Паладины госпожи Франки

Мудрая Татьяна Алексеевна

Эпилог

 

 

Рассказ Френсиса

«Той порой уже приблизилась самая неподдельная осень: бесцветная, холодная и промозглая. Конец ноября. Гэдойн, укрощенный Франкой, взнузданный и оседланный Леонаром, оцепенел, не видя перед собою пути и ошеломленно пытаясь осмыслить происшедшее. Хотя корень вражды был подрублен, погромы и грабежи тихой сапой продолжались. В них принимало участие отребье обеих христианских вер. «Братья» патрулировали улицы, но спасало это не всегда.

В это время я приобрел обыкновение вечерами прохаживаться под мелким дождем, обрядившись вместо траура в свой старый, английского еще шитья черный костюм без отделки, что придавал мне вид заправского ханжи. Те, с красно-белыми нашивками, легко бы могли принять меня за своего единомышленника, думал я с горькой иронией.

Сеялась мерзкая морось, хлюпала под башмаками тощая грязь, и в душе моей стоял всесветный плач. Не о Франке: она исполнила свое предназначение и ушла во славе. Об Идрисе.

Как он был всегда открыт и доверчив со мною! С какой радостью объяснил бы мне любые свои тайны, если бы я захотел прислушаться к нему! А я молчал и замыкался. Даже и не подумал о нем ни разу как о брате, даже и Френсисом-то назвал только однажды, когда мы оба приносили клятву.

Невосполнимо. Нельзя обернуть вспять. Никогда больше не почувствую я себя единым целым с ними обоими, потому что оборвал нить. Тезка — Френсис — побратим. Не войду уже в эту реку, чтобы омыть стопы и утолить жажду…

— Господин, помогите моему отцу! Он умирает.

Из темноты выступила фигурка, то ли девичья, то ли детская. Я вгляделся: из тех самых, за которыми идет сугубая охота.

— Что там у тебя, женщина? — спросил я.

Ну конечно. Отец вышел «за стены» — не гетто, так своего квартала: взыскать долги, не иначе. Когда уже возвращались, у него внезапно схватило сердце. Девочка оставила его в одном из закрытых двориков и бросилась искать помощи.

— Веди. Это близко? Ты хоть помнишь, где?

Да. И как на грех, ни одного патруля в виду! К счастью, хотя бы врач жил неподалеку, один из тех, что натурализовались в Гэдойне еще со времен «зеленого огня». Я объяснил девице, что сначала мы забежим к нему и захватим с собой.

Легко сказать «забежим»! Стоило ей сделать несколько шагов, как стало ясно, что она охромела: еще раньше второпях подвернула ногу, да так, что теперь, после пробежки, и ступить на нее не могла. Тогда я подхватил ее на руки и пошел быстрым шагом, всё время ощущая на своем плече ее рожицу, мокрую от дождя и слез, и чувствуя, как щекочут мою шею тугие кудряшки.

Врач от моего стука в окно мигом проснулся, еще быстрее собрался (сумку с лекарствами и инструментом он держал в изголовье постели) и побежал следом за нами. Старик, как обнаружилось, лежал на приступочке под навесом и даже почти не промок от непогоды. Его не только никто не тронул (он вообще никого не видел), но, вопреки ожиданиям, и от сердца у него отлегло. Встать и идти он, конечно, не мог. Врач дал ему выпить настойки валерианового корня и пояснил:

— У него разрыв сердца, совсем небольшой. Я схожу за людьми и носилками.

Конечно же, старика перенесли ко мне: у врача ютилось добрых полдюжины бесприютных пациентов, может быть, той же нации, что мои гости, а может, и другой.

— Он сейчас вне опасности, однако рядом с ним надо быть неотлучно, — заявил врач. — Если станет хуже, один из вас спешит ко мне, а другой…

Тут он соизволил заметить, что я так и таскаюсь с девицей в объятиях, извлек ее оттуда и наложил на больное место тугую повязку. Надавав напоследок уйму предостережений и советов, касающихся сердечных дел, он удалился.

Так протекла наша первая совместная ночь.

— Что же ты, голубушка, вслед за отцом увязалась в такое разбойное время? — спросил я.

— Ой, я побоялась отпустить его одного. Вы же видели, он давно прихварывает, и вообще вдвоем не так страшно. Я ведь жуткая трусиха, господин!

Я посмотрел ей в глаза. Выражение их было робким, веки припухли и покраснели, да и вся она оказалась не слишком хороша собой: носик тяжеловат, губы крупноваты, подбородок мал, а слезы отнюдь не красят женщину, что там ни говори. Как и Ноэминь-Мариам, она ждала своего часа, чтобы расцвести от первого касания радости.

— Ну что ты, — возразил я. — Ты очень краси… храбрая. Как тебя звать-то?

— Руфь. Рута по-здешнему.

— Моё любимое имя. И как раз подходит к случаю, верно?

А в сердце моем слагался новый гимн:

«Слава и хвала безоглядной отваге еврейских девушек! И той, что в лихой час попросила помощи у первого встречного; И той, что из любви к свекрови пошла за нею в чужую землю, И легла у ног незнакомца, и сделалась прародительницей дома Давидова; И той, что пришла к царю, супругу своему, в неурочное время молить за свой народ;

И самой юной и прекрасной изо всех, что не побоялась понести во чреве внебрачного ребенка по слову Божию — с той самоотдачей и восторгом, на который способны лишь сущие дети — и Сын Ее сделался Светом Миру и Солью Земли.

Отвага их направлена к миру и не нуждается в мече, потому Юдифь — сказка, но всё же достойное ей воплощение.

Слава и хвала всем юным девушкам на земле! Ибо только они настолько смелы в своей первой любви, что идут против людского закона во имя высшей человечности — без надежды на награду, воздаяние и даже спасение души, точно бросаясь в темную пропасть, — и однако неким сверхъестественным образом понимая, что поворачивают мир ко благу.»

Через две недели, когда Рута уже могла, опершись на меня, передвигаться если не грациозно, то, по крайней мере, устойчиво, мы покрестились и обвенчались. Ее отец, почтенный господин Эзра, нам не препятствовал. За время своего лежания пластом он доподлинно узнал, что я владелец трех больших кораблей и двенадцати малых, энного количества товаров на дивэйнских портовых складах и в цитадели, загородного дома (немного прикопченного и пограбленного), а также недостроенного фамильного склепа — а поэтому не очень плохая партия для единственной дочери бедного еврея. Что же до ее крещения…

— Так это ведь падре Леоне, — сказал он.

Сам наш наиглавнейший поп вынес такое резюме:

— Это вам воздаяние за всё доброе, что вы сделали в земной жизни, и возмещение утраченного.

Чуть помялся и добавил:

— Если вы пожелаете окрестить своего сына Идрисом, то бишь по-христиански Енохом или Андреасом, или хотя бы дать ему это имя вторым — я вам сие обеспечу. Руку уже набил.

Как и прежде, мы обретались в Гэдойне, попервоначалу у моей домовладелицы, позже — в нижних этажах здешнего «Пале-Кардиналя». Однако дела здесь пошли не больно-то веселые. Отец Лео, спустясь как-то со своего верха, выразился так:

— У меня хватает военной силы, чтобы поддерживать порядок, но никакой пастырской не достанет, чтобы внушить прежнее благодушие. Всё процвело и миновало, как наша юность, милый мой!

Я вспомнил одну из его воскресных притч. В монастырях искусные садовники научились выгонять тюльпаны и нарциссы посреди зимы. Нагревали луковицы чуть не в кипятке, поздним вечером и ранним утром жгли рядом с проклюнувшимися ростками масляные лампы и добивались желаемого, обманывая природу: но потом луковица гибла.

Цветок, распустившийся до времени… Чудо пришло с Даниэлем и ушло с ним. Началась обыкновенная жизнь.

Мой оборотистый тесть от радости, что выдал дочку замуж, в мгновение ока управился со введением меня в наследство Вулфа. Оказалось, что более близкой родни там и вправду нет — после таких ожесточенных войн и смут это было не очень удивительно. Куда более чудесным показалось ему, что мародерство и осада совершенно не подорвали моего новообретенного благосостояния, хотя ему требовался теперь умелый управитель. Им он себя и назначил. Полюбовно договорился с Яхьей во время его краткого визита в Дивэйн, где сидел теперь его собственный наместник, что-то продал, что-то аннулировал или, напротив, выгодно вложил, набрал на некоторые суда новую команду, отреставрировал дом и закончил усыпальницу… Я удовлетворился вполне приличной рентой, которую он нам выплачивал с регулярностью часового механизма, и в его дела не мешался.

Рут, Рута — зеленый веночек невесте на свадьбу, пели нам рослые и белокурые варангские девы, что вместе с другими гостями наехали в город из леса праздновать первую годовщину «воли» и пировали прямо под открытым небом. И наша крошечная дочка, Роса-Катарина, вся в кружевах, бантиках и поверх этого — в мехах, гукала и гулила им в ответ, возлежа на руках моей милой.

На следующий день я сказал жене:

— Здесь мне тоскливо. В Дивэйне, сама понимаешь, мы будем не дома, а в гостях у досточтимого Эзры; да и огонь в ночи будет то и дело мерещиться. Не съездить ли нам в город Лэн и не осмотреться ли там?

— Может быть, стоит подождать, пока наша малышка не окрепнет, — рассудительно ответила она.

Бог дал мне такую же славную и послушную супругу, как и старине Воозу. Дочка наша сделалась способной к длительным переездам именно в ту пору, когда первый раз шевельнулся под материнской грудью ее брат. И мы решили, что медлить дальше не будем.

Случилось так, что в Горную Страну мы въехали в самый разгар весны и все верхами: Рут на чалом иноходце, я на пегой степняшке-полукровке, а Кэт — на передней луке кормилицына седла. Нянька у нас была из здешних мусульман и прислана в свое время Марией. Лошади ходко бежали по новой, плотно убитой дороге, накинутой, как аркан, на зеленые склоны: щебетала, вертясь направо-налево, моя дочка, прикрученная к нянькину стану широким поясом, заливались в вышине птицы, а небесный простор недавно выстирали и густо подсинили… Горянки выносили к обочине широкогорлые кринки с плотной простоквашей, что плюхается тебе в миску цельной глыбкой, клали тонкие лепешки хлеба и толстые — горько-соленого и пахучего сыра, груды зелени и плошки с первой земляникой. Рядом стояло нечто вроде жестяной копилки: чтобы хозяйке не сторожить покупателя, желающего расплатиться.

Мои лэнские знакомые, с которыми я списался, доложили мне, что новый стольный град почти достроен и очень красив. Но когда мы спустились с перевала в низину, нам показалось поначалу, что перед нами лишь дерзкий набросок, макет из необожженной белой глины, еще хранящий тепло ладоней и властную требовательность пальцев своего мастера… Лэн-Дархан привольно раскинулся вокруг Кремника, окутанный розоватым маревом и пронизанный солнцем. Из-за стен небольших домиков, что выбежали навстречу путникам, наплывали арочные мосты и виадуки, стройные башни и резные стены дворцов — и всё это зыблилось, и мерцало, и поминутно меняло форму, как кучевые облака под ветром, как Чертог… как лицо моего брата Идриса.

— По-твоему, мы захотим здесь остаться надолго? — спросила Рут.

— Не знаю. Слишком уж эта сказка прекрасна, чтобы сделаться настоящей плотью и кровью, — ответил я.

Мы сняли половину одного из новых домов; года через два, когда семейство наше приумножилось, пришлось купить небольшой особняк на окраине, весь оплетенный дикими розами и виноградом, как замок Спящей Красавицы. Денег хватило бы и на то, чтобы расположиться у самого Кремника с его удивительной красоты звонами, но здесь было куда живописней.

Наезжал мой тесть — повидаться с дочерью и полюбоваться на своих внучат, будущих расточителей достояния: у нас было уже две девочки и двое мальчишек. Рут расцвела и сказочно похорошела (фунтов на двадцать, если быть точным). Я среди всех них чувствовал себя одним из библейских патриархов. И всё же…

Не уходила и не затягивалась жиром та игла в мозгу, та заноза в сердце!

И вот в эту пору явился к нам с официальным визитом каган Стагир, советник государя с левой стороны. (Укоротить его мужественность здешние правоверные и не пытались, зато имя обрезали-таки порядочно.) Как выяснилось, меня ждут во дворце шаха-повелителя — и немедленно.

Ну, я припарадился, как мог, и явился. Наш христианнейший каган каганов, шахиншах Гор и держатель Сухой Степи обзавелся роскошным троном из ископаемой кости зверя, называемого тут «земляная мышь». У ног его, зашторенная в семижды семь тончайших покрывал, восседала его христианнейшая первая катун. Первая — потому что после рождения первенца нашу Машу снова заколодило, а передохнув, она сделалась «матерью дочерей». Вот советники и порешили, что каган каганов (и тэ пэ) должен взять, по здешнему обычаю, еще трех женщин, дабы обеспечить резерв наследников мужского пола. По-моему, это честнее, чем манера европейских владетелей окружать себя фаворитками и их бастардами, которые заведомо никогда не будут иметь права на корону.

Мы обменялись церемонными приветствиями — я, почти старик в неяркого цвета камзоле и с клочьями седины в голове, и тюркский князь в расцвете красоты и силы, оправленной в серебро, самоцветы и мамонтовую кость.

Потом как-то неожиданно в разговор вступила Мариам.

— Господин Френсис-Идрис, мы позвали вас, чтобы преподнести вам некий подарок. Теперь самое время.

И своими нежными ручками, крашенными хной, подала мне его.

То была тонкой работы шкатулочка. Дома я открыл ее. Странно! Какие-то полуистлевшие лоскуты, побуревшие и ссохшиеся тряпки. А в них — резец для работы по грубому камню, инструмент каменотеса, но не скульптора. Любопытно, хорошо ли он отточен, подумал я, и зачем он один. Должен быть набор — молотки, тесла, резцы для филигранной работы… Их немало завезли сюда в свое время, и стоят они теперь не так дорого, я сам знаю, где можно купить прямо-таки отменный инструмент, — нанизывал я в уме бусинки малых словес, чувствуя одновременно бездумную, звенящую и всё расширяющуюся пустоту внутри своей души, как бы приуготовление к тому, чтобы вместить в себя весь универсум. Так бывало со мной в давней юности, когда сладкий голос влек меня за дальнее море, и на клетках мраморного пола в доме моей госпожи. И теперь, как и тогда, лишь невесомая пленка отделяла меня от того, что являлось моей сутью.

Тут меня втряхнуло в обычное бытие, но я уже знал, что именно сделаю.

— Мне надо отлучиться по важному делу, — сказал я жене.

Она кротко глянула на меня.

— Надолго?

— Да не очень, наверное. Только ты напиши отцу или поезжай к нему сама с детьми — Дивэйн кстати посмотришь.

Уезжал я из столицы гор налегке, однако на всякий случай бросил в сундучок с инструментом маленькое, надбитое с одного краю зеркальце, подаренное мне — ясно, кем — в честь отъезда из Гэдойна. Взял себе и проводника из местных.

Путь наш пролегал заросшими горными тропами, теми, пожалуй, которыми шли через Лэн Франка со своими детьми. В знакомом месте проводник оставил меня одного и, благословив, двинулся в обратный путь.

У неприметного на первый взгляд отверстия в земле я выложил на землю зеркальце и стал ждать. Вроде бы кругом не было ни единой души, но ко мне почти тотчас же подошел человек в зеленовато-буром, похожий на лесного стрелка, и спросил:

— Что вам требуется от нас?

— Видеть магистра.

— Если он отбыл?

— Буду ждать прибытия. У меня нет иных дел.

Он ушел ненадолго, унеся с собою зеркало, потом воротился.

— Вы можете пройти. Там дальше лестница и факелы, вы не заблудитесь. Пропуск ваш я возвращаю.

Вот так просто!

Магистр, конечно же, никуда не делся, а пребывал в затворе. Персоны такого высокого ранга путешествуют крайне редко и не для собственного удовольствия. Скажем, ради далеко идущей политики или чтобы наставить своего преемника в духовных вопросах.

По сравнению с былыми денечками он посолиднел, жесты и позы обрели величие и некую закругленность, а голос рокотал, как прибой в южных морях. Парадное одеяние его, им же новоизобретенное: алая шелковая рубаха до пят, поверх нее — белая ряса из тончайшей замши и пурпурная мантия, капюшон которой был с глазницами, как у монахов-доминиканцев, — вызывало у меня какие-то не те ассоциации. Впрочем, зловещий клобук был сразу же отброшен на спину, так что его буйная, уже здорово с сединой, копна волос рассыпалась по плечам. Он был донельзя благолепен и великолепен, наш горный, лесной и пустынный владыка и архипастырь. И нахальный щен, жуткая помесь кенара и левретки, что с удобством устроился у него на коленях и время от времени по-свойски теребил зубками его нос или (верх собачьей наглости!) ухо, портил вид ну совсем ненамного.

— Вот, новую породу выводим, — произнес он вместо приветствия. — Каков цвет, а? Лимонно-палевый с прозеленью. А скорость! Знаете ли, господин Френсис-Идрис, на полном скаку даже зайца догоняет.

— Вот как. А что делает заяц?

Он задумался, чеша в потылице, и серьезно проговорил:

— Наверное, останавливается, оборачивается, глядит в глаза — а потом долго и громко смеется.

Посмеялись и мы — ото всей души.

— А с какой стати, собственно, мы на его счет прохаживаемся? — внезапно прервал он. — Есть разные псы. Собаки-сторожа, собаки-пастухи, собаки-охотники. Собаки-друзья. Но самые лучшие из них — вот такие. Которых любят невзирая на достоинства и недостоинства, просто потому, что они есть на свете… А катись-ка ты на место! Косточка где? Ищи косточку!

Последнее явно адресовалось не мне.

Потом мы помолчали, глядя на леврета, который «в яростном веселье» трепал свой коврик. Тут я, наконец, изложил свою идею.

— Ну что же, — пробасил он. — В Братстве сейчас смешались все конфессии, и никто не будет возражать, если со статуй Тергов снимут вуали. Только вы сумеете? Мастерство здесь нужно немалое.

— Сумею. Из любви к Идрису и Франке. Вообще во имя любви. Той Любви, которая позволяет человеку выпрямиться…

Мы некоторое время глядели друг на друга, не решаясь продолжить разговор и зная, что сделать это придется.

Затем я всё же осмелился.

— Из-за того давнего случая, о котором судачили втихомолку… Когда моего брата увезли его гябры, а позже и она исчезла из того самого склепа, только синий плащ остался… Словом, многие считают, что она вознеслась на небо, что она жива во плоти и прочее в этом духе. Вы ведь слышали такое?

Он печально и тонко усмехнулся.

— Протестанты весьма падки на чудеса, и им не приходит в голову, что нет в этом отношении большего скептика, чем добропорядочный католический поп.

— Так вы еще священник?

— А как же, сынок мой. От тиары освободиться — иное дело, нельзя допускать совмещения двух трудоемких должностей: но ни от одного обета меня никто еще не разрешал и разрешить не сможет. На редкость удобно: среди обитателей Дома почти треть католики. Нежелательно, чтобы здешние секреты уходили на сторону. Наш брат священник, конечно, хранит тайну исповеди, пока он в здравом уме и твердой памяти, но ведь и дьявол силен!

Меня малость покоробило от его речей; но то был всё-таки наш прежний папа-Лёвушка, скопище всевозможных добродетелей, недотепа, иронист и умница, и я с легкостью простил его как христианин христианина.

— Но что же тогда сталось с нашей герцогиней? — переспросил я.

— А вам не приходило в голову, что Идрисовы поклонники считали ее его подругой? И вполне могли украсть, чтобы похоронить их вместе по своему обряду. Так что теперь они оба либо обратились в пепел, либо лежат в какой-нибудь глубокой замурованной нише, а рядом текут подземные потоки.

Я ответил, что не верю его объяснению: удобное и логичное редко бывает истинным. Сам же он мне и проповедовал.

— Не верите — ваше дело. Что попишешь, деточка, все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь. И вы. И я тоже. Во всяком случае, разрешение и отпущение… тьфу, впущение — я вам подпишу. И ордер на постой: тут есть весьма приличные кельи с чистым воздухом, сам сиживал и друзьям рекомендую. Да, а как супруга ваша, как детишки? Озаботиться о них, я думаю, потребно: вы же здесь увязнете, как пень в болоте, мой милый. Вот, дожил до вершины всех возможных карьер, а только и делаю, что, как прежде, с младенцами вожусь…

И я начал работать. Мои руки не забыли ни юношеской науки, ни зрелых трудов, и Святой Дух, Золотое Дитя с девичьим узкоглазым лицом, снизошел на меня. Маленькая богиня-смуглянка танцевала предо мною в теплых руках Бога, правой и левой, что ближе к сердцу… Инструмент со звоном вгрызался в плоть камня, крошка осыпалась вниз, шелестя. Мне казалось, что я высвобождаю не только то, что заключено в камне, но и себя самого — из тенет времени, из покровов мироздания. Исполняю и воплощаю. Всё чаще я и ел, и ночевал прямо здесь, забывая обо всем, кроме моего занятия, не видя людей, что появлялись рядом со мной. И вот в один из вечеров я закончил обе статуи почти набело: оставалось отполировать, убрать подмости — и удивиться, что я это сделал. Но сегодня у меня даже на удивление не хватало сил.

Я заснул — и опять увидел сон на границе вымысла и яви.

Должно быть, мраморная крошка забилась мне за ворот, но в моем сне то были хвойные иголки и кусочки коры. Утренний лес толпился вокруг меня, лежащего навзничь, — свежий, знобко-прохладный и до того чистый, что даже грязь и вода в лужах казались вымытыми до блеска. Совсем рядом я услышал голоса.

— Поскольку это растение именуется простонародьем «калачики», им безусловно полагается питаться, ибо само хлебное имя указывает на таковое его предназначение, — рассуждал некто с комически-занудной интонацией.

— Чушь. Сходство чисто акцидентальное, но никак не субстанциальное. Ты бы, твоя светлость, лучше заячьей капустки сжевал или кислицы — вон цветочки беленькие и листики-тройняшки. Еще щавель пророс, жаль — конский, — возражал ему прозрачный девичий голосок. — А то существовали бы мы с тобою на подножном корму, как царь На-вухо-горло-нос, прости, Навуходоносор.

— Франка! Даниэль! — крикнул я, приподымаясь. — Вы что, оба умерли?

Они обернулись ко мне и рассмеялись, играя бликами… нет, обликами своих воплощений. Собственно, Франка почти сразу сделалась собою же семнадцатилетней, только золотистые волосы были ярче и вились. Даниэль же будто крутил сам себя в калейдоскопе. Одно время у него сделались седые волосы и медово-карие глаза, что потом выцвели и обрели чуть заметную раскосость, кудри же стали пегими и вроде живыми, как трава, которую колышут в ручье прозрачные струйки. Наконец, он махнул на себя рукой и остался каким был.

— А каким он был? — допытывалась позже Кэт. — На что они оба были похожи? Одежда на них была надета?

Я не знал, что ответить, потому что они походили на всё и вся — и в то же время я безошибочно их отличал и от леса, и друг от друга. Белые, как туман, и переливались, мерцали струйным блеском, как жемчуг. Это мерцание было покровом, но шло изнутри. И еще мне казалось, что они одеты лесом и — одевают, обволакивают собой лес, который превращается в тонкие колонны с капителями, в какой-то удивительный храм, оставаясь пронзительно-весенней рощей с цветущими зелеными полянами… Нет слов в человечьем языке.

— Мы не умерли, конечно, — ответил мне Даниэль. — Просто мы оба живые. И ты станешь живым, когда доведешь до конца то, к чему предназначен.

— Это вы о статуях?

Они снова рассмеялись, но беззвучно — вернее, смех этот дрожал в моей душе.

— Или об Идрисе? Он тоже среди вас или…

— Нет, Идрис в тебе. Ты же носишь и его имя, верно? Брат-близнец. Одна жизнь, одна судьба, одна тайна…

И они стали затихать, удаляться, меркнуть. Меня сорвало вниз, в пустой и гулкий мрак — и так стремительно, что ни крик мой, ни сердце не поспевали вослед. Я вздрогнул — и проснулся.

Спиной я ощутил нечто мягкое. Как прежде, в отдалении светил факел, но он показался мне ярче, чем был. А около меня сидел мальчуган лет десяти, от силы двенадцати. Смуглый, черноволосый и голый по пояс. Глаза смышленые, но цветом какие-то непонятные: то ли светлые, то ли темные или вообще переливчатые, как море или драгоценный камень.

— Я тебе свою рубаху подложил под лопатки, чтобы не было жестко. Ты ведь потому ворочался или кричал? А то, может быть, сон видел плохой или страшный?

— Плохой? Нет. Страшный? Не знаю. Хороший сон, — ответил я, почему-то ощущая некую заданность, предопределенность и риторичность его вопроса и своего ответа. — А ты кто будешь?

— Так. Воспитанник.

Я вспомнил слова отца Лео о младенцах, с которыми он возится.

— Постой, а тебя не хватятся?

— Да нет, все тут привыкли, что я заблужаюсь… заблуживаюсь… Пропадаю, одним словом. — Он улыбнулся как-то очень по-доброму. — Только я никогда не теряюсь иначе, как понарошку: потому что знаю все галереи, и переходы, и гроты с их садами, водопадами и озерами. Я ведь тут у отца.

— Какого? Отца Леонара?

Он чуть недоуменно вскинул на меня свои опаловые глаза, потом кивнул.

— Его тоже. Кардинал-магистр ведь мой опекун.

И добавил:

— Они вышли у тебя красивые и какие надо: только непохожи на маму и Идриса.

Теперь я понял наконец, кто передо мною. Сын Франки! И ведь он ухватил самую суть. Именно их двоих я хотел отобразить в виде святых, но они не дались. Быть может, во время работы я видел слишком многих: Яхью и Мариам на помосте, Даниэля с глазами, полными отблесков «зеленого пламени», и Стагира, как он произнес: «Я хочу отдать тебе свое имя», и мою жену, что чутко спит, поставив ногу на край колыбели. Все они были тут вместе.

— Да, ты сказал верно, — ответил я ему. — Здесь все мужчины и женщины на земле.

Тут я сообразил, что так и не узнал в свое время, как его звать.

— Тебя в честь кого окрестили?

— Опекун назвал Сали, Сальватор. Вообще-то у меня и другие имена есть… Так ты окончил то, что хотел сделать?

— Не вполне. Лоск бы навести, мусор убрать от цоколей…

— Отыскать потайной противовес Саира Однорукого и сделать в куполе световую линзу, — хозяйски продолжил мальчик. — Возвести колоннаду и сложить Лестницу Магистров. Но с этим справятся и подмастерья. А ты мастер. Я прав?

— Да, ты прав. Я мастер.

— Тогда пойдем.

Его нежная детская рука легла поверх моей мозолистой и исцарапанной лапищи, и мы пошли… туда, куда вел меня он».