Тогда, когда всё это началось, я в прекраснейшем месяце мае был в прекраснейшем городе Лэне, который все местные жители знают как Вечный город Лэн-Дархан. Город, который живет сам по себе, не платя дани и не подчиняясь никому, помимо Владыки Утра.

Я не питал насчет него никаких иллюзий, хотя слышал от молодых сплошные восторженные отзывы, и многие годы медлил с его посещением — вовсе не потому, что мы не можем пересечь большую воду; полная чепуха. И не потому, что, как и все мы, опасаюсь своего Заоблачного Дара. Лэн привлекал меня не более, чем какой-нибудь Стерлитамак или ранее Фустат.

Однако в тот час, когда город открылся передо мной на фоне хмурой грозовой тучи, накрывшей западные горные хребты, я вспомнил именно Фустат. Вернее, Каир, его блистательного потомка. Еще вернее — Толедо времен этого странного грека Доменико Теотокопулоса. Старая слоновая кость и сияющий голубой фарфор, башни и стены, парки и сады, а вокруг — белые одноэтажные дома с темными крапинами окон, точно кубики какой-то игры, сжатые в пригоршню широкой долины с нависающими со всех сторон лесистыми горами. Жемчужина посреди мхов. Отполированная кость самого времени.

Вся ночь была впереди, начиная со странного невидимого заката. Я видел светлые стены Кремника, одетые вечерним и полуночным рокотом колоколов, взлетающие выше гор кружевные иглы минаретов, бродил в старом центре города по тротуарам, замощенным дорогим клинкерным кирпичом, и мостовым из дикого камня. (Погибель для современных авто, да их сюда и не пускали — трава невозбранно пробивалась между швов, уютные кафе манили устроить посиделки прямо перед ногами прохожих.) Дома и дворцы здешней знати пленяли арками входов, крутыми водопадами лестниц, шипами и резьбой на стенах, стройными сталагмитами шпилей и сталактитами, обрамившими ниши, — не столько подземное царство в духе мосараб, сколько священный бред Гауди, который в этом месте вроде бы и не погибал под колесами трамвая «Желание». Оружейные, ковровые, шелковые и парчовые лавки; прямые развалы тусклого, с чернью, серебра; ресторанчики и кофейни, соблазняющие даже меня своими пряными и утонченными ароматами; театры и клубы, чьи вывески были освещены изнутри, как китайский фонарь; и книги, книги всех времен и народов, которые приютил магазинчик букиниста: не обязательно старца, вышедшего прямо из лавки древностей, но, может быть, его юной внучки, чудом уцелевшей в книжных передрягах.

Меня предупреждали: если увидишь тут роскошный Коран в рукописном оригинале, не приценяйся и не торгуйся, а спроси у хозяина, сколько он возьмет за хранение Благородной Книги. А если твои устремления не столь серьезны — что же, не клади на нее свой алчный взор, тут имеется пища не для одних мусульманских душ. Чуть пониже Корана я заметил прекрасный инкунабул на толстой, мягкой бумаге, легко принявшей и сохранившей натиск печати — и «Метаморфозы» Овидия были украшены так богато и изысканно, что походили на рукопись более ранних времен. В стиле, скажем, Ван-Винкена, так ценимого нашим драгоценным Грегором. «Но это ведь тоже о любви, — ответила на мое удивление миниатюрная девушка в кружевной шали поверх иссиня-черных кос, доставая книгу и принимая деньги, — лучшие в мире книги всегда пишут о любви».

И бессонный народ на улицах — деловой, но без фанатства, слегка разгульный, но не нарушающий пристойности, жадный до новинок и все-таки не дающий им себя увлечь. Юный и бодрый, невзирая на возраст. Я не видел ни над одним тех мрачных желто-оранжевых ореолов, которые указывают нам на добычу, однако ничуть о том не жалел.

Да, я был увлечен. Очарован. Я забыл о времени и не слушал птиц. Я не обратил внимания на то, что пустеют улицы и извне, со стороны современных кварталов, уже не доносится рокот бессонного мотора. Я пропустил паузу между двумя вздохами Города Веков.

И был ошеломлен, когда из-за цепи гор, нависшей надо мною, вырвалось ярое солнце и хлестнуло меня как бичом. Меня сразу охватил жар — устрашающий, едва не погибельный, мешающий думать. Инстинктивно я пригнулся, сжав ладонями пылающие веки и лихорадочно соображая, где мне укрыться в чужом месте и как я теперь поднимусь в ту мою пещеру, откуда я вышел много часов назад. Но тут сзади на меня набросилось нечто тяжелое, душное, абсолютно непроницаемое — и неживое.

— Идем скорее, ну! — произнес голос непонятного тембра, не мужской, не женский. Альт или контральто, звенящее, как небольшой колокол. — Только не спите на ходу… ради всего…

Да. Руки, жаркие и необычайно сильные, которые удерживали вокруг меня плащ, несомненно, почувствовали крепость и хлад моего тела, я из последних сил удивился, что за кратким перерывом в речи не следовало ни перебоя пульса, ни остановки в движении, а меня всё тащили куда-то, я загребал носками уже не брусчатку, а крупный гравий, не улавливая рядом и тени человеческой мысли, гравий сменился песком и ракушками, да скорее же, я знаю куда, приговаривал мой спаситель, ну да, я знаю и кто, сделайте же последнее усилие…

Гладкий пол под ногами, тяжелый лязг за спиной, прохладная тьма, благословенная затхлость впереди и вокруг нас. Капюшон сняли с моей головы.

— Можете смотреть, и на меня тоже, — произнес голос. — Свет идет строго поверху, из этаких узких продухов с кошелями. Надеюсь, вам это не опасно.

— Что? — спросил я. — Это.

Мы стояли на круглой площадке, позади нас — тяжеленная с виду металлическая дверь, по сторонам — стены из ракушечника, круто вниз ведет узкая винтовая лестница.

— Вокруг нас — жилая крестьянская башня. На вас — мой дождевик. Нам холодную грозу вроде как обещали, да пронесли мимо. А я — это кто, а не что.

Напротив меня, придвинутого к стене, стоял человек. Женщина. Слабый свет, дурманящий меня, однако в общем безобидный (в панике я не учел, что и яркое солнце не может повредить мне сколько-нибудь значительно), освещал светлые вьющиеся волосы, нежно-смуглую кожу без румянца. Изогнутые брови темны и почти сходятся в переносице, темны и глаза — удивительные, цвета минувшей грозы. Слегка впалые щеки, изящные скулы. Тонкий нос похож на стрелу, очертания карминно-алых губ — тугой персидский лук. Лет пятьдесят с большим привеском, но осанка безупречна, даже слишком. Если бы не колебание груди, не шуршание крови в аорте, не тихое биение сердца — я бы счел ее одной из Проклятых в отличном — просто отличном — гриме.

— Вы поняли, кто я.

— Уж не сомневайтесь. Ну надо ж, а я-то приняла вас за примитивного альбиноса, только что мал-мала не в себе.

— И не боитесь?

— Ну а боюсь, и что теперь — дела не делать?

Мне показалось, что она усмехнулась. В это время я успел не то чтобы погрузиться в ее мысли, но уловить их запах. Свежесть и покой, мир в себе и во вселенной вокруг, полное приятие всего и вся, некая…мягкая ироническая безнадежность.

— Вы от жизни… ничего не ждете…

— Знаете, уж если вы в силах философствовать, то зря я на вас силы тратила.

— Не…зря, — кое-как выдавил я.

Что-то сверх моей обыкновенной дневной слабости, переходящей уже в прямую кому, заставило меня промедлить.

— Я и вы. Увидеться?

— Конечно, и не могите инако мыслить. Я тут вроде владельца. На двери мощный цифровой замок, я его защелкну, но вон там имеется хитрая кнопочка. Найдете, с вашими-то способностями. Да и с самим замком разберётесь поди. Апартамент глубоко внизу. Лампу не зажечь?

— Нет. Да. Не то. Обещаете?

— Вечером непременно. Если, конечно, ногу не сверну или там шею. Жизнь наша такая.

По крутой лестнице без перил и площадок я не столько сошел, сколько сполз. И провалился даже не в сон, а в полное беспамятство.

Открыл глаза я, по всей видимости, ранним вечером и с трудом выбрался из кучи недвусмысленно гнилой соломы. Благо хоть в здешний земляной пол не зарылся. Мое зрение улавливало в неясном свете «продухов», который к тому же скрадывали прикреплённые понизу железные карманы, какие-то лари, тюки, четырехугольные корзины из прутьев с плетеными крышками, грубой работы амфоры, воткнутые в пол острием. Продуктовый склад, по-видимому, решил я, поднимаясь вверх. Это оказалось легче спуска, поэтому моя любознательность ожила и взыграла. Когда у самой входной двери, немного выше «кнопочки», обнаружилось нечто вроде трапа, прикрепленного к стене понизу и вверху уходящего в глухой каменный свод, я поднялся по нему тоже. Разумеется, я уперся вовсе не в потолок, а в тугой люк того же пошиба, что и парадная дверь. Заперт он не был, и я оказался в жилой части дома.

Здесь было даже уютно, невзирая на хлопья пыли по всем углам, занавес из паутины, скрадывающий решетку из прутьев толщиной в мое запястье, замурованных в оконные проемы одновременно с возведением донжона, и патину легкого светлого праха на всех предметах обихода. Дубовые стропила под сводами, дубовый паркет на полу, прикрытый дряхлым восьмиугольным ковром, почти бестелесные призраки стеганых одеял в узкой стенной нише, истлевшие кожаные подушки и валики. Из перекрестья потолочных балок струился тусклый хрустальный водопад — такие люстры, как я знал по опыту, способны до бесконечности множить свет одной-единственной свечи или лампады.

Я смотрел на это недолго: ловушек мы не любим. Отряхнулся от пыли и трухи, выскользнул наружу, на всякий случай изображая из себя одного из местных, и оказался в безлюдном переулке. Слышимая жизнь протекала здесь за глинобитными заборами с высокой калиткой, поверх которой шла арка, увитая глицинией или розами — деревенька посреди оживленной столицы. И — скажите на милость! Моя давешняя знакомая уже была тут, шла впереди меня, поминутно оборачиваясь. Мы встретились глазами: ее оказались вовсе не синевато-серыми, а буквально васильковыми. Я догнал ее, как мог неторопливо, чтобы не пугать лишний раз, — и пошел рядом.

— Хотел бы я знать, моя…

— Инэни, то есть «малая» госпожа. Если б я была девица — то «сэнна».

— …моя инэни, зачем, собственно говоря, вы затруднились меня выручать.

— А, чепуха. Просто безусловный спасательный рефлекс.

— И чего вы здесь дожидались. Благодарности или приключений на свою голову?

— Ни того, ни другого, потому что…Да, с кем имею честь? С господином…

— Римусом. Просто Римус.

— Просто Селина. Полностью — Селина Армор. Имечко, я думаю, ничем не беззаконней вашего. Кстати, даме следовало бы представиться первой, но замнем. Так вот, ждала я не благодарности — потому что, уважаемый Римус, солнышко особого вреда вам бы не причинило, а кое-что иное люди приняли бы за рутинный случай самовозгорания, описанного Диккенсом: бочка уксуса, парочка расхожих заклинаний — и порядок. И не приключений ждала — потому что я их не ищу, они сами меня находят во множестве.

— Так вы и в самом деле всё поняли.

— Ну…смотря что вы имеете в виду подо «всем».

— То, что я не человек.

— Кто б сомневался. Детализировать?

— Да, — сказал я резко.

— Вы из Тех, кто Охотится в Ночи. Цитата из Барбары Хэмбли, простите. Обладатель Темного Дара. Тот, кто Пьет Кровь.

— Довольно, — оборвал я. — Вы, как и прочие, не верите. Выламываетесь.

— Если бы я сказала, что вы, к примеру, иностранный агент, ваша реакция была бы иной?

Наши руки сомкнулись — со стороны почти дружески, но я держал ее пальцы так цепко, что едва не сломал. Но только едва: сила в них обнаружилась не дамская.

— Камень и лед. Слишком большая для меня роскошь — отрицать очевидное, — сказала она своим необычайным голосом. — Поймите: на меня в моем разнообразном бытии свалилось и грозит свалиться столько всяких прелестей, что быть опустошенной элегантным древним вампиром — это, считайте, мирный конец, овеянный романтическим флером.

Я отнял руку. Улыбнулся и получил в ответ улыбку и дыхание на своем лице. Запах мяты, полыни и весенних почек, слитый с ароматами кожи и крови; последний еле пробивался наружу. И еще один тяжелый аромат, гораздо более меня потревоживший. Пойдя вслед за ним, я увидел как бы миниатюрного паучка, который сидел на верхушке левого легкого. Но видение тут же исчезло, я решил было, что мне примерещилось.

— Бывший туберкулез, а до того была рана. Залеченная, — объяснила Селина. — Проза гражданской войны. Шрамы остались, что поделать.

— Рубцы я, кажется, могу убрать, — предложил я,

— Спасибо, не надо затрудняться, — ответила она до крайности вежливо. — Уж очень я солнышко люблю.

— Нет, вы не так поняли. Это гораздо проще и для вас безопасно.

— Всё равно. Это как знак. Чести или доблести, может быть. Алый знак доблести, как говорится.

— Или безрассудства.

— Или, к примеру, судьбы.

— А теперь, когда мы встретились и представились друг другу, что мы с вами будем делать? — спросил я, прерывая выразительную паузу, наставшую в нашем словесном фехтовании.

— Смотреть мой город. Я ведь долго наблюдала, как вас шатало по Лэн-Дархану от переизбытка эмоций. Смотреть другие города — они, кстати, немногим хуже. Гостить во всех четырех провинциях моей страны Динан, если хотите, мастер Римус. Мы становимся модными в кругу иноземцев, а я — я знаю здешнюю жизнь с такой стороны, с какой ее не знает никто.

Так началась самая непонятная для меня, самая безумная и пленительная ночь в моей жизни, Ночь тысячи ночей, как здесь говорят. Фантасмагория, когда пытаешься описать. Был подтекст, который мы оба слышали за простыми словами, было неявное соглашение, которое никто из нас не подписывал. Я был слишком стар, чтобы желать — и не уметь при том управлять своими желаниями. Да и не появлялось во мне, когда я находился рядом с ней, той хищной вампирской жажды, которая заставляет всех нас без разбору терять голову, — мутного, неразборчивого влечения, столь похожего на тягу человекообразного самца к самке. Влечения, что стоит на дне любой страсти. А Селина… нет, ни страсти, ни боязни в ней я не чувствовал никакой, и не было тяготения к смерти, даже «подсадки на свой адреналин», как любят говорить в двадцать первом веке, я не видел. Доверия сверх разумной меры — тоже. То и дело я слышал от нее что-нибудь насмешливо цитатное, вроде: «Не надо портить начало большой дружбы». «Вы так вечно молоды, так прекрасны и царственны, что, как говорят в одной пьесе Шекспира, вас можно надевать только по праздничным дням». В общем, так. Селина была так полна жизни, так остро ощущала, что жизнь сама по себе есть великолепная авантюра, что не насилуя, не предъявляя никаких требований, не надеясь ни на что, кроме естественного течения обстоятельств, — получала от своей судьбы всё, что та могла ей дать. Это было не равнодушием или обыкновенной непритязательностью — но тем высоким смирением, которое паче гордости.

Я предлагал ей деньги за работу — много, я ведь был очень богат. Селина не то чтобы отказывалась, но не хотела заключать никаких контрактов, ни устных, ни письменных. Я остерегал ее от грядущей болезни, которую смутно прозревал в ней. «Призрака будущей смерти недостаточно, — повторяла она снова и снова, — чтобы понудить меня принять ваш… хм… дар. К тому же он слишком ценен в ваших глазах — а для меня существует риск подхватить его просто по недосмотру, если вы приметесь меня подлечивать. Глупо выйдет».

— Быть может, наш Дар Тьмы настолько двусмыслен, что вы втайне от себя презираете его — как и всех нас? — ответил я ей как-то.

— Хм… Хороший вопрос, что называется. Я отвечу так. Вы превращаете других в свое подобие на грани их смерти, в отчаянии собственной любви, реже насильно, но даже и насилие можно оправдать вашей тягой к продолжению рода, свойственной любому существу под небесами. Вы так трогательно терзаетесь тем, что составляет вашу природу, так безуспешно пытаетесь отделить зло от добра, так упорно затеваете всякие игры с истиной и нравственностью! В вас редко ночует самовлюбленность, и даже когда вы громоздите жестокость на жестокость — это следствие неприятия себя такими, как вы есть. И может быть, именно это неприятие, эту ненависть к своей природе стоит победить в качестве первого шага на вашем пути? Ведь побеждаете вы свою специфическую алчность — чем не упражнение в духе Сенеки и Марка Аврелия! Если умеете взять кровь, не убив, но только одурманив, — тогда в претензии к вам будут разве что донорские пункты. А если ваша духовная жажда того, что записано в человеке Богом, извечна… Если ваша телесная прочность так уязвима… Это ставит перед вами Цель.

— Недурная апология вампиризма.

— Скорее, приговор человечеству…И личная моя ксенофилия. Вот, кстати, еще одна причина моего отказа. Я хочу иметь чистую совесть постороннего наблюдателя. Иметь полное право этак вам вещать.

Я думал: подобная открытость пьянит тем более, чем меньше под ней рациональных оснований. Такое доверие всегда по неизбежности взаимно.

Может быть, стойкая тяга к тому, что непонятно и не изведано, отвага и ум, изящество мысли, — все эти ее качества служат ей дополнительной броней. И, конечно отсутствие иллюзий по отношению к любому сообществу.

— Вы все, Римус, по необходимости убиваете сотнями и рефлектируете. Заурядный военачальник ради одного своего честолюбия кладет на жертвенник славы, патриотизма, спасения отечества миллионы — и даже глазом не моргнет. Хуже того: каждый хомо хапиенс по природе своей убийца, ибо истребляет младшую жизнь.

— Животных, растения. Да?

— Именно. И в этом человек даже вас, кровососов, простите, переплюнул. Вам ведь не приходит в голову разводить людей как скотину себе любимым на потребу? А ведь и натуральный скот — он вовсе не безмозглый. Да что говорить! Я не пацифист и не веганец, но меня удручает, что на подобных основаниях строится все ближнее бытие.

— А в чем смысл этого бытия? Или его нет вовсе?

— Если вам он нужен — он есть. Впрочем, мы обречены искать его не там, и более всего повинно в этом христианство.

— Почему?

— Даже вы, Римус, с вашим позднеантичным прошлым, заражены некой бесплодной жаждой. Все вы, смертные и условно бессмертные, полагаете, что добрый Боженька обязан обеспечить вам комфорт и пристойное существование, а если что не так — ополчаемся на него.

— Не только. Напротив, существует такая вещь, как теодицея.

— По-моему, голое кощунство. Оборотная сторона вражды. Если ты Его оправдываешь, то, скорее всего, в душе крепко ненавидишь. Или боишься своей ненависти.

— Ну и где все-таки его искать, этот неуловимый смысл?

— В себе. Это игра такая. И игра для каждого по отдельности — такова сама логика ее построения.

— Я не осуждаю никого еще потому, что и сама косвенно не без греха, — прибавила она.

— Так ведь и Христос косвенно…

— Косвенно, прямо и крест-накрест! Сколько людей погубили зелотские восстания, Бен-Акиба, крестовые походы и прочее без конца? А пророк Иса — он ведь из-за того даже не почесался. И предвидеть что, тоже не мог? Искупил, называется, прошлое и будущее за всех одним чохом — и никакого раскаяния! Тут уж поневоле приходится верить в его божественную природу.

— Но вы лично не верите.

— Как сказать… Пожалуй.

Пожалуй, Наверное. Любимые оговорки Селины. («Моя прабабушка говорила, что врать все едино: на грош или на червонец. Вот я и не пытаюсь что-то утвердить намертво».) А как тогда насчет ее истинных воззрений?

Да, что в ней меня удивляло более всего — крепостные сооружения, кем-то воздвигнутые вокруг ее разума. Я, разумеется, мог поймать те мысли, которые она мне изредка посылала, так сказать, прицельно, это все наши умеют, а что до нее, то Селина безошибочно улавливала любые мои настроения. Она была, по ее словам, хороший эмпат, хотя телепатией ни в коей мере не страдала.

— На любую стену можно вскарабкаться, цепляясь за цветущие лозы, Римус, — как-то посмеялась она. — Подумайте, больше я ничего о том не скажу.

И все-таки не провокационные и тревожащие душу разговоры были для нас обоих главным. От них мы лишь уставали и испытывали досаду друг на друга. «Напрасно я веду смутительные речи и мешаю вашему самопознанию, — говаривала тогда Селина. — Давайте-ка погрузимся в сугубое эстетство».

Однажды она спросила меня, в каких отношениях вампиры с серебром. Правда ли, что оно нам вредит?

— Нисколько. Очередное суеверие. Меньше надо хорроров читать.

— Половина в них — выдумки для-ради занимательности, зато добрая четверть является истинной правдою. Вот бы еще знать, где что. Так все-таки, что там насчет белого металла?

— Просто не любим. Нам куда легче рядом с золотом.

— Как драконам. А вот в Динане серебро уважают, самые знатные обереги из него льют. В городе Эдине даже целый музей серебра имеется. Хотите глянуть? Там у меня главный хранитель…гм…

— Не обязательно тратить время.

— И ладно. Тут ведь какое дело, маэстро: при старой власти там была церковь с изумительными витражами, при новой ее конфисковали и наполнили всякой посудой, украсами и оружием, а ныне правительство у нас вообще новейшее, и храм снова возвернули церкви. Ну а стекла-то оказались расписаны не канонически, вот в чем беда! И бьются легко. К слову, вы как насчет посещения церквей — не коробит?

— Нисколько. Даже любим иногда.

— Учту на будущее.

Это будущее ждало нас в конце одной из местных авиалиний. Когда я в азарте заявил, что готов переправить нас в столицу Равнинного Края, иначе именуемого Эдинер, натуральным способом, благо недалеко, Селина запротестовала:

— Вы же вроде опасаетесь своего Заоблачного Дара. Зачем мне объятия перетрухнувшего летуна, который по причине одних нервов может меня… скажем, уронить?

— Можете вполне на меня положиться.

— Так и я только прикалываюсь. И все-таки давайте лучше полетим ночным рейсом. После лэнской архаики суперсовременный аэропорт будет смотреться свежо и остро.

Наши с ней паспорта, во всяком случае, именно так и смотрелись. Мой был заведомо фальшив, ее — утверждал, что имя и фамилия гражданки начинаются на что угодно, только не на С и А. Предъявлять же документ полагалось как минимум четыре раза: покупая билеты, входя с ними на трап, выгружаясь с трапа уже в столице провинции и получая багаж.

— Ваши бумаги не на ваше настоящее имя, — спросил я, когда все кончилось.

— Верно. Только это пустяки, их делали — от сих до сих — в такой официальной конторе, что законней просто некуда. Бывает, знаете, и такое.

В городе Эдине меня сразу повлекли в так называемый Эркский Квартал. Одноэтажные домики, отягощенные разве что мансардой, из толстенных бревен, что время посеребрило, а нынешнее поколение людей слегка тронуло матовым огнеупорным лаком. Зеленеющие газоны, что сохраняют свой вид двенадцать месяцев в году, даже и под снегом, благоухающие никотианой и маттиолой, проросшие кряжистыми дубами, серебристыми кленами и черной березой. Живые изгороди из дерена, чубушника и остролиста. Конюшни и менажереи в обширных дворах, неторопливые прогулки юных парочек верхом, маленькие петушки с непомерной длины хвостами, спящие внутри стеклянных птичников, шествия павлинов.

— Закрытый район, — со смешком пояснила Селина. — Основали иммигранты, а живет теперь наше любимое правительство. Туристам сюда ходу нет и не предвидится. Но убежище найти вполне реально, если помнить, что нет места темнее, чем под самым светильником.

Мы расставались утром и вновь сходились после заката. Наступило лето, дни были длинны, как никогда, и я подозревал, что Селина извлекала немалую пользу из моих дневных сновидений. Насчет того краткого времени, что уходило на мою охоту, — не уверен: подонки тут, перед строгим лицом динанской государственности, попадались много чаще, чем в вольном и беспечном Лэне, и я, свежий и разрумянившийся, бывал немало удручен видом ее лица с темными мешками вокруг как бы выцветших серых глаз.

— Вы устаете и не высыпаетесь.

— Обычное дело: служу обоим господам.

— С какой стати вам понадобилось меня опекать?

— Это мы уже проходили, А вот почему вы поддаетесь на мою опеку?

— Мне просто хорошо с вами.

— Вот и мне. Просто хорошо.

Вопрос о церкви был задан неспроста. Через неделю мы отправились в местную католическую церковку, закрытую, как пояснила Селина, «на перманентно капитальный ремонт». По имени самой главной ценности, присутствующей под этими сводами, ее называли «Храм Богоматери Ветров»

Несмотря на грязь и полнейшее отсутствие людей, икона (по словам Селины, опять же до прискорбия не вписывавшаяся в канон) была освещена снизу целым костром свечей, налепленных на поднос. В трепете пламени лицо Мадонны казалось невероятно юным — лет пятнадцати, а то и менее. Фигура, которую обтекали складки одежды, струящиеся как бы вовнутрь окаймляющего ее пейзажа, казалась куда более зрелой. В том, как нимбом раскинулись вокруг безмятежного лица светлые волосы, как разлетелся синий плащ за плечами, ощущался ветер — поистине бесноватый, ветер Последнего Дня. Это от него святой младенец спрятал личико на плече Матери: из тени показались только ресницы и смуглая щечка. Но маленькие босые ноги Марии плотно прижимали колышущийся ковер травы к месту, и вынутый из ножен прямой меч лежал перед ногами: знак поверженной войны, преодоленного страха — и всеконечной победы.

Так думал я словами, которые подсказало нечто, обитающее в безмолвии этих стен.

— Прекрасная… картина, — подытожил я. — Такие — нет, не такие, но схожие, — я видел в Венеции и Флоренции, сам копировал их. Однако сюжет более смелый, а тревога, которой здесь всё насыщено, — это дань позднейшим векам.

— Увы. Тринадцатому столетию. Были, конечно, более поздние подмалёвки, но их старательно расчистили. И динанская история говорит то же.

— Какая — официальная?

— Почти. Живописцу (имя его известно) позировала натурщица из эркских лесных крестьянок. Обыкновенный приработок тех времен: из «лесовичек» выходили самые красивые модели, причем отменно твердых правил. Но тут мы имеем то исключение, которое правилу подчиняется. Дева получила в качестве гонорара и увезла с собой сначала художникова младенца, а попозже и его автора, причем — но это, быть может, и сплетни, — выходца из небогатой «рукомесловой» знати.

— Художник — и дворянин?

— Знатный — это попросту известный. Но отсюда и в самом деле до аристократа недалеко. Наши «первые люди» получались не от земли, не от войны, а от полезности своих дел, от умений, передающихся от деда к отцу и отца к сыну. Династии грамотеев и книжников, слуг закона, магов металла. Что до войны и охоты на красного зверя — так мы все в том искусники. Моя лесная прабабка и на сельскую улочку без ружья не выходила.

— Вы из Эрка.

— Светлая эркени. Так здесь говорят.

— И это ваша история и ваши предки, я прав?

— Да. Мы, лесные, тоже ведь родовитая знать: со времен эдинского исхода ведем родословия, сочиняем летописи.

Мы побывали и в Лесной Провинции Эрк. Необозримые хвойные пространства давно уже проредили, но морской город Гэдойн, с остроугольными каменными строениями, похожими на корабли, из прямых улиц которого соленые ветра выдували всякую заразу, а из голов местных уроженцев — любую досужую мысль, меня восхитил. Давно не было тут многоязычного порта, лайнеры, танкеры и сухогрузы швартовались в глубокой гавани соседнего Дивэйна и далекого города Эрка, — но нам попадались восхитительные кабачки, малые храмы Вакха и Гамбринуса, круглосуточные стихийные рынки, где, немного потолкавшись, мы становились радостными владельцами то рулона подмокших кружев, то китайской чашечки розового костяного фарфора, единственной, что уцелела от семейного погрома, то золотой цепочки невиданного по тонкости плетения, без замочка, но с ушком от медальона. Селина немного отдышалась на вольном воздухе и ворошила здешнюю барахолку с детской радостью.

В саму лесную столицу, как тут принято, давшую название провинции, мы тоже наведались. Она бы мне понравилась, даже восхитила, если бы я ценил пасторали: в историческом центре — дома из вековой лиственницы, практически негниющей и почти негоримой из-за великанского размера подернутых влажным мхом бревен, коровы щиплют траву на окраинах, черномордые овцы рассеялись по газонам исторических зданий старинного университета.

Скатались мы и в четвертую здешнюю страну — сухое степное Эро, только уж она-то меня не впечатлила нисколько. Одноименная столица — просто вторая Бразилиа, такой же стеклянно-бетонный новодел, глинистая степь гола и бестравна круглый год, а знаменитое силиконовое производство обогатило меня всего-навсего ноутбуком в весе пера.

— Здесь тоже есть потайное дно, — обмолвилась Селина мне в утешение. — И называется оно — самое влиятельное в Динане Зеркальное Братство.

— Сказка.

— Ровно в той же степени, что и Ночной Народ, — отбрила она. — В Европе и Америке к Братству относятся так же, как к масонам или розенкрейцерам, типа «было и прошло — да и слава Богу». Сказки рассказывают, да, верно, — само Братство этому в помощь. Но в Динане любой ребенок понимает больше.

— Это… можно потрогать руками?

— Вы уже это делали. Холодное оружие. Книги. Компьютеры. Даже та икона.

— И только?

— О, вы заинтригованы. Понимаете, Оддисена, или Братство Расколотого Зеркала, — это наша всеобщая романтическая обыденность. Та сила, которая стабилизирует. О ней говорят, что начало ее — так называемые века феодальной раздробленности, когда на Руси писалось «Слово о полку Игореве» и когда…

— Земля моего Амадео, — вставил я.

— По справедливости, от самого изобилия мелких княжеств, графств и прочих земель никто не страдал. И не оно послужило стимулом; и даже не угроза извне, которая сплачивает и прочее в том же духе. Таковой здесь не было — море мешает. И не желание сплотить и унифицировать. Вы же видели, католичество, ислам и иудейство у нас в одной упряжи ходят. Всякий гордится родной кочкой, но соседнюю выпуклость на ровном месте своей вотчиной не считает. Это у нас уж искони повелось.

— Чем же занимается эта Оддисена?

— Оберегает любое своеобразие, скажем так. Но лишь пока оно не грозит нарушить гуманитарный гомеостаз.

— Ха!

— Не делит между хорошим и дурным, но изо всего извлекает прок для себя. В каждом живом и неживом создании видит часть великой космической голограммы, которая, по общему определению голограммы как артефакта, отражает весь мир целиком.

— Может быть, не надо испытывать на прочность мое знание местного эсперанто — оно вот-вот скончается от напряжения, — взмолился я. Но отлично понял: мне предлагали защиту. Возможно, сотрудничество. Вряд ли прямую выгоду.

Потом мы расстались. И более всех чудес Динана меня удивили те слова, что Селина сказала на прощание:

— Представьте себе, Римус, это ведь я вас использовала в своих корыстных целях. Вы были моим ночным стражем. Бодигардом, как нынче говорят. В жизни у меня не было никого лучше: всевидящий, всеслышащий, практически неуязвимый — и на свой лад безопасный.

— Безопасный… Это вы про меня?

— Я разве не говорила? Смерть — не самое худшее, что может приключиться с жизнью в ее течение и продолжение. По нашим религиозным понятиям, она не наносит ущерба ничему из того, что истинно. А если перейти на личности — хм. Когда-то, лет двадцать назад, я была персоной. С самых тех пор ко мне приставляют людей. Ну и нет у меня к ним, нонешним, доверия: если бы я сама их нанимала, они были бы верны хотя бы деньгам или своему профессиональному реноме. Бы, если и кабы. Их ведь непонятно для чего присылают: то ли отшить, то ли пришить.

Я, в свою очередь, снова предложил ей Кровь — как плату или отплату.

— Это запрещается…(«Какой дефицит, однако!» — хихикнули ее мысли.) Я же сам и запрещал. Но кто меня заставит соблюдать правило? Да, я понял, это в ваших глазах — дар из ящика Пандоры (не той, что моя любимая, в душе воскликнул я сам), но ведь мир течет и изменяется, и мы меняемся вместе с ним.

— Спасибо, — ответила она вполне серьезно. — Никогда не говори «никогда», уж этому меня крепко обучили. Кто знает, куда нас обоих заведет Великая Игра мироздания?

На прощание я показал ей (точнее, внушил), как она может связаться со мной ментально. Некий пеленг, по которому я смогу идти, как по лучу.

Но не ожидал, что меня вообще позовут — и тем более так скоро.

…Зов. И в нем горький запах давно предвидимой беды.

Я услышал его сквозь сон, и сон этот породил чудовищ. Виделся мне тот лэнский донжон в виде тюрьмы, старуха вместо красавицы и ее пленение. Пламя, который спускается вниз по хрусталю. Я в ужасе выдираю из окна решетку — и камни обрушиваются, выплескивая огонь прямо мне в лицо…

В результате я проснулся задолго до заката, и когда я вышел из укрытия, темное солнце обожгло мне лицо и руки. Однажды, ради того, чтобы приласкать моего смертного любовника, я нагрел пальцы над свечой: это показалось мне больнее. Но я торопливо закутался в антикварную «плащ-палатку» времен Второй Мировой — изделие из почти бессмертного брезента, с капюшоном и удобными длинными щелями для кистей рук — и поднялся ввысь, ориентируясь по невидимой линии, прорезанной в воздухе.

Это был не Динан: туда бы я не попал так скоро, и большая вода повергает меня в род холодной паники. Скорее, одна из классных европейских клиник, Швеция, может быть. Внутри уже погасили лампы, остались только ночники дежурных сестер, мигание огоньков на пульте, на седьмом этаже — небольшая настольная лампа, резная, как китайский многослойный шарик. В слабо освещенной спальне — две кровати: для пациента, для сиделки (будущей, с облегчением подумал я, покрывало не смято) и кресло под широким вигоневым пледом. Это я увидел, уже вцепившись в раму ногтями.

— Римус? Римус!

Тихий голос, почти неслышимая мысль. Теперь я ее видел: она приподнялась, откинув с себя шерстяную ткань и поплотнее запахнув на себе пышный, невесомый халат из какой-то синтетики. В самом главном — такая же, как я ее помнил. Болезнь не успела еще сильно изъесть ее плоть и совсем не тронула души, но лицо слегка осунулось, резче выступили кости запястий, глаза, такие яркие, впали, и сквозь прежний тополиный аромат я безошибочно угадал зловоние той самой болезни.

— Так скоро. На крыльях, что ли, прилетел? Идите, я внизу задвижку подпилила.

— Задвижка для меня не проблема, — сказал я самым легким тоном. — Так вы меня приглашаете?

— О, неужели эта древняя традиция еще жива в вашем народе? Ну конечно, приглашаю, — если не во имя закона, то хотя бы ради вежливости.

Я аккуратно высадил окно — там еще и неких хитроумных по замыслу петель не оказалось, так что я едва не выпал внутрь самой палаты вместе с рамой, — и проник внутрь.

— Доставайте себе табуретку там, под моим ложем. Ничего, что я не слишком обходительна? И ведите себя потише, за дверью мои то ли охранники, то ли конвойщики, сама не понимаю.

— Тогда я вас с собой заберу.

— Верно мыслите. Погодите, я письмо написала в ожидании, на всякий случай. Прочтите, мне спокойнее будет, что я не выдала никаких вампирских секретов. Там, собственно, ничего личного. Нате!

«Врач возлюбленный и друг мой Хорт, — с трудом разбирал я написанное в так называемом низком эдинском наречии. — В предвиденьи того, что меня ожидает после операции, химиотерапии и, возможно, даже сразу во время анестезионного сеанса — я ухожу. Как далеко и надолго, не могу предвидеть. Скорей навсегда, чем куда-то. Тупо сигануть с подоконника — не мой стиль, хотя и в отсутствии суицидальных наклонностей меня не упрекнешь. При любом раскладе исполнять мои служебные обязанности в вашем — хотя и по-прежнему милом моему сердцу — ведомстве я не смогу. Не буду иметь на это никакого формального права. Но именной перстень со щитом себе оставлю: он всё равно свое отыграл, а мне память. К тому же вы все из-под земли меня достанете, буде я откажусь от чести состоять в ваших рядах, верно?»

— Нет подписи и числа.

— А зачем?

Я устроил бумагу на видном месте и придавил какой-то больничной склянкой, чтобы не упала. Окутал Селину плащом и вынес на вольный воздух.

В пути я прикрывал ее голову рукой, а лицо прижал к своей груди — мне было страшнее, чем ей, пожалуй. Вверху было студёно, ветер приносил запахи снега из низких облаков, ее теплые руки обвились вокруг моей талии.

— Ф-фу, дышать нечем, а у меня астма.

— Открыть вас немного?

— Нет, здорово будет в качестве дополнительного бонуса еще и чахотку получить. Долго нам еще до вашего вампирского логова?

— Не очень. Вы же знаете, мы плохо видим, куда надо попасть.

— Уж постарайтесь. За то время, пока вы соприкасались с новой и новейшей историей, можно было всю спутниковую картографию изучить.

Но тут подо мной оказались огоньки моего нынешнего пристанища — северного мегаполиса, где в мае и июне день плавно перетекает в ночь, так и не превращаясь в непроглядную темень. Тут, на Каменном Острове, у меня был дом, милый моему сердцу: редкий в этих местах особняк с небольшим газоном и старыми дубами перед своими шестью колоннами (четыре из них — сдвоенные, тогда получается все десять), с простым фронтоном, одним парадным входом и тремя потайными, пробитыми в так называемых «крыльях», простершихся по обе стороны фасада.

Я вошел прямо в парадное, перенося даму на руках через порог, точно заправский молодожен. Именно это я прочел в глазах Ролана, который ненароком попал на зрелище: он как раз гостил тут, внезапно прельстившись красотой Северной Пальмиры. Возмущение, плавно переходящее в брезгливость.

— Это мой кровный сын Ролан. Моя старая знакомая Селена…Селина.

Вежливым стоит быть в любых обстоятельствах, не так ли?

К тому времени моя ноша уже выпала из моих ледяных объятий на мраморный пол вестибюля и утвердилась на слегка окоченевших ногах.

— Рада и польщена. Нет, в самом деле рада. Только в следующий раз я сюда лучше приеду верхом на панночке, как Хома Брут. С учетом местного колорита и погоды.

— Брут. Это Шекспир? — спросил Ролан.

— Нет, Николай Василич Гоголь, ваш соотечественник, причем в двойном размере. Вы ведь киевлянин по рождению и петербуржец по роду действий… Я что-то не так сказала?

Он фыркнул, уже не с тем накалом чувств, и удалился.

Слуг я отпустил еще вечером. Мы с Селиной расположились в креслах моего кабинета: роскошная мебель времен императрицы Фике, тяжеловесные занавеси от солнца и мороза, книги, кушетки, канапе, столики на паучьих ножках.

— Вина? Глинтвейна? Рому? Может быть, вуодки или горьилки?

— Упаси меня Боже, — с чувством произнесла она. — Вы что, меня загодя уморить желаете? Чаю. Зеленого. Желательно — «Жемчуг Дракона».

Я заварил его сам, в кобальтовом саксонском фарфоре с мечами, и поставил перед ней на стол, тихо злясь на весь мир и на Ролана в частности. Я мучился от невозможности что-то сказать, что-то предпринять самому, от густого запаха ее быстро оттаивающего тела. Заговорила, конечно, Селина, наклонив голову к чашке и любуясь рисунком:

— Ну, как вы уже поняли, тот ядовитый паучок, которого вы углядели с присущей вам зоркостью, разросся в целую плесень. Уверяют, что вполне операбельный и респектабельный канцер. Но — с ним или без него — невозможно далее жить, как я привыкла. Из-за него я стала крайне уязвимой: даже мой доверенный врач не берется контролировать мою безопасность и, скажем так, выживаемость. В клинике есть всякие врачи и самые разные процедуры.

— Вы хотите, чтобы я выполнил наш с вами уговор.

— Не так. Погодите, я доскажу. Но сначала напомните, какими глупостями я от вас отбояривалась.

— Вы привыкли видеть солнце, — стал я перечислять. — Вдыхать теплые дневные запахи. Есть еду. Любить сильных мужей. Не сумеете убить, потому что для вас на вашем пути добрые равны злым и злые — добрым.

— Спасибо, что напомнили. Так вот, я утаила главное. Есть нечто сомнительное в самой моей природе. Да.

Селина с легким стуком опустила чашку на столик.

— В то время как все люди живут вдоль, я живу как бы поперек. В пределах примерно семидесяти последних лет нашего века я проживаю десятки существований сразу. Даже больше. То есть, конечно (почему конечно, удивился я), за один прием я испытываю что-то одно, других линий практически не помню, но стоит переключиться — и вот я сама не похожа на себя прежнюю. Вообще-то говоря, эти мои биографии почти одинаковы: я то теряю дитя, то у меня сын, то дочка. Или один и тот же персонаж — мой названый брат, мой друг, мой жених. Я делаю политическую или научную карьеру, но обе связаны со знанием иностранных языков. Может быть, так у всех, просто мне удается нащупать зазоры, сквозь которые проникает лишняя информация. Сделать логическое ударение на одном, позже — на другом. Восстановить то, что происходит. Учиться на погрешностях, перебирать варианты в поисках решения. Искупать грехи, быть может.

— В жизни всегда есть место мистике, — пробормотал я.

— Чему вы — вечно живой пример. То бишь немертвый.

— Я — да, но насчет себя вы…

— Дай-то Бог, если ошибаюсь.

— Невероятно.

— Оборотни и призраки тоже не очень вероятны. Как и ведьмы из славного рода Мэйфейр, народные целители и экстрасенсы.

— И что нам с того?

— Так вы относитесь ко мне всерьез или нет?

Я пожал плечами.

— Допустим.

— Вся соль в том, что это делает ситуацию крайне опасной.

— Риск есть для обоих. Грегор всякий раз едва не умирал и чудом не останавливал сердце того, кто получал от него Темный Дар.

— Вы признавались мне, что для вас самое желанное в крови — то, что современное поколение называет информацией. Вы так уверены, что сумеете поглотить все мои жизни без вреда для себя?

Я, наконец, осмелился посмотреть ей в глаза. Они улыбались!

— Вы не о себе думаете.

— Ну.

— Так решаете вы или я?

— Я своё уже решила. Сегодня утром произошло кое-что. Не то чтоб я раньше боялась, не то чтобы сейчас захотела — только именно сегодня я могу делать что угодно, и это будет так… так, как предначертано. Мне повторили сказанное когда-то: «Бери всё, что оказывается на пути, и ни от чего не отрекайся». Вот. Но это не означает благополучия и безопасности ни для меня, ни для вас. Смотрите сами, Римус.

— Скажите «да».

— Да. Я беру то, что вы хотите мне вручить. Только одно условие: если что-то пойдет наперекос, невзирая на вашу древность и силу, — кончайте всё. Любым способом. Не берегите мою жизнь. Я и так не в убытке.

— Лучше мне вернуть вас назад. Врачи могут держать вас на морфине, кислороде…

— То-то мне радости.

— Вы могли бы бороться.

— Что я и делаю.

Селина поднялась с места, обхватила мою голову обеими руками, шепча:

— Нет позади ничего, только туманные дали. Всадники сна моего — мою душу с собою умчали.

Я высвободился, пытаясь одновременно возжечь и унять свою извечную похоть. Поискал несессер. Его отсутствие показалось мне мелким камешком в ботинке — наверное, Ролан присвоил, хотя нам двоим такие цацки обыкновенно без надобности. Разве что… зеркальце. Каким она меня увидела там, в больничной палате — белобрысая шевелюра, бледно-серые глаза, белые губы, лицо как мукой обсыпано. Площадной комедиант, испугаться можно, раньше она меня другим знавала, потому что сегодня я спешил. А сейчас не время исправлять. Не стоит наспех мешать ее кровь с кровью какой ни попало сволочи. Выдержу.

Я потушил верхний свет, оставив толстую восковую свечу в черном кованом подстаканнике. бережно вынул Селину из палатного одеяния и уложил на один из пухлых диванчиков. Нет, какая удача и какое счастье, что хворь не успела ее изглодать, а старость — коснуться. Но она стала почти невесомой. В распущенных по спине золотых волосах — роскошных, извитых, нисколько не хуже, чем у нашей Старшей! — целые пряди светлого серебра.

— Надо вырвать седые волоски и подстричь.

— Нет, не трогайте — это тоже мое богатство. А что кончики посеклись, это медсестренка уже убрала. Неровные ногти и когти — тоже.

Верно. Зато вот шрамы! Треугольная Марианская впадина глубоко под ключицей, против сердца. Выходного отверстия, слава всем святым, нет. Узкая нитка пореза на правом боку, какое-то странное мерцание по всей коже — залеченные повреждения… неясной этиологии, объяснил я чужим врачебным голосом.

— Меня допрашивали.

— Вижу, — я прокусил язык, сильно, как только мог, залил кровью ту ямку, смочил ладонь и провел по ее коже, обильно смачивая изъяны. И еще раз.

— Что такое? Ох, папа Римус, такое застарелое вам не разгладить. И вообще не надо купать меня в крови, это как-то не по теме. Вы не Воланд, я не Маргарита на балу.

Но я покачал головой и все-таки довершил дело, с нарочитой медлительностью, стараясь преодолеть нетерпение своего сердца.

— Как там дальше? Вторая полустрофа стиха.

— Ах, да зачем вам? Такие вирши я могу гнать километрами. «Ноги сковал мне песок и опутали травные плети. Я на холме одинок и за всё мирозданье в ответе».

Ужас, густо пропитанный вожделением. Восторг, от которого трепещет каждая клетка моей окаменелой плоти.

— Теперь смотрите поверх моей головы и не закрывайте глаз. Я стану посылать вам прекрасные картины и одновременно считывать ваши собственные образы, поэтому старайтесь думать лишь о том, что хотели бы мне передать. Если у вас получится, конечно.

Бережно подвел руку под ее теплый затылок и прокусил вену, не показывая клыков. Почему-то они вызывают у людей атавистический страх. Хотя нет, Селина способна была поперек перехватить рукой нижнюю челюсть матерого пса и уверять, что это почти безопасно, говорил я мысленно. И почему-то все мои бессмертные знакомцы в своей писанине, продолжал я, не делают различий между сонной артерией и яремной веной, между быстрой и медленной кровью: однако первая — это игристое вино, рвущее дубовую клепку, вторая же подобна соку лозы из тех, что запечатывают в бочонке и надолго зарывают в землю. Первая бьет строптивым ключом — так легко по неопытности заглушить сердце, и передаем наш Дар мы лишь во второй.

— В капле и колодезе плещет лишь одно Океана древнего багряное вино, — пробормотала Селина. Мгновенный, чуть болезненный перебой ритма сменился ровным, гулким биением, мощными толчками густой жидкости с аметистовым запахом, фиалковым вкусом, полынным и хмельным дыханием изумрудной травы по имени абсент, которое проникало мне прямо в мозг. Я попытался было наслать на нее видение средиземноморского сада, которое досталось мне в наследство от Оберегаемой Царицы, но его буквально смёл встречный поток.

…Сизая степь без берегов, озерца, ручьи и перелески, крошечная девочка на могучем жеребце-четырехлетке, мышцы так и ходят под темно-золотой шкурой, коленки упираются в сукно вальтрапа, пальчики обеих рук вцепились в гриву. Я вижу ее как бы глазами другого, иногда выглядывая из нее, как из футляра или доспеха.

— Эй, Пуговица, выпрямись. Где твои шенкеля? Опять в конюшне забыла? Захоти он тебя сбросить — давно бы в траве валялась. И смотри мне, попону не замочи с перепугу, козява этакая. Хребтину ему натрешь, — смеющийся голос, солнечный волос, истемна-синие очи. Великан из книжки. Снимает малышку с крупа, какие там шенкеля: ножки-палочки, ручки-тростинки. Приговаривает: «У меня доню умная, у меня доню храбрая, молоком кобылицы вспоена, на седле взлелеяна, с конца копья вскормлена. Всё победишь!»

…Высокие темные потолки, этажи книг, стол и трое за столом. Кофе потребляют заморский. Тебетей на лысине, роскошный парчовый халат на плечах. «Она не сирота, в исламе нет сирот. Она — дитя всех. Вы можете послать ей деньги (тут морщится мелкий старичок в пиджачной паре), книги и наставников (старуха в долгом крестьянском плате поверх черного вдовьего сарафана насмешливо поднимает бровь), только, иншалла, уж этого добра тут за глаза хватит. Хотите — сами ее спросите. Захочет — отпустим, о чем разговор. Она тут уже всем за шкуру пролезла: и патеру, и рабби, и мулле, и учителям, а жеребца моего высококровного до полусмерти объездила, только глазом на нее косит и фыркает влюбленно». Старичок смеется всем лицом: «На цепь ее не посадим, не бойтесь. Дочка моей Идены — и мне в радость». «Моего внука плоть от плоти, сердце мое вновь рожденное как приневолишь, — басовито отзывается пожилая бабо Цехийя. — Пусть играет, как у ей получится».

…Земля, которая шевелится, а люди под ней — мертвые. Надо выбраться вверх, из тьмы в еще большую тьму, карабкаясь по страшным ступеням. Там, наверху, будет воздух, и морось, и невозможность вобрать в себя это, и кровь на губах и груди. Встань прямо и иди ко мне, захлебываясь своей душой. Цепляйся. Ползи. Ты храбрая, ты всё одолеешь. Ну, эта жить будет, упрямица. Если нет пены, значит, не легкое задето, а мимо прошло. В спине нет дырки с блюдце — так, верно, у лопатки пуля отыщется. Давай ее мне на руки, а сам посмотри, нет ли во рву еще кого живого…

…Вокруг ложа карусель, карусель, пучки трав на стрехе, луг повис кверху ногами, жаркий пес под боком, маленькая старушка в черном, монахиня или колдунья. Смеется довольно. Стены раздвигаются — дух емшана, крепкий лошадиный пот, шкуру ведь пучком полыни обтирают, едкие запахи острой стали, выделанной кожи. У конника шапка поверх шрама надета, широкий ягмурлук за спиной, кривая карха у пояса. «Ай, ина, инэни, наша ина командир. Ты нас от штабных дурней защити, а прочих мы, тебя ради, и сами одолеем».

…Отражение в большом, до полу, зеркале. Это раньше было, до эскадрона, теперь вспоминаю. А еще раньше была рядом девочка лет пятнадцати, «Мимолетный вальс» пела, ах, все пройдет, словно ласковый дождь, в землю падет… И не возвратится, нет. Только гнилая вода, в которой спишь, затхлый свет из щели наверху, лязг дверной стали, боль в теле, надрыв в душе, ее крики в ушах. Теперь вот — щеки впали, брови содвинулись, глаза волчьи. Это надо менять.

…Водительница людей. Скажут тоже. Но — снова равнина, и твои люди кричат «Уррагх», и «Алла-ху-с-самад», и «Та-Эль», кричат тоже, и на острие этого боевого клича ты летишь, кверху вздымая клинок, навстречу иному клинку.

…Милая картинка. Плющ на краснокирпичных стенах, готические здания и внутренние дворики типа мавританских, студиозы и студентки на велосипедах, с рюкзачками за спиной. Это еще откуда?

…Грохот железнодорожных колес, я прыгаю с поезда по всем правилам: сначала бежишь назад лицом, затем отпускаешь руку от поручня — и кубарем под откос. Прости, малыш, так уж получилось с нами. Только ты не умирай, не рожайся не в срок, пожалуйста…

…Циклопический зал в окружении стройных белых колонн, схваченных поверху арками, и прекрасные статуи серого и черного мрамора. Муж и Жена. Сакральная ярость и священный покой. Порыв и размышление. Два лика Бытия, две Руки Бога. Пол — шахматная доска, все мы — фигуры Большой Игры, я с Данилем тоже; но только этим Двоим дано право судить Игру.

…И вечный вальс! Покой нам только снится… Зеркальные стены, в которых отражается позлащенная осень, платье развевается вместе с косой, перед моими глазами — юное лицо в рамке седых волос, янтарные, рысьи, влюбленные глаза. И — кровавый третий глаз, точно посередине.

Что-то с силой ударяет меня в переносицу и вышибает из чужих сновидений. Раскаленный пропеллер света.

— Мастер, мастер, ты меня слышишь, очнись!

Это Ролан. Теперь я вижу, что от трясет меня за плечи, сам я валяюсь на полу, уже давно, наверное. А Селина-то что же?

Она полулежит на той самой атласной постели, белая, как вдова Сенеки, но даже не в обмороке. Теперь, когда я отдалился от шума ее сердца, я догадываюсь, что их было и на самом деле не одно. Так во время старинных кардиологических операций подключали больное сердце к здоровому, чтобы работали в унисон.

— Девка, ты убила моего Мастера, а я за это убью тебя саму, — тихо рыкает мой ревнивый сынок.

— Скорее это я останусь с двумя бездыханными вампирами на руках, — парирует она еще тише. — Или ты применишь иные способы? Ковер не порти, однако. Вот кровь ему свою дай — или что там еще делают в случае.

Но тут я почувствовал себя ровно так, как надо. Красное прилило к коже, бурлило в жилах, как водопад, буквально разрывая меня на клочки; и если мне еще было скверно, то именно от этого.

— Ролан, отойди. Все будет хорошо, если я сам завершу, что начал. Нас убить далеко не просто, вспомни.

Но я понимал, конечно, что ход вещей уже выломился из любых законных рамок.

Сел рядом, надрезал себе запястье и поднес к ее рту:

— Пей от меня и не бойся, мы народ крепкий и многое испытавший.

Но уже самое первое легкое прикосновение женских губ ввело меня в транс. А, может быть, это сотворил со мной свет, который еще раньше вошел в меня вместе с ее кровью — не знаю. Обычно мы, отдавая свою кровь, испытываем боль, чувство, что все сосуды обращаются в провисшую паутину, а внутренности съеживаются, как старый башмак. Но я не знаю, как описать тогдашнее мое состояние. Миг, когда мужчина впервые в своей жизни достигает пика телесного наслаждения и, наконец, изливается в женщину, нестерпимое блаженство на грани пытки, растянутое на мириады секунд, тысячи часов и дней, на годы, на века…

Очнулся я так внезапно, будто меня вбросило в эту реальность пинком — и уже без глаз, без движения и почти без воли. Один слух.

— Уводи его, уноси, что ли. На руки, он же совсем ничего не весит. А то я сама… Где он спит? Тайны мадридского двора, подумаешь. Утро скоро, если кто еще не заметил. К себе? Куда это — к себе? Вот ты и верно валяй к себе, а я за ним здесь присмотрю. Мне еще помирать надобно, вот и погожу спать. Не в чужой постели спать, дурень, я дева скромная, нетронутая, еще атласную обивку в гробу запачкаю. Матрас снизу, матрас поверху — и будет с меня. Не хуже отходняка после больничной наркоты, перебьюсь. Да ты ножками, ножками знай отсюда шевели!

Проснулся я, оттого, что некто тихонько скребся в крышку моего объемного саркофага. Мыслью я откинул ее в сторону и сел, выпрямившись насколько мог.

В дальнем углу были свалены какие-то основательно подержанные пуховики. Селина была рядом со мной, веселая, чистая, приодетая в шикарные Ролановы тряпки: рубаху с вислыми кружевами по вороту, рукавам и подолу, колготки (во времена его юности это называлось «рейтузы» и в комплекте с пришитыми подошвами и богато расшитым гульфиком вполне сходило за верхнюю одежду), а кроме этого, незнакомые мне полусапожки с острым носом, какие модны в среде нынешних недорогих куртизанок. Из чего я заключил, что сегодняшним утром они с Роланом замирились.

— Добрый вечер. Ну, что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом? Конец перевранной цитаты. Вы как?

— Прекрасно.

— Ну вот и лады. А то вчера больше походили на гигантский сушеный урюк. Даже цветом. Как говорится, всё, что нас не убивает, делает нас сильнее.

— А где Ролан?

— Уходил полечиться от нервов на свой лад, коротко наставил на ум и меня, забросил к вам назад и снова удалился. Обещался приволочь вам сочного негодяя, а мне — женскую юбку. Хороший отрок… Или нельзя исходить из видимости? Вы ведь оба Мафусаилы. Ну, я отказалась за нас обоих: отыскать в нынешней северной столице оба этих товара — дело, как он упомянул, трудоемкое. Вот, говорю, обувь мне своруй точно по размеру, а то эта чуть велика, а свои пантуфли из лебединого пуха я в полете обронила. Хорошие сапоги — фундамент моей личности.

…Нет, какая очаровательная смесь юмора с цинизмом. Где были мои глаза и прочие чувствилища?

— И с тобой, как я вижу, тоже порядок. Что там была за строчка… о капле и колодце?

— А-а. Вот была умора, наверное, со стороны глядя: мной питаются, а я с подъемом декламирую суфийский стишок. Слушайте:

Вот я пред тобой, любимый, вот я пред тобой, Нет тебе товарища, но вот я пред тобой, По пути горящему я иду вослед За тобой, которого больше в мире нет. Хоть непозволительно мне тебя познать, Хоть неисчерпаем ты — я тебе под стать; В капле и в колодезе плещет всё одно Океана древнего багряное вино.

— Красиво.

— Сама сочинила.

— А та героическая сага — она тоже сочиненная?

— Ну, на такое мне бы тогда сил не хватило. Всё на сливочном масле, как говорят. Только вот в моменты, когда я конкретно начинала сдыхать, должно быть, прорывались некие фантазмы. Но и то на базе суровой реальности.

Я хотел, не обинуясь, спросить, что именно из ее крови так меня ударило, но воздержался.

— А тот седой в самом конце?

— Побратим. Хорошая картинка наложилась на плохую. Его из сорок пятого калибра положили.

Она помогла мне выбраться и выпрямиться.

— Мне столькому тебя надо выучить. Книги ты знаешь, но даже самым лучшим нельзя верить.

— Теперь мы успеем, папа Римус. Теперь у нас целая прорва времени, — Селина потянулась, как сытая кошка. — Пойдем охотиться?

Я удивлялся в ней всему. И внешности: «тщательно загримированного вампира» сменила по виду обыкновенная милая женщина лет, пожалуй, тридцати пяти. Кожа светилась изнутри, но лишь для таких глаз, как мои. Рот не утрачивал розоватого оттенка ни при каких обстоятельствах. Волосы обрели изысканный цвет — солнца, когда на него глянешь в упор, но уже не моими глазами. Золота с примесью раскаленной голубизны. Глаза не отливали характерным фасетчатым блеском, который нам приходится скрывать за темными очками, но стали менять цвет по ее произволу: от зеленовато-голубого до оттенка густого аметиста и почти пурпурного, — а свет одиночной лампы вспыхивал в них двумя огромными рыжими цветками. Огневой опал и александрит, соглашалась она со мной, камень беды и камень насильственной смерти русского императора. Но в Динане это самые желанные драгоценности. Хамелеончатые.

Разумеется, я преподал ей наши правила, которые Селина сразу же обозвала «Пятью законами кровотехники», неясно на что намекая; наверное, опять литературная аллюзия. Или «Правилами вампирского хорошего тона».

— Первое. Не проливай крови невинных, она осядет у тебя в душе, — говорил я.

— Встречный вопрос. Как наивному вампиру и не телепату распознать негодяя? По цвету ауры, как Ролан?

— Вместе с новой природой ты получишь дары, которые постепенно разовьются. Провидение заботится о своих блудных детях. Если ты даже не сумеешь прочесть мысли, почувствуешь особый смрад душевной нечистоты. И, конечно, ее цвет.

— Остается еще понять, не относится ли мой злодей разряду особо востребованных Провидением. Ну, пусть тогда оно само заботится о своих блудных детях, как вы только что сказали.

— Второе. Прячь свои жертвы. Не оставляй улик. Закрывай ранки обескровленного тела тем способом, каким я лечил твои.

— Чтобы полиция удивилась: шкура цела, а кровь, наверное, через поры выдавило. Ладно, снова мои проблемы. Действуем по обстоятельствам.

— Не шути. Молодые вампиры, кто бы ни был их отец по Темной Крови, отчаянно нуждаются в приливе крови смертных, и нехватка ее может почти полностью лишить их разума. Но ты будь разумна во всем. Не упускай момента остановки смертного сердца: пить после того опасно до невероятия, однако сам миг чужой смерти дает нам поистине уникальный опыт. Сдерживай себя, но не дай себе засохнуть и потерять силу.

Селина отчего-то усмехнулась, но тотчас же взяла себя в руки.

— Я поняла. Постишься-постишься, а потом как нажрешься до поросячьего визга, и стыдно будет.

— Примерно так. Третье: убить одного из нас — сугубый соблазн и оттого сугубый запрет.

Я помолчал.

— Четвертое: не плоди себе подобных — тем более, не умеющих жить самостоятельно, — из чувства одиночества, которое будет с тобой неразлучно, из восхищения человеческой красотой, даже перед лицом ее гибели.

— Как это сделал ты со мной.

— Когда вырастешь с меня- запрет снимается. А пока в моих силах защитить тебя от более сильных особей… Остается пятый запрет. Его соблюдают куда менее строго, чем остальные. Не обнаруживай себя перед смертными, кем бы они ни были. Не называй своего настоящего имени. Не показывай своей истинной природы.

— Понимаю. Но ведь это и труднее всего. Тем более, что сорвано так много завес и порвано так много живых человеческих связей.

— Мы составляем свою единую сеть благодаря Священной Сущности, переданной от нашей недостойной прародительницы по имени Акаша двум сестрам-близнецам.

— Да, я читала. Весьма похоже на устройство пчелиного улья. Стерильные рабочие пчелки. Единый сверхразум. И в особенности — психология прежней царицы: мужиков-трутней вон из улья на мороз или там на солнышко… А теперь у нас в дому королев — целых две половины одних близнецов, и они, по счастью, прекрасно между собой ладят.

Я продолжал, силясь побороть тяжкие воспоминания о той, которую я оберегал, которой был так глупо предан и которая сама меня предала:

— Предупреждаю тебя, что пламя может повредить тебе куда больше, чем смертному. Ну, а про солнце ты знаешь не меньше меня.

— Еще одно, может быть, самое для тебя опасное. Даже такой стойкий дух, как твой, и, может быть, более всего твой, подвержен усталости. Многие молодые отвергают Вечность, не успев даже понять, что она такое, и уходят в огонь или на утреннее солнце. Старшие впадают в глубокую спячку, даже ступор; своего рода кризис, из которого проблематично выйти.

— Очень похоже на депрессию родильниц. Но они… мы оттого не умираем.

— Верно. Однако и сопротивляться уничтожению не можем.

— Остается смиренно принять вечность — хотя я бы ее так не назвала — как мой непреложный путь.

Потом она поблагодарила.

И действительно пошла своим путем. После тех двух первых охот — со мной и до того с Роланом — она стала ходить одна. Скрытность, вполне обычное дело для нашего народа, по внешнему виду граничила у нее с паранойей: ни слова, ни звука, ни знака. Вмешательство во внутренние дела, как говорили ее взгляды и жесты. И умений своих, когда они прорезались, нам не выдавала — почти. Очаровывала ли Селина своих жертв, оттого я не могу сказать, этот Дар вообще редок. Но вот Ролан не оставил меня почти сразу, как он обычно делал, а, напротив, перетащил сюда то свое семейство, двух занятных молоденьких бессмертных, которых я ради него превратил из обыкновенных людей; ибо от неприязни к Селине он круто свернул в сторону иронического обожания. Город на Неве надоел нам, кстати, скорее, чем общество друг друга: Сибилла увлеклась экспресс-преподаванием музыки, а мальчишка Бенони — теми искрометными новообразованиями, которые так и рвались со свежих уст нашей неофитки.

Я не льстил себя надеждой, что созданное мною Дитя Крови будет обладать особенной силой. Но относительно Селины просто невозможно было ничего предугадать: все наши дарования проявлялись в ней необыкновенным образом. Одно я понял почти сразу: она слишком горда, чтобы жить на тех условиях, которые будут представляться ей постыдными, всевозможные обходные маневры обрекут ее на постоянный риск, однако риск может развить и талант. Да, поистине, гордыня есть источник всех пороков, но гордость — мать всех добродетелей, как любят говорить в Динане.

Теперь ее звали, между прочим, Селина Визель. По предъявлении ему нового паспорта, еще более безупречного, чем старый, Ролан съязвил:

— Селина Хорек. Не эстетно.

— Селина Ласка, — вежливо поправила она. — Даже не думай меня за грелку держать. Ласочка. Белетт по-французски. «Кола Брюньона» знаете?

Разумеется, все мы помнили: прелестная возлюбленная героя, с которой он встречается в глубокой старости, ее и своей. Я, в дополнение к этому, наткнулся в Интернете на высокоумный реферат, где исходя из многих символов выводилось, что упомянутая последняя встреча происходит на кладбище в День всех Святых и что Селина давно мертва и похоронена, а Кола в последний раз убегает от смерти, принявшей ее облик.

— Ласка чешет гривы лошадям и плетет косицы. И скачет на них, — объяснила Селина.

«И пьет из них кровь», — добавил я про себя.

Все мы были богаты и наряжали Селину, как новую игрушку. Она и сама, как мы поняли, была не из бедных, как и все мы, любила богато рядиться, но ее вкусы были поляризованы: либо униформа, либо маскарад. Естественно, мы развивали в ней последнее, что было благодарной задачей: природная грация ее тела, казалось, исходила из самого корня души. И когда она, отлично проведя очередную ночь, ближе к утру являлась в наше маленькое собрание, мы по одному звуку и окраске ее шагов угадывали сегодняшний стиль.

Четкая дробь небольших каблучков. Слегка торопливая поступь. Свободный черный или серый пиджачок и такие же брюки, кружевная блуза, многослойная барсетка в руке — юная бизнес-леди.

Почти неслышная мягкость шага, плавный и точный ритм, шелест и тихий свист богатой шелковой ткани. Плотная синяя юбка до щиколоток, мягчайшая палевая рубашка с прошвами — до середины бедер, большая сумка из какого-нибудь экзотического материала — гобелен, рисовая соломка, деревянные бусы и стеклярусная бахрома — через плечо. Розовато-желтый батист оживляет цвет щек, синева задает тон глазам, сумка показывает, что перед вами свободный интеллигент, не обремененный ни работой, ни особыми денежными средствами, завсегдатай элитарных клубов, театров, музеев, художественных презентаций (с маленькими бутербродами и рюмками на подносике; из тех, что вливают свежую кровь в тело искусства) и прочих «модных тусовок».

Неспешный, ровный шаг, до неправдоподобия четкий, великолепно слышимый, невольно совпадающий с биением вашего сердца. Стиль «бремя белого человека». Серый, в обтяжку, китель с широким кожаным поясом, такие же штаны, свободные в бедрах и заправленные в любимые мягкие полусапожки, иногда круглая барашковая шапочка и накидка вроде мушкетерского плаща, но без нагрудной части, той, которая с крестом. Вторая кожа.

Как-то ее походка показалась нам совершенно чужой: почти неслышная, вкрадчивая, томная, ее сопровождал легчайший звон, слитый с мускусным ароматом, каждое движение становилось провозвестником некоего чуда. То было полное праздничное облачение лэнской или эроской мусульманки: изумрудная туника из тяжелого и гибкого шелка, шаровары, такие же, но темнее оттенком, бледное золото узких вышивок, драгоценные камни запястий и ножных браслетов, а поверх всего — здешний хиджаб в тоне и стиле туники: глубокий, до плеч, колокол, украшенный спереди, на самом лице, чем-то вроде пестрой бабочки.

Я забыл пояснить, что к этому моменту мы перебрались в маленький городок в предместье Лэн-Дархана. Селина делала большую рекламу стране Эро, но я как старший воспрепятствовал: гореть в аду, что нам, по всей видимости, суждено, можно и без прижизненных репетиций на раскаленной глиняной сковородке. А что пресловутый хиджаб — самая лучшая маскировка для наших дам и уместна как раз в Эро и его предгорьях, до этого мы сразу додумались.

— Вам, Ролан, такое платьице тоже подойдет, — заметила она. — Руки и ноги у вас изящные, рост небольшой. А уж эстетно-то как!

Без комментариев…

Как и все мы, Селина открывала в себе новые таланты, являющиеся, как она поясняла, прямым продолжением старых; но я был уверен, что не увидел в действии и половины из них. Как-то она, деликатно отодвинув Сибиллу, уселась за рояль и, чуть позаплетавшись в пальцах, сыграла бетховенскую «Элизу» с такой чистотой и глубиной, которые даются только самым умным и добрым детям. Тогда-то Сибилла, сама блистательный профессионал, и решила выучить ее виртуозной фортепьянной игре — вернее, дать ей вспомнить прежние уроки. Еще как-то Селина с Роланом на пару до четырех утра носились, пыряя друг в друга тупыми учебными рапирами и дико хохоча от восторга.

— Будь это настоящим оружием, Сели бы меня в решето превратила, — заявил мой Ролан, упав прямо в разбросанные на полу подушки.

— Будь это настоящим оружием, мой юный долгожитель, мы бились бы взаправду, и тогда быть бы тебе нашинкованным мелкой соломкой вместе с кишками и их содержимым, — негромко ответила Селина. — Если уж искать сравнений на кухне.

— Почему это? Меня хорошо обучили тогда в Венеции.

— Да потому же, почему я никогда не сыграю «Лунную сонату» так, как наша Сибби. Не говоря уж обо всей бетховенской патетике. И холодная сталь такая штука, что поневоле побуждает выкладываться, и выучка у меня была — тебе не снилось в самом страшном сне.

Отчего-то Ролан посмотрел на нее с большой опаской.

Одно время Селина увлекалась тем, что насиловала слух Ролана «серебряной» (так?) поэзией того славянского народа, к которому он генетически принадлежал: пришлось это, по логике, на санкт-петербургский период существования нашего общества. Хотя не помню точно, позже могли быть и рецидивы. Ролан понимал стихи едва на четверть, но уверял всех, что это превосходно. Стихами, как чужими, так и собственного производства, Селина была просто напичкана и всё время пыталась переложить их на самодельную музыку. Голос в ней открылся потрясающий, хотя я готов был клясться, что при смертной жизни его не ставили. Точнее, ставили, но не для пения: рвал воздух и уши наподобие ультразвука, стоило ей позабыть осторожность. Кстати, именно из-за упомянутых особенностей вокала Сибилла и Ролан решили заменить ей рояль на гитару.

Песенки Селина исполняла всякие: меланхолические и озорные, философски заумные и на грани вседозволенности. Изо всех я особенно полюбил вот эту:

Пронзая осени последние пределы, На юг летит скворцов крикливых стая; В скупых лохмотьях листьев пожелтелых Уходит Флора — нищенка босая. Вослед ей небо кроет пеленою, Клочками осыпается на землю Ноябрь застылый; я в немом покое И холод, и полет его приемлю. Сиянье света, сердца устремленье Там, где мы все найдем успокоенье. А снег — предвестье ледяного рая — Всё сыплет из прорехи в мирозданье И тает вмиг: его преображает Моей земли последнее дыханье. Но так же неуклонно, неустанно Он падает, окутывая раны; И дали, что беременны весною, Любовью снег до времени укроет. В краю легенд, в необозримой дали Огонь пылает в ледяном кристалле. Там всё, чем здесь тела людские бренны, Сотрешь ты вмиг ресниц единым взмахом, И я, как некогда Кеведо несравненный, Развеюсь прахом — но влюбленным прахом!

Несколько позже мы четверо уселись в седло. Ипподромы нас, желающих всего самого лучшего — да побольше, побольше! — не устраивали. Поэтому мы арендовали вместе с хорошей конюшней и грумом пятерых лошадей: спокойного буланого мерина для меня, белую кобылу с примесью ахалтекинских кровей — для Сибиллы (наш эксперт из местных тотчас же с присущими ему ехидством и занудством вставил, что лошади бывают светло-серые и белорожденные, так вот, перед вами явно не альбинос красноглазый). Ролан получил горячего светло-гнедого жеребца, очевидно, под цвет волос, бедуинчик Бенони — хитрющую игреневую кобылку: по причине наличия в ее генах национального арабского достояния.

— Это единственная в конюшне кохейлет, — подняла Селина кверху палец. — Не вполне чистокровная, так кто ж нам такую даст! Арабы только жеребцов позволяли за бугор вывозить.

Самой ей, за все старания, досталась толстомордая и крутобокая клячонка исконно эроской породы, масть которой привела бы в восторг почитателей юного Д`Артаньяна. И снова мы недолго хихикали: до тех пор, пока она не обставила всех наших скакунов в импровизированном стипльчезе под сиянием луны. Причем с отрывом на полкилометра — и ни разу не споткнувшись.

— Двоедышащая, — пояснила Селина. — Ноздри как вулканы, легкие как кузнечный мех, сердце как молот. Меня научили таких распознавать.

— И не боится тебя нисколько. Очаровываешь? — поинтересовалась наша юная сивилла.

— Нет, девочка. Просто говорю на ухо: «Мы с тобой одной крови, ты и я».

— Ой, а как это?

— Хочешь сказочку? Мой папа был из лесных жителей, всадники из них выходили отроду неважнецкие. А он слыхал о таком старинном обычае, который проводят для приобщения ребенка к коню: надо поднести его к сосцам кобылы, которая выкармливает жеребенка, а сосунку помазать мордочку молоком ребенкиной мамы. Ох, и словчил он тогда! У моей ма Идены своровать бутылочку сцеженного молока было делом плевым: всё одно девать некуда, на двоих природой припасено. А вот меня грудную пришлось умыкать аж втроем и самым натуральным образом совать под кобылий живот, а еще жеребенка подводить к морде и крепко держать обоих. Знаешь, какая пословица тут в ходу? После тигра самый страшный зверь — неогулянный жеребец о третьем годе, а после жеребца — кобыла со своим первым стригунком… Мне говорили, что после того мама по всему военному лагерю за отцом гонялась, имея в руках его парадный буйволовый пояс с пряжкой.

Но зато его ворожейство на всю жизнь мою влияние оказало.

Разумеется, я не берусь судить, сколько тайников и ухоронок, парадных и секретных квартир, «крыш» и «явок» Селина имела раньше, приспособила к новому существованию и завела в самое последнее время. Задаваться подобными вопросами в нашей среде считается одним из грубейших нарушений этикета: только любовники иногда делят не одно ложе, но одну герметичную камеру. Но не нужно быть особенно наблюдательным, чтобы понять: днем Селина спит куда меньше нас.

Инспектировать ее охоту было нельзя: сразу занимала вежливую круговую оборону. «Я вижу особые сны во время транса, — объяснила она. — О тех, кто мне дозволен и назначен. Весь этот смертный люд по своим нравственным показателям вписывается в узаконенные параметры, так что не следует обо мне беспокоиться».

Я интересовался, овладела ли Селина Заоблачным и Огненным Дарами. Ведь если она говорила правду о своей телепатической неприспособленности, то без этих двух оказывалась почти совершенно беззащитна.

Вместо «Да» или «Нет» я получил очередное рассуждение;

— Почему для вампиров считается трудным и рискованным полет? Костяк легкий, мышцы сильные — то, что надо птице и из-за отсутствия чего смертный обречен доверяться пару, газу и вертикальной тяге. И как это мы осмеливаемся возжигать свой огонь, если так сильно подвержены гибельной стороне его мощи и ярости?

Ну, если это и был ответ, то непрямой.

Все-таки однажды Селина показала мне, как поднимается в воздух. Помнится, то было поздней осенью — но в каких широтах?

Мы с нею вышли в парк, что разросся позади дома: крепко подмораживало — это заставило нас одеться в широкие кожаные накидки, — и деревья казались узором из инея на фоне той густой и насыщенной лазури, что предваряет рассвет. Было новолуние, и тончайшее облачко, наподобие женской вуали, прятало в себе некую тайну богини Дианы. Моя спутница подняла левую руку, обратив ладонью кверху, легонько пошевелила пальцами. Ветерок подул ей в лицо. Люцифер, Денница, Сын Зари, мерцал, подвешенный к куполу на золотой цепи.

— И дам ему звезду утреннюю, — произнесла Селина, — Хорошая погода, летная.

И начала подниматься, плавно, без малейшего толчка, будто ребенок выпустил из рук бечевку воздушного шара, и строго по вертикали. На уровне самых больших сосен повернулась, раскинув руки; плащ заполоскал за спиной как парус. «Так вот зачем она так хотела его надеть», — подумал я, но мысль моя тотчас оборвалась, ибо темный крылатый силуэт стал уходить в небо по широкой спирали, одновременно закладывая виражи; Селина искала вверху сильные воздушные течения, темная точка становилась все меньше, пока даже мое зрение не отказало. Быть может, Селина остановилась там, почти в стратосфере, отдыхая, в самом деле как гигантская птица в броне своих перьев? Или отлетела на много хладных миль и в них затерялась? Я позвал — в ужасе и печали. И пришел зов, как тогда, в ночь ее превращения, но иной: вибрация звезд, сотрясение эфира. Я снова увидал клочок темноты, который увеличивался в размерах, паря уже по нисходящей, и снова начал выписывать самоубийственные фигуры высшего пилотажа, то кувыркаясь через голову, как голубь-турман, то входя в штопор. Наконец, Селина на миг остановилась в воздухе и почти отвесно ринулась вниз, упав рядом со мной на руки.

— Невозможно, — выдохнул я,

— Ага, классный номер. Зовите меня Лаской по имени Джонатан Ливингстон. Это всё оттого, что я вдоволь полетала на «вертушках», планерах и дельтапланах. Там воздушные ручьи и реки голой ж… кожей понимаешь. Утащит тебя ненароком на мощной струе в верхний слой атмосферы — порвет вдребезги или расплюснет, как яичную скорлупку.

После всего этого изучать, каков ее Огненный Дар, я не стремился, хотя пришлось однажды полюбоваться. Об этом пусть вещает кое-кто другой.

Мысленный Дар. Не могу уверить себя, что Селина совсем им не обладает: это, повторюсь, означало бы для нее полную открытость перед другими вампирами и даже перед некоторыми людьми, а мы постоянно убеждались в противоположном. Мне думается, Селина считала «чтением» способность проникать в тайное тайных человеческой психики, распутывать неясное для самих смертных; от мысленного шума, который они постоянно производят, Селину прочно отгораживала сакраментальная «заслонка» в мозгу, а звуки речи, которые они издавали в пределах вампирской слышимости, поддавались ее моментальной расшифровке. «Я ведь лингвист, и талантливый, папа Римус, когда-то сие было моим хлебом с сыром и оливками. По десятку фраз могу целый язык определить и усвоить». Приходилось ей в этом верить.

Кое-что по разряду мелочей. Клыки у Селины появились, но некрупные, вряд ли много больше природных человеческих, если брать по максимуму, так сказать. Ногти стали, как и положено, плотными и как бы из опалового стекла. Она постоянно их подтачивала какой-то особой пилкой и подкрашивала желтоватым лаком — таким музыканты укрепляют ногти, чтобы не ломались. Перчатки носила исключительно лайковые; вездесущее кольцо со щитом, которое, кстати, по-здешнему именовалось силт или сильт, так и не сходило с ее левой руки, топорща перчатку и постоянно о себе напоминая. Мы, конечно, давно догадались, что щит на нем — это потайная коробочка, но ни разу не заставали ее открытой.

— Не тяготит оно ваши тонкие пальчики? — спрашивал я. И в ответ получал постепенную расшифровку прощального письма, оставленного неведомому Хорту.

— Место в моем Братстве закрепляется за человеком пожизненно и налагает определенные обязанности, более строгие в идейном плане, чем в смысле деятельности на благо и тому подобное; однако он не обязан тянуть свою лямку через силу и до конца своих дней. Такое кольцо, как у меня, — персональное и обеспечивает владельцу получение информации высокого уровня секретности и сложности, а также всецелую защиту. Ну а когда ты «кладешь свой силт», иначе говоря, отсылаешь его или вручаешь нашим старейшинам, это в общих чертах значит, что тебе постыло жить на этом свете и они обязаны тебя убрать, не считаясь ни с какими затратами. В моем положении так утруждать моих смертных коллег неблагородно и неблагодарно. Люди они очень даже славные, поверьте.

Главное кольцо было, по-моему, платиновым, однако абсолютно все прочие ювелирные безделушки, которыми Селина уснащала свои наряды с нашей подачи, доставала из старых сундуков и приобретала в модных лавках, — были выкованы, отлиты, оправлены неярким старым или благородно состаренным серебром: то ли из чисто динанского эстетства, то ли как вызов обывательским представлениям о нашем народе.

Ну, допускаю, Селина всегда кое-что о себе недоговаривала — стоит ли это ставить ей в упрек? Проявляла нарочитую властность? Скорее, считала себя «в ответе за всё мирозданье». Всё равно — собеседника умнее, обаятельнее и терпимей у меня никогда еще не было. Она так и не стала моей возлюбленной, это я могу утверждать с точностью; хотя — благодаря нашей стерильности границы между отношениями того или иного рода бывает нелегко установить. Не великолепная и язвительная Пандора, не чистая и скрытно самолюбивая Бланка: от Селины не стоило ожидать пылких страстей, замутняющих вечно бодрствующий ум, ясный, мощный, насмешливый, — потери контроля над собой и измены своему глубинному чувству меры и соразмерности.

Единственная небольшая размолвка, которая произошла между нею и мной, произошла незадолго до завершения главного лэнского дома Селины и касалась повального паломничества в ее страну:

— Мои новые собратья, что пониже рангом и пожиже статью, повадились в Динан: оттого ли, что их вытесняют с цивилизованных территорий, или из эстетических соображений, мне, в целом, фиолетово. Лезут во все щели, как тараканы. Налетают, будто им здесь медом намазано: этакие кровососные пчелки, мелкая шушера, которую непонятно кто из себя выродил.

— Они убеждают меня, что охотятся умеренно.

— Тронута до самых печенок. Допустим, они не врут. А вам всем не приходит в голову, что пресловутые пять законов роботехники могут здесь преломиться на иной манер?

— Мы всё равно не имеем права их вразумить.

— Кое-кто вразумляет, однако. Пропалывает как траву. Жжет грязненькие молодежные заведения, где полюбила тусоваться молодежь всякого рода и вида. Их еще называют «крышами» или сходно: «Соломенная крыша», «Домик из прутьев», «Беседка, крытая гонтом». Должно быть, сказкой о трех поросятах вдохновились. Ну, бледно-зеленые пришельцы куда ни шло, но и люди там по нечаянности задыхались и обращались в груду пепла. А ведь всегда считалось, что вампирские забегаловки — самое безопасное место для смертных, будь то панки, готы или воскурители травы.

— Здесь не наша территория. Мы гости. Тут есть свои общества Детей Тьмы? Те, с кем можно договориться.

— О разделе сфер влияния — не получится. Статус гостей вы уже получили по умолчанию, а большего не будет.

— С кем это не получится? В первый раз слышу, чтобы ты говорила не от себя одной.

— Мой римский законник, — медленно проговорила Селина, — я никогда не говорю в простоте душевной, ты ведь должен понимать. Вампиры во всем мире противопоставляют себя смертным в качестве единой сети с двумя мощными сестрами в центре, Махарет и Мехарет, которые поделили нашу общую Сущность между собой и держат ее очень крепко. Однако Динан и немертвых интегрирует в себя. Как говорится, помимо Интернета в мире есть и Интерпол. Даже этих пошленьких кровососов мы хотим не выгнать, а урезонить. Пусть ведут свою охоту в хосписах и домах престарелых, если приспичило. Я так думаю, от поглощения завершенных знаний они только поумнеют. Наработанная за годы мудрость — тоже ведь имущество, которое человеку стоит отдать при входе в рай… Ну, полубезумных маньяков и насильников тоже отдадим этим юнцам. А вот тех смертных, чей путь еще может сделать крутой поворот, тех, кто разнообразит путь прочих чем бы то ни было и сам полон силы и ярости — тех им трогать не стоит.

— Убивать тех, кто добр, пусть и безнадежен? Молодые себя погубят.

— Заодно шибко повысив свою нравственность.

Я покачал головой:

— Допустим, я преподам им всем урок, подкрепленный силой, но не нашим законом. Даже выгоню прочь отсюда. Уничтожу.

— Не обязательно трудиться и белые руки пачкать, отец мой во Крови. Оттого общая атмосфера лучше не станет, а на священном острове четырех царств и так крепко гнильцой попахивает. Диктатурка народилась, пока вялая и плевая, но развивается, гнида. Это ведь с ее благословения клубы попалили.

— А с кем же предлагается союз?

— С теми, кто смотрит на Детей Веков и Тысячелетий с уважением и желает обеспечить их нейтралитет. А тех, кто помоложе, они и сами, без вас, на худой конец обротают. Только ведь тогда начнется секретная война, и крайне жестокая. Погибнут смертные.

— И вы этого не хотите.

— Да, разумеется. Это ведь моя земля и мой народ.

— Не пойму, кого вы, собственно, защищаете — нас или людей, — сказал я в качестве итога.

— Я? О, я простой егерь Сада Зла. Слежу, чтобы и овцы были сыты, и волки целы. А то нынче баран уродился с очень крутыми рогами.

Вот в таких происшествиях пронесся над нами наш медовый месяц, растянувшийся на целый медовый год. И мы вдруг поняли, что пришло время разбегаться, если мы хотим сохранить если не идиллические, то хотя бы полноценно добрые отношения. Вместе с Темным Даром мы получаем и Дар Интровертности, и неважно, к чему ранее стремилась наша получеловеческая психика.

Но подумали также, что мы задолжали Селине целый дом. И, конечно, в самом центре горного Лэна. Мой Ролан с восторгом уцепился за идею спустить свои «несметные» капиталы, невостребованные со времен Майами — это легко перевесило его симпатию к нашей «Ласочке», которая в последнее время слегка поистощилась.

И вот вокруг нас толпятся геодезисты, аэросъемщики вожделенной местности, принадлежащей чьему-то влиятельному роду, породнившемуся с предками Селины (за землю в долине мы точно не платили ничего, кроме налогов). Архитекторы изъясняются сперва на пальцах, потом с помощью карандаша, рейсшины и бумаг, затем — поигрывая пластиковыми кубиками, в которых угадываются части макета. Черновой план здания у Селины уже имелся, и даже математически и топологически выверенный, но совершенно, по словам Ролана, безумный: на нем лег костьми не один ученый тектон.

Рассчитывали также пределы сопротивления различных материалов, упругость сред, сейсмостойкость. Как это Лэн-Дархан без всего этого выстоял — горы, что ли, там не молодые? Наконец, постановили обвести замок рвом с водой, ибо вода отлично гасит колебания почвы. И красиво, между прочим. Будет еще земляная насыпь, и мосты, и парк вокруг — как бы естественная часть леса.

Понаехали строители со своими бригадирами, и дом стал расти как на дрожжах, причем круглые сутки. Двое моих детей, как и прежде, разыгрывали сов перед лицом жаворонков, проводя на строительстве целые ночи без отдыха и еды. Диву даюсь, как это им удавалось соблюсти конспирацию. Тем более, что параллельно с рабочими, народом грубым и ненаблюдательным, особенно когда спонсор и заказчик постоянно ходят в жутких рыжих касках и респираторах от пыли, Селина давала частные приемы для художников, керамистов, печников, мебельщиков и спецов по железу. До моего слуха доносилось: «Масджид аль-Харам», «Аль-Акса», «Кохлеоида», «Раоза Мумтаз-ханум», «смальта», «финифть», «сёдзи», «татами», «ислами» — а далее и вообще сплошная абракадабра. Тасовались палетки с мазками красок, эскизами росписей, толстенные картоны, наколотые шилом, как книжки для слепых, изразцы с пятнами красок, лоскутки обойных тканей, образцы лепнины, пластинки ценнейших пород дерева с нанесенными на них чертами и резами, медные и латунные завитушки, чугунное литье, черные стекляшки с темно-розовым отливом, соломка, бамбук, бальса, юные и не очень представители местных краткоживущих, до одури пропахшие олифой, аквалаком, маслом, стружкой и пачулями — и посреди всего, как гвоздик, на котором все вертится, — обитала моя нимфа. Я уж сам был не рад тому, что из солидарности попал в центр этой веселой круговерти: с самого начала было ясно, что никто из моей семьи, кроме самой Селины, не сможет вытерпеть до конца.

В конце концов мы встали на крыло и разлетелись в разные стороны, решив собраться уже вокруг испеченного пирога.

Через какие-то два года нас пригласили на парадный вечерний прием, причем интернетское послание было изысканно оформлено и снабжено рекламным роликом. Рано утром небольшой частный самолетик с уже знакомыми мне по Селининым образцам переливчатыми стеклами «дневной непроницаемости» подхватил меня, Ролана и двух наших общих детей в Лиссабоне, перенес через большую воду и приземлился, дико подпрыгивая на кочках, где-то посреди влажной вечерней степи. Там нас принял в свое объемистое чрево шикарный вертолет, куда, похоже, только вчера вернули скрипучие кожаные сиденья, ибо до того он специализировался на перевозке лошадей.

На горном аэродроме радиусом в небольшое блюдце нас встречали двое людей в совершенно одинаковых плащах с клобуками и собственнолично — хозяйка сих мест. Ветер от лопастей севшего вертолета взвихрил юбку Селины, приподнял три светлые косы; мы обменялись приветствиями, расцеловались, слуги, подхватив наш небольшой багаж, со снайперской скоростью добросили его до порога гостевой виллы и с тем откланялись.

Дальше мы шли одни.

Дом, поднятый на мощный цоколь, стоял в центре естественного амфитеатра, проточенного рекой в мягкой породе своего ложа, ее течение, раздваиваясь, омывало основание с двух сторон и снова соединялось в одну неторопливую струю. Селина по ходу описывала хитроумную систему водоотвода на случай паводков и влагозадержания во имя летней засухи.

Посреди озера с чистейшей водой возвышался… лазурный замок в виде огромной беседки? Закрученный в витую раковину изразцовый храм? Во внешнюю окружность был вписан почти правильный восьмиугольник со скругленными углами, середину каждой из семи граней рассекала белая стрельчатая арка. Мостики без перил пересекали воду в этих местах, один был пошире и вел к единственной настоящей двери, дубовой, резной, запирающей собой небольшой треугольный вестибюль и поставленной не в плоскости стены, а поперек — полная аналогия со створкой, которой моллюск защищает вход в свое убежище. Ребра шатровой крыши стеклянно поблескивали, а на самой вершине превращались в нечто светлое и ажурное, как скелет непонятной морской диковины. Стены, чья структура наполовину скрадывалась текучим геометрическим орнаментом, отражались в серебристой воде, вода сетью тонких полумесяцев играла на светлых изразцах и темном дереве, и на все эти красоты была наброшена ирреальная дымка лунного сияния. Орнамент называется «гирих», горделиво объясняла Селена, его образцы в древние времена расчисляли видные математики, и с тех пор они передаются по наследству от мастера к мастеру. Арки и ребра свода — по сути фарфор, только очень прочный. Стекло — ну, оно во всех помещениях одинаковое, секрет фирмы. Эти объяснения ничего не прибавляли к очарованию дома, но, слава тебе, Боже, от него и не убавляли.

Наконец, все мы столпились в небольшой треугольной прихожей с потолком в виде косого паруса. Высокий проем в одной из стен вел вовнутрь, ступени во всю ширину другой стены, изогнутой, срывались вниз.

— С вашего позволения, хозяйка начнет с подвала, благороднее сказать, подземелья, а иначе — своей парадной дневной спальни, — произнесла Селина.

Мы спускались скудно освещенными пологими маршами, на каждом повороте преодолевая как бы воздушные шлюзы или световые мембраны. Пороги странной подземной реки — когда проход впереди открывался, сзади уже смыкались глухие створы из молибденовой стали. Преодолев последнюю препону, мы оказались в небольшом помещении, весь центр которого занимала клетка полтора на два метра и вышиной до потолка, завешенная с четырех сторон синими бархатными занавесями, которые скрывали за собой раздвижные ширмы из того самого поляризованного бронестекла.

— Памятник моей паранойе, — пояснила Селина. — Я там вроде как сплю. На пуховой перине и шелковых простынях.

— Ну что же, мило и нетрадиционно, — высказался Ролан.

— А почему гроба нету? — с хитрецой поинтересовался наш Бенони.

— Я тебе что, святой подвижник, в гробу спать? Подумываю, правда, его поставить для-ради гордости усмирения и в качестве мементо мори, а тако же в чисто орнаментальных целях, но вообще-то у меня клаустрофобия, дамы и джентльмены.

— А душ тут зачем? — поинтересовалась наша Сибилла, указывая пальцем на стеклянный же стакан, пониже и потеснее.

— Памятник родовой травме, — хмыкнула она. — Вы еще гардероба в нише не видели.

Я вспомнил, как проснулся рядом с Селиной тогда, в первую ночь, и почувствовал вонь и нечистоту земного умирания, которые исходили от ее свернутого в комок укрытия. Но всё — таки ломал голову, зачем нам показали такую очевидную и к тому же «навороченную», на современном жаргоне, декорацию: хозяйка явно ищет защиты от солнца в другом месте.

Мы поднялись обратно и через дверь попали сразу в столовую. Овальный стол, который обступили стулья с высокими прямыми спинками, мраморный камин с рашпером, решеткой, экраном, изысканно расшитым бледными шелками, и чугунной корзинкой для поленьев; плоские шкафы, красующиеся своей посудой из нержавеющей стали, огнеупорного хрусталя и веджвудского фаянса; солидный набор разнообразных орудий для готовки по обеим сторонам кухонной плиты с покрытием из стеклокерамики.

— Для корпоративных посиделок, — туманно пояснила хозяйка.

Далее шел номер второй: гардеробная, совмещенная с роскошной ванной комнатой. Тут я отвлекусь, чтобы отметить особенность, объединяющую все комнаты первого этажа: то была анфилада, но идущая по кругу, двери были прорезаны в удлиненных сторонах каждого четырехугольного помещения, которое в плане, естественно, представляло трапецию со стеклянным потолком. Однако благодаря некоей пространственной иллюзии, хитроумному подбору тонов или чему-то другому все углы казались прямыми, все стены — равными, а небольшая узкая дверца в самой короткой из них и обращенной к центру была заметна лишь вампирскому глазу. И то не всякому.

Так вот, о туалетной зале. Направо от входа — массивные гардеробные шкафы из дуба и ореха, высокие металлические зеркала в простенках и мягкие длинные скамейки; налево, за матовой ширмой аквамаринового стекла, чтобы пар и влага не портили дорогих материй, — плоский бассейн. Зеленоватая каменная керамика, тут же мраморная плита с подогревом, блестящие клапаны и вентили, надо всем второй потолок, более низкий, чем свод комнаты, хитроумно закрепленный и тоже зеркальный. В подвесных шкафах и на всем протяжении — уйма того, что новой природе Селины было вовсе без надобности и родилось из чистой тяги к прекрасному: густые шампуни в изысканных флаконах, полупрозрачные гели для укладки и выведения волос, притирания, полоскания, ароматические шарики, пестроцветные соли, душистые свечи, щетки и терки с хитроумно изогнутыми ручками, натуральные морские губки размером с небольшой тазик — и так до бесконечности. Когда я робко заметил, что наша кожа не впитывает в себя грязь, легко самоочищается и издает свой собственный аромат, а те волосы, которые остались после метаморфозы, всё равно отрастают каждую ночь, как ты над ними не мудри, спутники мои, кроме разве Бенони (сказалась природа жителя пустыни, который пахнет одинаково со своим верблюдом), накинулись на меня, выказывая бурный протест.

Ладно, бросим это и опишем третий номер: библиотеку, она же кабинет. Стены, составленные из книг; пояса променадов — перильца изящнейшим образом выточены, лестнички, ведущие на галерейку, оклеены пористым материалом, дабы не сверзиться, Однако если и упадешь, то прямо в объятия центрального дивана, или «суфы»: круглого, мягкого, травянистого по цвету и ощущению. Что полагается на нем делать: поглощать книги, лежа на животе, глазеть на центральный плафон, выполненный в виде абстрактного витража, или предаваться утехам плоти, предварительно разомлевшей от нежного мраморного жара, ополоснутой в душистой горячей воде и умащенной благовониями, — не знаю и знать не хочу. И кругом подушки, подушечки, подушенции… Кожаные, бархатные, изящно выплетенные из тростника…

Номер четыре. Компьютерный зал. Мебель здесь уже не походила на мягкий упругий булыжник, одетый мхом, навевая мысль о голых осенних ветвях, мотках граненой проволоки, скелетах грядущих зверей. Стены сплошь в золотых фресках, на фоне которых блистают крупные самоцветные мозаики в стиле Климта и раннего Врубеля. Три женщины: юная мать с младенцем, зрелая красавица со змеей косы не плече, дряхлая старуха. Лики красоты: томная дама держит перед собой на стержне кожаную маску с застывшей копией античного слепка, на стене позади — чуть слащавая икона Богоматери. Ну и всякое дорогущее железо, разумеется. В немеряном количестве. Папа на двадцать гигабайт, мама жидкокристаллическая, сорока четырех дюймов по диагонали, оптическая мышь- девятихвостка, клавиатурка сенсорная, управляемая голосом, — и повторите всё это раз двадцать. Экраны мерцают, вентиляторы утробно ворчат, провода путаются под ногами.

На счет «пять» перед нами открылся…

Нет, юмор здесь уже был неприложим. Кабинет в монгольском стиле: изысканно грубый войлок на полу, низкие скамьи и столики с кожаной посудой, выдержанные в мягких тонах стенные панно, в проемах между ними — старинное бронзовое литье чаш, в которых размещены малые светильники. А на картинах — потрясающая живопись, невероятного изящества графика.

— Вполне современный автор, — поясняет Селина, — модный, раскрученный, но несмотря на всё, хороший мальчик лет сорока. Сам делал для меня увеличенные реплики своих произведений, неточные, разумеется, чтобы сохранить соразмерность. Нельзя ведь безнаказанно вырастить из миниатюры нечто монументальное.

…Мальчики играют в кучу-малу. Потешно карабкаются друг на друга, таращат глазенки, выставляют растопыренные пятерни и ноги в мягких сапожках — гутулах. Они пока еще ничего не видят и не чуют, кроме драки, а уж на самом верху круглым солнышком сияет блаженная мордаха победителя.

…Стоят трое. Мальчуган в отцовском малахае, наехавшем на нос, подпирает собой копье в три своих роста. Серьезная девочка его младше с детским луком — изогнутые клееные рога в ладошке, оперенный колчан за спиной. А чуть сзади горделиво ухмыляется дедок с одним зубом в дряхлом рту: защитники дому растут!

…Расставание влюбленных: метет снег, он — скорбная башня в пластинчатой броне, доходящей до глаз, от нее, укрывшейся за стволом дерева, остался край нежной щечки.

…Битва. В широкой спине переднего бойца, сидящего на скрещенных ногах, ощущается невероятное напряжение. Глаза его противника, опущенные долу, раздумчивы, в руке, приподнятой выше уровня плеч, зажата фигурка шахмат.

…Старик и море. Морщинистое лицо, хитроглазое и умудренное, на фоне волнистого песка и дальних гор.

…И многое, многое еще.

Шестая комната. Япония. Просторно, пусто, толстые тростниковые циновки на полу, тонкие соломенные ширмы на стенах; в центре заглублена в пол крошечная печурка на углях — хибати. (Я подумал кстати, что по части отопления этот дом способен затмить любой английский.) В нише — свиток с горным пейзажем и водопадами, стройная ваза с одной белой хризантемой. И вдоль всех стен — подставки под холодное оружие. Хотя сами подставки явно старинные и привезены из Страны Восходящего Солнца, клинки по большей части просто старые и собраны из различных мест. Конечно, есть тут и классическая японская пара — длинный и короткий мечи. Но я замечаю французскую шпагу времен Франциска Первого, хорошее подражание толедскому клинку, пару классических европейских «волчат» (в последнем не уверен). Больше всего тут, однако, клинков местного закала, которые пользуются особой любовью и выглядят, в отличие от прочих, отнюдь не музейно.

Седьмой зал. Средняя Азия. Все стены и пол в коврах цвета красных песков, выдержанного вина, запекшейся крови. На коврах — ряды одинаковых овальных медальонов, черно-белых, с небольшими вкраплениями иных цветов.

— Никогда не видал подобной ткацкой работы, — говорю я.

— И не видели картин вашей любимой эпохи кватроченто? «Обручения Марии», принадлежащего кисти Лоренцо ди Креди, и «Мадонны» Филиппо Мемми? Ну, допустим, вы, папа Римус, вожделели куда более знаменитых живописцев… Так вот, там подобные ковры составляют фон.

— Бухарские, — слегка морщит лоб мой Ролан.

— Точнее, туркменские. Ими восхищались великие странники Марко Поло и Армин Вамбери, считавшие их самыми красивыми и тонкими на свете. Вот этот повторяющийся орнамент называется «цветок», «гёль» и у каждого тюркского племени свой. Теке, эрсары, йомуд. Гёль — это само мироздание в миниатюре. Багряный фон, в котором плавают эти малые вселенные, от времени начинает отливать как бы легкой сединой, переливчатой дымкой.

Я вижу в середине этой ковровой палатки бронзовую чашу очага, обнесенную узорной решеткой. А по сторонам…

Сначала мы приняли их за некие рукотворные призраки. Но то были женские украшения, надетые на шеренгу сплетенных из тонкой проволоки манекенов. Все они из темного серебра: шлемы, цельные или из нашитых бляшек, нагрудники в виде массивного щита, кольчуги из чеканных кружков, высокие браслеты из четырех частей, доходящие до локтя, широкие подвески в виде лука, повторяющие изгиб бровей — девичье забрало от посторонних взглядов, тяжелые перстни с когтем, иные, тонкие, числом ровно пять, соединены цепочками с браслетом. Бирюза, сердолики, кораллы.

— А это что? — с вожделением спрашивает Сибилла.

— Наряд былых парфянских амазонок, которые отошли от бранного труда и стали ткать бухарские ковры. Работа, между прочим, не по плечу мужскому полу: надо сидеть на земле за горизонтальным станом и прибивать каждый ряд мелких узелков тяжеленным гребнем. Требуются тонкие и гибкие пальцы, но сильные мускулы.

Восьмая комната. Из царства старины мы снова попадаем в аскетический модерн. Гладкие черные обои, темно-серый палас укрывает пол, жесткая светлая мебель более, чем в других местах, напоминает переплетенные рога и мертвые ветви. Живопись — просвечивающие насквозь человеческие лица в голубоватых прожилках и алых пятнах, однако глаза выражают благородство и мудрость. И — о радость нашей музыкантше! Центр помещения занимает, доминируя надо всей потусторонностью, огромный белый рояль. (Есть некая ирония в том, что он сильно напоминает своим абрисом лошадиный череп с оскаленными зубами клавиш, но это же мелочь.) Сибилла, ахнув от восторга, тут же бросается усмирять его добрым глотком «Аппассионаты».

Однако Селина, деликатно отстранив девочку от круглого табурета, тоже белого, говорит:

— Мы еще не всё осмотрели. Потом поглядим, как тебе будет играться. И что именно.

Тут уже все наши видят боковую дверцу и соображают, что такое устройство имеется и во всех прочих комнатах.

— У тебя и правда клаустрофобия, — смеется Бенони. Длинное словцо он повторяет без запинки: что значит начитанность, хоть и новорожденная!

Селина щелкает его по носу своим крепленым ноготком.

— Нет, правда, Сели. По две-три двери в каждом зале. Верный медицинский симптом.

— Э, знаешь, что японцы говорят? Хитрая лиса-кицунэ не войдет в нору с одним лазом. Так что здесь мы наблюдаем скорее паранойю, причем вполне в рамках допустимого.

— А куда этот твой лаз ведет?

— Толкни дверь. Нет-нет, не вперед, а вбок.

Тяжелая створа с рокотом уходит в стену — и всё заливает свет луны, находящейся в полном своем блеске. Но тут он как бы теплее, чем снаружи, с нежным желтоватым оттенком. Голубой орнамент, каллиграфический фриз. На стенах восемь миниатюр — цветы в обрамлении цветов. Музыкант с лютней в руке ведет в поводу тонконогую светло-серую кобылу, оба выступают в едином музыкальном ритме. Стройный отрок на коленях — виночерпий с чашей в руке. Сидящие в едином объятии влюбленные переплели свои руки и тела, рисуя собою знак ин-янь. На фоне цветущей сливы учитель приветствует стройную красавицу в высоком алом колпаке дервиша. Мудрец поник чалмоносной головой над раскрытым фолиантом. Усталый факир спит, поникнув головой и свернувшись в комок, одна узконосая туфля видна из-под огромного алого тюрбана. Изысканный ангел в черном халате, расшитом золотыми блестками, узкие пурпурные крылья странно заломлены за спиной. Рука, простертая к небу, — сброшенный до локтя рукав истекает как бы воском или слезами. Восемь полуколонн, восемь стройных древесных стволов корнями упираются в нагой черно-белый пол, сплетаются ветвями в сквозной алебастровый купол, открытый ветру, листьям, облакам, звездам — и солнцу.

Последнее, кажется, осознал только я.

— Девять ступеней отбрасывания земных покровов, — пояснила Селина. Голос ее звучал тише тех ее мыслей, которые я всё равно не сумел бы уловить. — Девять шагов восхождения из бездны. От телесной тьмы через воплощение страстей — ко тьме духовной, а оттуда — призыв ко свету.

— Развернутая метафора… Но это ведь не дом для жизни.

— Вы поняли, мастер. Да. И также монумент и кенотаф в одном лице. Знаете, тут один мой… ну, хороший человек жил. В небольшом деревянном дворце, который взял да и сгорел однажды.

А потом Сибилла, разумеется, сыграла нам свое коронное и обещала повторить когда-нибудь в другое посещение, потому что ей удалось снять только верхний слой с глубинных смыслов, открывшихся перед ней. Собственно, ей хотелось сыграть сам Дом, но силенок оказалось маловато.

И мы с легкой душой побежали наружу, смотреть здешнюю конюшню, удивительное сооружение — сплошь красное дерево, полированный мрамор, особенный сверхупругий каучук для полов, звукоизоляция потолка, эйр кондишен наисовременнейшей разработки, не дающий сквозняков: для дома на такой поскупились. Истинный храм — уже не для человека, а для лошади. И любоваться на хвойный парк с его целебными благоуханиями, что разливала вокруг теплая ночь, полянами цветущих «ночных красавиц» и табака, белого и розового, плотными изгородями из остролиста и бирючины, которые делили газон на квадраты, обильно цветущей вистерией, которая совокупно с мелкими розами вилась по аркам и прямо по шевелюре кипарисов. И плескаться в ручьях с прозрачнейшей водой…

Разумеется, мы пообещали поддерживать связь друг с другом.

Такие обещания в нашей среде выполняются, как же иначе, однако с большой натугой. Все мы понимали, что Селину держат в ее стране какие-то малопонятные дела, но озвучить это понимание — очень дурной тон. Однако никаких опасностей сверх тех, что нам положены по роду наших занятий, я для нее не видел. Силу я в нее, как бы то ни было, вложил немалую, догадаться бы только, в чем конкретно она заключается. Если принять за отправную точку те умения, которые Селина приобрела в период своего смертного бытия, остается только подивиться, до чего это бытие было насыщенным. До чрезмерности насыщенным, полагал я, вспоминая жуткие картинки, что набегали на меня в момент истины, когда Селина теряла контроль за своим подсознанием и своей смертной кровью.

Вот такое вышло у нас прощание…