Говорит Грегор
Мы двое, держась за руки, спустились с гор. Сколько времени прошло с тех пор, когда я в последний раз посещал эти места, — горам было безразлично. Может быть, десятилетия, возможно — сотни лет. Здесь спешить не принято. Упадают иглы с ливанских кедров и сибирских голубых елей, сеется листва с русских белоствольных берез, посаженных переселенцами, горные ручьи разливаются озерами или промывают себе лазейку в гати, снег валом катится со склона или пуховой пеленой укутывает его — это лишь краткие мгновения здешнего бытия, оттенки главных его красок.
В озеро Дома Смертей и Возрождений плакучие ивы окунали свою гриву. Перекинутые через воду мосты неоднократно расширяли и обновляли и в конце концов пропустили под увитые плющом дуги. Мы прошли по самому удобному и подняли глаза на вывеску, что увенчала главную арку узорного чугунного литья. По-английски и на «высоком» лэнском можно было прочесть:
ПАНСИОНАТ ДЛЯ ДЕТЕЙ
С НЕТРАДИЦИОННЫМИ ВОЗМОЖНОСТЯМИ
имени Эдварда Руки-Ножницы
Это и был тот филиал Медицинского Центра Оддисены, куда я договорился повести мою Рябиновую Женушку.
Поперек арки, на уровне человеческой талии, была привязана изумительной красоты буковая оглобля.
— Это чтобы лошади не сбегали и прочий крупный скот, — догадался я. — Как на фермах Дальнего Запада. Прежде тут всегда водились кони.
— Гиппотерапия и кумысолечение, — кивнула Ройан. — Догадываюсь.
Я «солдатиком» взмыл в воздух и, ухватив за пояс летнего костюма с капюшоном, слегка помог ей перебраться внутрь. Парный полет, так сказать, на развевающихся чесучовых крыльях.
Непарнокопытные, а также парнокопытные и прямоходящие обнаружились почти сразу. Смирные кобылы пили прямо из крепостного рва, бряцая уздой. Прекрасношкурая овечка с черной маской на лице толклась рядом с их копытами. Поэтически настроенный козел вдохновенно обгладывал какой-то кустарник, надеюсь, не очень реликтовый. И повсюду роились дети — смотрели в копыта, карабкались на крутой конский бок без помощи стремянки, лезли поверх нечесаной овчины и даже пытались взять козла за рога, сведенные, по сути дела, к двум куцым пенькам. А в тени деревьев и у корней кустов, не говоря уж о низком садовом лабиринте из бирючины, их было несчетно. Златоголовые пухлогубые подростки с бледной кожей и абсолютно прозрачным взглядом; приземистые малыши с узкими добрыми глазами на широком плоском лице, застывшем наподобие маски; весьма длинномерные юнцы, тощие паучьи кисти которых болтались ниже колен. В густой траве рядом с нами, явно не замечая никого и ничего, пухленький ребенок, совсем еще малыш, уткнулся в книгу, сплошняком усеянную многоярусными формулами.
Надо всем этим роем царила юная матка в зеленоватом, под цвет глаз, платьице и нарядной косынке на черных волосах, смугловатая, широкоплечая и узкобедрая. Она кивнула нам почти по-дружески, однако с оттенком покровительства.
— Да будут с вами Его привет и благословение. Я сестра Чолпон, «Утренняя звезда». Можно звать Венерой или Денницей.
— Лестан и Ройан Грегоры, — соврал я в полном соответствии с паспортами.
— Вы приглашены?
— Да, но имеется лишь устная договоренность, — поспешил я предупредить.
— Не столь важно. Чужие сюда не заходят. Повидать своих или ради усыновления? Учтите, мы с некоторых пор мало детей отдаем, больше принимаем: и сюда, и во многие филиалы.
Я замялся с ответом.
— Нет, просто мой муж когда-то уже здесь бывал. Можно сказать, гостил, — выручила меня Ройан. — И хотел бы освежить свою память.
— Если это было до пансионата, — улыбнулась девица, — то всё напрасно. Наши милые детки — ну чисто пролет саранчи над гнездом кукушки. То, что никак нельзя отколупать со стены или сковырнуть с полу, мы оставили, невзирая на возможную амортизацию. Белый концертный рояль. Тяжелые ковры. Компьютеры в нишах и с внутренней проводкой. Книги на верхних этажах — внизу теперь игрушки всякие. Вообще-то наши питомцы народ покладистый и невредный.
Говоря так, она ненавязчиво нас оценивала.
— Вы лунники? — наконец спросила она.
— М-м? — ответил я.
— Это политкорректное название альбиносов. Волосам и бровям можно придать золотистый или вороной оттенок, на глазах носить линзы или темные очки, губы в это сезоне модно подкрашивать неяркой помадой, но закутываться в белое таки приходится с головы до пяток, будто паломнику.
— А такие же политичные названия у вас имеются для всех? — спросил я ради отвлекающего маневра.
— Асперги. Это дети с синдромом Аспергера, аутисты. С ними всё понятно. Музыканты — синдром Дауна. Они не обязательно как-то особо чутки к мелодиям и ритмам, это скорее слухи, ведь обычно им просто ничего более не позволяют. Другое дело — гармония сфер, тут им нет равных. Синдром Марфана — марфаниты. Еще мы их зовем «премиальными детками»: в числе самых известных марфанитов два американских президента и один французский, два детских — и не только детских — писателя, русский и датский, величайший итальянский композитор и скрипач. Нужно называть имена?
Я покачал головой. Мы начинали понимать всё больше.
«Побочные дети Талтосов, быть может», — сказала Ройан мысленно.
— Этот малыш — как раз асперг, судя по научным пристрастиям? — спросил я, указывая себе под ноги.
— О нет. Райми — чистейшей воды савант. Гений счета. Если ему позволить, он самую теорему Ферма докажет, причем коротко, окончательно и бесповоротно, не так, по его словам, как один индус. Пустяки!
Сестра Чолпон нагнулась и сгребла в охапку Райми вместе с его учебником.
— Пожалуй, он чуть пересидел на солнышке, да и вам стоило бы с него уйти, — говорила она тем временем. — Вот передам его кому-нибудь из старших — и поработаю вашим персональным гидом.
— Не стоит, — я замялся. — Боюсь разочароваться.
Она еще раз обвела нас испытующим взглядом.
— Вы, ини (господин) Лестан — из Самых Первых Друзей.
Заглавные буквы тут подразумевались с вероятностью девяносто девять и девять десятых процента.
Я кивнул.
— И вы с супругой никогда и ни при каких обстоятельствах не сможете иметь младенца от своей плоти и крови. Операция, помимо всего прочего.
Ройан широко открыла глаза, но тоже кивнула.
— Тогда…
Она решительно спустила саманта с рук и подозвала полненькую даунессу:
— Радди-радость моя, позаботься вот о нем. Панамку его найди и плед, чтобы ему сидеть на травке.
Та заулыбалась во весь рот.
— Тогда, — закончила Чолпон, — я вам все-таки покажу кое-кого. И кое-что.
Мы трое подошли ко входу и, быстро миновав вестибюль, внедрились в столовую. Тут уже не было монументального стола, но готические стулья возвышались неколебимо — прислоненные к стене. Парадная посуда украшала витрины, как и прежде, но кухонную утварь удалили почти всю. Видимо, тут снова принимали гостей, как и в прежние времена, только других, многим из которых питие и питание не очень требовались. А перегруженность мебелью помешала бы здешним детским толпам.
Наша проводница, не медля ни секунды, растворила дверь в центральную беседку.
— Сюда.
Здешние нагие ребра уже приобрели защиту: тонкий прозрачный пластик такого же свойства, как стекло остальных крыш, но способный утягиваться шнурами в горизонтальные складки, как театральный занавес или стенки походного шатра. Под самым сводом на длинном шнуре была прикреплена колыбель, прикрытая кисеей, четыре таких же челнока сновали вокруг, будучи сверху закреплены на кронштейнах. Уходящий в пол хитроумный механизм, по внешности состоящий из толстых пружин и ножных педалей, позволял раскачивать эти зыбки в полуавтоматическом режиме, что в целом напоминало ткацко-прядильную мануфактуру.
— Не туда смотрите, — снова улыбнулась девушка. — Это после.
Она подвела нас к расписным стенам. Тут остались прежние суфийские миниатюры старых и современных иранских устодов. Но… плачущей руки, поднятой к небесам, которую написал мастер со странной фамилией Фаршчиян, не было, это точно. Вместо нее появилась новая работа. На переливающемся золотистом фоне тонкая, изысканно выгнутая женская фигурка в царском пурпуре распростерла руки крестом — однако ладони, поставленные почти вертикально, будто отстраняли нечто невидимое или упирались в него жестом, полным вкрадчивой силы и грации. Ни одной прямой, упорной линии; светлая голова с косой, текущей по груди, как ручей, слегка пригнута к левому плечу, движения кистей не повторяют одно другое, как в зеркале, а скорее пишут некий танцевальный иероглиф. В огромных, удлиненных глазах — не печаль, не смех, а оба этих выражения бесконечно перетекают одно в другое, взаимно обогащаясь оттенками.
— Идрис мастер сделал, — медленно, читая харфы справа налево, перевел я строку арабской вязи.
— Ты и старый арабский знаешь? — с восхищением спросила жена.
— Угадываю. В тебе такое тоже проявится, — ответил я, — дело лишь за временем.
Чолпон погладила миниатюру, едва касаясь пальцами ее золота:
— Он был убежденный христианин, — пояснила она, — только перевел свое имя на язык Корана, чтобы соблюсти необходимую меру. Это имя, по одному из сказаний, означает того слугу Искандера Зулкарнайна, Александра Македонского, который обрел бессмертие на земле и с ним ушел на небо. Его звали по-арабски Идрис, но, быть может, и Андреас. Мы говорили, что сами арабы толкуют это имя иначе, только ему понравилось…
— Совпадение с его собственным крестовым именем.
— Да, — она глубоко кивнула.
— Андрей. Амадео. Ролан.
— Да.
— Я услышал о нем первый раз за десяток лет. Что с ним случилось?
Чолпон улыбнулась:
— Вы так сразу решили, что именно я должна знать о нем если не всё, то много. И не ошиблись. Дело в том, что его подружка одно время регулярно приходила сюда играть на концертном рояле. А сам он подарил Дому первую работу в своем новом стиле. Довольно эклектичную, как он сказал. Золотой фон — не что иное, как православный ассист, фигура «горайи», небесной девы, кажется пришедшей из Персии, а у нее под ногами… Вглядитесь.
— Кувшинка, — прошептала мне Ройан. — Гигантская голубая кувшинка.
— Лотос, — поправила Чолпон. — Как у Лакшми. Только это не богиня и не фейри, а реальное видение, которое было ему дано однажды.
— Простите, дорогая моя, — почти перебил я, — но нам не очень ко времени слушать лекцию по искусствоведению.
— Ах да, разумеется, — девушка улыбнулась еще раз. — Ну, он написал уйму картин, в основном такого же рода, как эта, и одна другой лучше. А потом решил отдать свое кольцо Братству. И наш высший Суд Чести, состоящий из Двенадцати, за сокрытие ценнейшего артефакта приговорил его к заточению под землей ровно на тот срок, какой он сам сочтет достаточным для своей вины. А поскольку это самое протяженное и красивое подземелье мира, выберется он оттуда, в лучшем случае, лет через двести. Или же через тридцать лет и три года, как в сказке. Хороший срок, чтоб ему проклюнуться из кожуры, как он сказал нам на прощанье.
— Вы не думайте, его девушка и паренек часто к нему заходят, выгуливают на свежем воздухе, — добавила она, видя, что мы огорчены. — Однако есть вещи в наземном мире, о которых ему лучше пока не знать. Конечно, и обоим его спутникам тоже.
— Поэтому Братство решило напустить на эту тайну нас, — продолжил я.
Чолпон кивнула.
— Как говорят, на любой аверс найдется свой реверс. Вы ведь слышали народные предания о дампирах?
— Детях вампира и смертной женщины? Красиво, но не более чем досужие страшилки, — ответил я. — Истинные вампиры бесплодны и не способны к сексу в обыденном понимании.
— Думаю, вашему опыту в этом вопросе можно довериться, — ответила Чолпон с тонкой усмешкой, и я понял, что попался. Хотя, если смотреть здраво, ни я, ни Ройан не собирались по-настоящему скрывать свою природу от новых обитателей Дома.
— Рождение дампира, таким образом, — добавила Ройан, — имеет ту же степень вероятности, что и непорочное зачатие.
— Такую же, что и рождение непорочно зачатого младенца, — уточнила ее собеседница. — Если быть точными в формулировках. Партеногенез на уровне яйцеклеток встречается гораздо чаще, чем думают. Вы кто по специальности, ина Ройан, — хирург?
— Хорошо, я объясню подробнее, — она отвернулась от нас, чтобы посильнее раскачать одну из колыбелей. — За несколько дней до Темной метаморфозы Амадео стал отцом ребенка, которого родила ему Красавица Бордельера. Это прозвище; мы не знаем ее имени, знаем только, что сына у нее отняли и отдали на воспитание в деревню. Матери он был не слишком нужен, но она была зажиточна, бережлива и — для проститутки — очень совестлива.
Мальчик благополучно вырос, счастливо избежал смерти от войн и эпидемий, а поскольку по необъяснимым причинам слыл дворянским бастардом, удачно женился на небогатой флорентийской аристократке, входившей ранее в свиту дочери великолепного Лоренцо и снова включенной в нее после возвращения той из ссылки. Не буду докучать вам подробностями истории и генеалогии, важно только, что собственной династии эта чета не основала. Хотя в роду упорно рождались одни сыновья, в брак они вступали крайне редко, предпочитая скрывать свое потомство под чужими фамилиями и титулами, иногда весьма звучными, а в крайнем случае, — под фамилией законной супруги. Таким образом, род Амадео имел отростков побольше, чем на рогах у благородного оленя, латентно учитывался по мужской линии и был небывало многочислен. Кстати, в конце восемнадцатого века один из потомков этого рода, натурализованный француз, воевал в армии генерала Лафайета и родил уже американских сыновей. Дочь одного из них заключила союз с юношей от корня Махарет и таким путем присоединилась к Великому Семейству вашей Темной Царицы в качестве зачинательницы одной из неучтенных ветвей: известно ведь, что Родоначальница прослеживала женские линии своего родства куда тщательней, чем мужские.
И вот, наконец, произошло слияние двух ветвей одной Семьи: длинной и более короткой. В этом браке, вполне официальном и респектабельном, родилась только одна дочь, хилый семимесячный недоносок, который от первых секунд своего существования с небывалой яростью боролся за место под солнцем. Если бы девочка была римлянкой, ей бы дали имя Постумия.
— Но она была американка, и ее назвали Джессикой, — внезапно произнесла Ройан.
— А! Я вижу, что ина медик внимательно следит за моим повествованием.
Теперь смотрите: разумеется, Охранительница Священной Сущности и Амадео получили Темную Кровь не до, а после того, как стали родителями людей. Но соединенная смертная суть обоих была еще и во второй раз смешана с бессмертной Кровью — когда понадобилось спасти Джессике жизнь. Причем эта Кровь принадлежала прямой родственнице самой Джесс.
— Какие странные сплетения, — заметил я. — А потом все три женщины: Прародительница, Носительница Сущности и Молодая, — по воле случая оказались в Динане.
— Именно. Однако Динан — такая земля, что едва коснувшись ее, любая причина может поменяться местами со следствием. Это и произошло; причем троекратно.
— Вот теперь я отказываюсь понимать вас, милая моя Денница, Дочь Зари, — сказал я, — Вы имеете в виду, что если везде и всюду смертные получают Темный Дар, то на динанской почве вампиры могут запросто… сделаться обычными смертными?
— Зачать и родить смертного, — ответила она, — причем не вполне обыкновенного. Вы не вполне логичны. Я же говорила о родстве — генетическом и в Крови.
— Как, снова эта чушь? — поморщилась Ройан.
— Если бы вы занимались хотя родовспоможением, моя ина, — с укором произнесла Чолпон, — то отнеслись бы к моим словам с большим доверием.
— Видите ли, благодаря некоему белому колдовству ина Джессика была осмыслена как чудесная Мать, — продолжила она, — а принять атрибут безнаказанно не удается почти никому. Великих Близнецов спасло то, что Махарет уже была по своей сути Чаровница Мужей, а держательница Темного Сердца лишь усилила свое прежнее «я» Старшей над живыми мертвецами и над застывшей жизнью. В конце концов вышло так, что младшая Госпожа в самом деле зачала дитя, чтобы оправдать свое властное имя в глазах судьбы.
— Но как?
— Мы не знаем, от кого из Сестер-Близнецов она получила Солнечный Дар. Но несомненно получила, когда с ней в очередной раз делились первородной Темной Силой. А поскольку до своего преображения она была вполне плодоносной женщиной, в дневные часы это возродилось вместе с иными ее человеческими особенностями. Смертного отца мы не знаем, да это и не важно.
— Вы хотите намекнуть, что он также был или мог быть из Бессмертных? Что это были радостные игры двоих, внезапно почуявших в себе Дар Дня?
— Я не хочу ни на что намекать, Грегор-ини.
Ответ в откровенно динанском стиле — прямой, честный, но никак не способствующий пониманию.
— Ну конечно, — продолжала искусительница, — она не могла выносить ребенка сама, и мы вырастили плод с помощью суррогатной матери… Вот оно, это дитя.
Чолпон резко хлопнула в ладоши, и зыбки, перестав сновать взад-вперед, остановились. Мы подошли к центральной: там на покрывальце лежала нагая девочка примерно пяти месяцев от роду, очень крепенькая, жемчужно-смуглая. Медно-рыжие волосы лежали крупной волной, кожа светилась молочной свежестью — на такой обычно появляются веснушки, но вовсе не теперешний загар. Девочка медленно открыла глаза в прелестной улыбке: они были темно-карими с искрой и переливались, как опалы.
— В этом дитяти слились три удивительно мощных потока: упорных мужей, необычайных женщин и Детей Тысячелетий, — и все эти потоки равны по силе. Но…ей, — Чолпон слегка запнулась, — да, ей самой не родить никого: она слеплена из того же теста, что Жанна Орлеанская с великой королевой Елизаветой. В ней оба начала, женское и мужское, пребывают в счастливом равновесии, но замкнуты друг на друга. Такие, как вы, ини Грегор, и ваша жена, способны продлить ее жизнь, заковать ее в земной вечности, усилив и Темный, и Солнечный ее Дары, а там — будь что будет!
— Мы благодарны вам, — ответила Ройан после долгой паузы. По справедливости надо отметить, что паузу эту мы заполнили игрой с малышкой — протягивали ей пальцы, чтобы удивиться, как резво она поднимается на дыбки и как точно держит равновесие на мягком и неустойчивом ложе. — Да, мы тронуты вашей щедростью, но как мы сможем воспитать младенца — такие, как мы есть?
— Вы явились сюда в разгар весеннего дня, — кратко ответила девушка. — Вы богаты и влиятельны, у вас есть слуги и у вас есть родичи. Вам благоволит и Мастер Римус, самый властительный из Новых, потому что он принял Солнечный Дар самым первым и в наиболее чистом виде. Я думаю, вам стоит отдохнуть в клостере, о его существовании вы, конечно, знаете. А как стемнеет, придите сюда еще раз.
— Как зовут это дитя? — спросила Ройан.
— Пока мы кличем его Моррис. Это мавританское по этимологии слово в Британии и здесь, в Лэне, означает праздник. Танец мужчин с зачерненными лицами, которые переодеваются лесными молодцами и лесным зверьем, а предводительствует ими Дева Марион. В простом народе верят, что от любовных игрищ неподалеку от наряженного Майского Шеста или Древа изредка рождаются чудесные дети, которые воплощают в себе всю полноту земного бытия. Это дети Нового Завета между Богом и людьми, дети истинного Залога. Но их двоякая суть обыкновенно не расходится по полюсам, понимаете?
Я кивнул, уже всё решив в своей душе.
«Как ты думаешь, — передал я Ройан свою мысль, пока мы спускались в нулевой цикл Дома по системе сухих шлюзов, — неужели ее отец сам Ролан? Мы все трое имели в виду нечто похожее, но не хотели говорить прямо».
«Вовсе не обязательно, — отозвалась моя благоверная. — Он никогда не был в стиле нашей Джесс, такое я бы заметила с первого раза. Кстати, моих знаний в генетике хватает, чтобы понять: мужчина может быть не замешан даже в рождении Девой Сына. А ведь на Джессике лежит клеймо именно Девственной, то есть безмужней Матери! В таких случаях при партеногенезе должна быть сломана одна из икс-хромосом, ну и так далее — тебе не интересно, я думаю».
— Но ты представляешь, — добавила она, смеясь вслух, — каково будет нашему Монашку-из-Затвора узнать, что его светлая кровь течет во всех знатнейших семействах Европы?
— Вот ведь, наверное, сейчас кайф ловит, — хмыкнул я. — Каждый день спит в новом гробу, отодвинув в сторону чужие вещички. С наимудрейшими призраками общается!
А уже в полусне я подумал так. Все истории Динана, как бы ни были они затейливы и сколько бы ни длилось повествование, одинаково кончаются рождением младенца.
И сказал себе, что это хорошо.
…Прежде чем меня, тайного чтеца, смогли остановить, я обнаружил — на этот раз в документах моей благоверной — еще и объемистую тетрадь, прошитую по корешку насквозь и засургученную. Чья-то рука крупными буквами вывела на простецкой картонной обложке: «Дневник очевидца. Хранить вечно. За пределы затвора не выносить». Печати были, тем не менее, аккуратно подрезаны снизу безопасной бритвой и кое-где сняты и выброшены. Внутри тетрадь оказалась почти полностью исписана круглым, ненатурально красивым почерком, который в преждебывшие годы называли «писарским».
Сначала шла как бы проба пера — старомодного, железного, с нажимом. В пятидесятые годы прошлого века точно такие умакивались в чернильницу-непроливашку с фиолетовыми мухами, что была намертво встроена в школьную парту и были проклятием наших будущих родителей наряду с самой партой — изощренным пыточным станком черного, позже зеленого цвета, в который намертво вмерзали тощие колени недорослей и переростков. Итак, толстыми и паутинно тонкими линиями, хитро уснащенными кудрявой сетью росчерков и загогулин, было выведено:
АНДРЕЙ ИВАНОВЪ СЫНЪ ИВАНОВИЧ КIЕВСКОЙ
Божiй любимец. Раб Божiй. Насельник Прелестного Места
Далее шел куда более скромно воплощенный графически текст рукописи — уже без попыток соблюсти какой-либо тип грамотности, помимо современного рутенского:
«Я пытаюсь создать нечто вроде вневременного дневника, рассеяв мною исписанные листы в пространстве. Моим теперешним хозяевам эти мои потуги, как, впрочем, и вся драма моего нынешнего существования, дает весомый повод для юмора — правду сказать, юмор у них специфический на редкость.
Это моя личная неофициальная версия. Неканонический довесок к альтернативной истории, писанной по заказу вышестоящих. Весомая, грубая, зримая проза в противовес велеречивой хвалебной оде. Можно ей не верить, можно, напротив, увлечься ею — ни в том, ни в этом не будет ровно никакого смысла. Наш Римлянин слишком покорён своей собственной мощью и славой и не способен быть мало-мальски объективным. Наш Принц, всецело погруженный в свои крайне удивительного свойства матримониальные хлопоты, тем более не утруждается ради того, чтобы заметить хотя бы крупицу того, что нарушает общую благодать. И снова именно мне на долю выпадает добавить изрядную ложку дегтя в принадлежащий Винни-Пуху горшочек с медом.
Начать с того, что нас трех: и опытнейшего сенатора былых времен, и новоявленного Сэма Спейда, ну и меня, разумеется, — совершенно четко окрутили по всем правилам динанской агентурной вербовки. Наша Прекрасная Дама особенно того и не скрывала — однажды я услышал такой ее афоризм:
— Ролан, милый, любая вербовка сильна тогда, когда между агентом и вербуемым возникают отношения приязни, доверия и любви. Причем взаимные, честные и безусловно искренние.
Что и произошло, по всей видимости.
Далее. Способ, каким наша Даятельница Благ отловила моего Мастера, безусловно нарочит, хотя, признаться, невероятно, подкупающе смел. Напрашиваться к Детищу Темной Крови в гиды, притом в бесплатные! Впечатляющая встреча с Принцем, я думаю, не подстроена, но стоит учесть, что хороший агент всегда на страже, а терпения и времени для этого Селина уже имела в преизбытке. (Мне не хочется называть ее настоящим именем — хотя другой вопрос: каким из настоящих?) Однако изощренная методика, благодаря которой ему была навязана та камея с лисой, — совсем иное дело. Импровизация чистейшей воды, вот что я скажу, и бриллиантово сияющий артистизм. И дарение заколки с лисицей нашему могучему триумвирату богинь… Или следует говорить триумфеминату? Это сомнительное, однако остроумное новообразование я как-то увидел в одной из книжек, разгоняющих мой досуг и украшающих тоску.
Но в таком случае перстень, выпрошенный мною в наследство, — он…что?
Тоже посмертная провокация? Или нет — но только оттого, что Селина не умирала, вообще не имела того, что может умереть, и уподобилась той библейской паре, Илии и Эноху, что была взята на небеса во плоти?
Поймите, все три вещи — это классические маяки. Привады, капканы и нити Ариадны. Если Римус оказался обделен, то, я так полагаю, лишь ради того, чтобы выразить ему благодарность. В качестве Создателя, Отца по Крови и так далее. Но, возможно, из-за простой игры случая.
Неладное — и крепко неладное — я заподозрил уже в Амстердаме, городе «Синдиков» Рембрандта и многочисленных полуподпольных ювелиров. Я всего лишь хотел прикрыть камень моего перстня новым щитом-коробочкой, чтоб не сверкать им лишний раз. Понятное дело, возвратиться на место, где в ковре утопала старая крышечка, было трудно и вообще нельзя.
— Это исторический камень, — сухо произнес надежнейший из тех мастеров, о которых я заранее навел справки. — И уникальное обрамление. Примитивная маскировка ничего не даст.
— Тогда слегка переделайте оправу, — предложил я скрепя сердце.
— Вы с ума сошли! Платина — материал, до чрезвычайности трудный в работе, а тут тонкость отделки просто уму непостижимая. Виноградная лоза с листиками, и на них каждая прожилка видна. Можно добавить кое-где золото… Нет, только испортим зря, ничего не добившись.
— Если обратиться к мастеру, который изготовил? — спросил я. — Он, я думаю, мог бы что-нибудь посоветовать. По стилю это типично динанская работа.
— С таким же успехом вы могли назвать Лемурию или Государство Атлантов, — мой собеседник укоризненно покачал головой. — Или, что как-то более вероятно, великий перуанский город Пайтити. Мифы не придут нам на помощь, не надейтесь.
— Мифы? Это Динан-то…
— Динан — обычный город во Франции, кажется, бретонский. В департаменте Кот-д'Армор.
— Фамилию Армор при мне точно называли.
— Ну. тогда вот вам мой совет, молодой человек: не вынуждайте меня отвечать на провокации шантажом. У меня тоже есть некоторые связи в этом мире, — жестко ответил ювелир. Но, увидев мою злость и растерянность, добавил уже гораздо мягче:
— Да носите вы свое кольцо как оно есть. Все равно большей частью под перчатку прячете. Замаскировать, видите ли, иной раз куда подозрительней, чем показать открыто. Только вот пальцев не надорвите, для юноши такое кольцо тяжеловато.
И вот я продолжал ходить по вечерним музеям с альбомом для набросков, по ночным набережным и площадям — с этюдником и маленьким налобным фонарем, который иногда отражался в моем александрите холодной голубизной. Впрочем, оригиналов и в Амстердаме, и в Гарлеме, куда я забирался специально послушать легенды про Братство Черного Тюльпана, а также в Париже и Флоренции было великое множество, и самых разных, так что я на их фоне чувствовал себя абсолютно потерянным.
Моими эскизами с натуры восхищались, мои наброски и этюды углем, пером и акриловыми красками усеивали полы тех гостиничных комнат, где я останавливался. Небольшие законченные картинки, на которых отдыхала моя истерзанная душа, я непременно дарил. Да, кажется, самая первая, где я попытался изобразить Селину-дитя в сердцевине голубого лотоса, досталась симпатичной то ли алжирке, то ли тюрчанке с нежными губками, которая училась в Сорбонне на ограниченно-детского психолога. Не помню точно. Мне кажется, что я становился собой лишь в те краткие миги, когда моя кисть наносила последний мазок или карандаш — последний свой штрих. Во время работы мною овладевала, казалось, некая чуждая сила, почти с остервенением жаждущая пробиться наружу. По окончании же трудов я испытывал чернейшую хандру, несравнимую ни с одним моим былым поражением и позором. И не приходил ко мне чаемый Полуденный Свет, дневные сны мои были тупы и слепы, а наяву лишь одно чувство снедало меня: упорная надежда встретить своим наконец-то вочеловечившимся сердцем удар милосердного кинжала, зажатого в чьей-то реальной или призрачной руке — и отчаяние отого, что, по всей видимости, мне и тогда не удастся завершить свое бытие: трусливая плоть тотчас бросится назад, в объятия постылой бессмертной сущности.
Так продолжалось до того момента, когда новая волна священной одержимости не накрывала меня с головой — и в очередной раз возникало то, в чем я никак не мог признать нынешнего себя.
Однажды я затеял попробовать себя в акварели. Перед моей душой во всех мельчайших и проработанных деталях встала картина весеннего луга, покрытого тюльпанами, каждый — с несколькими рядами лепестков; из тихих речных вод поднимались желтые лилии, а с неба опускались голубовато-белые облака. И в каждом цветке зарождалось крошечное эльфийское дитя, протягивающего ручки навстречу себе подобным, из-под каждого листка и былинки летели кверху многоцветные рои огромных бабочек, а любое нисходящее к воде облако на глазах было готово превратиться в подобного бабочке дракона. Кипение жизни, переданное с расточительным изобилием, должно было отчасти повторить Босхов «Сад радостей земных», или упомятутого ранее Ван-Винкена, однако совершенно в ином ключе — благостном и даже идиллическом.
Я, разумеется, ненавижу идиллии, но отчего-то именно этот сюжет, выполненный в излюбленном многоречивом стиле моего Мастера, казалось, мог обеспечить моей тоске некоторую передышку, хотя бы благодаря тому, что меня нисколько не тянуло исполнить выдумку с обыкновенной для вампира виртуозной быстротой. Ибо я всегда рисовал меняющееся, но не умел — саму изменчивость, и это меня мучило и заставляло торопливо завершать работу более всех иных причин.
Я сделал карандашный набросок, надел вместо обычных старые, испачканные краской перчатки и уже готовился смочить водой лист «вычерпного» ватмана из льняного тряпья, доставшийся мне от одного из знакомых антикваров, когда услышал настойчивый зов смертной крови и плоти. Он исходил из моего же сада, и бросив всё, я вышел в темноту.
То был невысокий худой человек, что стоял, прислонившись к низкой чугунной решетке, отделяющей дворик отеля от довольно оживленной улицы. При виде меня он с видимым трудом распрямился и откашлялся в платок, что спрятал затем в подобие плотно захлопывающегося портсигара. До меня донесся очень сильный и мерзкий дух больной крови.
— Что с вами? — спросил я отрывисто. Вообще-то мы, как правило, не беседуем с вероятными кандидатами на гибель в наших объятиях, это крайне скверный тон, но я уже давно не пил и возобновлять это занятие отнюдь не собирался.
— Со мной. А, ВИЧ на фоне скоротечной чахотки. Возможно, наоборот. Пустяки, — он отмахнулся. — Ходячий рассадник всех инфекций, но вам они не грозят.
— Думаете, я подам на бедность?
Он, сдержанно улыбнувшись, покачал головой, и я обнаружил, что в более удачное для себя время он мог показаться даже красивым: густые брови, прямой с горбинкой нос, яркие зеленые глаза на узком лице.
— Я не для этого. Вестник. Простите, длинные фразы мне не даются.
— Тогда пойдемте в мой номер для начала, — сухо предложил я. — Не дай Бог привлечем местные силы самообороны или как их там. А то и простых зевак.
Я почти перенес его на открытый низкий балкон первого этажа рядом с моей студией и бросил на диван.
— Так. Выкладывайте, и побыстрей.
— Да уж. Меня и заслали оттого, что дня не осталось. Тянули до последнего. Я торопил. Ладно. Ваш характер известен как пылкий и амби…валентный. Я должен сказать словами. Но на случай то же записано у меня прямо в крови. Поверх всего остального. Богаче любых речей, да.
— Черт, — я уселся в другом конце сиденья, пытаясь поменьше вдыхать его запахи. — Так что ж вы тянете, если так?
— Не тяну, а думаю. Так сразу… Силт.
— Я был прав. Ваши меня по нему выследили или вообще вели все время.
Он рассмеялся и жестоко закашлялся, из соображений деликатности укрываясь бортом пиджака — чтобы не забрызгать меня кровью и слизью.
— Чушь. Звезда первой величины, ярче всех огней большого города. Даже ювелира не нужно трясти. Вы ведь просили советов знатока из того Динана, что не бретонский? Вот он я.
Я бросился к нему и ухватил за плечи:
— Что, к дьяволу. это значит?
— Опасность для вас. Дает вам одну силу и сосет прочие. Вы только тень законного хозяина, — он снова кашлянул и с самой твердой интонацией сказал:
— Не успеваю. Месяц назад просился — не дали. Неделю держали на полярных гликозидах… морозник, наперстянка… строфантин. Не могу терпеть. Впору той тайной захлебнуться. Да пейте же наконец, дурень совестливый!
Больше ничего мне не потребовалось.
Я притянул его к себе на колени и легким уколом открыл сонную артерию. Он был прав: ему специально вливали долгоиграющие средства, иначе бы я первым же глотком порвал изношенную сердечную мышцу. Но теперь его мотор бился мощно и ровно, и знание втекало в мои жилы широкой струей.
…Тощий старик с едва тлеющей трубкой во рту утонул в вольтеровском кресле. Как его имя? Шегельд. Астроном, философ и…да, Звездочет. Мой знакомец стоит рядом, совсем еще молоденький; он врач или что-то вроде.
— От тебя требуется самую чуть покривить совестью, мальчик, — говорит Шегельд. — Мне эту хренову кучу антираковых средств на тарелку никогда не кладут, суют в руку по одной вместе с рюмкой пресной водицы. А ты выложи всю палитру и поскорее смойся. Видишь ведь, я без того легенского перстня? Да и сказали тебе, держу пари, что я его передал моим высшим властям. Законно и законнее быть не может.
— Я согласился на приказ. Иначе было нельзя.
— И тогда тебе в утешение добавили, что наш брат за всё выполненное им платит сам. Но не так сразу, а когда-нибудь в дальнейшей жизни. Я прав?
Перебивка. Теперь мой герой уже давно и тяжело болен: сарказм в том, что он не брал, а давал кровь умирающему от ее потери, в страшной спешке, можно сказать, под прицельным огнем. Но пока он еще не та развалина, которую прислали мне. Напротив него сидит пожилой и напрочь облысевший — буддийский монах? Поворачивает в пальцах тонкую пиалу с чаем, тихо рассуждает между одним глотком и другим:
— Этот… бессмертный, скажем так, благодаря некоему казусу пользуется абсолютной неприкосновенностью. Выманить перстень добром невозможно, применить силу — беззаконно.
— Нельзя по чисто физическим основаниям, — кивает собеседник.
— Можно при желании, только совсем уж непристойно получится. Ведь, кроме иного прочего, это подарок, только не ему, а, пожалуй, другому из троицы, — отвечает Монах.
— Александрит — Око Дракона. Драконий камень, — соглашается тот. — Так говорят люди. Только еще говорят, что он обладает свободной волей и склонен сам выбирать себе владельца.
— Нам не до суеверий, — снова говорит Монах. — Если бы не наша крайняя нужда, пускай бы доводил своего владельца до исступления и палящего огня небесного. Но тихо гибнет назначенное камню и кольцу дитя.
— Хорошо, я плачу давний долг. Пойду и умру, если так надо, — отвечает мой ныне полностью выпитый донор. — Я ведь ничем таким особенным не рискую, в отличие от прочих кандидатов.
Что-то огромное, темное со свистом проносится мимо меня… Смерть. Его смерть — и, Боже мой! Свет?
С огромным уважением я поднял вестника на руки и взлетел с ним прямо к луне и звездам. На каменистом пляже опустил на гальку и сжег в самом жарком пламени, на какое был способен, а потом смешал прах с крупным белым песком. В конце концов, самые главные из Братьев так и уходят, верно?
Возвратясь домой, я машинально домалевывал свою акварель, рассуждая сам с собой о двух разных предметах. Первый: кто же у нас, Древних, в драконах числится? Неужели тот, кто им представился в нашей заказной книжке? Второй: иммунный дефицит передается через ранки вместе с телесными выделениями больного, а последнего в моем номере может быть не так мало. Срок вирусного полураспада я не знаю, надобности в том не было. Зато про туберкулез идет громкая слава, что ко всему прилипчив, а ныне какие-то новейшие штаммы — или как их там — появились. Никакой антибиотик не берет. Может, устроить хозяину заведения пожарчик для профилактики? Застраховался, наверное, на кругленькую сумму долларов или евро.
Тьфу. Обилие крови, может быть, и притупило с отвычки мои мысленные способности, как это бывало с Мастером, но ее специфически острый запах наконец подействовал на мозги как нашатырь.
Нет, правда. Кольцо необходимо вернуть.
Я собрался — не то чтоб очень торопливо. Надо было известить моих бессмертных коллег, какие находились неподалеку. Что до Грегора — нет, ни за какие блага. Пускай в благодушном покое обращает в свою веру тех, кого ему в голову взбредет. А вот мою золотую парочку — другое дело, Бенджи и Сибилла и так жалуются, что я их совсем забросил в своих творческих метаниях. Моим юристам, банкирам и прочим доверенным лицам надо отдать соответствующие распоряжения, хотя бы ради любимых и близких. Римуса… нет, не стоит, мне, похоже, насчет него примерещилось.
Закончив сборы, я неожиданно для себя навестил Рембрандтовых «Синдиков», хотя в то время был не так уж близко от Амстердама.
«Таких лиц у вампиров не бывает, — говорил когда-то мой друг. — Их и у людей-то не встретишь». Конечно, он был прав, — говорил я себе. — Но вот я стою перед ними в мягком свете вечерних ламп, и люди в черном так светлы и покойны, так добры без слащавости, так неподдельно достоверны. Выражение лиц так плавно — слева направо — переходит от мягкой суровости и отстраненности к дружелюбной полуулыбке и почти ко смеху. Аскетические наряды, почти одинаковые у господ и слуги. Роскошная ковровая скатерть в качестве объединяющего фона: темное и светлое на багряном. Отчего в самый момент душевного отчаяния и полного краха, когда в боли и скорби умирает любимая женщина, всё более душит ничем не прикрытая нищета, а наиболее грандиозное из писанных мастером полотен отвергнуто, на отрезанном от убитого холста прямоугольнике возникает видение земного рая? Видение благого Суда? Быть может, как раз в этом воплощается тот закон, тот смысл и то величие жизни, которых мы страстно и безуспешно взыскуем?
Так думал я, глядя в портрет суконщиков, как в зеркало своего будущего, и продолжал думать, летя в Гарлем на встречу с Братьями Черного Тюльпана. Это были потомки тех проживавших в этом городе выходцев из Африки, которые в семнадцатом веке профинансировали выведение царственного цветка с лепестками под цвет своей кожи, дабы уже тогда оправдать в глазах изумленного мира лозунг века двадцатого: «Черное — это прекрасно». И также они были вудуисты, не так давно поставившие Селину Ласку в один ряд со своей черной Девой Марией — Йеманжей. Светом Мира и Звездой Морскою. Младшие братья Братьев.
Что происходило между мною и ими, я не имею права сообщать, это должно быть закрыто ото всех, хотя, полагаю, для моих владельцев сие никакая не тайна. Одно только скажу: на мою страстную просьбу главный йогун ответил: «Ты думаешь, если мы подняли из болот любимый город твоего Принца, то и целый материк можем позвать из океанских вод?» На что я, ничтоже сумняшеся, ответил утвердительным кивком.
Что они далее надо мной творили, я честно не воспринял, потому что ритуал непосредственной доставки пришелся на самый разгар дня. Помню только еле доносящиеся фразы: «Что с ним за дело — он же гибкий». «Нам же легче, а в прочем разбираются пусть они сами».
Очнулся я уже рано вечером и в неожиданном месте. Подо мной была негустая трава, невдалеке шустрая горная речка перебирала своей галькой, как танцовщица — кастаньетами, небо, зажатое кольцом горных вершин, было голубовато-прозрачным и холодным от снега и льда, которых оно касалось. Чирикали какие-то немудреные птицы, мелкие пахучие цветы готовились ко сну, полузакрыв чашечки, в текучей воде сияли пестрые точки микроскопических самоцветов — этот звонкий, яркий и пахучий мирок набросился на меня с чисто вампирской пылкостью, как будто не я, а вот он только что породнился с ночной тьмой и ныне жаждал ее полного наступления. И ее же дожидался, вздымаясь невдалеке и прямо напротив моих открывшихся глаз, Высокий Базальтовый Портал.
Он был вырезан прямо в диком горном склоне — гладко отполированная арка шириной в две ладони, с острым навершием. Глубоко внутри виднелись полуразомкнутые створы, впереди них дорогу перекрывала толстая решетка из блестящих металлических стержней. Когда я подошел к ним, стержни неторопливо и мягко вдвинулись в склон: вертикальные вверх, горизонтальные направо. Ни единой человеческой или иной души.
Я прошел между створами и оказался внутри.
Когда мы трое уходили отсюда, я хотел запомнить дорогу: мы, вампиры, дежаем такое на подсознательном уровне. Так вот, всё окружающее было мне безусловно чуждым.
Внутри помещался обыкновенный холл трехзвездочной гостиницы с шахтами лифтов. За столиком сидела девушка-портье: небольшой томик в руках, музыкальная затычка в одном ухе — чтобы не совсем отгораживаться от окружающего. При виде меня она поднялась со стула: стройное тело, гладкие черные волосы, темная кожа, хрустальные глаза.
— С кем имею честь?
Я назвался.
— Вас уже ждут, Ролан-ини. На Уровне Гостей заказан номерной блок. Я поеду с вами, покажу. Мое имя Зульфия. Сэнна Зальфи.
Она вызвала подъемник — или, скорее «опускник». Как и прежде, ориентация в здешнем подземном царстве у меня оказалась так себе; единственно, в чем я был уверен, — в том, что наш аппарат быстро движется к центру земли.
Коридор, куда меня из него выгрузили, наводил на мысли о старом английском доме с полированными дубовыми панелями по всем стенам и потолку и с солидными дверьми, которые были углублены в эти панели. Рядом с каждой в стену был прикреплен как бы факел холодного света.
Моя спутница приложила к одной нечто вроде брелока от ключей, над верхним косяком загорелась серебристая надпись: «Амадеус», и дверь отворилась вовнутрь. Зульфия пропустила меня вперед, от порога сказала деловито:
— Эта комната теперь ваша и мечена вашим прозвищем. Если что сразу не понравится или удивит, скажите мне сейчас, потом может быть недосуг.
— А почему вы сами не заходите, сэнна? — спросил я, озираясь вокруг.
— Вы же не дали разрешения, — с некоторой заминкой ответила она.
— Разрешения? Кто из нас двоих вампир — я или вы?
Она даже не улыбнулась.
— Вы гость, а я выступаю в роли разве что горничной.
— Прошу вас, — я галантно поклонился и сделал приглашающий жест рукой, затанутой в коричневую лайку. — И устраивайтесь хоть на этой тумбе рядом со входом, пока я не осмотрюсь.
Келья мне досталась обширная и, естественно, без единого окна, зато со множеством бледных шарообразных светильников той же системы, что в коридоре, и выдержанная в цвете и стиле ранней осени. Всю ее разделяли на ряд отсеков некие подобия деревянных ширм, одним концом прикрепленные к стене; они легко складывались в гармошку и растягивались. Была тут лэнская кровать старинного стиля — более низкая, чем привычные мне европейские, широкая, с плоским длинным валиком вместо подушек. Ее накрывал тугой пурпурный шелк, из-под которого целомудренно выглядывал край тончайшего льняного белья кремового оттенка. Полированный стол очень простых форм и два придвинутых к нему мягких зеленовато-золотых кресла явно указывали на то, что больших компаний здесь принимать не случается. Правда, наличествовала еще и кушетка, а у самой двери — два умеренно удобных бархатных пуфа. Шкаф для одежды. Высокий комод для всякой всячины. Выгородка для ванны, душа и клозета, более солидная, чем ширмы. Книжная полка. Выбор книг… Ого! Первое, на что я наткнулся, — Сартр в оригинале: «Затворники Альтоны», «Другие, или За закрытыми дверьми». Немецкий язык представлен моим обожаемым Клейстом: «Кетхен» (начало, где анонимным судом разбирается поведение влюбленного рыцаря, набрано чуть покрупнее прочего) и «Принц Гомбургский». И, разумеется, тут же незабвенный кафкианский «Процесс». Швейцарский диалект немецкого — Дюрренматт, из книжек об инспекторе Барлахе: «Судья и его палач». На английском — Стивенсон: не заезженный вконец «Остров Сокровищ», но первая часть дилогии о принце Флоризеле и «Ночлег Франсуа Вийона». Тут же «Малое» и «Большое» Завещания самого мэтра Франсуа, писанные на старом уголовном арго, очень выигрывающем на фоне более современного французского жаргона, что практикует уважаемый месье Жан-Поль. Английские авторы были представлены также и моим любимым поляком Коженевским по прозвищу Джозеф Конрад: «Дуэль» и «Тюан Джим». Впечатляющий детективчик Агаты Кристи «Девять негритят» я смотрел однажды в виде русской кинопостановки, и один из актеров показался мне талантливым до дрожи в конечностях. Позже я узнал, что он лично ставил в кино рассказы Борхеса и играл Сталкера. Кстати о русских. Они были представлены вообще отлично: Набоков «Приглашение на казнь» и «Альтист Данилов» Орлова. Украинская фантастика, мне почти незнакомая: «Судья» супругов Дяченко. Похоже, человечество всерьез озадачилось проблемой своего самоумерщвления… Словом, накоротке ознакомившись со списком рекомендованной беллетристики и найдя подбор несколько фантасмагоричным, я искренне сокрушился, не отыскав на полке ни «Протоколы мудрецов Святой Инквизиции», ни того, в целом скучнейшего, романа Вальтер Скотта, где мимоходом описывается кровожадная швейцарская Фема.
— А почему нет ни фильмов-дискет, ни ноутбука? — спросил я девушку, указывая на содержимое полки. — Боитесь излишне меня впечатлить?
— Нет, просто электричества не хватает, — пожала она плечами, не вставая со своего места. — Напряжение слишком низкое. Лампы и то — аккумуляторные «солнечники».
В платяном шкафу обнаружились, естественно, всякие костюмы, белье и обувь на мой рост, но не вкус. Очень простые, хотя и отменнейшего качества. В верхних ящиках полупустого комода — посуда и столовые приборы, упакованные в специальный контейнер. Не задавая лишних вопросов, я вспомнил, что это, как и застилка постели, — типично лэнский стиль: выставлять на погляд антикварное серебро, фарфор и хрусталь считается бахвальством. В санузле висели добротные махровые полотенца и халаты, зеркальный шкафчик, а в нем — прекрасное жидкое мыло, шампунь плюс кондиционер в высоком мягком флаконе, несколько тюбиков с кремами и пастами, две головных щетки и одна зубная: с особо длинной и крепкой щетиной.
— Если хотите украсить стены живописью или чем-либо подобным, — вполголоса пояснила Зальфи, видя, как я шарю по ним глазами в тщетных поисках часового циферблата, — назовите имя или стиль, я принесу. Возможны подлинники.
Я отказался, признавшись, что мне ну никак не приходит в голову что-либо достойное моих апартаментов и вообще после долгого пути стоит отдохнуть и, знаете, собраться с мыслями.
— Кого бы вы хотели увидеть после отдыха? — спросила девушка.
— Того, кто составил послание, разумеется.
— Карен-ини ушел почти два года назад, — ответила она спокойно. — Вы умеете общаться с призраками?
— Только с теми, кого выпил или хотя бы пытался, — отчего-то ответил я без экивоков. Наверное, в душе хотел разбить ее хладнокровие вдребезги. Не удалось.
— Вряд ли вы, уважаемый месье Лоран, приступались с этим к господину Старшему Легену, — он встала и поклонилась, показывая, что разговор подходит к концу.
— Постойте, — я поднял руку. — Здесь, в этом… общежитии имеются какие-нибудь правила? В том числе для меня лично?
— Да, если уж вы спросили, — она обернулась. — Можете ходить всюду, куда сумеете проникнуть, изучать всё, что вам попадется на глаза. Однако будьте осторожны со временем во время таких прогулок. Без вас никто сюда не зайдет, не подумает даже, но когда вы внутри, лучше закройтесь на засов. Он утоплен в косяке, смотрите. Это знак, что вы не хотите нежданных визитеров: скорее символика, но работает. Не пейте ничего и ни от кого, даже если это покажется вам вполне безобидным. Новое знание может оказаться такой силы, что сотрет информацию в вашей крови, а она должна раскрываться постепенно, как бутон, лепесток за лепестком. К этому ее может побудить верно поставленный вопрос или внезапное озарение. Самое главное: ни в коем случае не отдавайте силта никому, кроме тех, кто, по вашему глубочайшему убеждению, имеет на это право.
— И долго мне пребывать в таком подвешенном состоянии?
— Нет.
С тем моя хозяйка удалилась, отвесив мне церемонный поклон.
Я бросился поперек ложа и уже гораздо тщательней обозрел мое владение. Какое-то неуловимое, как воздух, ощущение тихой радости витало вокруг меня. Мягкие тона, плавные формы, нежные ароматы, почти полное беззвучие, разбавленное легкими шорохами. Со внезапной вспышкой интуиции я понял причину: люди, которые создали и украсили до мелочей эти глубинные чертоги, могли пить красоту как воду и источать ее подобно тому, как иные выделяют на жаре или холоде свою телесную влагу. Для них здешние соразмерность, грация и изящество просто не значат ничего. Для таких же, как я, тонко воспринимающих, но не умеющих ничего создать спонтанно и непредумышленно, — они буквально вся движимая вселенная.
Вот я и существовал внутри нее. Как я обнаружил во время первой из моих прогулок, мой «уровень» делился как бы на части тора длиной почти в километр, отгороженные друг от друга переборками, для меня непроходимыми. Смертная жизнь в моей части еле просматривалась, однако водилась: небольшой уютный буфет в стиле паба бесплатно угощал душистым сидром и пивом, сваренным по добротным прадедовским рецептам, и на них всегда находился охотник. В молочном баре подавали казахский курт, скифскую оксюгалу и местный кумыс, так горячо любимый моими знакомыми; я хотел даже попробовать, но из-за предупреждений Зальфи поостерегся. В кофейню-пирожковую заходить не стал, а насчет библиотеки решил, что успею еще — или не успею, что практически одно и то же. Более солидную пищу, плотскую и духовную, как я понял, разносили по номерам в соответствии с индивидуальными запросами, а у меня их попросту не рождалось. Гулять и то быстро расхотелось, причем вовсе не из-за боязни упасть прямо на пол в коридоре. Поскольку я нацепил на свой лацкан небольшой самодельный бэйджик, мое оцепеневшее в дневном трансе тело легко могли бы переволочь в мои апартаменты, и предостережение Зальфи насчет времени я всерьез не принимал. Но всё же оставался в четырех обжитых стенах, подолгу лежал на руинах моей широкой постели, поднимаясь лишь для того, чтобы принять душ или согреться в ванне, совмещенной с ним весьма хитроумно, незаметно для себя впадал в сон и выпадал из него. Книг я не просматривал, зная почти все наизусть; да и, ручаюсь, никто не ожидал от меня таких усилий, важно было лишь натолкнуть меня на мысли и создать известный настрой. И единственное, чего я не понимал, — это отчего мне в подобных обстоятельствах так легко и покойно, будто главнейшее давно уже решилось.
Когда за мной пришли, я только что выбрался через низкий бортик ванны и укутывался в одно из королевских полотенец, о чем и сообщил на стук, весьма громко и по мере сил учтиво.
— Ну и превосходно, — ответил из-за дверей молодой голос. — Оденьтесь, будьте добры, во что-либо не совсем домашнее. Там такой костюм-тройка должен быть, черный, с палевым муаровым жилетом, и к нему белая рубашка с натурально жемчужными пуговицами. Классические лаковые туфли — по вкусу, но не обязательны. Возьмите мягкие сапожки в стиле денди, только с широким галстухом до ушей лучше не связывайтесь. Время, знаете ли, поджимает.
Я как мог торопливо оделся, причесал свои чуть залохматившиеся кудри, не прибегая к запотевшему зеркалу, и открыл засов на двери. Там стояло двое в той же брючной униформе, что к у меня: мужчина, по виду лет тридцати пяти (он-то и давал советы) и девушка мастью посветлее моей Зульфии, но с такими же прозрачными голубоватыми очами.
Обменявшись обоюдными поклонами в японском стиле, мы в ряд прошли по вестибюлю — меня аккуратно вклинили между конвоиров — и проникли за переборку, что раздвинулась в стороны едва ли не с подобострастием.
Отчего-то я полагал, что меня удостоят Зала Статуй, но то была небольшая зала с довольно-таки низким потолком, мраморным полом и погруженная в густой полумрак. Мои провожатые поставили меня перед рядом из двенадцати пустых кресел с высокими спинками, который образовал вокруг меня подкову, и отошли.
Никакой бархатной скатерти; пустая сцена почти без декораций. Однако в полной тишине послышался легкий звук шагов: чуть постукивали каблуки, шелестела дорогая ткань, звякало нечто металлическое. Они появлялись из проемов между сиденьями, смутно белея коттарами — мантий не было — и усаживались каждый на свое кресло. Мужчины устраивали поудобнее свои шпаги, женщины подтягивали вниз прямые кинжалы, что висели на груди каждой, слегка сминая дорогую ткань. По мере того, как пришельцы успокаивались, поверх их голов загорались выгравированные в дереве спинок неяркие надписи, освещая лица. Удивительно, что я с моим острейшим ночным зрением то ли не видел, то ли не воспринимал подробностей их облика.
Законник. Властное усталое лицо, крестьянские ухватки, лоб интеллигента в третьем поколении.
Летописец. Явный иудей-ашкеназим. Маленький, юркий почти до смешного, добрый и невероятно хитрый взгляд, удлиненные, аристократические пальцы пианиста.
Меканикус. Молодой, гибкий, как танцор, и очень темнокожий. Глаза так и светятся на черном лице.
Гейша. Вот эта, если я не потерял моей проницательности, и впрямь умеет вполне профессионально переступать и кружиться в такт. А как насчет прочих соответствующих талантов? Но явно в возрасте: густая, лентой, проседь в темных курчавых волосах, припухлые веки, нос крючком и смешливые глаза на смуглом лице.
Лекарь. Полноватый и всё равно изящный, руки теребят рукоять меча; явный знак, что непривычен то ли к острой стали, то ли (что вернее) к публичности.
Рыцарь. Широкий в кости, добротно выделанный солдафон. Вот он-то на оружие никакого внимания не обращает — любимая часть тела.
Рудознатец. Смутно знакомая фигура: высокий купол черепа, гладкая, будто отполированная кожа, умные спокойные глаза.
Глашатай. Тонкий в кости ариец или англосакс. Шпагу носит, как очень большую авторучку, перевязь — будто к ней магнитофон подвешен, и похоже, так и бывает по большей части. Впрочем, я согласен и на портативную кинокамеру.
Пастух. Светловолос, невысок, очень изящен, глаза с сумасшедшинкой. Повернулся боком, оперся на подлокотник, вздернул подбородок — будто с вышины седла свои владения осматривает.
Ткачиха. Старая женщина с ехидцей в характере, выдержанная в серебристо-серых тонах. Что-то Грегор такое похожее видел…
Звездочет. Тощ, дряхл и на диво крепок. В тонкогубом рту знатно обкуренная трубка. И, как Рудознатец…
Домоуправительница. Юна, смугла телом, светла лицом, легка в повадке, немного робеет. Моя Зальфи!
Я почти понял. Двоих видел в крови, двоих наяву, хоть и давным-давно, еще об одном читал в Грегоровой притче, о Ткачихе тоже знаю через него, но моя красавица — она ведь мне совсем живой показалась! Да, оттого и побаивается, наверное.
— Вы всех нас хорошо видите? — спрашивает Рудознатец. — Всю дюжину?
— Вижу, — еле выдавливаю я сквозь сомкнутые губы.
— Тогда садитесь напротив Рудокопа, тринадцатым будете, — предлагает старая Ткачиха.
Кресло будто само собой подпихивает меня сзади под колени и явно настраивается в себя усадить. Почти сразу за моей спиной загорается некое имя: повернуть голову, чтобы прочесть, я стесняюсь и вообще не успеваю, потому что телохранитель-мужчина заворачивает ко мне с фасада и ловко застегивает на мне некое подобие автомобильных ремней безопасности.
— Не надо, — говорю я. — И бесполезно.
— Со споров лучше не начинать, — вполголоса отвечает он и снова уходит в тень.
Я и Двенадцать мерим глазами друг друга. Теперь я точно вижу, что они не люди, а… нет, не все из них призраки, разве что самые старшие. Двое молодых — они тоже необычны. Запах, позы… Зульфия мне не так чтоб надолго тогда показалась.
— Я старший в этом собрании, — говорит Рудознатец. Карен. — Мы говорим каждый за себя самого, но я говорю за всех. Достойны ли мы того, чтобы вы отдали силт кому-то из нас?
Руки у меня свободны, я торопливо стягиваю с них перчатки — сначала с правой, затем с левой, окольцованной. И встречаюсь глазами с Зульфией. Она ведь предупреждала — о чем именно? Слушай свою кровь, простец. Об этом тоже сказано. Можно ли верить одной из этих двенадцати персон? Или у меня и так и сяк нет выбора?
— Я понял из вашей вести, что из-за меня может погибнуть ребенок, — медленно отвечаю я, обводя глазами всех. — Но это не я сам — моя личная боль слышала вместо меня. Речь идет о некоем деле. О большом проекте, который вы затеяли. Ради него — да. Я согласен. Я отдаю перстень Карену Лино, Алхимику, чтобы он распорядился им с честью.
И его протягиваю — до сверхбыстрого вампирского движения дело не доходит, ремни, опоясывающие плечо и талию, отчего-то врезаются похлеще стального ножа. Однако Карен каким-то образом получает мой дар и кладет на поручень, где тот исчезает, будто растворившись в древесине. Моя сестра-хозяйка потупляет серебряный взор. Я был неправ? Или, напротив, сделал то, что от меня хотели? Или, сделав ожидаемое, поступил во вред себе?
Теперь говорит Законник.
— Мое имя Керг, и мой первейший долг — предупредить вас, что вы сами лишили себя единственной возможной защиты. Магистерский силт гарантирует неподсудность любому, кого выберет. Достойного делает неприкосновенным, недостойного — неприкасаемым. Он, собственно, и делает магистром. Вы не знали?
— Знал, — говорю я внезапно и понимаю, что это правда.
— Вы понимаете, что означает ваше признание — если это не пустая бравада?
— Догадываюсь.
— Керг, — поднимает руку Гейша. — Не твое дело играть в недомолвки. Ну да, он хочет умереть и нарочно подвел свою игру к финальной точке. Накачал свои вампирские мышцы до того, что и самоубиться не умеет. Но твое дело — соблюсти формальные требования. Не будем же мы судить Джонни Доу?
— Хорошо. Ваше имя, подсудимый?
— Андрей, сын Иванов. Амадео. Ролан. Идрис.
— Выбираем Ролана. Возраст?
— Не могу сказать точно. Около пятисот пятидесяти.
— Род занятий?
— Знаете сами.
— Олух ты, Ролан, — взрывается Ткачиха. Диамис, бессменная Хранительница музея Серебра. И вот забавно: мой трон на воздушной подушке рывком поворачивается в ее сторону, будто в перевернутой игре в «бутылочку». — То, о чем ты подумал, — способ питания, а от тебя требуют назвать специальность. Ремесло. Братва, перед нами отличный артист в самом широком смысле, чтоб вам знать. Я распорядилась подбирать за ним все бумажные и холщовые лоскутки, которые он марает и развеивает за собой этаким шлейфом, и продаю за немалые деньги. В фонд Большого Проекта.
— Хорошо, я учитываю, — отвечает Керг. — Имран, вы ведете запись?
Глашатай кивает и поправляет нечто укрытое длинным эфесом своего клинка. Наверное, кнопку или микрофон.
— Далее, — поворачивается ко мне Законник, и мое сиденье с готовностью производит обратный рывок. — Ролан, вы без всякого на то права присвоили себе регалию наивысшего из нас.
— Для ясности, — добавляет Гейша. Эррат. — Присвоил — не то, что уворовал, не обижайтесь, Ролан. Означает открытое и честное действие.
Эта защитная реплика едва не встает мне в хороший вывих левой стопы, которая невольно пытается затормозить.
— Как это ни назови, — невозмутимо продолжает Керг, — мы не имеем права поступить с вами иначе, чем с магистром, который кладет свой силт перед Большим Советом.
— Потому, кстати, и Совет пришлось собирать из двенадцати сущностей, — комментирует Диамис в воздух — и слава тебе, Боже. — Стандартный девятеричный состав судить Магистра никаких прав не имеет.
— И тем более выносить ему смертный приговор, — вставляет Рыцарь. Генерал в отставке Маллор, читаю я мысль. — А это грядет с вероятностью сто на сто. Как тебе это, Ролан?
Меня поворачивает к нему очень медленно и, сказал бы, с невероятной бережностью.
— Я ожидал, — отвечаю я с уважительным кивком. — Меня куда более интересует вопрос техники. Механика действия, так сказать. Потому что я ведь лошадка темной породы: ни в огне не сгораю, ни на солнце, и самое острое железо мою шею не берет.
На этих словах все переглядываются. Меканикус Салих, призванный к действию моим словесным заклинанием, смотрит на свой навороченный и такой прозаический в здешнем контексте мобильник. Кивает.
— Мы позволим себе провести небольшой следственный эсперимент, — с легкой хитрецой улыбается Диамис. — Зульфия, ты отыскала что надо?
Хозяйка Гостиницы приподнимается со своего места, кивает моей охраннице. Та подходит сзади — и мои запястья внезапно оказываются в массивных серебряных оковах.
Что за ерунда, право!
Но тут начинают бить дальние часы — звонко, мерно, весело.
— Двенадцать часов дня, — кивает Диамис. — Полночные колокола будут тоном погуще.
И в тот самый момент, когда бой смолкает, мои руки до плеч пронзает совершенно дикая боль! Я едва не срываюсь с моей позорной скамьи, пояс передавливает меня пополам, кричу — и замолкаю в недоумении. Всё уходит, как не бывало.
— Кисти, — говорят мне со всех сторон. — Посмотри на кисти рук.
Я опускаю глаза. Нежная бледно-розовая кожа в сети морщинок, ногти будто слегка подкрашены кармином. Тем временем кто-то из прислуги торопливо снимает с меня старинные браслеты с чернью, приговаривая: «Ожгло несильно, а через четыре-пять часов по старым следам пройдет. Ну а зачем, если и так понятно». В самом деле: на каждом из запястий — по красному зудящему кольцу, теперь почти полностью скрытому манжетой. Мне подают мой же носовой платок утереть пот и слезы, и я вижу на нем абсолютно прозрачные пятна.
— Оборотень. Человек, — бормочу я едва внятно. — Я таки стал человеком?
— Не сказал бы. Человеком подобное создание Божье назвать нельзя никак, — отвечает Пастух. — Но да, он изменился, как и…
— Как и я, — отвечает ему Зульфия. — Хотя в другую сторону. Мы пьем солнце, а такие, как он, его отражают. Вампир, который выносит дневной свет, но не способен им одним жить. Впрочем, в этом он как раз человекоподобен.
— Кольцо Со Щитом мешало изменениям, — говорю я. — Оно ведь исправно работало в мою защиту.
— Не только оно, юноша, — комментирует Ткачиха. — Если позволишь, мы продолжим.
Теперь ко мне подступает охранник-мужчина. Расстегнул и поднял рукав, крепко взял левую руку чуть повыше ожога и полоснул вдоль вены тонким лезвием — скальпель, что ли? На этот раз почти никаких ощущений, кроме щекотки. Я бездумно смотрю на густо-алую струйку, что резво сбегает по коже в плоский тазик, подставленный под нее, а оттуда, мигом его переполнив, — на донельзя отполированный мрамор. А, теперь и тошнота возникает под ребрами — как по нотам. И упорно спускается книзу. Вот еще напасть! Я подумал, что Селина ни при ком из нас не упоминала о том, как у перекидышей обстоит с отправлением низменных потребностей, обратных еде и питью, — не хватало еще опозориться перед высоким собранием, добавив в кровавую лужу совсем иную по свойствам жидкость.
Однако где-то внутри локтевого сгиба я чувствую мягкий спазм. Русло вмиг пересыхает, разрез покрывается плотными буроватыми комками.
— Ментальный заговор на кровь, — комментирует тутошний ребе. — Сработал, однако, не инстинкт самосохранения, а стремление убежать от конфуза. Я прав, дорогой Лекарь?
— Чародей он, и правда, еще тот, — отвечает ему Хорт. — Очаровательно и восхитительно спонтанный. Вы не обижаетесь, Лоран, что мы обсуждаем вас в третьем лице?
Мое кресло снова дергается, едва не наехав на остатки импровизированной цирюльни.
— Да пускай себе, — отвечаю я с раздражением. — Лишь бы никто из вас не делал из меня танцующую марионетку Театра Вампиров.
И тотчас же понимаю, что выдал себя с головой, причем даже не Суду, а своей личной беспощадной совести. Будучи формальным главой этого заведения, я сам убивал на сцене и покрывал убийства, пока смерть не коснулась Темной дочери моего любимого Грегора.
— Ладно, я разъясняю, — отвечает Лекарь, не поведя и бровью. — Если принять за аксиому, что Темное Общество в целом представляет собой единый мозг, то вы, молодой человек, по-видимому, отвечаете за коллективное бессознательное и подсознательное. Аккуратно заталкиваете неудобное всем вам куда подальше. Метаморфоза ваша и, следовательно, чередование периодов силы с моментами частичной незащищенности имели место всегда, но вы забыли или не удосужились услышать, что серебро отмечает самую границу перехода и тем самым его выдает.
— Вы извините, Лоран, что вас так крепко приложило, — тихо объясняет мне Зульфия, в свою очередь сыграв мною в «туда-сюда повернулись». — Иначе бы нам не пробить вашей мозговой защиты.
Зато теперь я интуитивно понимаю и то, чего она не договаривает: отсутствие часов, предупреждение об ином характере здешнего времени.
— Под землей и сон, и бодрствование иные, чем наверху, — сказал я, обращаясь ко всем сразу. — Чередование темноты и солнечного света, на которое реагируют вампиры, у меня непременно перекрывалось бы удлиненным суточным циклом, характерным для погруженной под землю человеческой природы. И никто не знал, как именно. Если бы я внял предупреждению и носил в качестве индикатора или талисмана легкую цепочку из серебра…
Тут я вдруг уяснил для себя еще кое-что и от гнева вздернул подбородок едва не в потолок:
— Но зачем уповать на магию, если можешь обойтись домашними средствами? Только что вы меня загипнотизировали или подвергли сильному внушению. Ведь человеческие оборотни до настоящего полудня мирно спят. И, значит, бой курантов звучал не вживую, Механик? Или это работа Имрана-ини?
— Просёк наш вундеркинд, — взахлеб хохочет Диамис. — Что за талантище! Что за матерый человечище! Я ж вас, братцы мои, как людей предупреждала.
Тем временем я, чуть поуспокоившись, поправлял манжету, слегка замаранную кровью. Ну и запонки на мне, однако: крупный серебристо-черный жемчуг в стиле пуговок. Матерый… денди, что и говорить!
— Придумка общая, — одновременно с нею смеется белокурый Имран. — Чтобы сбить с вас…э…неоправданные притязания. Да, разрешите мои сомнения: отчего вы, уважаемый ответчик, изволили нас так затруднить, великолепно зная и даже поприсутствовав лично на процедуре насильственного изъятия вашей общей вампирской сущности от ее недостойной носительницы? И на ритуале мести, когда норманн взял свой вергельд с новых властительниц ваших дум, так кстати спалив вашего с Римусом общего обидчика? Ведь на самом деле уничтожить представителя вашей расы очень просто, а если запрещено — то надо лишь попросить кого следует и как следует, Лоран.
Я без ошибки прочитываю в витиеватой и нарочито замедленной реплике три желания: утолить свою личную сущность хитрожопого провокатора и бесстыдного журналюги, как следует меня подкусить и элементарно выбить из седла, произнеся кодовое имя, управляющее поворотом, в самом конце каверзного периода.
— Мне будет зачтена и нетрадиционная форма ответа? — отвечаю я. Не знаю, что подумали об этом Двенадцать, кажется, мыслей они во время процесса не читают; наверное, что я собираюсь вывернуться из ремней и как следует врезать ему по бестелесной морде. — Я изволил так себя затруднить, как вы позволили себе выразиться, лишь ради судьбы магистерского силта. Стоит и вам приложить кое-какие встречные усилия. Ну. хотя бы к вращательному механизму моего личного сиденья.
Кажется, я попал в десятку. Нет, в дюжину! Мне аплодируют все, и в первую очередь сам исламский англосакс.
— А что, — замечает Салих, оскалясь всеми тридцатью двумя белейшими клыками, — прикольная вышла фишка со стульчиком. По идее должна была ваши силы экономить, чтобы не натирать мозоли на подексе всякий раз, как к вам обратятся по сути дела. Стоило бы доработать, пожалуй, но только если хорошо заплатят. Туда и так вбухано до фигища разных искусственных интеллектов.
— Меканикус, — самым официальным тоном прерывает его Карен, — вы имеете что спросить у ответчика по существу?
— Нет вроде, и так получил что хотел, — тот пожимает плечами.
— О бедном писаке замолвите слово, — вдруг заговорил молчавший до тех пор Летописец. — Коль вы все так рьяно принялись дергать подсудимого в разные стороны, так и мне стоит приложиться к сему делу. Ну, историк в вашей компании, понятное дело, фигура мало уважаемая, знай строит факты в затылок друг другу, как солдатиков, и как попало складывает фрагменты мозаики, которые бумажные археологи вытаскивают из античных пожарищ… Только вот пространное описание, сиречь протокол, никто как я будет составлять, ни Керга, ни тем более Имрана ведь не допросишься.
— Да пожалуйста, Сейхр, — отозвался Рудознатец.
— Лоран, считаете ли вы реальной линейную связь причин и следствий?
Вот такая у него проблема. Только при чем здесь моя собственная?
«…верно поставленный вопрос или спонтанное озарение», — говорит некто во мне голосом сэнны Зальфи.
— Нет, — отвечаю я самым своим непреклонным голосом. — Бесчисленное множество раз я наблюдал противоположное; когда следствие рождалось лишь ради того, чтобы утвердить собою причину и лечь в основу крепкого строения. Только во имя вашего потайного Великого Плана магистерский камень попал в мои руки.
Подвижная физиономия Сейхра выражает полнейшее блаженство.
— Теперь говорю я, — говорит Гейша. — Вы думали о том, чтобы нарушить единство силта, Ролан?
Меня продвигает в ее сторону уже после моего поспешного кивка.
— До чего лаконично, — улыбается она. — И с какой трогательной готовностью.
Ну, с меня, пожалуй, хватит и этого. Кто на очереди?
— Я, кажется, — отзывается Шегельд. Астроном. — Только, прошу вас, Лоран, без этой вашей… ураганной спонтанности. Договорились? Слова Канта: «Я не устаю удивляться двум вещам: звездному небу над нами и нравственному закону внутри нас».
— Мне был обещан… Мой Мастер обещал мне благой огонь далеких звезд и сокрытые в нем тайны мира — все тайны, — заговорил я, не отрываясь от его серых с крапинками глаз. — Вы это хотите от меня услышать? Или вдобавок — о знаке тождества, который философ поставил между космосом и вписанной в человеческую душу моральной непреложностью? О том, что дети ночного неба самой судьбой обречены искать и не находить внутри себя эту запись. И мучаться от принципиальной невозможности следовать ей вслепую, руководствуясь либо чужой указкой, либо своим инстинктивным наитием.
— Но в чем главная тайна среди всех этих тайн? — отрывисто говорит Хорт. — Теперь отвечайте не ему, а мне, Ролан.
Меня тут же переносит с окраины почти к самому центру. А ведь Врач Возлюбленный выглядит куда моложе, чем при жизни, размышляю я тем временем. Ну, наверное, они там могут выбирать себе костюмы по вкусу… А тайна? Что есть тайна? В ней сокрыты все бездны премудрости. Открылась бездна, звезд полна. Звездам конца нет, бездне дна.
— Тайна всех тайн в том, что ничто никогда не кончается, и мироздание, и закон, и их постижение тоже; лишь в этом одном — основа всяческого бессмертия, — отвечаю я.
И нечто обрывается на этих моих словах. Мужи и жены закона торопливо шелестят голосами, передают по кругу некий аромат или имя. Главный юрист четко ударяет пальцами в дубовую плашку.
— Прелиминарии закончились, — вздыхает Карен. — Но не заключением мира.
— Кончились — и пускай. Я лично никогда морской капусты не уважал, хоть и говорят, что до жути полезная, — отзывается Пастух. Пока шли суд да дело, он, видимо, от скуки, уместил на сиденье правую ногу в сапожке со шпорой и скрестил на ней руки с непринужденностью истого ковбоя. — Слушай, сынок, они тебя тут по-всякому крутили-вертели, вельми хитромудрые вопросы задавали, а ты им — ни одного стоящего. Спроси меня, Лоран. И хорошенько спроси.
Я слегка покачнулся в его сторону.
— Денгиль Ладо. Пастырь Волков, — я вспоминаю я кое-что, взятое из другого вампирского разума.
— Он самый.
— Что сталось бы со мной, уничтожь я кольцо как оно есть или даже сам александрит? Отыскал бы продажного специалиста и приказал бы переплавить металл, распилить самоцвет на части?
— Ну да просто ничего. Сочли бы тебя полным никудышником, которому нет места в игре.
«Не обольщайся, — добавил он, по-моему, так, что услышал только я. — Мы по жизни играем, но уничтожить умеем тоже играючи. Только и это временами честь. Знаешь что? Мы тебя ввели в игру не по твоей воле, словно этакий мячик для битья, и по сей причине ты даже теперь можешь по-любому выскочить из нашей нелитературной постановки. Скажи только: «Чур-чура, не моя игра» — и всё. Останешься при своих».
«Но я не скажу, — улыбнулся я, меряясь с ним взглядами. — Ведь слово «Игра» вы пишете с прописной, верно?»
— Дело слушанием закончено, — прерывает нашу полубезмолвную беседу Законник. — Говорением также. Теперь решайте. Кто из нас огласит приговор?
Мои ремни как бы сами собой отстегиваются, и я выпрямляюсь.
— Прежде чем выслушать прокурора, — отвечает ему Карен, — пусть обернется и увидит, наконец, присвоенную классификацию.
Я встаю к ним вполоборота, чтобы не прослыть окончательным невежей, и читаю вслух на неплохой, как надеюсь, латыни:
«Magister Elegantiarum»
Перефразированный когномен Петрония Арбитра, блистательного сотрапезника Нерона и, как полагают, автора «Сатирикона». Погиб стоически, вскрыв себе вены раньше, чем его настиг соответствующий приказ принцепса. Магистр Изящества. Магистр Элегантности.
— Не совсем так, — нахохлившись, отвечает старая Ткачиха на мой невысказанный вопрос. — Магистр Изящных Наук. Так записано в дипломе Тэйни Стуре, той юной матери, чью жизнь ты, Лоран, прочел в молоке. Главный спец по эстетическим изыскам и изысканиям.
— Истинная матрешка смыслов, — подтверждает Астроном, кладя ей руку на колено. И продолжает очень серьезно:
— Сложнейшая электронная магия определяет не имена, а наши роли. Можно сказать, воплощенные в нас атрибуты. По традиции, они должны полностью совпасть с установленными издревле, но это получается редко, обычно дело ограничивается девятью-десятью именами из тринадцати. А ныне полностью совпали все ярлыки, а ваше имя к тому же обогатилось неожиданным расширением.
— Мы ведь не… как это? Угрозыск, — говорит Карен на моем родном языке так, что мне слышится «угроза». Но голос его звучит куда как мягче прежнего. — Мы опираемся лишь на то, что слышим от подвергающегося Суду, и то, что нам самим удается в нем понять. И наши приговоры не подлежат насильственному исполнению. Это предоставляется личному выбору и судьбе.
— Лоран, отойдите на минуту от линии обстрела, — просит меня Шегельд. — Вы хороший менталист, а нам нужно уточнить между собой кое-какие формулировки.
Я так понял, что обвинителем никто из них быть не желает. Особенно если учесть известное совпадение этой роли с ролью палача.
Мои отчасти подзабытые сторожа приняли меня за руки и поставили к ближайшей стенке. Попирая ногами здешний поделочный камень, я слышал кожей спины какой-то напряженный шорох, бесплотные подобия голосов — но они вмиг утихли. «О чем там спорить, — подумал я, — либо юрист, либо самый главный».
— Или тот, кто более всех молчал, — ответила девушка.
Маллор?
Тут меня зовут обратно. За краткое время, что понадобилось для секретного заседания, магистерский трон с принудительно-поворотным механизмом исчез, как под землю. Двенадцать сидят, но с очень прямой спиной. И когда я занимаю свое прежнее место в центре счастливой подковы, передо мной встает — не кто иной, как… Танцовщица Эррат. Очень высокая и строгая.
— Ролан. От имени Двенадцати Старших Легенов я оглашаю ваш смертный приговор, непреложный и обжалованию не подлежащий. За похищение и сокрытие, незаконное использование и попытку изменения или даже уничтожения Силта Власти — вы присуждаетесь к ненасильственному истреблению обеих сокрытых в вас сущностей — Темной и Светлой. Однако благодаря крайней степени вашей неуязвимости мы не можем ныне избрать достойный вас способ гибели. Поэтому вы обязуетесь безысходно пребывать в Резиденции и сопряженных с нею подземных пределах до тех пор, пока мы не придем насчет вас к полному и единодушному согласию. Также вы понуждаетесь в течение всего этого времени подвергаться медицинским исследованиям, за полнейшую секретность и неразглашаемость которых мы перед вами ручаемся. Хотя вы отказались от всего, что связано с вашим незаконно обретенным положением в Оддисене, на весь срок вашего земного и подземного пребывания за вами будут сохранены так называемые пассивные права магистра, с которыми вы получите возможность ознакомиться особо. То, что мы решили, вам надлежит принять безоговорочно, однако вы имеете право задать Собранию вопрос. Один-единственный.
— На ком вы собираетесь обкатывать мою смерть? — говорю я сразу и в лоб.
Эррат слегка смущается. Отвечает Салих:
— Вы что, нас за шкуродеров держите? На виртуальных цифровых моделях. Потом будем торговать компьютерными страшилками и заработаем на том особо крупные бабки. И кстати разгрузим коллективные мозги от скопившихся там ужасов повседневного быта.
— Теперь мы уходим, — говорит за всех Карен.
И Старшие удаляются во тьму — куда тише, чем явились. Исчезают совсем.
Остались на этой планете я, мои охранители и парочка исламоименных африканцев: Зульфия и Салих.
— Ну что, господин магистр-без-обязанностей, одни права, попробуем, что ли, упиться столовым кумысом? Или рискнем вдарить по пиву? — говорит наш криминально-компьютерный гений.
— Нет, правда, Ролан-ини, нам всем стоило бы устроить разрядку, — поддакивает Зульфия. — Пока не вечер. Эти почтеннейшие призраки иных времен…
У меня натурально отвешивается челюсть.
— Ну, Зали, — укоризненно говорит ей Салих, — нельзя же так, совсем без перехода. Возьми себя в руки и объясни господину экс-магистру толком. Ты ведь умница — мировой экономический кризис одной левой разгребешь, только что это никому на хрен не нужно.
— Ах, я не волшебница, я только учусь, — жеманно произносит Зульфия.
Безымянная парочка в арьергарде улыбается.
— Ой, разрешите наконец представить: Оливер и Альда, — приветственным жестом указывает на них Зальфи. — Крутые айкидошники и по совместительству — стратены-политологи. Боюсь, что некто выбрал их не по причине великих талантов, а ради поэтического созвучия с вашим именем.
— Ага, «Песнь о Роланде», — догадываюсь я. — Отважный друг и верная невеста.
Мы спешно забросили свои тела в молочное кафе, где мне популярно разъяснили, что моему «спасланию» (Оливер стащил термин из заходеровского «Винни-Пуха») уже ничто не грозит, даже тройная порция конской лактозы. И, скорее всего, вообще не грозило: а теперь его уж точно развернули и прочли. Но это не столь важно.
— А важно то, что мне перед питием стоило бы отлить, — отвечаю я. — Там, на заседании Верховного Совета, был один критический момент…
Всеконечно, они смеются, и я получаю передышку, чтобы за деревянной ширмочкой с унитазом в стиле биде поразмыслить, вынесет ли наперсток моего желудка хотя бы рюмашку горячительного. Писать мне вроде и не хотелось, но ради отмазки я выдавил из себя какую-то поганую каплю.
— Нынешний Совет обходится без магистра и по этой причине состоит из Девяти, — начинает Зульфия свою проповедь, едва я упел приземлиться рядом. — Нам понадобилось вызвать Пребывающих в Иномирье и подкрепить их двумя самыми молодыми и не обюрократившимися членами действующего легената. Странники, те, кто был высшими легенами при Та-Эль Кардинене, как и она, способны проживать заново все состоявшиеся жизни, как мы читаем книгу. но в здешнюю могут проникнуть лишь тени, которые они отбрасывают во времени.
— А если учесть, что с легкой руки Мастера Борхеса Истинной Книгой слывет только та, что постоянно меняется, — дополнил ее слова Салих, — играют наши старички до жути прикольно.
— Что надо сказать насчет приговора? А, мы ведь все неожиданно смертны, — продолжает Зальфи. — Вам подарили не сам итог, а несколько большую его предопределенность. И то, можно сказать, вы сами притянули его к себе. Для простых людей проблему составляет смерть, для вас — непрестанная жизнь, что, по-моему, куда худшее бремя. Нормальный человек не стремится умереть, поскольку от этого никуда не денешься. В том, что вы, Ролан, этого не страшитесь — нет греха. «Есть ли смысл бояться неизбежного?» — сказал один писатель.
— Вот дотянуть до самой гибели земного шарика или вообще тепловой смерти Вселенной — перспектива, по правде говоря, неутешительная, — вставляет Салих. — Все вампиры ее боятся, по-моему, на уровне этой… коллективной подсознательности. Вот вы и несли этот груз вместе с магистерским кольцом. Которое, вам бы знать, по своей природе выводит наружу общие проблемы и всеобщие заклятья.
— Первородная вина вампирского сообщества, — с умным выражением кивает старший из политологов. — Рабочее название моего курсовика.
— Кто упорствует в своем существовании — не живет. Лишь кое-как существует, — говорит юная Альда. — Нас обучают не отличать пораженья от победы, награды от наказания и в конечном счете аверса земного бытия от его реверса.
— Насчет медицины, — продолжает Зальфи. — Главная задача — как следует обеспечить специфику вашего существования. Дневное кормление. Персональные энзимы. Переливания крови. Иные наработки наших бессмертных коллег.
— Фу, что за казенный язык! — перебивает Салих. — В общем, не волнуйтесь, господин хороший: укокошить вас — далеко не самая насущная проблема. Это уже вам присуждено, то есть суждено и вообще ваш личный рок, о коем русский поэтический гений не зря изрек, что «Fatum non penis, in manus non recipis». Вот обеспечить достойный уровень проживания в затворе — это нечто, я вам скажу. Альди на днях принесет вам лично манускрипт из двух сотен страниц, извольте изучить на досуге. Пропуск на все горизонты, кроме тех, где своды пошатнулись. Апартаменты величиной с нехилый гарем. Пергамены, манускрипты и инкунабулы — без ограничений. Лучшее железо в мировой практике. Ну и достойное одевание и пропитание. Большой-пребольшой мешок пряников от фирмы «Санта и Компания».
— Братцы, а не пора ли вам двоим погреть свои кости на солнышке? — прерывает его Зульфия не так чтоб в шутку. — Вы явно нуждетесь в дневном свете не менее, чем Ролан-ини во тьме ночной.
Так выпроводив своих мужчин, обе старшие дамы подхватили меня из-за столика с недопитым кумысом (дрянь, как и прежде, но хотя бы в нечто огнедышащее не обращает) и повлекли в прежнюю камору.
— Ваше сегоднящнее активное время явно истекло, а нам еще нужно успеть кое-что в вас вложить, — говорит Альда, присев рядом с молодой легенессой на парчовый стульчик. Я уже в полусне обрушился внутрь своего ложа. — Нас обеих вы, по всей вероятности, больше не увидите. Вместе с хартией ваших вольностей я пришлю серебряное колечко, не очень травматичное, извольте его носить. Мы наблюдаем за вашей эволюцией.
— И примите на веру то, что сказал Пастырь, — со властью, но не очень связно продолжает Зульфия. — Убить вас — вопрос не техники, а психологии. Тогда, когда вы сами раскроетесь навстречу смерти — и единственно по той причине, что без нее станет невозможна вся полнота жизни. Да, верно: вы в любой момент можете выйти из пространства Игры. Но только не тогда, когда уже определен финал, что должен придать ей окончательный смысл. Я так думаю, это не будет трудно: истый монах привычен к житию внутри ограниченного и предсказуемого пространства. Это его скорлупа…
Всё на сегодня.
Вообще всё.
В этом мире по-прежнему вдосталь напрасных смертей и зря проливаемой крови. Это служит весомой гарантией моего теперешнего существования — или несуществования. Как угодно.
У меня нет никаких сторожей и вообще никаких спутников помимо тех, кого захочу я сам. Все препоны и перепонки между уровнями и их частями раскрываются передо мной, как если бы сама моя каменно-жесткая плоть была закодированным или заколдованным ключом.
Описывать роскошества Братской Цитадели тем, кто их знает, — бессмысленно. Тем, кто с ними не знаком, — запрещено. Скажу только, что я имею от них куда больше, чем хочу. В самом начале меня всё это забавляло.
Спешно обставлять очередной апартамент слегка обветшавшим антиквариатом; малевать с прежней увлеченностью и раздаривать с еще большей щедростью, чем прежде; принуждать моих добровольных служителей отыскивать в библиотеках мира или кунсткамерах тайных обществ некий раритет, считающийся пропавшим или несуществующим, и держать при себе, пока не наскучит. Пробовать самые изысканные блюда и напитки, сперва по крошке и по капле, позже — уставляя низкий столик мисочками и плошками, как в старинной японской харчевне. Совершать вместе с двумя моими «задушевными детьми», Сивиллой и Бенни, полулегальные охотничьи вылазки наружу, которые кажутся им захватывающим приключением, а мне, унылому прозорливцу, — дозволенной рутиной. Очаровывать смертных одним взглядом наивных карих очей, понуждая их то к лесбийскому (своеобразно трактуемому), то к содомскому греху, а немного погодя обнаруживать, что тебе всего лишь положили грошик в твою дырявую нищенскую плошку. Собирать коллекцию всевозможного колющего, режущего и рубящего оружия и проверять его остроту на себе. По временам испытывать на прочность свое огнеупорное бессмертие. Даже подвергаться совершенно непонятным, временами болезненным, иногда попросту нудным исследованиям и экспериментам на Медицинском Горизонте. Такие вот дозволенные игры…
Воистину мои судьи оказались умны не по моему разуму и коварны не по моему простодушию; здесь принято говорить, что Бог — первейший из ухищряющихся, но Странники — первейшие хитрецы после Господа Бога. Они заложили в свое тотальное решение и свои приватно даваемые советы элементарную провокацию: понудить меня выйти из Игры до срока. Но не учли одного и самого главного: терпение и тоска Темного Народа бездонны, а мои, выстраданные и отстоявшиеся в течение пяти с лишним веков, — тем паче».
Предполагаемое завершение истории было выведено на старый принтер формата А4 и отражено на стандартной белой бумаге для печати, свернуто поперек и небрежно засунуто в обширный карман, приклеенный к обложке рукописи с внутренней стороны.
«…обычный поход в медицинский спецотсек, сооруженный и укомплектованный в расчете на таких, как я, невольников чести и узников совести. Не понимаю и не понимал никогда, что за навар тут с меня поимели. Кровопийцы как старого, так и новейшего замеса уже отдали Зеркалу всё, чем обладают, до последнего волоска и кожной чешуйки, и притом как истинные люди доброй воли, о которых пишет Евангелие. (Ситуация, которую предвидели все и с восторгом авантюриста приветствовал — в качестве неопределенной будущности — наш Принц.) Некоторые из них сильнее меня, очень многие куда лучше овладели Даром Света, отчего, я полагаю, спят теперь лишь урывками, и практически все железно уверены в сохранении Главной Вампирской тайны и невынесении ее за пределы. А если Братство боится, что при случае не сможет уничтожить особо мощного и зловредного ренегата… Да никогда оно ничего не страшилось и устрашаться так вот прямо с ходу не начнет.
Ну хорошо. Мой эскулап глубоко поинтересовался некоей аномалией косметического характера, заключившейся в том, что подмышками и в паху у меня появились веснушки, немного похожие на старческую пигментацию. (Не иначе зловредный джинн Умар ибн Хаттаб наворожил.) По причине этого мы засиделись у него в кабинете, пробуя на прочих деталях моего тела небольшую кварцевую лампу и спешно залечивая получившиеся ожоги первой степени. Оттого я и вышел на волю в часы, когда медики перестают заниматься рутиной и набрасываются на экстренные случаи.
…По коридору мимо меня на рысях проволокли каталку, слошь закрытую плотной тканью лазурного цвета. Две медсестры бежали впереди, высоко вздымая мешки с пахучей багровой жидкостью, соединенные с телом прозрачными шлангами, два медбрата сзади подпирали катафалк с обеих сторон. Хирургия, вестимо. Сами доктора, числом трое, спешили вослед, вздев руки в тонкой резине и отрывисто переговариваясь через маски:
— Х…ва задачка о бассейне с двумя трубами. Вытекает со скоростью втекания.
— Да уж, распахало прямо в лоскут.
— Группа?
— Условно нулевая. Заранее готовили спецзапас.
— Кровь в банке на… не сработает, для свертывания нужно прямое, как в старину. Амосов, помните? Тогда, глядишь, мимо пронесет, и то. Две… минуты для мозга.
Я понял с пятого на десятое. «Сердце на ладони» русского хирурга и трогательная сцена, как врач жертвует своей теплой кровью, чтобы у прооперированного наконец приостановилось истечение жизненной силы… Пациент укрыт с головой: если не готовый покойник, то, уж верно, аномалия известного рода.
Убыстрил шаг, схватил главного (или таковым казавшегося) за рукав. Разумеется, тот треснул.
— Я дам кровь. Нужно переливание из вены в вену, так я понял?
— Юноша, — он то ли не узнал, то ли издевался, — это шесть литров, а то и более. Швы летят к известной матери и бабушке, сочатся и прочее. Вам рано зазря помирать.
Объяснять, кто я, было без толку, тем более это и мне самому было неизвестно.
— Я смертник Оддисены, — ответил я жестко. — Мне-то всё равно, а насчет вашего полутрупа сами решайте.
Нет, они безусловно понимали, уж такой здесь народ водится.
— Идите следом, раздевайтесь, становитесь под душ и обтирайтесь докрасна. Команде не с руки из-за вас размываться.
Портативный душ оказался в герметичном тамбуре за двумя дверьми — прямол в операционном зале. Сбросил с себя тряпки я после первой — там лежало всё их цивильное. Почти украдкой залез в стакан и пустил на себя почти кипяток: по мне било со всех сторон, так что я тихо ругался сквозь зубы. Махровая простынка для обтирания также добавила мне красок. Помимо прочего, в глубине моей скаредной душонки нарастала жажда той жидкости, чей запах щедро наполнял собой помещение: я схватил эту жажду и завязал морским узлом, чтоб ей неповадно было.
— Фаза какая? — донеслось до меня со стороны сомкнутых под рефлектором спин.
— Что?
— Дневная, ночная, минуты после пробуждения и до очередного транса? Сколько?
— Дневная, сразу пошел сюда и тут провел часа три.
— Плохо.
Я стоял, из первородной стыдливости кутая свою наготу в жесткое массажное полотенце.
— Давайте сюда.
Меня ловко подхватили в шесть рук, оголили и возложили на алтарь. Голубой кулек лежал на своей каталке отчасти развернутый, виднелись темные волосы, белый овал лица. Просто очень белый… Застегнули ремни на запястьях и шиколотках. Вроде как мы это уже проходили?
— Хлопнетесь зараз в обморок и с телеги, — объяснил мне самый главный матерщинник, сладострастно потирая кожу около моих скромных половых принадлежностей. — Делаем общую систему, главный мотор — ваш.
Кто-то всадил толстую иглу мне в шею, еще одну — в паховую артерию. На поле боя звенели сталью, что-то шипело, как локомотив. Второго сердца я не слышал.
— Вы… как вас позвать, чтобы уж точно отозвались?
— Андрей. Андрейша.
Самое первое, что я услышал в жизни.
— Целанид. Двойной. Через десяток минут…Ого!
Что-то невероятно сильное подхватило мое сердце и сдавило, но не больно, я мягко. И ощущение, что я расширяюсь… растекаюсь по древу… достаю другое такое же, как мое…
И обращаюсь в русло реки.
— Хорошо пошло. Аппарат включен? Держите наготове.
— Рубцуется, шеф. Пальцы теплые. Есть сердце!
— А у меня брадикардия. Дефибриллятор, мигом! Кофеин в вену! Андре… Черрт, отключайте, а то обоих потеряем.
Должно быть, я на самом деле умер, потому что до моих чутких вампирских ноздрей донесся совершенно тут неуместный аромат колумбийской арабики, такой богатый и мощный, что сразу оттеснил в сторону все местные эфиры, зефиры и дезинфектанты. Я приподнялся на широченном зыбучем гамаке ортопедического вида и повернул голову в сторону божественного запаха.
Та-Эль, немного повзрослевшая тех пор, как я видел ее в последний раз, — щеки чуть впали, на лбу шикарные зеркальные окуляры в черепаховой оправе с бриллиантиками, вокруг тонкого стана аж до плеч обвернуто стильное парео — сидела рядом с мной на открытой дачной веранде и в плетеном ротанговом кресле, попивая кофе из небольшой керамической чашки. Из чего я спокойно заключил, что вряд ли это рай: при жизни она жаловала один костяной фарфор, уверяя, что плебейская посуда совсем не держит тепла. Но и не ад, конечно: интерьерчик небольшого и уютного необитаемого острова.
— А, сынок, — Та-Эль помахала мне свободной рукой. — Что, крепко попал, говоришь?
— Да уж, — я посмотрел вниз. Там, хорошо видное сквозь земляной пол, мое прекрасное белое тело валялось распластанное, как большая лягушка, и вокруг него копошились некие плохо опознаваемые личности.
— Надо было мне лично за тобой присмотреть, но знаешь, каково христианке в мусульманский никах напроситься? Если его сторона одолела, так муж — глава семьи, а я всего-навсего шея, которая, кстати, исподтишка этой головой вертит как хочет. А когда моя берет, так сразу: в Евангелии сказано, что на небесах браков нет и оба пола меж собой равны. Вот и кручусь, аки вьюн на сковородке. И вообще прикинь: замужество — это не мужчина, а прежде всего куча каких-то непонятных, но властных родичей, которые идут к нему в прикуп. Так что нипочем в него не встревай, ладно?
— Я думаю, уж это мне никак не угрожает.
— Почем знать, милый. Ну, значит так: на выборах в присяжный судсостав мой Волк меня оттеснил, зато ныне царствую. Претензия от меня к тебе имеется.
— Какая?
— Поклеп на меня возвел. Будто бы повела себя с вами тремями как заправский шпион-вербовщик.
— Если не так, извини.
— Хм. А если это правда истинная?
— Значит, она твоя, а не наша. В общем, спасибо за оказанную услугу.
— За «спасибо» и мое спасибо, — Та-Эль привстала и слегка поклонилась, плеснув мне в колени кофием. — Только трудновато ты свою благодарность родил. Ну так что, говорим «Не моя игра» или еще погодить?
— А разве не поздно уже?
— И-и. Ведь это твоя воля сейчас работает, а не легенская.
— Тогда верни меня назад. Пожалуйста.
— Да с восторгом. Ступай и больше не ловись.
Меня затягивает в воронку, ведет вниз по упругой нити… Со скрипом запихивает назад, в порядком смерзшуюся плоть. И…
Белизна. Туманное молочко, щедро пронизанное светом. Колыханье пелен, чистый голосок, в котором навечно растворен смех. Сильный укол в «обручальный» палец — я припоминаю, что там у меня серебряный кольцевой индикатор. Верчу головой по сторонам и обнаруживаю, что мои конечности по-прежнему пришпилены к матрасу — руки по швам, ноги на ширине плеч, — а поперек груди и живота брошена какая-то мягкая белая тряпка. Что-то темное ринулось кверху и исчезло в потолочной панели, когда я попытался приподняться, — непрозрачный защитный купол, из которого свешиваются длинные пластиковые потроха. А больше ничего такого черного нету, вот только из вороха простынь на соседней кровати смотрит огромный любопытный глаз, блестящий, как мокрая вишня.
— Мизансцена из «Когда спящий проспится», — глухо доносится оттуда. И всё равно я узнаю: смеющийся блеск воды в горной речке, что играет мелкими камушками.
— Где я, — бормочу с усилием.
— Шибко нетривиальный вопрос. В боксе для реанимации, который может быть легко преобразован в палату интенсивной терапии, смотря по вашим личным обстоятельствам.
— А ты кто?
— Мауриша. Похоже, правда? Мауриша и Андрейша. Вы там как, в норме? Мы тут на этом самом месте с медами задрались, чтобы вам от натурального человека перелили живца литр или полтора, а консервы пускай потом ему самому впаривают.
— Что? Переведи, будь другом.
— Ну, вам же группа крови безразлична, лишь бы теплая и не смешивать разную инфу. А в банке крови всё хотя обеззараженное, но полный дубак. И от разных доноров в одной фляге.
— Ясно. Это я, выходит, тебя спасал?
— Угм. Кстати, благодарю изо всех сил. Нет, правда. У меня нематочная беременность и кесарево сечение получились. На шестом месяце, меды тянули до последнего. Не зря, по счастью.
— Так же не бывает.
— У Шварценеггера ведь было. Джуниор и прочее. Ой, наш папа от сильных переживаний чуть из окошка не выпрыгнули, совсем как в том боевике. Они с мама мне свою кровь понемножку дают, изо рта в рот, всё боялись, что не совместится, детки опять же. А ты полный дозняк влепил. Всего, что только можно.
— Слушай, покажись, что ты за чудо такое.
Обладательница прелестного голоска выполняет мою просьбу очень даже категорически. Выпрыгивает из-под простынок как есть, раздергивает занавески на круглом окне, похожем на большой корабельный иллюминатор: серебристое полуденное небо, солнце играет в тополях, дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
— Мы что, над землей?
— Формально под. На крыше с полметра жирного грунта и травяной садик, очень актуальный в этом сезоне, — окаянное чадо оборачивается ко мне передом, к окну — аппетитным круглым задком. Вовсе не красива, пожалуй, и хорошенькой-то не назовешь: посреди бела личика до крайности целеустремленный нос, бледный пухлогубый ротик прямо до ушей, ореол коротких вихров того цвета, что из вежливости именуют густо-каштановым. В общем, темно-рыжий с сильной красниной. Тонкое тельце, впалый живот, рассеченный широкими извивами едва заживленных порезов, начатки грудок, бедра на полном нуле, ни волоска на роковом треугольнике, да и вообще на теле. Но во мне всё так и звенит от восторга, от той неуемной жизни, что брызжет от полудетской плоти, от тихого, ломкого голоска, что переливается подобно порожистому ручью, от тончайшего аромата мыслей.
— Никак не могу догадаться. Ты кто — человек, Дитя Тьмы или из этих, что солнце потребляют?
— Я новое творение, — произнесла она с великой важностью и прыснула в кулак. Но смех отчего-то вмиг с нее соскочил. Она с неожиданной от такой наглой фитюльки робостью подошла к моему больничному ложу. И села на его край.
— Я…хочу вас поблагодарить не словами, как положено. Очень-очень. Но боюсь не суметь. Я ведь… этого… никогда с мужчинами.
— Непорочное зачатие, что ли? — съязвил я от предельного смущения.
— Ага, оно самое. Вегетатив…
Она запнулась.
— Вы мне помогите, а? Чем дразниться.
Но она уже всё делала сама. Маленькие зрячие пальцы прошлись по моим спутанным кудрям, расчесывая их на две стороны и любуясь.
— Краси-ивый, — сказали полушепотом. — И никуда вам не уйти.
Коснулась губами одного глаза, другого. Медленно провела подушечкой пальца по моим бровям, рисуя двойную сомкнутую дугу, розовым ноготком — по рту, как бы создавая его контур заново: сверху, снизу. Нагнувшись к обнаженной левой руке, вдохнула мой запах — ноздри расширились, выдохнув его в укромное место между моих редких отроческих волос. Проделала то же с другой подмышкой. С нежной кожей на оборотной стороне локтя. С плоскими сосками в окружении редкой поросли. Стянула тощее флисовое покрывало ниже.
— Живот как плоская серебряная чаша, так индусы говорят. Тазик, наверное. Экстаз — это таз, многократно бывший в употреблении. Пупок вмещает унцию индийских благовонных масел, потом они станут основой для наилучшего афродизиака.
Тонкий палец покружился, обводя это углубление спиралью, и пал внутрь.
— А ниже…
Провела острую черту.
— О-о, какой прелестный и маленький. Замкнулся в себе и стоит. Совсем не страшный, а просто нахохлившийся воробышек весь в пуху. Иззябший весь. «Ты воробышка чудного похитил». Это Катулл, знаете?
Заговаривая мне зубы классикой, она между тем прощупывала губками те места, что уже изнасиловал врач, ненавязчиво опускаясь ниже. Шея. Левый сосок. Неглубокая ложбина, заросшая редким волосом и ведущая в миниатюрный провал. Трепетная жилка, что из него вытекает. И…
— Возьми и пей от меня. Скорее. Не мучай, — проговорил я хрипло.
— Мы одной крови, ты и я. Какой смысл брать и давать, вязать и разрешать?
Но когда ее язык начал ту же дорогу с самого верха, мне почудилась тупая игла на самом его конце, и на каждый ее укол сердце отзывалось тихой, блаженной болью.
— Ямка на шее под левым ухом — мерило женской красоты, — звонко прошептал во мне смеющийся голосок. — Корень соска — в женской потаенности. Пупок — заросший лаз в глубину чресел. А птенца я возьму в ладони, чтобы согреть, накрою руками, чтоб до срока не оробел.
Ладони у нее были на диво жаркие: то тепло, что я получил вместе со свежей человеческой кровью, накапливалось внутри, как под тесным сводом, и уже распирало мой застывший острием кверху рудимент, навеки обреченный вопиять к небесам.
— А теперь я вам ноги отвяжу, — сказали мне в ухо, — а руки так оставлю. Вы не думайте, что я такое садо-мазо раздолбанное, просто я вашей силы немеряной боюсь. Вот и чудно, только в мою сторону ими не лягайте, а чуток согните в коленках.
Я так и сделал — с улыбкой.
— И глаза прикройте, а то я… ну… стесняюсь очень. Но смотреть можете, только чтобы мне не догадаться.
— У тебя что, зубов нет? — утомленно спросил я, воспользовавшись перерывом в моем истязании.
— Папа говорят, что у меня язычок будто бритва, мама — что у моей души зубки появились раньше детских молочных, и преострые. А если вы про особый вампирский комплект, то на днях ожидаем.
Но мое телесное уязвление тут продолжилось. Те ее губы, что в самом низу, в третий раз прошлись по местам моей боевой славы, я еле сдерживался, чтобы не двинуться с места или вообще не заорать. Но тут ее крошечная попка уместилась на моих коленях, как в гнезде, и пятый элемент плотно, как лайковая перчатка палец, обхватило нечто тесное, мягкое, сырое. Маленькие руки уперлись в мои плечи, вдавив их обратно в матрас, глаза на лице, что придвинулось вплотную к моему, расширились и подернулись влажной искрой, и когда она стала легко двигаться по мне вверх-вниз, тот звук, что я под конец услышал, походил уже не на смех, а на тоненький плач. Я выгнулся в пояснице, чувствуя, что по члену бежит что-то горячее, растекаясь во все стороны, вытягивая и притягивая к себе мою неумирающую суть, — и провалился во тьму, теряя в ней себя.
Очнулся я почти что сразу — оттого, что губы и язык со тщанием собирали с меня мою кровь. Или ее — без разницы, как она сказала. Общую.
— Что ты с ним творишь? Ни одна женщина вовек не получала от него того, что всем им надо.
— Ну, значит, это были не те женщины, — заключительное слово она протянула с оттенком легкого презрения.
Потом мы долго лежали рядом на моей постели, вытянувшись, но почти не касаясь друг друга, и пили дыхание, и обоняли запахи, и неторопливо собирали языком влагу с кожи.
— Вы готовы? — вдруг спросила она, приподнявшись.
— Ты о чем?
— Получить свободу.
Ее пальцы торопливо снимали застежки с моих запястий: надо же, я попросту о них позабыл. Дыхание наше внезапно сделалось тяжелым, редким, вся кровь опустилась книзу, превратившись в свинец.
— Солнце вместе с нами готовится ко сну, — проговаривала она, точно стих, — настает время завершить то, что мы начали. А вы — вы согласны?
— От тебя — всё, что ты решишь, — ответил я.
В тот самый миг меня повернули на правый бок, оттуда на живот, охватив руками и слегка приподняв, чтобы поставить на колени, а потом с силой уткнули щекой в подушку.
— Я снова боюсь. Не хочу делать… не хочу показывать то, чем от вас не отличаюсь, — услышал я. — Протяните руку назад.
Ее пальцы легли поверх моих, направляя, и моя рука накрыла нечто небольшое, трепещущее, будто от сладкого ужаса. Не такое мизерное, как у обычной женщины, но поменьше моего. Стройный одревесневший стволик толщиной и высотой с мой полудетский мизинец.
А потом мою руку оттолкнули, ее сильные, стройные ноги легли по обе стороны моих и зажали мои бедра, как в тисках, руки с отчаянной решимостью легли мне на ягодицы, открывая ее вгляду то стиснутое круговой петлей отверстие, что у наших мужчин куда более стерильно, чем все прочие, — и в мое дрожащее нутро с силой вогнали твердый осиновый колышек. С его вершины изошло острое пламя, которое росло и удлинялось, доставая уже до самого сердца, я корчился, нанизанный на великолепную слепяще-рыжую, ало-золотую боль, я плыл в пылающем озере своих страстей, как фитиль светильника — в масле, тонул в горячем смертном поту и кровавых слезах, щедро пятнающих наволочку, с одинаковой силой желая, чтобы эта гибель, наконец, завершилась огненным взрывом — и чтобы мне позволено было продлить ее до бесконечности.
Это единственная смерть, которой ты еще не распробовал, монашек. Тебя погребала холодная земля, жгло солнце, вмораживал в себя лед, ветер напрасно пытался развеять твой пепел, оставив редкие кости, обтянутые тугой черной пленкой. Ты рвался к ним, четырем погибельным стихиям, тщетно умоляя погрести, выжечь, смыть, унести прочь твой вековечный грех, стыд за тьму своего рождения. Но в глубине души никогда не надеялся, не хотел, не верил.
— А теперь я убью, — раздался за моей спиной по-прежнему звонкий альт, как и прежде, исполненный страстной силы. — Убью коренной, последний твой страх, который лежал в фундаменте всех остальных и никогда тебя не покидал. Страх в конце времен оборотиться в изнасилованного мужчинами смертного мальчика. И когда это случится взаправду, но непохоже, завершит свой ход и вместе с тобой умрет, — тогда лопнет последняя скорлупа, гибкая оболочка змеиного яйца, в которой ты родился на свет и во тьму. Откройся этой неизбежности, брат мой по Крови. Скажи смерти «да».
— Да, — сдавленно ответил я, не осознав от всей этой боли и всего этого наслаждения, на что именно соглашаюсь. И в тот самый миг, проследовав по пути огня, во мне — от копчика до самой немо вопящей глотки — поднялся тяжелый поток расплавленного, червонно-красного, кровавого золота и захлестнул собою всё.
Пришла смерть, холодная, слепая и глухая. Она сменилась неподвижным окаменением, полным бредовых картин. И под самый конец явился милосердный рассвет.
Я пошевелился, не осмеливаясь верить, что от меня хоть что-то сохранилось в целости, и повернул лицо к окну. Оно, кажется, так и оставалось все время открытым, и теперь в него вливался изумительной красоты багряный огонь: солнце вставало в тучах, плавило и разрывало их на узкие клочки, а неистовый поднебесный вихрь уносил их прочь. Алое сияние лежало на утренних голосах птиц, на серых ветвях и зеленой листве, на стерильной белизне нашей комнаты, чудесным образом ни смешиваясь с ними, а только с небывалой силой оттеняя все краски, звуки и запахи.
Мауриша сидела на своей кровати, свесив ноги, уже почти одетая: длинная греческая фустанелла — рубашка до колен с кружевами по подолу, — поверх нее крошечный парчовый жилетик, а внизу наготове стоят туфли без задников, но с огромными помпонами.
И жевала что-то щедро сдобренное кунжутом и корицей, запивая пахучим шоколадным питьем.
— А мне того же надыбать? — спросил я в шутку.
— Новорожденным показана только легкая пища, — солидно ответила она. — По преимущественности кисломолочная.
— Тьфу! — ругнулся я. — Снова кумыс мне впаривают. Тут, я вижу, все на нем слегка задвинуты.
— Только в самые престижные молочные смеси добавляют сухое кобылиное молоко. Оно дорогое, зато почти как человеческое переваривается, никаких хлопьев в желудке не образует.
— Кобелиное, говоришь? Культуру речи тебе бы преподать, да сил нет.
Потом до меня дошло.
Это что там, за окном?
— Парк около нашего летнего дома. Вообще-то мы за океаном живем.
— Да нет! Это вон… на небе. Яркое.
— А, это, — она запихнула в рот последние крошки, так что он заметно перекосился и щеки стали как у клевого хомяка. — Погодите малехо.
— Вот так размножаться — кайф посильней, чем когда от тебя отдирают нехилый лоскут, генетически шлифуют и суют обратно в живот, — удовлетворенно заметила она, уминая во рту свою жвачку. — Особенно после вчерашнего тотального кровепролития.
Я воззрился на нее с целью уловить признаки легкого помешательства.
— Нет, вы что, никогда-никогда зари не видали, даже в вашем Кыюве?
Я поднялся, ошеломленный, — а может быть, лишенный и остальной моей брони, — и подошел к ней ближе.
— Дети Тысячелетий любят играть, выдерживая утреннее солнце до последнего, но я редко так рисковал. А теперь вижу его силу без вреда для себя. И без того, чтобы оно вгоняло меня в сон. Кто же я теперь?
— Снова глупый вопросец. Кому это знать лучше вас самого? Но это работка не на года, как меня предупредили. Потому что меняться будете, и ваш личный мир изменится вместе с вами.
— Зачем тебе было вообще затевать это всё: дети и прочее?
— Я ж редкий артефакт. Аномалия вероятностью один к шестьдесят пяти тысячам. Как говорил Председатель Собрания, бывает время блюсти расовую чистоту и время ее нарушить, отсекать мутантов каленым ножиком и лелеять их. Ибо всему есть место под солнцем!
Судя по многоречию, булочка с пряностями и шоколад уже полностью растворились в ее необъятном ротике; да и от лунной поверхности теперь запахло ими куда сильнее прежнего.
— Ты что, всей кожей производственные отходы выделяешь? — спросил я.
— По преимуществу. Как и догадался-то.
— На своем личном примере.
Мое желание, обращенное к ней, всё росло, однако не причиняя мне того докучливого, темного зуда, что неизбежно примешивался к моим былым наслаждениям, губя их радость на корню.
— Нет, правда, тебе какой ни то хавки не принести? Плющило тебя вчера классно.
— Это уж точно. И еще вчера ты одно правило нарушила. Не-пре-ре-каемое, — от непонятной радости меня так и тянуло ее подколоть. — Пытуемый должен сперва увидеть орудие своего истязания, дабы устрашиться. Ритуал такой был в порочные Средние Века.
С этими витиеватыми словесами на губах я рванул к ней, уселся рядышком на постель и задрал по кругу все пышные оборочки. Как я и предполагал, ничего под ними не было. Ни трусиков, ни ужаснувших меня вчера плоских шрамов. Клитор упрятан в свою пазуху, застенчиво съежился и стыдливо покраснел: после вчерашнего бесчинства ему факт стоило вести себя тихо и незаметно.
— О-о. Твой малый Везувий что, всегда извергает такую раскаленную лаву?
— Не надо, — сказала она тихонько. — Это было такое…будто и не я это вовсе.
— Не нужно, — с готовностью согласился я. — А новые зубки что, прорезались?
— Ага. Прямо жевать ничего нельзя, всю нижнюю губу изодрали. Только если вязким тестом залепить.
— Приобвыкнешь, это как ненадеванный протез. Для нас обоих это не вполне актуально, но уж если имеется, то и пользу отыщем.
Говоря так, я раздвинул указательным пальцем те ее губки, что во рту, и осторожно повел его по верхнему ряду зубов. Клыки оказались тут как тут, маленькие и острые, как два шильца.
— Пользу?
— В иное время я бы тебя на охоту повел. Классика жанра.
И по глазам, диковато расширившимся и блеснувшим темной зарницей, понял, что до истинного смысла моих слов она дошла сама.
— Вот сюда. В шею, — показал я.
Она обвила ее руками и приложила полуоткрытые губы к моей сонной артерии, чуть повернув изящную головку. Легкий удар двойного жала, касание полуоткрытых горячих губ — и моя новая жизнь, моя юная жизнь, моя дневная жизнь тихо вытекает из меня, споро утекает прочь.
Картины… Мой Мастер осторожно, будто перед ним хрупкая статуэтка муранского стекла, держит меня на сильных руках, обтирает куском тончайшего шелка. У девушек такие удивительные имена, будто они полевые цветы: Фиорелла, Бьянчетта, Лизетта, Мюзетта, Жанетта, Жоpжетта, Фьяметта, и они брызжут на меня ароматной водой, в которой растворены заморские благовония, шутят, то простираясь передо мной, как открытая книга, то пряча свою нескромную драгоценность, лишь одна, самая красивая, не желает шутить. Сияющий золотисто-голубой смерч в небесах, бушующий круговорот телесных ангелов, что приносят вниз и уносят вверх непорочные души… Щемит сердце, трепещут натянутые жилы. Снова блаженство и гибель. И снова. И снова. Ино до самой последней смерти побредем…
Но в самый трагический миг с треском разваливается пополам двойная дверь в бокс — все четыре герметичные створки зараз — и в обрамлении показывается…
Его высочество Грегор собственной персоной. Во всеоружии праведного отеческого гнева. Сюртук цвета битвы при Маренго распахнут, точно входная дверь, поднятые вверх светлые волосы шевелятся, будто у горгонида, на смуглом лице лихорадочный румянец, синие глаза — две раскаленные газовые горелки.
Я не успеваю обрадоваться встрече после стольких лет и зим, как он рывком отделяет от меня мою красавицу, ставит на босые ноги и волочит по полу в дверном направлении.
— Инцестом промышляешь, как видно, — шипит сквозь зубы. — Порочное кровосмешение предка с потомком. Притащила вчера полный трупак, а сегодня уже вовсю припиявилась. Вот выдам твоей шкодливой круглой заднюшке нехилую порцию маринованных розог, на веки веков закаешься!
Внутренние створки кое-как смыкаются, и побоище, как я слышу, переносится в обширный буфер.
— Тиран домашний! Череп прикинутый! — слышится оттуда. — Когда над бедным мальчиком в андере измывались, сидел в кустах, элегантный, как белый рояль, и не рыпнулся даже. а теперь возник конкретно! Наезд на нас совершил, храбрый такой! Полное дерево. Дуб раскидистый.
— Сама ты ненасыть хорьковая! — отвечают ей. — Пробиркиных деток ей мало, кошелочников не хватает, так она себе полное харакири устроила. И сразу после того танцы живота.
— Мне полгода до условного совершеннолетия, если кто не понял. Вот возьму на нем и женюсь.
— Где, в Стокгольме? Или на дне Люцернского озера?
— Да по всему шарику можно, если тухлых шнурков под ногами не путается! Ты мне мозги не компостируй!
Раздаются щедрые аплодисменты. Возня, тем не менее, приходит к кое-какому логическому завершению, поскольку последнее слово остается за Грегором:
— Достебалась? Ну и вали теперь к маме! Она тебе не я, по всем правилам врачебного искусства фэйс начистит!
Чуть позже он открывает створку и входит в мой бокс с аккуратным тючком в руке, хладнокровно потирая изрядно побагровевшую левую щеку.
— Извини, Ролан, это меня семейная жизнь достает. По-настоящему крепкая семья, как говорится, — та, где все ее члены друг у друга в печенках сидят… Да, я, собственно, хотел тебе кой-какую одежду принести. И морково-черносливного пюре в герметичной посуде. Только ты пока отсюда ни на порог, хорошо? Здесь ты под прежней юрисдикцией, а наружи — беглец. И шторы, шторы давай задернем, а то обгоришь, как вульгарный торчок на могильнике. Прости, наркоман на пляже.
— Объяснения ты мне дашь? — спросил я с некоторым раздражением. — Из меня последние пятьдесят лет полного ботаника делают. Не того, что зеленый. Ну, не гринписовца.
— Ладно, — он уселся на место, нагретое Маришей. — Ты как, сумеешь сам на себя это натянуть — брюки, пиджак, блузу и прочие ботинки? Отмочалили тебя вроде не так чтобы по полной. А то, может, на звезды сходишь посмотреть?
— Какие звезды при ярком солнце?
— Чудик, это же про совмещенный санузел. Он за панелью, как и прочее медицинское оборудование. Здесь всё попрятано в нишах и особенно в потолке, как в продвинутой «медленной помощи». Не хочешь? Тогда я начну повествовать.
— Ты наш совместный роман весь до корки прочитал? — спросил он после краткой паузы. — Я имею в виду плюс эпилог и две Римусовы затычки.
— Да, но не так чтоб очень этим затруднился. Когда мне это в темницу приносили, слегка не до того было, — ответил я, лихорадочно напяливая на себя привычную мне элегантность и невозмутимость.
— Понятно. Так вот, мы с Ройан пятнадцать лет назад усыновили одну нетрадиционную оддисенскую девицу пяти месяцев отроду. Усыновили — идиотское словцо, но вполне официальное и в качестве такового проходит по всем документам. Нет, мы люди…хм!…образованные, что такое синдром Морриса, слыхали, да от нас и скрывать не пытались. Прямо в лоб не вляпали, конечно. Не то что я тебе.
— А что ты — мне? Про мое отдаленное потомство? Тоже мне секрет Полишинеля. Можно было догадаться, что я в смертном детстве не с одними венецианскими мальчишками перетрахивался. А между мной и Мари вообще поколений двадцать или даже сорок по вертикали. Такое родство у меня, наверное, с каждым десятым из смертных по выбору.
Он терпеливо выслушал мою тираду.
— Во что это вылилось конкретно, да еще если учесть местную доминанту в воспитании, ты отчасти видел. Бойтесь динанцев, дары приносящих, как говорится. В дому полный поросятник: сплошняком идут мелкие мухоеды и прочие хвостики. Хвостик — это половозрелая звериная киса, но человеческих тоже навалом. Котов, кобельков и простых пиплов тоже. Отборные деликатесы лопают, будто прямо счас из вузовской тошниловки. Коллекционные вина жрут как из пистолета. Классный музон гоняют без наушников и включив на полную вампирскую громкость, это при том, что у доброй половины из них — стандартизованные человеческие уши. Не приличный семейный очаг, а помесь булкотряса с бутыльболом. Сто дней Содома и полное Ватерлоо под конец! Ватерлоо, разумеется, — моё с Ройан.
Он помолчал, вцепившись в свои белокурые патлы.
— Ты извини, что я тебя гружу. Задрало меня. Ох, уж этот мне молодежный сленг — точно блохи какие, так на тебя и прыгает.
— Да я что, я привычный, — утешил его я. — Думаешь, в подземье сильно по-другому, чем в задверье?
— Дальше. Мы знали, что ей не иметь потомства, по этой причине нам специально разрешили дать ей нашу двоякую Кровь. Продлить ее личную жизнь. Но она хотела детей, много ребятишек, а поскольку она по паспорту местная гражданка в минимально подходящем возрасте, ее права соблюдают весьма строго. Что не так — ее у нас отнимут. У, шантажистка!
Пока врачи радостно изобретали ей гомункулов и знакомили с суррогатными мамашами, всё было ничего. Только ей ведь сына от плоти занадобилось. Выращенного в специально сформированной мускульной складке. А что далее, — ну, ты сам видел и на своей шкуре испытал.
— Ты предъявишь мне претензии за то, что именно я ее обессмертил? — холодновато спросил я. — Или за последуюший горячий секс?
— Нас не было рядом, — почти простонал он. — Хорошо еще, что дела, а не развлечения. Потом она не разрешила сообщить, куда едет, а позже нас не пустили ни в родилку, ни в операционную.
— Это ведь она, а не вы с супругой, понудила врачей перевезти меня на вашу дачку, — проговорил я. — Вы бы так и оставили: я же всем говорил, что смертник и дальнейшее мне без разницы.
— Не слушай меня, она ведь такая хорошая, — бормотал Грегор. — И вся ее компания неформалов тоже. Наркоты не потребляют, спидоносительством не занимаются, а если и шумны несколько, то от первопроходческого азарта. Просто я в это сообщество четко не вписываюсь. Никакая прививка от современности не спасает. Ты ведь это еще когда предсказывал в разговоре с нашим Луи.
Сия фуга на два голоса могла бы продолжаться бесконечно.
— Ладно, пролетели, — Грегор махнул рукой. — Возможно, ты и дальнейшее скушаешь с твоим обычным хладнокровием. Что такое дети-«моррисы», не слыхал? Формально, по свидетельству и теперь по паспорту, она девчонка. Маурисия Л'Эстен. Удобное, кстати, словцо — «формально». По форме и внешнему виду. Хромосомы типично мужские, гормональный фон женский, крошечная вагина и полное отсутствие матки и яичников: одни недоразвитые семенники. Гипертрофия клитора.
— Меня это отнюдь не шокирует, — перебил его я, — после того, как я стольких выпил до смерти или сжег своим Пламенным Даром. Только не воображай, пожалуйста, что твоя приземленная физиология для меня полный кайф.
— Мужиков не любит за грубость, хороводится с девицами, — продолжал он, — ты у нее первый почин. Ну и пускай, нравы сейчас вольные. Я настаиваю, чтоб она хотя бы одевалась по-женски. Компромисс в лице унисекса меня и мамочку не устроил, шотландский флаг на бедрах носят самые сексуальные дедуси в Европе, но уж никак не бабуси, зато саронг был успешно опробован: говорит, хорошо для отдыха, хоть и не для развлечений. Незадолго до запланированной беременности увидела в Афинах развод караула перед парламентским дворцом и вот увлеклась новогреческой модой. К тому, что ты видел, еще гольфики с кисточками положены и берет. Невежды знай воображают себе, что это прелестный девичий костюмчик, а она тихо посмеивается.
— Ну и что?
— В приватной беседе специально применяем русский язык, в известном смысле исключительный по идиотизму. В нем прошедшее время единственного числа склоняется по роду, а не спрягается. Говорят, в дальней дороге глагольную связку потеряли. Так наша Мавруша и тут изворачивается: использует безличные конструкции, второе лицо, как коронованная особа, настоящее время и так далее. Определяет себя существительными общего рода: забияка, недотрога, гуляка, неженка. Виртуозна до помрачения моего остаточного разума.
— Да уж ладно, — рефлектировал он, уткнувшись головой мне в плечо. — Позволю я вам, номинально разнополым, жениться, если она как следует на меня надавит и не побоится вскорости овдоветь. Отпущу ее в твоей темнице посидеть — тебе же любые привилегии дадут. Если не захотите брака, так живите, непроштампованные, лишь бы на радость вам было. Но если ты хоть на тонкий волос погрешишь против нее, я тебя — не убью, конечно, с какой стати мараться, — но навечно пришпилю к крышке своей личной вампирской усыпальницы, точно гипсовый барельеф. Понял?
— Понял и согласен, — улыбнулся я.
— Ну, я пошел готовиться к твоей отправке, — поднялся он. — Перевозить тебя, когда уже нет нужды торопиться, придется под слоем земли, будто мы соблюдаем старинное поверье насчет вампиров, а не решение суда. И в старорежимном гробу. Хлопот не оберешься, одним словом.
— Увидеть ее дашь?
— Еще успеется. Незачем киндеру лишнюю потачку давать.
Это я только изображал холодную кровь. От слов Грегора у меня в голове поселилась целая пчелиная фабрика. В глубине души своей я помышлял об утонченном разврате, а получил законнейший алхимический брак. Я пожелал сестру мою невесту, а получил взамен…бззз… хорошенького юного братца.
И вот, оставшись один, я со стоном и ото всей души, от всего моего несытого сердца взмолился — нет, не Богу, всего лишь Странникам, — говоря, что отыскал для себя максимально приемлемый способ умерщвления, что их дело, разумеется, остается их делом, но я так бы хотел еще немного покрутиться на этом — одном-единственном в своем роде — дурацком свете. Они, я думаю, услыхали и немало посмеялись над моими словами: тем хрустально-чистым смехом, что описал в своем мемуаре Степной Волк».