Пауло Боргес, слепой директор Дома Книги, стал первым начальством и вторым после Иосии учителем молодого Эшу. Ослеп он, уже став главой Дома; возможно, от чрезмерно частого соприкосновения с виртуальной реальностью, создаваемой всеми зараз миниатюрными считчиками книг, но, пожалуй, и от того, что еще с детства книги слишком часто заменяли ему иную пищу.

В зрячей юности он всласть побродил по лабиринтам энциклопедий, спиралям свитков и листам кодексов, отразился во всех зеркалах черных мониторов, куда попадали считываемые ползучими сканерами книги — и был за это в зрелости наказан. О сладкая вина! Впрочем, главной виной было общение не с зеркалами, а с бумажной продукцией, что происходило в полутьме и тайне — ибо хрупкие по природе книги крайне редко должны были подпадать под листание и прочтение.

Фамилия его, так удивительно совпадавшая с названием известнейшего книжного шрифта, казалась псевдонимом или попросту им была. Никто не помнил этого в точности, равно как и его возраста: директор был предвечно стар. Сколько его знали, он всегда был таким: худощавый, со втянутыми внутрь щеками (зубы у него остались только на переднем фронте, а заказать себе протез все не удосуживался), легкий на ногу, он, с его всегдашней хрупкой грацией, казался неким странным насекомым — кузнечиком или комаром, — залетевшим в высокий книжный зал с темными ступенями стеллажей, по которым он буквально порхал. Стало быть, отсутствие зрения ему не мешало? Должно быть, так: туда, где работали внутри книг сканеры размером с муравья, внешнего света все равно почти не доносилось, и ущербность Боргеса оттого не получала своего обыкновенного смысла.

А, может статься, он ориентировался по запаху и звуку — шелестению папирусов, густому шороху и аромату пергаментов, резкому запаху пыльной и пухлой старинной целлюлозы… рокоту свитков, намотанных на деревянный каток…

Да и его чуткие, зрячие пальцы сами работали как сканер…

Жил он не по общему библиотечному правилу — долгу скупого хранителя древностей; жаль только, что читатели, коих он жаждал, были к тому времени пораспуганы. Выдавая редкому ценителю на руки свиток, походил он на купца, что с гордостью предъявляет тароватому покупателю свернутую в рулон вечность.

Один из воителей на незримом фронте Любви…

Иосия, препоручив ему отпрыска, мирно и как-то незаметно скончался прямо в своем гаражном кабинете — наверное, было ему одиноко без брата. Так Син, подобно Анне, суждено было пережить всех своих библских мужчин. (В том, как это сказано здесь, видится дурное пророчество, затрагивающее и третьего мужчину; но погодите.)

Наш Эшу, номинально числясь младшим секретарем директора, начал, как и его мать, с вытирания пыли и перекладывания третьесортных бумаг. В местах, подобных Дому, пыль осаждается поистине культурным слоем, и на ней пышно возрастают — добро бы беллетристические феномены! — нет, документы входящие, исходящие и строго для внутреннего пользования. Циркуляры циркулируют внутри системы библиотечного учреждения, как кровь на схеме гениального несчастливца Сервета, инструкции и квитанции плывут бурливыми ручейками, каталожные карточки и формуляры сыплются, как содержимое песочных часов, и весь этот могучий железный поток служит ко благу и имени твоему, о книга, разыскиваемая, заказываемая, покупаемая и передаваемая в благоговеющие руки. Служили делу книги руки, в основном, женские. Вопреки старинным уложениям, женщин в Доме становилось все больше: хотя пыль и излучение грозили им невозможностью детопроизводства и даже секса, однако близость к информации сулила очевидную власть.

Поэтому сказал своему молодому помощнику старый дон:

— Вот и отлично, что ты мужчина: будем на пару отражать фемининный натиск.

— Книга — запомни это — всегда больше того, что о ней воображают, — говорил позже дон Пауло. — Некто сказал, что она бессмысленна как ценность независимо от содержания, но и выхолощенное, вылущенное из нее содержание почему-то не перестает быть Книгой и Текстом. Помни об этом всякий раз, когда будешь перетряхивать бумажную ветошь и рухлядь и протирать подсобное железо.

— Рухлядью, мягкой рухлядью раньше назывались меха, драгоценное достояние предков, — отзывался Эшу.

— Ты понял.

Тут юноша попытался было ухватиться за идею Книги с большой буквы, чтобы спросить о ее персонификации, однако Боргес то ли не знал такой притчи, то ли притворился, что не знает. Кстати, сам Иосия, когда еще обретался в Доме, стягивавшем в узел всю жизнь государства, служил под началом старика и мог бы набраться от него историй, а то и внушить ему свои выдумки.

Сам Боргес умел самым неудобь сказуемым и твердокаменным истинам приделывать крылья бабочки…

— Почему мы пользуемся только настоящими книгами, а не электронными — железо ведь прочнее бумаги и кожи? — спрашивал Эшу. — Второе считается дурным тоном, я знаю.

— Считается, что книжки — экраны вредны из-за излучения, ну да и не книги вовсе, потому что многооборотны, — неохотно объяснял дон Пауло. — Кстати, ты знаешь, в каком литературном произведении впервые появляется похожая книга?

— У Гофмана, в «Выборе невесты».

И он цитировал отрывок:

— «Видите, при помощи книги, найденной в ларчике, — сказал золотых дел мастер, — вы приобрели целую богатую и полную библиотеку, подобной которой ни у кого нет… Ведь всякий раз как вы вытащите из кармана эту чудесную книжку, она окажется именно тем сочинением, какое в данную минуту вы хотели прочитать». Много позже один русский фантаст придумал похожую книжку из нетленной бумаги, и управлялась она мыслью…

— А если бы такая книга была у нас — и пожелать из нее Золотую Книгу?

— Взорвется от неимоверных усилий. Но вот, скажем, Дитя из Ларца может стать главной Книгой. Помнишь «Махабхарату»?

Увидев на обложке старинного постмодернистского романа репродукцию Брейгеля — старшего, дон Пауло опять-таки философствовал:

— Вавилонская башня, то бишь зиккурат, получается, если вывернуть наизнанку ступенчатую фигуру типа нашей библиотеки или — не к ночи будь сказано — Дантова Ада. (Молла Насреддин, кстати, дал замечательный рецепт изготовления минаретов: выройте колодец и выверните его наизнанку.) Но, пожалуй, и не обязательно выворачивать: небо на самом деле внутри нас, только большинству на пути туда приходится прорываться через ночь и ад.

— «И тогда аккурат получился зиккурат, — декламировал Эшу с ходу сочиненный стишок. — Значит, то, что я ищу, может быть только в самой глубине.

— Ты умелец и творец стихов и фантазий. Я буду звать тебя Талиесин, Серебряная Прядь, что отчасти созвучно с именем твоей матери, или Talesman, что, правда, означает «талисман», но созвучно со словом «рассказыватель историй».

Пока же Эшу был только слушатель и восприниматель историй — а также следил за пожароопасностью (самая легкая работа: все горючее было пропитано специальными составами, всё электрическое заземлено).

Еще поучал Боргес:

— Истинная книга всегда подобна иконе, человеку, мечу, зеркалу. Что такое икона? Первоначалие ее даже не Фаюм с его погребальными портретами, а Новое Царство Древнего Египта: достоверность и наглядность очевидного в пику поверхностной манифестации, псевдо- и квазидостоверности картин нового европейского времени. Истинность взамен реальности, одетая в сложнейшее переплетение символов. Новодельную икону прикладывают к старой, чтобы впитать способность к чудотворению. Как восточная миниатюра приложена к книге и тексту, одновременно вырастая из него и задавая ему алгоритм развития, так и икона — с точки зрения богослужения это прикладная вещь, мостик, направленный одним концом ко храму, другим к человеку. Мост и перешеек. Знаешь, один древний поэт, знавший толк и в иконе, и в миниатюре, видел в нарисованном женском лике — и сквозь него — символы райского сада, но сам хотел стать персидской миниатюрой, догадавшись, что по своей природе она уже вписана в высшую реальность.

— Так же и Пхурбу, огромный клинок, «мать мечей» с гневным ликом на рукояти, хранится в самом потаенном из тибетских монастырей и передает свою силу, истребляющую демонов, множеству малых мечей и кинжалов. Они все подобны человеку, — продолжал он.

— О зеркале существует рассказ, как состязались китайские и индийские живописцы, кто из них искуснее: они перегородили огромный зал непроницаемой занавесью и работали каждые на своей половине. Китайцы изощрялись в мастерстве; индийцы же одели стену зеркалами и полировали ее до тех пор, пока она не стала способна воспринять прекрасное во всей его чистоте и глубине. Понимаешь? Не добавить к плоти, а изменить природу души человека.

— Я слушал, что стену не следует перегружать образами, — ответил Эшу. — И чистый лист. И поверхность клинка. И пустоту молчания.

— Да, и говорят еще, что создание любых образов, помимо отраженных в самом чистом зеркале, есть идолопоклонство, несмотря на действенность метода и наличие благого результата.

— Разве это не ересь и не дерзость? — удивился Эшу.

— Конечно. Я ведь сказал «говорят».

Дон Пауло знал лучше иных, что связывает реальный Библ с истинным и непостижимым Сирром. Эпитеты не назывались в разговоре — это также была ересь.

— Жители Сирра так же мало способны прочесть наши книги, как мы — зачерпнуть в горсть их тумана. Ты ведь видел, как самым ранним утром, когда еще не встало солнце, сквозь радужную мглу просвечивает розовато-золотое и голубовато-белое? И на закате нечто отделяется от горизонта и плывет навстречу раскаленному, как кусок железа, солнцу, точно перистые облака? Нас обступает Сирр, а мы его поистине не видим. Похоже на известный парадокс теории относительности: с разных сторон стекла, разделяющего стороны и времена, каждый из смотрящих через эту стену наблюдателей воспринимает другого этаким кунктатором… Так же Библ и Сирр не видят и не проникают один в другого. Оба в равной мере чудны, чудесны и чудовищны, Лишь между зарей и ночью, на грани света и тьмы, обыденного и невероятного робко возникает соприкосновение миров. Так шелк надставляют холстиной…

— Да, о чтении книг. Однажды Дом получил от семьи, которая эмигрировала в Сирр (в основной массе через трубу крематория или типа того) богослужебные книги, которые увязали в стопки и сложили в дальнее хранилище, да так и не прикасались к ним Бог знает сколько времени. Я знал, что из Сирра не принято, скажем так, возвращаться, но, будучи тогда в самом начале моего директорства, как только мог препятствовал научному изучению наследства. Температура и влажность в укрытии были в норме, можешь не сомневаться — автоматика! Ну вот, а однажды на мое имя оттуда пришел запрос. Что там да как там, и нельзя ли те книги получить или выменять, ибо памятные и намоленные. Я что, я администратор по сути своей, но всегда считал, что нехорошо держать и тем более присваивать то, насчет чего есть сомнение, что чужое. Молод, не заслужен — что с меня взять? Но вот главное и авторитетное женское собрание Дома твердо решило — по причине врожденной дислексии противника спорного имущества не отдавать. Что попало, значит, то пропало. Молитесь на что-нибудь другое, значит, а мы это изучать будем.

Спор достиг высших и даже высочайших уровней. Там решили было обменять здешнее на такие же сиррские копии, но низы стали устраивать вокруг Дома баррикады, кордоны и манифестации, взывать к нашей библиотской гордости и тому подобное. Гордость властей оказалась того же замеса, и каким-то сложным образом решили с дистанционным, так сказать, отказом погодить, а сначала принять делегацию. Представляешь?

Он ехал впереди своих людей верхом на коне по имени Зингаро, жеребец был караковый, а кожаный доспех всадника был вороной, и блестели на нем цепи и пластины, косые молнии и нагрудный диск из стали с темной гравировкой. Куртка спускалась до бедер, обтяжные сапоги закрывали колено. Всадник был молод, смугл не по-здешнему, и черноволос; распущенные волосы крутыми завитками падали ему на спину, а на ветру развевались, как пиратское знамя. Щегольские усы сплетались с острой и такой же щегольской бородкой. Карие глаза смотрели на толпу гордо и будто бы с жалостью. Видишь, как хорошо, что я стоял в переднем ряду, а не дожидался его в Доме вместе со всеми прочими?

Имя ему было двойное: Карабас-Барнабас. Я так думаю, ненастоящее, истинные сиррские имена непроизносимы. Первое имя означает маркиза из стихов, который царил над ручьями, чащобами, диким вереском и каплями росы на траве; о нем писал тот поэт, который, помнишь, хотел стать иллюстрацией к персидской газели. Второе имя, я так думаю, он взял в честь Варнавы, спутника святого Павла, моего, кстати, тезки.

На высокой луке его седла ехала — что поражало — огромная, серая с проседью, крыса, с хвостом, заплетенным в косу, и крашенными пурпурной кошенилью когтями на совсем человеческих ручках с длинными розоватыми пальцами. Время от времени она перебиралась на плечо хозяину и оглядывала людей с не меньшим высокомерием, чем он, ничего и никого здесь не боясь, как не страшились никого и ничего черные всадники Сирра.

— Почему они могли бояться — в Библе их могли убить? — со сладким ужасом спросил Эшу.

— Такого я бы не сказал, потому что не знаю. Ужас без благоговения часто порождает опрометчивые и бессмысленные поступки. Но с тем, кто не ведает страха, нельзя сделать ничего скверного, ничего, что бы он счел злым для себя, потому что для него все земные дела стоят вровень друг с другом.

— Значит, когда им отказали…

— Им было как бы всё равно, никто не изменился в лице и не поступился ни своей гордостью, ни своей учтивостью. Видишь ли, мой друг, они дали нам шанс проявить благородство, то, что они считали благородным, а что никто этим шансом не воспользовался — наша забота и печаль. Но только именно с той поры сиррцы стали забирать наших невест. Как говорит поэт, женщина есть книга между книг; наверное, именно потому ее сочли достойным возмещением пропавшего достояния. Да и книга подобна во всем женщине: обе они — начало мира и предвестник его конца.

Все прочие беседы служили также чести Книги. Дом понимался доном Пауло как некий кокон, вытканный из сокровенной сущности бога-героя, как соты из теплого золотистого воска, который пчела пропускает сквозь свое дрожащее тельце, как та цитадель и крепость из паутины, что упоминал Китс. «В последнее время мне кажется, что каждый может, подобно пауку, выткать изнутри, из самого себя, свою незримую цитадель», цитировал Боргес по памяти.

И читал по скрепленным в корешке обрывкам: «Текст, слово, — это воссоздание мира. Первоначальный миф был синкретичен, образ был равен вещи, а вещь — слову; много позже осталась одна идея, которая словом не была, но к слову стремилась, как к недосягаемому пределу; мир стал распадаться и расходиться, идея воплотилась в Книгу, которая строится на образах, то есть тех же идеях, и способна охватить их цепью, уловить в их сеть весь познаваемый мир. Всё продолжающаяся расчлененность мира лишь отчасти преодолевается метафорическими связями, которые уподобляют всё всему. На стадии Книги мир, радиально расширяющийся от мифа-слова-вещи, связывается образностью по окружностям, по дугам… Понимание этого, синтез и схождение расхождения будет в конечном счете означать схлопывание зримого мира и крушение иллюзии».

— Темно что-то, — ответил Эшу.

— Это означает, что когда Книга заключит в себе и осмыслит весь дольный мир, он перестанет стремиться от центра и остановится, а остановившись, сожмется в ничто — или во всё. И тогда Библ сменится Сирром, который уже теперь просвечивает через него, как свет сквозь драную рогожу.

— Мы, библиотекари, живем в самом сердце мира Книги, — продолжал дон Пауло. — Так паук сидит в центре паутины, следя за дрожанием нитей. Так стая летучих мышей соединена вязью своих неслышимых другими голосов. Так пчела…

— Но пчела не способна создать ничего, кроме однообразия сот, — сказал тут Эшу. — Я помню, у одного писателя я встретил образ бесконечной библиотеки, состоящей из таких сот, в которой может встретиться все, что было и будет написано, и его звали почти так же, как вас, дон Пауло.

Это остроумное замечание выскочило из него как бы между делом; в этот миг он внезапно постиг чистую топографию своей библиотеки — радиально-круговую, но не регулярную, а скорее похожую на извилистые пути Дома Секиры, также описанную упомянутым Борхесом. Однако был там и свой личный алгоритм, неописуемый, но ощущаемый, так же, как регулярность форм немецкого неправильного глагола: лингвистическим нюхом.

Рассказы дона Пауло связывали судьбу книги с судьбой человечества.

Среди книг, говорил он, существуют диковины. Иные пережили чумной год, оставшись в живых после того, как умерли все их чтецы. Иные, по слухам, превратились в ведьм, и их допрашивали калеными щипцами, оставляя на крепких пергаментных страницах отметины как бы дьявольского когтя, а то и сжигали вместе с еретиками, их почитавшими и прочитавшими. Их травили кислотами и держали над раскаленными парами ради извлечения из них тайных записей. Приковывали цепями к скамьям читальных залов и запирали на висячий замок переплеты, сделанные из прекраснейшего дерева и драгоценного металла. Но самыми удивительными считались тексты, которые, наподобие тибетских песчаных картин, рисовались пером и кистью в течение лет и со всем тщанием и вдохновением — лишь затем, чтобы некто в единое мгновение пустил их по ветру. Так лекарь, бывало, сжигал бумажку с написанной им же абракадаброй, чтобы дать больному как лекарство растворенный в воде пепел.

— Значит, есть книги, которые страдают, и бывают такие, которые служат исцелению мира, — сказал Эшу.

— Вот почему мы в Доме ничего не уничтожаем и бережем книги от всего, что может им угрожать, хотя это значит — не говорить с ними, не разгибать переплет, не листать страницы и содержать их как зверей в заповеднике. Я-то до них дотрагиваюсь, так сказать, злоупотребляю служебным положением, потому что иначе как мне их ощутить?

— А вы могли бы так найти Золотую Книгу, если бы она была? Ее же только видно насквозь — а запаха, наверное, нет.

— Хрусталь. А. Да, конечно. (К тому времени Эшу не однажды рассказал ему свою любимую притчу.) Знаешь, не очень-то я сей сказочке верю. Или, скорее, дело обстоит так: никто эту пракнигу найти не может в принципе, но все ищут, таясь друг от друга, и эти безнадежные поиски «держат» нашу библиотеку, как поиски Грааля держали средневековое рыцарство и весь тогдашний уклад. Конечно, это касается самых умных из нас.

— Может быть, мы просто не там ищем? — спросил Эшу. — Если, как вы говорите, вообще этим занимаемся. Не самой Книги нет, а просто ее обиталище находится в каком-то ином месте? Не снаружи, а внутри?

— Хм. Вот послушай лучше Хайдеггера, был такой философ: «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек. Мыслители и поэты — хранители этого жилища… Всякое слово с момента своего рождения и до самой смерти участвует в самых рискованные приключениях…» Ибо человек создает язык и в нем пребывает. Язык кристаллизуется в текст — человек окружен и защищен этим текстом. Все, что реализуется в его бытии, однажды было записано. Само прочтение книги есть его жизнь, его авантюра и эскапада».

— Ибо говорится еще: «Читать — не понимать, недоумевать. Текст, который я не понимаю, дает мне понять мое непонимание, высмеивает мои предрассудки. Текст читает читателя, и, кажется, ему весело».

— Здорово! Кто это написал?

— Некто Мерлин.

— Тот самый? Великий?

— Нет, другой, но тоже волшебник.

— Если книга создается, чтобы изменить тебя, а главный шедевр любого писателя — его читатель, как говаривал некто по имени Набок-Мурза, то чтобы найти Книгу, надо стать ею, — ответил Эшу.

Мысль о Книге постепенно порабощала его.

А дон Пауло делал его свободным, выправляя и исправляя стихийную тягу Эшу к любому печатному тексту. Если Иосия в свое время приучил своего сына относиться к изображенному на бумаге и к процессу его раскрытия и толкования как к святыне, директор эту святыню уничижал и ниспровергал, как буддийский учитель — Будду и патриархов. Учил устанавливать градацию внутри писаного царства и отличать, как говорится, инструкцию к мясорубке от жития святого, но не абсолютизировать ничего.

Дон Пауло играл роль мудреца, Эшу был простаком; вернее, не столько был, сколько притворялся, считая в душе последнее наивыгоднейшей позицией для ученика.

— Как говаривал Галилей: «..Философия написана в величественной книге, которая постоянно открыта нашему взору, но понять ее может лишь тот, кто сначала научится постигать ее язык и толковать знаки которыми она написана», — цитировал наизусть дон Пауло.

— Он имел в виду природу. Иначе говоря, изначально Книга равновелика тварному миру, — отвечал Эшу. — Но как понять ее, если она более прочих книг, которые суть всего лишь ее оттиски, склонна нас дурачить? Что делать, если ее знаки противоречат очевидности?

— Плюнуть на очевидность и послать ее куда подальше. Помни, слово и вообще любой знак возникает лишь тогда, когда уже нет самой вещи. Стремясь поймать отпечатки вещей, разве не учил твой возлюбленный Набоков: «Настоящую литературу не стоит глотать залпом, как снадобье, полезное для сердца или ума, этого «желудка» души. Литературу надо принимать мелкими дозами, раздробив, раскрошив, размолов, — тогда вы почувствуете ее сладостное благоухание в глубине ладоней; ее нужно разгрызать, в наслаждением перекатывать во рту — тогда и только тогда вы оцените по достоинству ее редкостный аромат, и раздробленные, размельченные частицы вновь соединятся в вашем сознании и обретут красоту целого, к которому вы подмешали чуточку собственной крови».

— Здорово: гурманство, неотделимое от жертвенности.

— Конечно. Недаром еще индийцы считали рассказ искупительной жертвой, жрецом, богом и освобождением.

— А что именно слепляет ваша кровь, дон Пауло?

— Дай подумать. Пожалуй, роман-пастиш, роман-центон, который раньше считался пародийным жанром. Сплошная цитата и конструктор из блоков. Но ведь любой роман таков: писатель строит его из заимствований, неважно, откуда они взяты: из жизни или ее отражений. Поэзия, как сказано, вся — одна великолепная цитата. И хороший роман тоже. Лишь бы кровь, а значит — душа были и в самом деле твоими собственными. И душа того, кто читает и тем самым превращается в соавтора.

— Книга во мне или я в книге? Дом держит в себе Книгу или Книга — Дом?

— И то, и другое, вопреки логике. Ибо что такое логика, как не «жалкий участок земли, на котором мы, жалкие собственники, обыкновенно сажаем лишь «овощи» предрасудков. А вечные книги — ни почва, ни овощи; струи они; и они подмывают устои, рвут буквы и строки страниц, выбивая фонтанами и унося через окна: в безмерность Космоса». Это слова одного русского, Белого Поэта.

— Небезопасное основание и непрочный фундамент. Лучше было бы строить наш Дом на песке, — сказал Эшу. В веселой панике он на миг ощутил, что место его работы хранит тонны нитроглицерина, буйное ведьмовство на тонкой привязи, неуемный огонь, пылающий в хрупком алебастровом сосуде.

— А что такое истина?

— Покажи мне человека, который бы ответил на этот вопрос: даже пророк Иегошуа на это промолчал. Один физик говорил, правда, что противоположностью верного утверждения является неверное утверждение, но противоположностью глубокой истины — другая глубокая истина. Вот тебе если не ключ, то информация к размышлению. И вот метафора: мы рождаемся слепыми внутри темной и захламленной комнаты — своего подсознания, а, может быть, и вообще своего я. Вещи в ней — символы, отражения наших внутренних проблем и воплощения нашего несовершенства, — продолжал Боргес. — Психоаналитики с некоторым трудом убирают сами камни преткновения. Только какая радость незрячему жить в пустой квартире? Святые составили свод правил, которым надлежит следовать, если не хочешь разбиться в кровь, натыкаясь на эту дребедень. Но ведь куда лучше просто открыть окно и увидеть все в ясном свете!

— До окна тоже надо добраться. В чужих правилах это предусмотрено?

— Ну, по-моему, нет ни одного стоящего руководства по поводу того, как отыскать Бога.

— Или найти в себе свой свет. Самому стать светом.

— Хорошая идея. А для начала, сын мой, помедитируй на те пылинки, что вечно крутятся в том столбе света, что насквозь протыкает компьютерный зал сверху донизу. И желательно — с пылесосом в руках. Кстати, волне адекватный образ того, о чем мы сейчас говорили.

Дон Пауло говорил о комнате еще и так:

— Столб света соединяет дом с Чертогом. Здесь — Дом. Там, откуда истекает живое вещество луча — обиталище прекраснейших вещей; допустим, как раз там обитает Золотая Книга. Чертог открывается словом, которое есть в любом из людей, этаким — по аналогии — золотым ключиком. Но даже самые умные из нас попадают в Чертог с черного хода и воруют чепуху, которая подвернется под руку. Самое смешное, что воруют у себя же.

— Так, может быть, нашему дураку стоит ломиться через парадное? — сказал Эшу.

Тогда сказал дон Пауло:

— Чтобы взять в руки Золотую Скрижаль, надо самому сделаться хотя бы ординарной книгой. Ведь, знаешь, Книга всегда больше, чем о ней воображают. Человек, подчиняющийся установлениям Книги, воплощающий их хотя б слепо, делает себя ее Буквой и Знаком, через него начинает идти в мир ее сила, ее алгоритм. Но это — так мало: через него должен идти свет! Либо люди должны соединиться в церковь, либо человек должен стать сам собой, вселенским бытием. Книга ведь — не ряд телеграфных строчек, а единство, хитро и неразрывно сплетенное. Вред книг в том, что они диктуют культурные стереотипы. Но и польза тоже. Аруд, свод порождающих моделей классического арабского стихосложения, и Мабиногион, собрание священных Главных Тем кельтского поэта, подобны мощному стволу дерева, который держит цветущие и привольно шумящие ветви. Читай с разбором. Ищи среди многих книг ту, что уже сама взялась читать тебя, которая, стоит тебе войти в нее, сама проникает тебе в плоть, преобразуя ее, становится тобой и растет в тебе, поднимая тебя на свою высоту. Врачует душу и тело, как взыскуемый красный порошок алхимиков.

MIXTURA VERBORUM, по словам дона Пауло, было девизом древних собирателей книг: излечение словом. Увы, продолжал он, ныне никто в Библе не способен заразиться книгой: да и где те книги, которые несут в себе благой вирус? Изида спрыснула Озириса мертвой водой, и он остался бесплоден.

И еще говорил дон Пауло:

— Искать счастья и прибытка в ближней жизни — наполнять ветром дырявый мешок. Единственное достояние человека, которое он может переправить через порог Чертога — он сам. На этой земле реально существуют только две вещи — ты и твой путь. Остальное либо иллюзия, либо производное от тебя и пути.

— Не покупайся на чужое восхищение, — продолжал он, — это сети, узы и путы. Сам их расставляй. Но будь искренен. Будь любезен с чужими и ищи своих. Прежде беседы почувствуй запах мысли, аромат чувства, исходящий от будущего собеседника: это куда надежней логики и магии слов. Помни: разум мира — безумие перед Богом, поэтому ищи друзей не разумом, а своим неразумием. Бойся полного совпадения взглядов — это по меньшей мере не плодотворно, а чаще всего — ложь, которая выдает себя мелочью, каплей, крошечным диссонансом. Если вы расходитесь во взглядах и тем не менее понравились друг другу — значит, вам даровано богатство. Но не пытайтесь замазать такие расхождения, что вам обоим неприятны, и сделать вид, что их нет: изнутри они способны разъесть любую дружбу.

О Боргес, Борджиа — сладчайший отравитель юношеских разумов!

Все другие люди уходили из жизни Эшу. Дон Пауло не ушел — его попросту съели.

Когда, по просьбе коллектива, состоящего, как говорилось, по преимуществу из дам, Боргеса уволили по собственному желанию, приложив к нему уйму почетных и похвальных грамот, персональную пенсию и очень милую казенную квартирку, тот же коллектив радостно выбрал из своей среды нового директора и его заместителя: разумеется, обеих — женского пола.

«Я подумаю об этом завтра утром, — сказал себе Эшу наподобие Скарлетт О'Хара, когда узнал, что его учитель бросил все дары Данаид и скоропостижно уехал из города (да, кажется. И вообще из Библа). — А сейчас я войду в сон, и дай-то мне благополучно переправиться на тот берег. Подушка моя тяжела моими и чужими снами…Благоприятен брод через великую реку…»