Один из Старейших выразился в том смысле, что мы, вампиры, похожи на цветок: только и можем, что распуститься пошире. Тогда хотел бы я знать, каков был тот скромненький алый цветочек, что развернулся в блистательную Селину Ласочку.

Именно ее молоко от бешеной коровы ввергло меня в кошмары. Точнее, это я полагал, что кошмары, пока не получил настоящий и доподлинный. Возможно, я перехватил тот небольшой клип из фильма ужасов, который должны были прокрутить для-ради Грегорова приобщения к Селине: все мы были свидетелями некоей интимной сцены на скамейке в парке. Но это я пытаюсь одновременно найти рациональное объяснение своему видению и рационализировать легкую неприязнь ко всевластной хозяйке ночного Динана, которую время от времени испытываю.

Соглашаюсь, ее питомцы и воспитанники все очень добрые и положительные, если и убивают, то обреченных и на последней минуте жизни. Как говорит сама Селина, люди, которые полностью отмотали срок на земле, составляют нашу законную добычу. Не радует одно: промывку мозгов им явно сделали не хуже, чем недоброй памяти итальянец — мне самому. Лучшим в мире стиральным порошком.

Однако перейдем к делу.

Когда мы устроились в гостеприимном новоорлеанском доме Римуса и наступил новый день, я сразу же вошел в некое свинцовое пространство.

Меня протащило по черному серпантину высокогорной дороги: слева грубый каменистый обрыв, не огороженный ничем, справа гладкая отвесная стена без единой травинки. Мы, вампиры, привыкли к большой скорости, но она обычно скрадывается известным несовершенством нашего зрения — пейзаж заволакивается как бы пеленой. Но тут я видел всё до последней крупицы щебня. И черное поле древней вулканической осыпи на плоской вершине горы: совершенно ровную площадку, огороженную гранитными клыками скал; лишь в одном месте клыки раздвигаются, чтобы показать глубокие и широкие складки, поднимающиеся к жерлу самого вулкана. И странное бурое небо, на котором никогда не бывало солнца.

Нас пятеро на площадке: обе сестры, зеленоглазая Царица Проклятых и сероглазая Мать Великой Семьи обнялись, как две половинки рисованного сердца, скандинав отодвинул повязку со слепых глазниц, пересеченных шрамами крест-накрест. Незнакомая мне молодая женщина в такой же, как у сестер, темной накидке, ее волосы коротко обрезаны, два меча заткнуты за широкий пояс; отчего-то я знаю ее имя: Тергата. И я, невидимый даже себе самому.

— Мы почти тезки, Торнбьерн, — говорит женщина. — Ты мощный зверь Тора, бога яростных бурь и тучной земли; я — воплощение одной из его рук. Так называется в нашей земле любое холодное оружие, кроме священного молота.

— Ты помогла моим возлюбленным сестрам, — отвечает ей викинг. — Что возьмешь в уплату?

— Немногое, побратим скрелингов, — отвечает Тергата. — Спросить Махарет.

— Задавай свой вопрос, — отвечает та.

— Хорошо ли служат тебе серые очи, Мудрейшая? Не нуждаются ли в замене, как те, что ты брала от смертных?

— Снова ты говоришь дерзости, — отзывается Махарет, но без слышимого гнева.

— Тогда я говорю не с тобой, а с Торном. Сын Громовника, на мне положен гейс — я не могу умереть иначе как от своего меча, что отрубит мне голову, и в поединке с равным мне по силе. Умереть вдвойне: как та, что пьет кровь живущих, и как старый викинг, что насытился жизнью и подвигами. Ты поможешь мне выполнить зарок?

— Я же слеп, госпожа моя.

— Не беда: я буду направлять твой клинок. Ты сделаешь?

Я вижу, как женщина бросает один из своих мечей вперед рукоятью, и та попадает прямо в привычную хватку северного бойца. Затем обнажает другой клинок и отбрасывает пояс вместе с ножнами.

Мечи встречаются с колокольным звоном. Сразу темнеет, и остаются лишь алые высверки в небе, стальные зарницы над землей. Они то скрещиваются подобно молниям, то летают вдоль земли, как стрижи…

И тут меч в руках скандинава плашмя скользит вдоль чужого лезвия и ударяет прямо поперек яремных жил. Темная кровь брызжет прямо в глаза Торну. Он кричит — горе и торжество, и нечто иное.

Голубовато-белый свет льется с открытого настежь неба и покрывает безглаво стоящее тело яркими искрами. Затем исчезает всё и вся. Только Торн, бросив клинок и обтирая лицо рукавицей, смотрит на мир яркими голубыми глазами.

Опускается на одно колено:

— Я убил подобную тебе, не дожидаясь твоего позволения. Ты накажешь или простишь, Создательница?

— То, что ты свершил, совершено на обратной стороне жизни, в царстве Хель, — слышу я ответ. — В этом нет вины, за это нет награды — кроме той, что ты взял сам.

Тут я впадаю в полное беспамятство, но вроде как появляюсь в Доме, который построен на мои деньги в качестве отступного, и выхожу из его стен прямо на луг.

Лошади-степнячки хороводом пасутся вокруг Селины, которая, слава те Господи, головы отнюдь не теряла. Глаза, правда, мутноваты, но мне уже доносили о ее злоупотреблении гелевыми линзами.

— Умницы мои, — воркует она, прижимаясь к длинным шеям, трепля по гриве или холке то одну, то другую и вынимая из сумы, подвешенной на плече, то морковку, то яблоко. — Присоединяйся, Ролан. Бери и угощай, только ладонь-то распрями, как лопатку, иначе зубищами ухватит вместе с куском пальца.

— Так ты, выходит, взаправду от них пьешь? — осеняет меня.

— Тем и держусь, как древний монгол в бесплодном месте. Коням от этого вреда меньше, чем людям. Я пью от немногих людей — им это даже прибавляет здоровья. От многих лошадей — это успокаивает их. От этого можно исполниться гордыни, но человек иногда отстраняется от меня, а конь слишком охотно мне служит. И я почти завидую вашим угрызениям совести, потому что не люблю чрезмерную благость.

— И обильная чужеродная кровь не наносит тебе ущерба?

— Ну, это присходит согласно уравнению. Вы пили молоко человеческой матери и вынуждены теперь пить кровь людей, а моей кормилицей была кобылица чистых кровей — вот я от ее потомков и пользуюсь. Не только прямых, конечно.

— Как же ты обуздываешь нашу общую тягу к тому, чтобы выпить до дна всего человека, когда, наконец, встречаешься с ним?

— Да получаю удовольствие непосредственно от самой жажды. Мне смертной говорили, что отречение лучше, чем похоть, превозмочь достойнее, чем поддаться. Ведь благое недеяние — это пена, что вырастает на гребне абсолютной мощи.

— Хитро устроилась. Стало быть, тебе в самом деле не о чем тосковать — в отличие от нас прочих.

— Хм. У каждого своя причина испортиться, как некогда говорил ты сам. (Не помню такого, вскользь подумал я.) Моя личная тоска имеет человеческий корень, и ты легко можешь его вычислить. Ваша всеобщая вампирская хандра, чернейшая меланхолия — в том, что вы безуспешно стремитесь назад к человеку. А, может быть, надо идти вперед к человеку?

— Не думал. У меня иная боль.

— Да. Ты по своей крещеной природе Андрей: талантливый живописец, художник, артист в широком смысле, но и апостол новизны — как оба твоих великих тезки. Но живописец в тебе похоронен, апостол извращен. Иные твои имена означают лишь твои клипот.

— Клипы?

Селина смеется, очень дружелюбно.

— Слово это древнее, но оттого не менее ходкое, чем то, что ты назвал.

Скорлупы. Ограды, отделяющие тебя от Бога. То, что есть у всех людей в мире.

— Да. Я понимаю, — говорю я.

— Не очень. Подумай на досуге о двух вещах: скорлупу ореха, плотную оболочку семени трудно взломать молотком или стереть жерновом в пыль. Но нежный росток, тонкий лист без труда раскрывает собой семя, яйцо, почку.

Мы молчим. Ходят по кругу тихие, сонные лошади, позванивают колокольцы на путах.

— И еще вот что прикинь: не сделаться ли тебе снова художником — такие потрясные видения ты сочиняешь, — говорит Селина внезапно.

Затемнение.

Проснувшись ввечеру, я тотчас же отправился наверх, где были Старшие и кое-кто из наших детей. Нас приглашают в Динан, сказала Махарет, но там — там происходит нечто непонятное.