелось, завьюжило…
— Так я и не прошу любви, — ответил я. — Хватит с меня того, что ты рядом жить станешь.
— Повенчанной, да не женой по истине?
— Хотя бы и так, — отвечаю.
— Не хочу больше врать, — говорит Селета. — Ложь всегда не тем боком выходит.
И договорились мы тогда, что время еще есть, ибо Готлиба нашего отпустили надолго и когда снова призовут — непонятно. Это он эдак тайно у родичей гостил, называется. Гонцы так и шастали взад-вперед. Не такие простые, к слову, как нам думалось.
И вот я стал приносить в светёлку старинные наряды и примерять на нее. Ты ведь понимаешь, род наш всегда был зажиточен. Про право на одежду казнимого и не вспоминай — давно уж в этом не было необходимости. За звонкую монету всё покупалось. Сами-то мы не имели право на яркие ткани — только чёрное, и темно-багровое, и цвета корицы. А наши женщины за оба пола отыгрывались…
Парчовые ризы. Туники с торчащими, как крылья, плечами, а по подолу скондская вязь. Я ее читал ради Сели — угадывал, скорее. Это отец мне распутывал те хитрые знаки. Про деву, чья красота свергает царства, про тюрчанку, за родинку на щечке которой можно отдать пять великих городов, про сокровенное, что жаждет стать узнанным…
И бусы из кораллов в серебряной оправе — роскошные. И речные жемчуга — они не такие круглые, как взятые из моря, только их сияние оттого более игриво и переменчиво. И рубашки тонкого полотна. Башмачки из блестящей мягкой кожи…
Даже такой наголовник отыскал — «брови» называется. Как широкий серебряный лук с подвесками, бахромой из цепочек, падающих на глаза. Чтобы отметинку прикрыть, ежели Селета чужих глаз застыдится.
А что до браслетов — вместо тех позорных, в которых ее отец привёз, с самого первого дня носила она чистейшее мягкое золото. Почти без примеси и того же цвета, что и ее косы. С небольшой краснинкой.
Ну и ласкались мы, понятно. Но до самого конца она меня не пускала.
— И чем кончилось-то? — спросил я. — Говори, не томи.
— Ясно чем, — вздохнул он. — Двух декад не прошло, как говорит мне моя Сели этак просто:
— Не могу больше. И хороший ты парень, да не ладится у меня с тобой. Не пойду за тебя никогда.
А это могло означать только одно.
Ну, как я уже сказал, чужаков мы прилюдно на помост не возводим — незачем. Так что дед позвал из ратуши служителя, который обычно надзирал над исполнением, и мы втроём повели Селету в ближнюю рощу. После исповеди, причащения и всего такого.
Почему втроём?
Готлиб сказал, что стыдится на глаза ей выйти. После всех обещаний. И после той истории с клеймом.
Да, она ведь очень крови боялась. До холодного ужаса. И попросила у нас верёвку, а не клинок.
Рутгер стал было её отговаривать Мол, ни крови своей ты не увидишь, ни меча, ни самой смерти не почуешь. А так всего будет в достатке: и задыхаться станешь, и ногами бить в воздухе, и от вида петли не увернешься.
— А может, мне так и положено, — ответила она. — Во искупление того, что я жила на свете.
Так что я нес в заплечном мешке небольшой блок со всем полагающимся снаряжением. И крепкую простыню, в какой раненых и увечных с поля боя выносят или там из пожарища. Рутгер вел девушку за собой со связанными шнуром кистями — это из-за служителя. Чтобы надлежащий вид имело. Хотя и сказал магистратцу не препятствовать и под ногами не путаться, если женщина струсит и пойдет на попятный.
На самом деле мы старались добавить к справедливости хоть малую толику милосердия. Помню, Сели еще захотела посмотреть на пруд — мы каждый год нанимали батраков его чистить, так на нем белые кувшинки росли. Их еще нимфами называют или русалочьими лилиями. Я одну такую сорвал и вложил ей в руки. Завяла тотчас, конечно: они без своей родной стихии недолго живут.
Еще Готлиб ей, помню, посоветовал:
— Мы трое отвернёмся, а ты отойди чуток.
На поводке он ее уже давно не тащил, а взял под локоток, точно благородный кавалер — тонную даму.
— Зачем? — говорит. — Думаешь, в бега на радостях ударюсь? И куда это, интересно?
— Да нет, просто вылей, чего там в тебе лишнего скопилось, — говорит он.
Так мы дошли до дуба, что еще раньше приглядели. Там ведь дубов много было — и посейчас есть. На этом мы еще мальчишками что-то вроде охотничьего шалаша соорудили: такой домик, откуда зверя можно высматривать. Дед меня тогда ой как крепко выдрал — чтобы вперёд не укорачивал жизнь существа, которое старше любого смертного раза в четыре и уже оттого достойно всяческого уважения. И все прибитые доски выкорчевал, кроме одной поперечины. Она так вросла в древесное мясо, что поверх неё наплывы коры получились.
Ну вот, я залез на ствол — свой блок с веревкой на место прилаживать. Чинарь неподалеку стал. Его дело небольшое.
Приладил я, спрыгнул наземь. С таким чувством, будто вон оно где, сердце, — в живот ухнуло.
А Рутгер спрашивает:
— Ты в детстве, поди, лихо умела по деревьям шастать?
— А и посейчас не разучилась, — отвечает Селета так-то бойко.
— Тогда полезай.
Подтянул на крепкую ветку, вспрыгнул туда же, потом перетащил Сели на другую — ту, где наша бывшая игрушка стояла. Уперся спиной в самый ствол — ноги на доске. Поставил перед собой, за плечи придерживая.
— Не передумала? Такая ты послушная, что это жуть как самоубийством пахнет. Унынием души.
— Вроде как поздновато для пастырской беседы, дядюшка, — отвечает Сели.
— Правда твоя.
Поймал он петлю, что наверху раскачивалась, наладил, осторожно надел ей на шею. Косу наружу выправил. Стоило было ее и вовсе срезать, но я воспротивился. И красу портить, и плакать потом, в руках ее долгий волос держа.
Завязал глаза.
— А теперь сделай шаг вперед. Ощупкой. Снова как дети играют.
— Гигантские шаги — так это зовется.
— Хватит и малого.
Стоило ей носок башмака занести над пустым воздухом — прыгнул сам. И с размаху уселся верхом на нижнюю ветку.
Я только чёткий такой хруст услышал: шейные позвонки разошлись. И дерево тихо загудело, как басовая струна, от верхушки до самого низа. Это был конец. Она даже почувствовать ничего толком не успела.
Хельмут замолчал. Я вообще не умел ничего сказать в ответ.
— И, знаешь, никакого неприличия в такой ее смерти не было. Ни глаза из орбит не вышли, ни танца этого висельного не танцевала. Просто вытянулась во всю длину. Когда мы ее опустили наземь и платок тот с лица сняли, даже вроде как улыбалась немного.
Отец после того сразу же уехал и больше в нашем Доме не показывался. Я так думаю, скондийцы его давно к себе зазывали.
— А деньги те вы с дедом взяли?
— Конечно. Похороны пристойные, с отпеванием по высшему разряду. Исповедь тоже ведь была не забесплатно. И потом — за нами ведь целый хвост сирот тащился. И преступниковых, и их жертв.
Вначале я считал, что всё-таки Селета нашим домом побрезговала. Много позже понял, что не желала травить меня своей горечью. Мою-то собственную боль я одолел.
Вот ты думаешь, наверное, — почему я не встал в позу: «Никогда никого не казню, не наложу клейма»… И далее по списку.
— А почему? Ведь твой отец ушел от своего фамильного дела.
— Его позвало одно, меня другое. И знаешь — именно тогда я и решил заказать себе Торригаль. Добрый меч с подобающей надписью. Как веский знак Пути. Чистого перехода между мирами. Я и сам стал таким знаком под конец жизни.
И еще вот что скажу тебе под конец, мой дорогой внучек. Нет смысла в том, чтобы идти против судьбы — своей или чужой. Судьба — это птица, привязанная к шее. Но сие так у Бога; а в глазах людей она распадается на множество мелких предначертаний. Вот над этим и подумай.
Тут он расплылся уже всеми своими начертаниями и ушел в стену.
Размышление второе
— Надо сказать, Кьяртан мой, — говорила Стелламарис, — что еда и питье из Дома Серого Кота по кличке Ирухсан были волшебные, и хватило их нашим путникам надолго: почти на три декады. Но вот действие их кончилось, и моряки снова начали вспоминать твердую землю с ее изобилием. И тогда возник перед их глазами, снова раздвигая туманную завесу, остров, что еле возвышался из воды и сложен был из чистого морского песка. Посреди него стоял чудесной красоты дом с огромными хрустальными окнами и колоннадой, но без крыши: одни голые стропила. К нему то и дело подъезжали всадники в яркой одежде и на прекрасных белых жеребцах с алыми ушами, с целыми охапками белых перьев в руках. Они подбрасывали на крышу всё новые и новые перья, однако тотчас же поднимался ветер и уносил их прочь.
— Что бы значило это диво и кто эти всадники? — спросили Брана его спутники.
На их слова вышел из-за дома красивый старец в длинной одежде и с длинной, до пояса, бородой. В руках он держал золотую чашу дивной работы.
— О, да здесь чудеса не переводятся! — воскликнули юноши. — Приветствуем тебя, старый человек. Ты, верно, знаешь, что за беда с этим дворцом?
— Знаю, разумеется, только вы легко можете не поверить моим словам — так они будут удивительны для вас и непривычны. Но вот эта чаша умеет отличить троекратную ложь от три раза высказанной истины, и тот, кто держит ее перед собой, не сумеет солгать ни в чем. Хотите это проверить? Произнесите три неправды, о которых вы точно знаете, что это не так.
— Наша карра сложена целиком из дерева, — сказал один юноша.
— Она умеет ходить против ветра так же легко, как и по ветру, — похвастал другой.
— Один из нас — переодетая девица, — рассмеялся третий.
И на этих словах чаша с негромким звоном распалась на три равные части.
— А теперь скажите о себе две удивительных правды! — потребовал старец.
— Мы приплыли сюда под радугой, состоящей из воды и тумана, — ответил Бран.
— На одном из островов мы встретили огнедышащего кота, — произнёс тот юноша, который едва не погиб из-за своего корыстолюбия.
— Поражают меня ваши слова, — отозвался старец, — но легко могу я рассудить об их правдивости. Ибо о похожих чудесах повествуют нам старые предания нашей страны, да и мы сами отчасти были тому свидетелями. Теперь я добавлю к вашим рассказам еще и то объяснение, коего вы от меня добивались. Дом этот, построенный на песке и беззащитный против ветра, есть живой образ того мира, откуда вы явились, с его делами, которые сами суть песок, прах и ветер.
На этих словах что-то ликующе зазвенело, точно небольшой колокол, и чаша снова стала целой — и даже еще прекраснее, чем была раньше.
— Это земля сид, или эльфов, — догадались путники. — Ведь только в их стране водятся белые животные с красными ушами и только здесь можно встретить плотские воплощения земных добродетелей.
— Да, вы правы, — отозвался старец. — Возьмите же с собой эту чашу, храбрецы. Я хранил ее для тех, кто способен понять тайны, сокрытые от большинства смертных. А сейчас мы снабдим вас волшебной едой и питьем, еще лучшими тех, что достались вам в Доме Ирухсана. И легкой вам дороги!
Параллельно с визитом моего призрачного деда произошли два важных события, что в известной мере проистекали из наших воспоминаний и бесед.
Вот первое из них.
По некоей понятной, но нечетко артикулируемой причине Готия именно теперь решила убедиться, что я и в самом деле стою своего избрания на пост, а мой слегка запятнанный оговором наследник — того, чтобы принять бразды правления вслед за мной и тащить готийскую повозку по этим бороздам и далее. И последнее, как сказали, было главным. Видите ли, я ведь был всего лишь владыка, избранный на древний сарматский манер. Против меня могли в случае и рокош объявить — законную войну подданных. Готийцы же давно подумывали о возрождении некогда урезанной на голову династии — с тем, однако, чтобы впредь никто не мог ее легко уязвить.
И вот в качестве посланника с высокими полномочиями, а еще вернее — нунция прибыл ко двору некий мессер кардинал-епископ ордена святого Езу Барбе Дарвильи.
Как ни странно, на руинах Супремы укоренились и наследовали ей не вездесущие братья-ассизцы, а некое ответвление галантных кавалеров, лощеных и равнодушных дамских любезников — духовные потомки кавалера Браммела и дамы Стайл. Тех самых, кого удостоились некогда видеть мой дорогой Торригаль и мой дед Арман. Жаль, второй не дожил до такого, а первого вместе с сынком, моим верным Бьярни, унесло по неким особо приватным делам.
Ибо мессер Дарвильи являл собой поистине редкостное зрелище.
Их монашеский орден славен своим одинаково уважительным отношением к дамам и простолюдинкам: безукоризненная любезность окрашена, тем не менее, легчайшим презрением. Орден не имеет своей собственной униформы и в некоторых случаях заимствует чужую, но по большей части употребляет цивильное. Так, мессер поверх темной сорочки с воротником-стойкой был облачен в жилет и панталоны, поверх этого развевался короткий плащ без рукавов — так называемая «крылатка», всё темно-синее. Густо-каштановые кудри до плеч покрывала шапочка совершенно кардинальского цвета — вишневого. Башмаки из мягкой кожи были безукоризненно вычищены. В довершение картины, его эбеновая пастырская трость была увенчана рогом из ископаемого мамонта, что изобличало давние и, видимо, крепкие связи с Рутеном, чётки с мелкими бусинами — вырезаны из черного гагата, а на среднем пальце правой руки сиял великолепный опал огненного цвета с какими-то чёрными искрами внутри. Щеки и подбородок были выскоблены так гладко, что, казалось, их никогда не касалась бритва, а ярко-синие глаза на смуглом лице, лишенном малейших признаков возраста, сияли насмешкой и тонким, безжалостным умом.
Впоследствии я не однажды удивлялся, как мессеру удается хранить свой блистательный вид посреди местных глин и навоза, но факт оставался фактом. Он был безупречен — сколько бы сил это не отнимало у него самого и окружающих.
А ко всему этому добавьте самые что ни на есть изысканные манеры и чувство равновесия, которым мог гордиться любой вертский бретер и поединщик, — и вы догадаетесь, что за чувство я к нему испытал.
При том, что мы не знали о нем ровным счетом ничего, а о его Супреме — ничего, кроме самого плохого.
После обмена любезностями и грамотами, что происходил в самом неуютном помещении дворца (стены, облицованные резным мореным дубом, для публики — жесткие стулья с угловатыми прямыми спинками в стиле мифических готов, а с потолочных перекрытий паутиной свисают трофейные стяги) Дарвильи вроде как собирался откланяться и удалиться в предоставленные ему апартаменты. Только я отчего-то понял, что он на самом деле хочет совершенно иного — и весьма недвусмысленно.
— Я бы хотел, господин нунций, приветствовать вас в несколько более приватной обстановке, — произнес я, ухватив его взгляд как клещами. Он как раз выходил из самой изысканной мертвой петли, которую только что описал своим прощальным реверансом.
— Рад быть вам полезен, — он снова поклонился, но это куда более походило на кивок. — Надеюсь, ваше величество, вы разрешите мне убедиться, что меня устроили по моему вкусу — не люблю неких кровососущих и ползающих тварей, знаете ли. Особенно тех, что появляются из давно забытых потайных ходов, чтобы подстеречь всякие твои приватности.
— Тогда я вас жду у себя — скажем, часа через два после повечерия. Мне кажется, что могу поручиться за чистоту своего личного кабинета.
И даже не сомневайтесь: о мессере доложили ровно без одной минуты двенадцать, когда все уже давно вернулись с последней в этих сутках церковной службы.
Я предложил этому странному попу мягкое сиденье рядом с моим, вазу с сухими бисквитами и бутылку доброго вина. Он не отказался ни от того, ни от другого, я последовал его примеру.
Следующие полчаса прошли в благоговейном молчании.
— Среди официальных бумаг, врученных мне сегодня, находилось некое рекомендательное письмо от отца Эригерона, приора обители святого Колумбана, — начал я с самого главного. — Я его прочел, однако и без того сам факт существования этого документа…
— Да, мы со святым отцом довольно близки, — ответил мессер, пригубливая свой бокал. — Не настолько, однако, чтобы он питал ко мне особенно теплые чувства. Видите ли, когда-то мой духовный отец отправил его в ссылку за вольнодумство.
— Тем не менее, он рекомендует вас королеве Зигрид как духовника, а мне — как советника.
— Это не так уж много значит. Каковы бы ни были мои воззрения и пристрастия, тайну исповеди я научился хранить в должной мере. А советы… Сам не понимаю, что на него нашло, если употребить вульгарный оборот речи.
— Почему вы так категоричны?
— У вас нет никакой причины мне доверять — и даже более того, если уж верить всем слухам, распространяемым о в Бозе почившей Супреме. Отец Эригерон — дряхлый старец, хотя пошли ему Всевышний и далее сохранять его поистине юношеский пыл. Его рекомендации, равно как и мои советы, не будут стоить в ваших глазах ни гроша.
— Это уж мне самому судить.
— Да? Неужели вы склонны, как немногие из людей, слушать голос чистого разума, а не низменных эмоций?
— Снова повторю — это мое личное дело. Скажем так: я собираю самые различные мнения и употребляю их в дело в зависимости от окраски. Кто, когда, после чего, ради чего и в какое время суток их высказал.
— Мудро. Данное время, место и обстоятельства создали вы сами. Теперь я спрошу: зачем?
— Я хочу, чтобы вы как должно рассудили о принцессе Фрейе, — ответил я прямо ему в лоб. — Не сомневаюсь, что такой ловкий интриган, как вы, знал обо всём еще на подступах к столице.
Он рассмеялся — от неожиданности.
— Вот как. Аналитический обзор.
Это прозвучало так чужеродно… и так по-рутенски, что я не нашелся, чем ответить.
— Что ж. Видите ли, подобное возмущение низов всегда бывает спровоцировано сверху. Причина? Девочка никак не могла нажить личных врагов и в достаточной мере безобидна в политическом смысле. Разве что некие знатные дамы хотят расчистить себе или дочери место около принца… Хотя самое надежное положение не у супруги, но как раз у метрессы. Никаких обязанностей, одни привилегии. Извечная женская вредность? Несерьёзно. Значит, некто хочет пешкой сместить ферзя. Принца? О нет. Он тут пострадавшая сторона. Королеву? Не думаю. По всеобщему мнению, она при вас ничто и звать никак, простите великодушно. Мать ваших детей. Нерассуждающее лоно. Вас самого? Вряд ли, однако вполне возможно. Но самая главная мишень, я так полагаю, — нерождённый. Именно за ним ведется охота.
— Почему вы так считаете?
— Это же совпадает с вашими личными выкладками.
— Слишком совпадает. Оттого и спрашиваю.
— Если бы хотели погубить всех, было бы предъявлено обвинение в тройном оргиастическом действе и вдобавок в скотоложестве. Если бы одну девочку… да нет, вряд ли, она ничего не значит сама по себе. Ну, к примеру, в колдовстве, живым свидетельством коего был некий сатанинский дружок.
И так, как некто повел дело, самым прямым следствием окажется вполне естественный abortus. Вот увидите — если это произойдет, все обвинения заглохнут сами собой.
— И что вы предложили бы для защиты?
— Тянуть процесс как можно долее. Допрашивать свидетелей бережно и без применения силы. Скрупулезно сопоставлять различные показания. Я так думаю, приговор всё же будет не в пользу нашей юной госпожи — иначе толпы восстанут.
Нужно было слышать, с каким презрением он произнес это «толпы».
— А ее на это время спрятать как можно надежнее.
— Это всё общее место. Что бы вы сказали о самом заговоре?
— Для такого нужно обоюдное и всецелое доверие — ибо сие отнюдь не общее место, как вы изволили выразиться, а самое болезненное изо всех. Но именно оттого, что я не могу полагаться на доверие, я никогда не стану лгать. Это всё моя склонность говорить парадоксами и так же действовать, как вы убедитесь в дальнейшем.
— Вот как. И что это означает?
Мессер Барбе налил себе еще вина, неторопливо вдохнул его аромат, поднял хрусталь к лицу и произнес, глядя на меня через темно-алую жидкость:
— Мы связаны тайной исповеди. Это своего рода условный рефлекс, как говорят в Рутене. Причем вбитый намертво. Однако никто и ничто не запрещает нам вести расследование на основе того, что мы узнали, а также сообщать данные, что получены законным путем.
— Я учту. И что вы имеете мне сказать на этих законных основаниях?
— О. пока ничего. Однако в ближайшем будущем я могу получить естественный доступ ко многим сердцам и душам. Разумеется, мы заранее предупреждаем, чтобы никто не называл нам имен и не отчитывался в чужих грехах. Но вы удивитесь, о скольких животрепещущих и вполне конкретных реалиях мы узнаём и на подобных — весьма стеснительных — условиях.
Я хотел спросить, получу ли я доступ если не к сим реалиям, то хотя бы к конкретным выводам из них. Но тотчас понял всю бестактность вопроса, потому что мессер Дарвильи поднялся с места и сказал:
— На сем разрешите откланяться. О нет, лобызать мой перстень не нужно ни теперь, ни впредь. А на прощание разрешите преподнести вам сомнительной чистоты афоризм. Толпа есть лишь безмозглое туловище — ей не обойтись без головы. Но всегда найдется шея, что вертит сей головой — вот по ней и приходится ударять, чтобы удалить саму голову.
И еще, — обернулся он ко мне от самого порога, — вы не задавали себе вопроса, куда и ради чего отъехали от вашего двора сьер Торригаль и его сын, а ваш названый брат?
— Я думаю, это дело их жены и матери.
— Вы так им троим доверяете?
— Снова о том же самом. Да — потому что если бы они хотели бы со мной покончить, меня бы не спасло вообще ничто.
Он величаво кивнул — и удалился восвояси.
Второе событие и второе же действие драмы происходило в тех самых глубинах, куда мы запрятали девочку. Явились трое: Эстрелья, Стелламарис — и я сам. В качестве заинтересованного свидетеля. Эстрелья вовсе не похожа на старуху — седина, кажется, лишь ее молодит, а морщинки около глаз придают шарма. Стелла известна именно тем, что никогда не меняется. Ну, а со мной вы уже ранее познакомились.
Фрейя вся сплошь зарёвана, однако вид у нее решительный. И, скажите на милость, этот негодник Бася тут же. На крыс охотится, не иначе.
— Самое главное теперь — тянуть время, — говорит Эстрелья. — Оттягивать развязку. Время дарует неисчислимые возможности и варианты — надо только суметь использовать его правильно. Есть разумное зерно в том, что эти скоты наверху потребовали твоего заточения, хотя того на самом деле не подразумевалось. Мы оказались для них слишком послушны — или проницательны.
— Почему? Не забывайте, что я тупая блондинка.
— Даю наводку, — фыркает Мария Марион. — Как проще уничтожить или затравить человека — в стенах или вне стен?
Фрейя всхлипывает, хотя вроде как не от чего и, главное, нечем.
— На самом деле положение у тебя не такое плохое, как кажется, — это снова Эстрелья. — Тебя защищает твой ребенок, а его храним мы. До его рождения никакого приговора не исполняют.
— Ждут, что младенчик сам его исполнит.
— Рада, что чувство юмора тебя в этой крайности не покинуло, — кивает наша Мария. — Только не настраивай себя так уж мрачно. Работа как работа. Все мы через нее прошли.
— Маме Зигги вообще это жуть как нравится, наверное, — Фрей пожимает плечами. — Только и делает, что блины печет на своей раскаленной сковородке.
— Ладно, оставим тему, — говорит ее собеседница. — Оставаться здесь тебе опасно. Так как твоего присутствия на суде не требуют ввиду опять-таки твоего положения, то мы тебя спрячем подальше. Назначим тебе для пребывания замок.
— Или «Вольный Дом».
— Если серьезно, не такая уж плохая идея. Мы уже давно не гильдия, а семья. Я имею в виду — клан. Но правильную осаду дедовской резиденции не выдержать. Не те фортификационные возможности.
— Старый добрый Вробург? — советую я. — Неплохое место. Скала в основании, стены в три человеческих роста вышиной и один толщиной, Сам бы там с удовольствием отсиделся.
— Велик, даже если принять во внимание одну цитадель. Полно народу. И близко отсюда.
— Ас-Сагр или Сентегир? Вот уж далеко так далеко.
— Полно, Кьярт. Крепости Братьев Чистоты могут оборонять только сами Братья Чистоты. Сплошные тайники, переходы, за которыми так просто не уследишь, близость иных земель с их непредсказуемыми пришельцами. В довершение там в подземных галереях обвалы случаются.
— Ма Эсти, ты ведь уже выбрала, на самом деле, — сказал я. — Говори.
— Шинуаз.
Это был богатейший, прекрасно укрепленный замок в одном дне конного пути от Ромалина. Игрушка моего отца и его любимой метрессы. Однако…
— Для смертницы такая резиденция слишком изысканна, — Фрейя соизволила встать и даже слегка поклониться.
— Не язви, — качнула головой Стелламарис. — В самом деле, как это мы не подумали сразу?
— Я подумала, — ответила Эстрелья. — Только хотела подвести к этому решению вас. Там уже ведутся работы. И мы получим по крайней мере десять лунных месяцев спокойной жизни.
— Для чего?
— Станем распутывать интригу. Ждать, что кое-кто уберется со сцены, а гнойник рассосется сам по себе. Или напротив — вспухнет людьми и назреет. Говорить с охотниками — теми, кто явится для обороны нашей цитадели и ее пленницы. Ты у нас еще не один раз замуж выйдешь, Фрей.
— Особенно если меня выставят на торги, не сходя с места.
— На помосте. И что? Тоже общее место, — сказала Эсти. Не Фрей, а нам двоим. — То бишь символ публичности. Всё на нём совершаем: и роды, и показушное зачатие, и расплачиваемся там же. Так что будем ждать. А заодно — искать исполнителя. Как бы то ни было, девочка — принцесса крови и оттого заслуживает самого лучшего из них. Мейстера из мейстеров. Не из рода Орта и Акселя: у них, чего доброго, рука на мече дрогнет. И не пришельца, о котором никто не может сказать ничего путного. Скажем, отдаленного потомка из боковой ветви.
— А если не будет ни ветра в другую сторону, ни дохлого осла, ни рыцаря на белом коне? — спросила Фрейя.
— Тогда у тебя буду я, — отверзла уста Стелламарис. — Я умею перекидываться клинком не хуже моего супруга. И уж лучше так, чем тебе быть растерзанной на клочки дикой чернью, что соберется ради пикантного зрелища.
Вот мы и отправили девочку восвояси: то ли в новое заточение, то ли в почетное изгнание, но скорее всего — в так называемый дородовой отпуск. Это на жаргоне наших друзей рутенов. Ее паланкин привязали к двум кровным иноходцам, славящимся мягкой поступью, — дабы не колыхать чрево лишний раз. На коленях она держала Басю и ту самую кошачью страхолюдину с основным ее партнером — мы побоялись, что уж их-то непременно ославят отродьями сатаны.
Фрейр напросился сопровождать кавалькаду, для которой с умыслом подбирались не столько мои гвардейцы, сколько молодые рекруты из хороших недворянских и, так сказать, малодворянских семейств. Особенно тех, кто плотью, кровью и конкретными делами доказал свою преданность Морскому Народу. Сам он сильно возмужал и почти достиг размеров того взрослого кавалера, каким собирался стать. Фрейя же, напротив, как бы слегка съежилась и сделалась тоньше: по всей видимости, дитя сосало из нее те сухие материи, что необходимы были для роста костяка.
— Я почти рад теперь, — сказал мне Фрейр. — Я буду защищать мою названую сестру не потому, что обязан, а по моей личной воле. Вовсе не оттого, что в ее лице защищаю личное имущество.
— Ну, у тебя будет хорошая сподвижница на сем пути, — ответил я. — Сама наша Стелламарис.
Так мы беседовали по дороге.
И вот после дня пути перед нами встал Шинуаз.
Его стены опоясывал широкий ров со свежей водой — старые мастера из Братьев Чистоты вывели из-под земли реку и сделали это так ловко и скрытно, что перекрыть источник было невозможно: да и не один он был, я думаю. Цель рва состояла в том, чтобы защитить крепость не столько от осады, сколько от трясений земли, нередких в этом месте. Вода должна была их гасить, не допуская до фундамента. Кстати сказать, горы находились в отдалении, мне когда-то докладывали, что речь идет о совсем иных вершинах: огнедышащих и в глуби морской, чье пробуждение насылает на северное побережье Готии высокие волны. Подъемного моста через ров не имелось: когда прибывал тяжелый обоз, из-под основания передней стены выдвигалась массивная платформа, а при иных оказиях обитатели прибывали на место в лодках и вплывали через несколько шлюзов, оснащенных решетками и наполовину скрытых в воде.
Как и Вробург, Шинуаз стоял на скале, однако ее гранит был спрятан в пышной зелени одичавших садов. Подкопы казались почти невозможными и были на самом деле невозможны практически абсолютно — пока мы не изобретем или не получим от рутенцев кой-чего покрепче пороха.
Но самым удивительным был сам замок. Не венец с зубцами и башнями — но пирамидальная гора, всем своим сложением указующая на своего главного архитектора и создателя. Ярусы, круто сужающиеся кверху. Химеры и чудища, не столь ужасные, сколько загадочные, что обступили кольцом каждую ступень. Черепичные крыши с загнутыми кверху концами — чешуи сказочного зверя, во много раз большего, чем те, что выглядывали из его складок. Блестящая башенка на самом верху, дань той боязни, которую питали местные насельники к рутенским летунам. Ибо верх покрывала черепица особо прочных и скользких сортов, оживленная тем же способом, что и плоть моей Белуши, моего побратима Бьярни фон Торригаля и его родителей. Живой кровью хозяев.
А внутри каменных стен были хрупкие с виду перегородки, составляющие целый лабиринт. Остроумно придуманные ловушки. Винтовые лестницы, закрученные так, чтобы защитники могли держать оружие в правой, а нападающие были вынуждены пользоваться одной левой. Поющие соловьем полы и комнаты, расположенные на разном уровне. Подъемники, что приводились в движение одним движением рычага, соединенного с целой системой шестерен и зубчатых валов.
Словом, это было самое совершенное из того, что могла предложить Вертдому гильдия зодчих-фортификаторов, осененных особым расположением Всевышнего. И в то же время чудо изысканности и простоты.
Ибо если тот же Вробург был неколебимым мужем, то Шинуаз — истинной женщиной, ее так нередко и называли — крепость, цитадель, «она». Гнётся, но не ломается, пошатнётся — однако устоит.
Нашу благородную пленницу решено было поселить не в самой верхней каморке, защищенной броневыми пластинами, но в самом центре башни. И периодически менять расположение ее покоев. Снаружи ее охраняли люди Фрейра, куда более опытные, чем он сам. Внутри — потомственная нянюшка, отлитая из живой стали, и элитный отряд ба-нэсхин, чья плоть состояла из воды куда больше, чем на девяносто научных процентов. А что такое вода — это все мы знали со слов Эстрельи.
Также я своей волей запретил девочке выходить за пределы крепостных стен, тем более ходить по окраине рва. Хватит с нее так называемых зимних садов, расположенных на нескольких этажах. Тучная земля в огромных кадках и плоских емкостях, приток свежего воздуха через колодцы, закрытые частой решеткой, а внутри сменяются цветы и плоды, разноцветные листья и пахучие травы, струится дождь и падает снег — но и снег не рождает ощущения смерти, и дождь — тлена. Вечный праздник природы.
Я попрощался и уехал. И всю дорогу меня грызла мысль: как добиться абсолютной надежности и безопасности моей дочки? Кто упасет самих пастухов?
Знать бы извилистые пути и непростую цель тех, кто щадя — не щадил, возводя явный поклеп — игнорировал лежащее на поверхности.
Размышление третье
Сказала Стелламарис юному королевичу Кьярту:
— Помнишь, на чём мы бросили наших героев? Получили они золотую эльфийскую чашу, отделяющую правду от вранья. Первый волшебный предмет, как полагается в легендах.
Ну, в открытом море и среди своих, что и так без затей друг другу доверяют, не думаю, чтобы она была нужна — эта много раз битая и склеенная посудина. А вот пресная вода, которую они набрали на Острове Песка, зацвела и прогоркла. Видно, не была она волшебной, в отличие от вина сидов.
И тогда прямо перед ними встал еще один остров. Был он зелен, как лучший бархат, прохладен и тенист, будто оборотная сторона неба. А в самой чаще кустов и деревьев протекал чистейший источник из пяти струй. Голые ветви отражались в нем одетыми пышной листвой, цветущие — отягощенными лучшими земными плодами; и журчание его вод было прекраснее и гармоничнее любой земной музыки. На берегу ручья сидела его хозяйка, светлокосая и светлоокая, в золотом платье и лазурном плаще.
— Это Источник Творчества, — сказала она странникам, и голос ее прозвучал слаще пения воды. — У того, кто выкупается во всех пяти ручьях и изопьёт из них, откроются все пять чувств, коими наделил нас Творец, и снизойдет на него та истина о дольнем мире, что от прочих наглухо запечатана, и овладеет он пятью славнейшими в мире ремеслами.
А так как до сего юноши нарочно произнесли над чашей три пустяковых лжи, легко могли они понять, что произнесла дева тройную правду об источнике. Тотчас выкупались они в чудесной воде и испили из нее по пять глотков каждый.
Не знаю, что получили в дар прочие странники, но про Брана говорят, что стал он лучшим в обеих наших землях мореходом и кузнецом, арфистом и слагателем песен. Дар же предсказаний, который он получил, опирался на все четыре этих драгоценных умения, ибо доступны взору его стали вода и суша, ветер и огонь, и все эти стихии он умел заточить в слове.
Затем расстались моряки с Хозяйкой Ручья без сожалений и вздохов. И, я так думаю, обыкновенной воды им уже вовек не хотелось…
С мыслями о произошедшем и полный недоверия ко всему окружающему прибыл я в Ромалин на закате дня, и тотчас же мне сообщили, во-первых, что скандальный судебный процесс уже начался и что, во-вторых, моей благосклонности домогается мессер Дарвильи. Ради беседы, как он выразился, «за рюмкой чая».
Надо заметить, что сие шутливое выражение он употребил в буквальном смысле. Именно — когда его впустили в мой кабинет из орлеца, он вкатил двухъярусный столик на колесиках, где вверху, как на доске игры в «Сто Забот», были выстроены напротив друг друга ряды тончайших стеклянных бокалов на низкой ножке. Бокалы были наполнены жидкостями разных оттенков: от исчерна-коричневой и бордовой, как выдержанное вино, до бледно-золотой и лимонно-зеленой. В одной, розоватой, даже распустился цветок, похожий на пышную астру. Внизу стоял широкий сосуд с чистой водой и еще один, поменьше: для ополосков. Привычное дело.
— Объявляется всеобщая дегустация. Выбирайте, на какой стороне будете сражаться, — произнес он шутливо.
Это значило: даю лишнюю гарантию, что всё безвредно.
— Отчего же напиток легендарных сунов, а не добрый готийский херес? — спросил я, поворачивая столик противоположной стороной к себе.
— Не к лицу клирику пить вино, даже если он не напивается допьяна. Про нас ведь сказано в Книге: «Трезвитесь и бодрствуйте». Вот я и решил приучить вас, ваше величество, к этому нектару.
Нет, разумеется, к нам привозили и скондийский кофе, и чай с аламутийских вершин. Однако ни то, ни другое не могло сравниться по аромату и цвету с тем, что предстояло мне нынче испить.
Мы брали в руки по бокалу одного и того же сорта и касались его краем губ.
Какие удивительные запахи! Жасмина, бергамота, гвоздики и иных пряностей, дыма, черной земли… Протухшей рыбной чешуи. Это было в самом конце нашей дегустации.
— Вот и клянитесь теперь, что не собирались меня отравить, — сказал я, скривившись.
— Я не клялся и не собираюсь ни клясться, ни давать вам яд, — ответил он с полуулыбкой. — Сказано ведь: да будет ваше «Да» вашим «Да», а «Нет» — вашим «Нет». Это последнее — самый полезный чай, его зарывают в землю, и там он напитывается, помимо силы дня и солнца, еще и силой земли.
Как ни странно, я почувствовал невероятную бодрость в голове и всем теле. Будто мозги — и не только их — прочистили проволочным ершиком.
— Вас имеют право звать в свидетели по делу принцессы? — внезапно спросил он.
— Я не свидетель. Нет, не имеют. Откуда у вас такое мнение?
На самом деле я как раз был не только свидетелем, но и жертвой отроковицы, только почуявшей силу и в то же время безнаказанность. И не имел ни малейшего желания, чтобы это из меня вытягивали.
— Непременно будут искать если не прямых свидетелей, то клиентов господина Наслышки.
Как нарочно. Едва я кое-как отошел от беспокойств по поводу дамы Шинуаз, так еще и насчет господ судейских тревожься.
— Вы уверяли меня, что тянуть время — наилучшая тактика. Пускай себе ищут.
— Да. Но это при условии, что лично вы не будете думать ни о чем скверном. Даже не допускать сего в мысли.
— Напрашиваетесь в исповедники и ко мне?
— Нисколько. Королевские тайны не есть достояние кого бы то ни было и для чего бы то ни было. Их нельзя доверить и тростнику — без того, чтобы он не пропел на весь свет, что у царя ослиные уши.
К тому времени мессер уже крепко укоренился при дворе — за какую-нибудь неделю, как мне доложили, — и к его исповедальне после каждой мессы стояла очередь. Со своим делом он расправлялся быстро, хлестко, епитимьи назначал с неким даже юмором. Зигрид рассказывала об этом, нервно посмеиваясь, однако видно было, что ей это нравится.
— Так вы тростник, ветром колеблемый? — усмехнулся я.
— Нет, совсем другой инструмент.
— Любопытно, какой это.
В ответ на мои слова он показал на пустые бокалы. Бережно зачерпнул каждым из них воду, слил и наполнил заново — все по-разному. Влажным мизинцем провел по краю одного — как бы ниоткуда раздался чистый звук. Потом протянул руки надо всеми, и тонкие, артистичные пальцы заиграли хрупкую мелодию. Нет, еле слышный, чистый призрак мелодии.
— Я однажды слышал, как играет челеста, небесная арфа, которую заточили в буковый футляр, — проговорил он тихо. — Но ее ведь не возьмешь с собой в дорогу.
— Что это за пьеса?
— Так, — на его пальце пронзительно блеснул черно-алый самоцвет. — Импровизация. Я бы назвал ее — «Вариация шута», если позволите.
— Почему?
— Арлекин. Пьеро, Коломбина, капитан Матамор. Шуты-дзанни и фигляры. Мы, готийцы, любим слушать их короткие сказочные пьески — фабулы или фьябы, смотря по диалекту.
Я хотел спросить, кем из них он себя воображает, но понял, что это было бы уж совсем глупо.
— Паяц. Кривляка.
— Да. Пестрый двойник Белого, темный двойник Блистающего. Его основное дело — говорить правду в несколько неудобной форме, — ответил он. — Так, чтобы не поняли ничьи уши, кроме тех, для кого эти побасенки предназначены. Есть еще одно типично шутовское свойство, о котором не принято распространяться.
— И какое же?
— Вы забыли, кто я. Вернее, как вы сами меня определили, Ваше Блистательство. Благодарю, что меня выслушали.
И по всем правилам откланялся.
Так кто он — немолчный тростник? Стеклянная арфа? Скоморох? Или…
Ввиду не совсем понятного отсутствия моего милого Бьярни я приучился носить на поясе обыкновенную тяжелую спаду, по-готийски шпагу — узкий четырехгранный клинок. Его батюшку Верховного Конюшего я, по наводке Зигги, также временно заменил на простого аристократа северных кровей — из тех, кто знает толк в лошадях и бабах, с равным успехом заезжает тех и других, не верит ни в сон, ни в чох, ни в вороний грай. Красавец вороной масти, сидит в седле крепко, как кегля, при случае не брезгует вычистить коня щеткой или рукавицей, а моется не иначе как на дворе, в конской колоде с водой. По временам — разбивая в ней лед ножнами своей верной шпаги.
Моя любимая Белуша несколько утомилась от жизни, хотя и оставалась довольно-таки резва — эту помесь по-настоящему не брало ничто. Так что я стал куда больше ездить верхом, а с собой обыкновенно звал этого франзонца по имени Эрмин ван Торминаль. Имя его вызывало во мне вдвойне приятные ассоциации; в точности как и место, где мы с Зигрид на него попали. Бывший ее монастырь — он там кобылу для приплода покупал. И укрощал за компанию.
Сейчас, по зрелом размышлении, я понимаю, что сработало не одно только имя. Ван Торминаль представлял собой некий осколок иди отзвук былого счастья Зигрид — того, что она испытывала во времена своего былого послушничества и что искала во время последнего нашего с ней визита в Монмустье.
Странно — я слыхал от людей вполне авторитетных, что женским монастырям запрещалось держать собак и даже кошек, дабы их глаза не смущались откровенно животными зрелищами. Тем не менее образцовое хозяйство матери Бельгарды с самого начала похерило, или, как вежливо говорят в Рутене, проигнорировало эти запреты. В монастыре был весьма процветающий конский завод, элитная молочная ферма с прекрасным быком-производителем, который работал не покладая чего-то там соответствующего, а также поля с хорошо налаженным севооборотом, где глаз радовали всякие там пестики и тычинки. На обширном участке, засеянном привозным маисом, початки вызревали длиной в предплечье дюжего мужчины, так что до поры до времени собирать их приходилось в стадии молочной спелости. Не так давно, однако, и стволы этого растения начали вымахивать в великанский рост, что изрядно замедляло сбор урожая. Так что все мы получили муку для мамалыги. Семенные рожь, пшеница и тритикале распространялись по всему Вертдому. Конопля для канатов и мешковины вымахивала под семь футов длиной. Умеренно жгучие сорта гигантской крапивы предназначались, как я вначале полагал, для умерщвления монашеской плоти путем изготовления власяниц. Однако мне объяснили, что из этого волокна выходит неплохое, хоть и грубоватое сырьё для крестьянских рубах и накидок.
Также моя супруга с увлечением показала мне образцовый аптекарский огород, где произрастали всевозможные травы, приправы и афродизиаки, и сад с разнообразными цветущими и плодоносящими деревьями, некоторые из которых совершенно не соответствовали местному климату. Всё это явно должно было навевать клиру нескромные мысли — вопрос заключался в том, какие именно.
Что сьёр Эрмин не стоял в отдалении от сих навеваний и влияний — было самоочевидно. Чем он меня и пленил.
К моему удивлению, мессер епископ вполне одобрил как мою затею подарить жене изысканную забаву в лице элитного дворянина, так и самого кавалера.
— Красив, ловок и до женщин охоч, — проговорил он, поднося к губам чайный бокальчик. — Только если куда-нибудь едете в его сопровождении — сами коня седлайте. И проверяйте все ремни и войлоки. Он человек храбрый, даже с оттенком безрассудства, а кто не щадит своей жизни, тот и чужую может ни в грош поставить.
— Я только так и делаю, — ответил я. — Проверяю и как подседлано, и как взнуздано. Скажите, мессер, а что там насчет вашей личной отваги?
— Служителям Божьим приличествует смирение, — ответил Дарвильи.
Я намекал на один недавний эпизод. Когда мы с Эрмином после пробной выездки двух недавно объезженных скондийских кобыл возвращались в город, на нашем пути встретилась свеженалитая лужа. Простерлась она от стены до стены, и надобно же было, чтобы напротив нас обходил её по узкой кромке сам мессер! Без свиты, однако при полном параде.
Эрмин гикнул, поддал своей кобыле под брюхо носком сапога и вырвался вперед меня, оплеснув священника грязной жижей, что называется, с головы до пят.
— Не совсем нарочно вышло, — объяснил он мне. — Хотелось только, чтобы он свою багровую нашлёпку снял. Эти новые попы, по слухам, такие лицемеры — даже тонзуры не бреют. Чтобы при случае за мирян сойти.
— А тебе-то что? — спросил я. Мы как-то с полпинка выпили в ближайшей таверне на брудершафт и перешли на панибратские и амикошонские выражения чувств.
— Да так. Не люблю это племя. Холёные, лощёные — а не мужчины. Настоящий дворянин должен каменное мясо любить.
— Что за мясо?
— Да то, какое в твоем кабинете по всем стенам. Родонит, орлец, орлиный камень. А этот… да ты посмотри, у него же опал, такие одни голубеводы надевают. У которых в почёте птички нежные, сизокрылые.
Я промолчал. Не мог же я объяснить моему дружку, что видел, каким взглядом окинул его священник: ни гнева, ни досады, ни презрения — лишь некая хладная ирония. Взрослый смотрит на шкодливого юнца — не более того.
Вот этот эпизод я и хотел понять, спрашивая Дарвильи о храбрости и смирении. Но так и не разобрался в нем до конца.
А протоколы суда над Фрейей, совершаемого в ее отсутствие, стали регулярно класть мне на стол.
Тоже, кстати, не вполне членораздельные. Никто как бы и усомниться не мог, что Фрейя полностью виновата, Ниал искупил свою вину поспешным браком (та же пожизненная каторга), а Фрейр так и вообще не у дел. Даже не пострадавшая сторона: он ведь расторг тот самый союз. И в то же время — непрерывные допросы свидетелей, причем таких, которые и близко к делу не стояли. Горы исписанной и заверенной печатями бумаги.
И ни одного верховного, даже по-настоящему благородного имени на ней.
…Река. Серо-стальная, медленная, невозвратная. Над водой туман — какой-то странный, мерцающий всеми цветами. У самой кромки воды три женщины, которых отчего-то язык не поворачивается назвать старыми, хотя это так и есть. Библис, Эстрелья, Бельгарда. Бабка, мать, тетка короля. У всех трех волосы с густой проседью. Мария Марион опирается на тяжелую трость с круглым набалдашником, что так хорошо ложится в руку, Библис — на плечо своей дочери.
— Ручаюсь немалыми остатками моей жизни, эта радужная хмарь прошлый раз не доходила до берега, — веско произносит Библис. — И не закрывала моста.
— Именно, — подтверждает Эстрелья. — Говорят, при деде Хельмуте туда-обратно передвигались без больших проблем. Другое дело, что не любили. Я так полагаю, всей шкурой чуяли неладное.
— Дочка, ты хоть со стороны себя послушай: «полагаю шкурой», — презрительно фыркает Библис. С некоторых пор она ощущает себя хранительницей норм и вообще языковым пуристом.
Бельгарда в шутливом недоумении пожимает плечами: между ее матерью и женой старшего брата Беллы разница всего в один год, а ведь как сказывается. Первенства поделить не могут. Впрочем, это у нас семейное.
— По-моему, мы уклонились от темы, — успокаивающе говорит она. — Речь шла о том…
— Помним мы, о чем она шла, — вздыхает Эстрелья. — И куда заехала. Хорошо бы еще вспомнить, где было то самое место ритуалов. Покойный дед Лойто сам…
— Гулял где-то между Эверестом и Эребусом. С экскурсией в район Кайлата. Это как раз туда раньше приводили жертвенных козочек, а зрители всех времен и рас парили кругом в облаках. Впрочем, игна Марджан явно знала лучше. Вот бы о том ее самоё спросить.
Это снова Библис.
— Тем более скоро будет кому, — язвит Эстрелья.
— Я всё думаю, матушка, — невпопад отвечает им Бельгарда, — не напрасно ли мы затеяли эту игру равновесий и приоритетов?
— Нет. Дети, — кратко отвечают ей. — Почти нет сомнений, что они родятся такими, как надо, и сохранят свою жизнь.
— А матери, они что — отработанный материал? — хмыкает Эстрелья.
Хитрая улыбочка на сморщенных губах жрицы Энунны, матушки принца Моргэйна, бабки Кьяртана. Всё это — ее титулы, от которых она пока не желает отказаться.
— Погоди с матерями. Они — самая лучшая часть нашего пасьянса. Самая сладкая.
— И из-за того мы ставим их на грань жизни и смерти, — говорит кроткая Бельгарда. — Обеих.
— Ту про кого это? — спрашивает Библис. — Про рутенку и вертдомку или про одних вертдомок, старшую и младшую? А то рискующих, скажем так, целых трое.
Нарушение грамматики (ибо там, где к женщинам не примешался хоть один мужчина, следует говорить «три») она допускает намеренно: другие понимают, почему.
— Про Фрейю. Про тех, кто наречен этим именем.
— Подменышей.
— Ну конечно, — говорит Эстрелья. — А пока мы тут мирно беседуем, карточный домик всё растет, и пока неясно, какую из карт можно из нее выдернуть, чтобы он вмиг рассыпался.
— Это уж не наша забота, государыни царицы, — говорит Библис. — Умейте отделить то, на что вы можете повлиять, от того, что вы перепоручили другому. За нашего эмиссара при ромалинском дворе я ручаюсь. Наравне с той, что его запустила в полет. И тем же, чем обычно. А он клянется, что нарыв еще не созрел для вскрытия.
— Снова твоя обычная манера, дитя Энунны. Тайны, недомолвки, противоречивые образы… И всё — ради того, чтобы сотворить куда больше, чем заявлено вслух, — устало констатирует Эстрелья.
Три парки поворачиваются спиной к воде и начинают своё шествие к Вольному Дому.
Крепость-башня Шинуаз. Юная девочка в большой тягости и Стальная Дама. Обе сидят на мраморных скамьях в одном из роскошных зимних садов.
Стелламарис протягивает руку к склоненной ветви.
— Смотри — уже персики созревают. Хочешь?
— Благодарю, — очень вежливо говорит Фрейя. — Только я предпочла бы хороший, свежий апельсин. Или земляники прямо с грядки. Как в книжке рутенца Генри про осень и Сухой Лог.
— Это запрещено. Сама знаешь, у маленького аллергия начнется.
— Вы бы с нами, блондинками, попроще. Мы ведь неученые.
— Сыпь по телу пойдет, а потом всю жизнь от всего похожего беречься.
— Чью?
— Вот орясина. Твою.
— Дайте хоть рожу сначала. Что одна смерть, что другая, — мне пока всё едино.
— Какая смерть? Я ведь говорила тебе, что это лишь тактика.
— Ну да — чтобы выполнить некое сложное построение. Похоже, мой отец не умеет сам навести порядок в своем доме, и нам следует… как говорил мой брат и почти мой муж? Разрубить кошку пополам. Метафорически и в моем лице. Ну, разумеется, мне обещан секретный подарок. А если дотянуть до сюрприза не удастся — то я с вашей подачи практически безболезненно перекочую к предкам.
— Там как раз неплохо, мейстер Хельмут свидетель. Только что Рутен для тебя будет, скорее всего, закрыт. Ты это о нем жалеешь?
— Нет, нимало, — Фрейя пожимает тонкими плечиками. — Я его не помню и не чувствую.
— Ох, я перепутала. Верт. Не место, где родилась, а место упокоения.
— Ну и что? Я добрую половину его видела. Кроме разве что Скондии, Готии и морского прибрежья.
— Тогда отчего такой сарказм? А, я поняла.
— Меняем шило на мыло. Снова муж, снова зачинать и рожать…
Стелламарис вдруг широко открывает глаза — и без всякого стеснения смеется.
— Девочка моя, да разве мы все вокруг похожи на страдалиц? Я, бабка Библис, бабка Эсти, мамаши твоих подружек и приятелей…
— Ма Зигрид похожа. Носит дитя как набрюшный мешок, родит — как по большому делу сходит, и никакого одухотворения в голове. А сейчас…
Ее собеседница вдруг обнимает Фрейю:
— Ты ее прости, маленькая. У тебя будет совсем не так. Ни при каком раскладе так не будет, клянусь своей бессмертной плотью.