Мы направились в другую сторону от нашего общего дома, чем обыкновенно, и развернулись шеренгой, заняв всю ширину тротуара. На опустевших улицах это выглядело странно, чтоб не сказать большего.

– А где полиция? – спросил я.

– Где прошлогодние снега, – наполовину скандировал, наполовину пропел Волк Гарри. – И все остальные человечки. Не все, однако, вымерли, просто многие переселились. Это ведь только поначалу кажется, что в городе выживать легче. В селе и воздух чище, и воды хватает, и подножный корм сугубо вегетарианский.

– А этот… высокобелковый. Он есть? Незаменимые аминокислоты, – спросил я.

– Есть. Они сами, – коротко ответил Амадей. – Но если не наступать в явное дерьмо и не уклоняться куда не следует, жить там практически безопасно. Диким собакам и медведям двуногие пока безразличны.

– Более того, – прибавил Иоганн. – Первопроходцы с изумлением обнаружили, что те из них, кто ещё не заболел, не подвержены общей заразе. И младенцы у них рождаются хоть редко, да метко: здоровыми. Расселяются человеки, между прочим, широко, опасаясь нового поветрия. Это нравится окружающей среде.

Мы двигались теперь по одному из широких и, так сказать, авантажных проспектов города – тому, где в прежние годы находились самые главные больницы страны. Многоколонные фасады в стиле ампир, разросшиеся парки за коваными решетками, гранитные глыбы с фигурами основателей – и ни единой живой души. Окраска осыпа́лась без единого звука, сухая листва прошлого года лежала влажным неподвижным слоем, ржавчина под сурдинку грызла железо и чугун, деревья казались вычеканены из старой бронзы. Только ветер жил здесь по-настоящему. Он упруго ударял в колокола монастырской звонницы, чьи мелкие луковки поблёскивали в перекрывающей улицу тёмной массе.

– Нам сюда, – произнёс Иоганн, поворачивая в переулок. Очередной монумент стерёг небольшое зданьице с колоннами, вполне приличного вида, что стояло в стороне от общей парадной шеренги.

– Морг, – сказали мне коротко. – Брошен без персонала.

Из узкого старомодного вестибюля лестница сразу поворачивала вниз и останавливалась перед окованной цинком дверью.

– Погреб и, натурально, холодит, как в погребе, – объяснил Амадей, возясь с тугой щеколдой. – Температуру держат реостаты, а энергия, естественно, поступает от своей тепловой электростанции. Благодаря автоматике – бесперебойно. Это пока без перебоев.

В полутёмном зале стояли каталки и лежаки, на моё счастье, порожние. Морозильник находился за другой дверью, что вообще не была заперта. Как говорили раньше, уж эти не сбегут.

– Стратегическое сырьё, – подмигнул Амадей. – Уж как монахи протестовали первое время! Похищать пробовали, это уж потом заразы испугались.

– А ее не было вовсе, – кивнул я. – Люди ведь не книги.

– Книги – и то были обвинены облыжно, сам знаешь, – кивнул Иоганн. – О том, что вирус действует по своей личной прихоти, догадались позже. Сначала пытались жечь тела или проваривать в уксусе, потом поняли, что мёртвые вообще безвредны. Мор идёт от живого к живому.

– И оттого было решено рационализировать утилизацию, – подхватил Амадей. – Уж коли технология заготовки маринадов всё равно отработана.

И он, нарочно фальшивя, запел:

– «У людей-то для штей с солонинкою чан, а у нас-то во штях удалой таракан».

– Не изображай гаёра, – оборвал его Иоганн. – Бет…

– Что – Бет? – ответила она спокойно. – Не забудь, что я присутствовала не при одном случае самовозгорания двуногой армейской тушёнки. И наблюдала конечный результат процесса. Ты лучше воскликни «Пабло».

– Ладно-ладно, – махнул он рукой. – Всё равно тебе оставаться здесь с Гарри. Я же удалюсь наружу. Так будет спокойней для всех.

И мы разошлись.

За обитой цинком тяжелой дверью были ряды закрытых прямоугольных ячеек, похожих на личные хранилища в банке – разве что без замков, даже висячих, и покрупнее. Пустые петли кое-где были закручены проволокой.

– Первое время покойников сразу же сбрасывали в ров и засыпа́ли негашеной известью, как братскую могилу моего…гм… прототипа, – пояснил Амадей. – Позже обходились без лопаты и экскаватора. Сглаживали таким манером естественные впадины между холмами, на которых возведена столица. А еще позже было замечено, что процесс их сгорания имеет очень высокий КПД и почти не нуждается в затравке.

Эти горько-циничные излияния он направлял не мне, но аккуратным рядам дверец. Я молчал. Нет, я прекрасно понимал, что теперь последует, да и зрелище было для меня привычным, только здесь была не обочина жизни, как в больнице. А самое что ни на есть средоточие.

– Кое-кто судачил, что здешних обитателей ставят стоймя, укладывают в штабеля или запихивают по двое-трое в одну ячейку, – продолжал Амадей в том же духе, из-за которого мне хотелось как следует заехать ему в физиономию. – Есть такие большие, с комнату, холодильники с нарами. Чушь: они бы смерзлись намертво, как пельмени в пакете, тут уж не до конвейера. Когда трупам нашли промышленное применение, их стали беречь.

– Волк, – не выдержал я, наконец. – Есть смысл с том, чтобы меня так дрочить? Если есть, я выдержу и не стану к тебе прикладываться.

Он расхохотался.

– На всё есть причина. Весь вопрос – какая. Вот тебе наводящий вопрос: кто в самом начале шёл в здешние мортусы, не боясь заразиться?

– Мортусы. Те, кто возил чумные трупы во времена Екатерины. Пойманные воры и бродяги. Всякая отпетая шваль.

– Становится тепло, однако, – усмехнулся он. – Кто в твоё человеческое время подходил под эту категорию?

– Неужели… Да. Такие, как ты?

– Конечно. Иногда рекрутированные из политических психушек. Чаще добровольцы, принадлежность которых к нелюдям никого не волновала. По той причине, что уж не до того было. Позже и смертные перестали бояться – зря, кстати. Профаны ведь о нас не догадывались, думали – просто везёт, что не болеем.

– А зачем?

– Задав такой вопрос, ты уже знаешь на него ответ.

– Не ради таких, как я. Ради того, чтобы читать. И – не одних умирающих?

– Именно. Это по-простому называется «некромантия».

Тогда я понял, что все наши словопрения были нацелены на одно: привлечь внимание. Что жизнь из этих ледышек не ушла совсем, а была лишь остановлена. И теперь тянется к нам, как мотылёк к жа́ру и свету – возможно, чтобы сгореть в них.

Нет: так они тянулись к одному мне, и из одного меня сделали приманку.

Дряхлые лоскутки самого разного цвета отделялись от невидимых тел и тянулись вереницей, падая на дно моего камня. Истории жизни, почти ничем не отличимые одна от другой – не ду́ши, нет, а только воспоминания о том, что случалось с ними, те мелкие беды, заботы и радости, подвижки к воображаемой цели, победы и поражения, симпатии и неприязнь. Это было их достояние, их знание мира: оно жаждало собеседника, хотело высказать, отдать себя – вернее, ту фальшивку, которую считало собой. Оно выглядело как зыбь на поверхности виртуального моря; оно струилось, завивалось в пёстрый поток, перехлёстывало через грань и могло бы погрести Андрея с головой, но я уже им не был.

Я чувствовал, как Амадей рядом со мной и Гарри с Беттиной совсем неподалёку перехватывают поток, снова расплетают на пряди и вбирают в себя его часть.

А потом в этой мути сверкнула острая золотая искорка – и скользнула в утробу нашей Бет.

– Они были здесь все, – сказал я, переведя дух. – Со всего города, я так думаю, всех моргов и кладбищ. Они всё время общаются, пока душе есть к чему прицепиться – эти псевдолюди.

– Псевдодуши, – поправил он. – Где ты увидел людей? Алчные и эгоистичные пираньи. Все на новенького, ха!

– Не все. Та искорка была совсем другая. И она не использовала меня для транзита на тот свет, а осталась на этом. Я правильно почувствовал?

– Да, это результат промывки грунта, можно сказать.

– Душа для моего ребенка?

Амадей отрицательно покачал головой.

– Ты не понял или побоялся понять. Души, которые даёт Он, – огромные и касаются здешнего бытия лишь самым краем. Приходят сюда, чтобы играть и учиться. Видеть результат своих действий, умных и нелепых, хороших и дурных. Наряжаться в свои выдумки и в свой телесный опыт.

– Это тело, что подарило себя, – можно хоть его увидеть?

– Что же. Как говорится, по счастливой случайности оно здесь. Не испугаешься?

– Чего?

– Сами не знаем. Сюда пришли, руководствуясь интуицией, тебя привели по той же зыбкой причине, теперь и остерегаем по тому же самому.

Он рывком оборвал свинцовое грузило, которым были запечатана продетая через петли проволочка, распахнул одну из дверец второго ряда и вынул из дымного холода нагое женское тело.

Нет, голым оно не казалось – лёгкая изморозь делала его похожим на снежную статую в зимнем парке, а такие фигуры почти всегда целомудренны. Вытянутые пальцы ног с округлыми ногтями, худощавые бёдра с кустиком белых волос между ними, аккуратный прямой шов от паха до грудины, чуть расплывшиеся от долгого лежания на спине сосцы, шея и лицо, почти закрытые всклокоченными седыми кудрями…

Тёмное пятнышко на правом виске и глубокий провал в затылочной кости.

В объятиях у Амадея пластом лежала моя Эли.

– Нет, не думаю, – ответил он на мой безмолвный вопль. – Успокойся, по крайней мере. Ты же, когда отключался, видел иную траекторию пули. Бог мой, да разве мало людей кончает с собой, узнав смертельный диагноз?

И разве мало таких, кто седеет до времени во время допросов или врачебных экспериментов (для блага человечества, исключительно для блага), хотел добавить я. Но понял, что в этом нет необходимости. Что лишь Андрея могла целиком захватить беда одного существа, пусть даже самого близкого, Пабло же скорбит обо всех напрасных смертях. А Снежная Дева… она и в самом деле похожа на мою жену лишь мимолётно.

Снежная Дева, и верно. Когда мы вышли из здания, с хмурого неба сыпалась мелкая манная крупа, и было очень холодно.

– Господа, поторопимся, – сказал Иоганн. – Мы с Гарри семь файеров успели заложить, пока вы предавались чувствам.

Когда мы пятеро подошли почти к самой монастырской стене, Иоганн обернулся и протянул назад открытую ладонь. В ту же секунду над покинутым моргом взвилось бледное и почти беззвучное пламя, обращая в прах его стены, его подвалы и его мертвых.

Пустота и окончательное безмолвие.

Я нес себя домой, как чашу, полную вселенских скорбей. Будто хрустальную вазу с лотерейными билетиками, коими были чужие души.

А добравшись, наконец, повалился на ложе как был, в полной оснастке, запретил Марии браться за мою обувь с целью стащить и почистить до блеска – и вообще велел пригнать мне Хельмута, которого некстати носило по каким-то неудобь сказуемым делам. А потом провалился в сон на грани обморока.

В этом сне мы с Эли по-прежнему оставались молодыми людьми, однако у нас было множество детей и внуков. Жили мы в большущем доме из лиственницы, что сам собой вырос на поляне рядом с тихой речкой, Эли, как самая старшая, варила обед в огромном котле, подвешенном над костром, и смеялась, когда копоть лезла в белокурые волосы и карие глаза. А наши ребятишки притаскивали из соседнего леса то белый гриб, то горькую красную ягоду, то пучок иззелена-бурого целебного мха и радостно кидали в общее варево, и солнце играло на ясном небе цвета моего карбункула.

Разбудил меня, конечно, Хельмут. И сразу приткнул к моим губам кружку с каким-то мудрёным варевом.

– Вот, опохмелись после вчерашнего.

– А что, сейчас уже завтра?

– Ещё немного поваляешься – вообще послезавтра настанет. А там и до конца света недалеко, – улыбнулся он.

Что-то в его манерах насторожило меня – и, возможно, какой-то не такой вкус пойла. Я приподнялся, опершись на его руку, что обнимала мою спину сзади.

– Хельм, твой огуречный рассол факт чем-то глючным припахивает.

– Я же мастак составлять всякие лекарственные смеси. Моя вторая по значимости профессия.

Язык его тоже изменился вместе с тоном речи и подбором слов. Еле заметно, но всё-таки…

– Хельм, ты что – снова с миссией? Волки прислали?

Он рассмеялся.

– Угадал первое и ошибся насчет второго. У Волков теперь свои заботы: сынка Беттины соблюдать, пасти человеческое стадо по окрестностям. Организовать переправы через бурную реку. На́ вот, хлебни еще немного, мне требуется, чтоб ты хоть немного соображал.

В самом деле, голова у меня казалась шире плеч, и в ней клубилась совершенно мерзкая муть.

– Вот, издевались надо мной, как могли, а я всё тот же слабак, что и раньше, – проворчал я.

– Пабло, ты это зря говоришь. Форменный поклёп на себя взводишь, – он присел рядом на матрас, обхватил мои плечи поплотней. Ни в этом жесте, ни в способе выражать свои мысли совершенно не чувствовалось ничего простонародного. Разве что некая симпатичная архаика.

– Это ты вчерашнее переживаешь, верно? – продолжал он. – Да знаешь ли ты, что Волки сами изумились, как ты резко одеяло на себя рванул. Обычно людская пряжа тянется, как оренбургский пуховый платок через обручальное колечко – постепенно и не торопясь. И кончается в том самом месте, откуда взяла начало. А теперь вообще все наши сумеречники присоединились и никак не выпьют то, что ты зачерпнул. Открыл, что называется, выход и распечатал замкнутый источник.

– То есть сумеречники в одно и то же время и берут себе, и отправляют наверх. Друг, а разве так бывает?

– Ну, ты понимаешь, я ведь очень знатным палачом считался. На клинке самого лучшего моего меча велел выгравировать его девиз: «Отделяю душу от плоти и возношу её в горнее Царство». И давал его прочесть всем, кто шел ко мне по приговору суда. Да они и без того понимали, что искупают свой грех, – хотя бы частично, если сотворили какую-либо мерзость, или полностью, если их казнят безвинно.

– А такое происходило, – спросил я наполовину утвердительно.

– Не могу судить – кое-кто искренне так про себя считал. Были такие, что не желали говорить об этом с казнителем, только с духовником.

– Но кое-кто и желал.

– Ты не представляешь, сколько. Начиналось с попытки разузнать, какая боль его ждет и нельзя ли смягчить ее за плату, – он хмыкнул. – Ну что же, брал я эти гроши, хоть и был богат, как мы все. Только и без них бы делал, что считал нужным. Пилюли там в рот сунуть или багор в сердце – штука нехитрая, судейские об этом знали. Редко в их приговоре стояло – «без малейших послаблений», и то когда уж совсем изверга возводили на помост. Так вот, о чём я. После каждой процедуры веревку с петлей меняли – вялой становится, как говорили, и ненадёжной. Прочие расходные материалы…

– Хельм, покороче, а? Меня твоя ностальгия никак не задевает.

– Прости. Не задевает, не касается или шокирует, кстати? Ты бы уточнил терминологию.

Я улыбнулся.

– Ну вот ожил немножко – и то ладно. Так вот, меч после каждой отрубленной головы самую каплю, но тяжелеет. Берёт в себя, значит.

И оттого становится живым и опасным для хозяина. Ведь кто на эшафот обыкновенно поднимается – бунтовщики, убийцы, кровосмесители, ворожеи. В общем, те, кто имеет в себе дерзновение.

– Слыхал я такое. И что – ты считаешь, что там были эти… малые души?

– Выходит, что так.

– И что я набрался их по завязку. Оттого и тошно.

Он кивнул.

– А теперь меня нужно похоронить, как злой меч, верно?

О подобных ритуалах, когда на успение меча собирается весь цвет местного палачества, я читал. Как они пируют – аналог умиротворяющей «последней трапезы» приговорённого. Как льют на клинок вино из кубка. Как заворачивают меч в дорогую ткань и вкапывают стоймя на перекрестке дорог или в потайном месте – чтобы его не выкопали местные ведьмы ради своих тёмных дел.

– Пабло, ты одного не знаешь. Меч не умирает – он только отдыхает в земле. Отдает ей чужое зло и чужие слезы – и поднимается с ложа чистым и сильным.

– Если находятся руки его поднять.

Он помолчал.

– Хельм, ты тоже употребил неточный термин. Дерзновение, как и гордость, – по сути неплохие качества, правда? Как, в общем, любое инакомыслие.

Снова молчание.

– Ох, не так ты прост, каким хотел мне казаться.

– А ты, Пабло, далеко не так прост, каким кажешься себе, – проговорил он. – И Бет тебя вмиг раскусила, и Волки лишь оттого стали с тобой шуточки шутить, да и я, грешный, вынужден был изобретать разные эксперименты круцис. В тебе есть сила и тех, и этих. Очень скрытая, как источник, забитый сором и камнями.

– Допустим. Часть этого сора ты, как я понимаю, поразгрёб. Что дальше?

Он поднялся и расправил плечи. Его куртка с евангелическими застёжками была снова повёрнута на парадную сторону, и я впервые подумал, что над сходством королей с палачами было отпущено немало шуток. В смысле – оба в красном. А вот наоборот – не слыхал.

– Чего ты теперь от меня хочешь, Хельмут?

– Не так уж и многого. Выпей еще того снадобья, что я тебе поднёс. Ну, не совсем такого. Оно тебе, я думаю, покажется крепким кофе без сахара.

– Что, снова дурью мучиться, как в былые времена?

– Сон бывает одинаков с пробуждением, дружище Павел. Люди часто об этом говорят, но всё одно путают. А если тебе угодно помянуть старое – назови это путешествием. Или даже робинзонадой.

Он захлопотал над спиртовой горелкой – я сам недавно стащил ее из туристического магазина и преподнёс ему вместо вонючего примуса коммунальных времен. Вскорости принёс глиняную турку и налил мне стакан с верхом пахучей коричневой взвеси: от настоящего кофе там была одна горечь.

– Это я нарочно чуть перелил, чтоб ты не хватал всей глоткой, а пил с самого краешку, – объяснил Хельм. – Цеди и дальше сквозь зубы.

Когда я принял дозу под пристальным взглядом моего нынешнего учителя, голову мою вмиг повело вдаль еще сильнее прежнего, зрение затуманилось, дыхание стало неглубоким и каким-то резким, а потом вроде как оборвалось совсем. Всё оборвалось и прекратилось.

Жемчужно-серый мир окутывал тело, растворяя вплоть до самых глаз, и в нём не было ни меня, ни его, ни того, кто дал напиток, ни того, кто его выпил. Как это угораздило проскочить, подумалось чужими словами, и куда. Вопросы вообще-то не имели смысла, ответы, которые вроде бы пытались на них дать, – тоже. Нечто прекрасное и полное безусловного значения протекало насквозь, откладываясь внутри чем-то нуждающимся – но, возможно, и нет – в позднейшей расшифровке. Хотя, с другой стороны, оно само было своим значением и смыслом во всей его полноте – так точно, как сугубая древесность есть значение, предназначение и смысл любого из деревьев.

Туман перед глазами зазвучал, сгустился и стал крыльями – настолько огромными, что кроме них, не стало ничего. В их белизне заключалась вся дневная радуга, в очах гигантской птицы – ночная, сотканная из темноты. Огромный клюв был загнут книзу – это, однако, обозначало не хищника, но царственность. Очертания головы и ниспадающего книзу хвоста, похожего на изогнутый девичий локон, как бы мерцали, то сливаясь с крыльями, то выделяясь на их фоне.

– Одно дитя Сумрака хотело выучиться летать, – пророкотало создание. – Ты не передумал, землянин?

– Чего ты хочешь? – спросило то, что пока еще было Андреем, а может быть – и Павлом.

– Того же, что хотят все сказочные птицы-перевозчики: чтобы ты накормил меня своей плотью, ибо дорога наша долга́ и трудна.

– У меня ее, кажется, и вовсе нет, этой плоти.

– А как же те боязливые обрывки чужих жизней, что поселились в тебе и нашли там укромное пристанище?

– Уж их-то я отдам с радостью, но как?

– Вместе с дыханием. Приникни ртом к моему телу и выпусти их из себя – уйдут с готовностью.

В самом деле: когда губы погрузились в перистую облачность, некий горячий, почти раскаленный пар изошел из них – и опустевшая оболочка наполнилась небесной прохладой.

– Вот теперь хорошо. Теперь ты стал лёгким, и нести тебя будет нетрудно. Садись ко мне на спину.

– С радостью, но за что тут удерживаться?

– Берись обеими руками за обруч, что у меня на шее.

Это было огромное ожерелье из подвижных серебристых звеньев, замкнутое спереди прекрасным голубым камнем в виде полной сферы. Он вращался, и внутри него мелькало нечто похожее на зеленые и зеленовато-желтые листья, испещренные пятнами различной формы: корни могучего древа были, очевидно, скрыты в глубине самоцвета. Стоило мне положить руки на одно из звеньев, как птица взмыла еще выше и, кажется, оседлала ветер…

Нет, серебряного Сокола со львиными лапами и хвостом, царя птиц, зверей и трав, оседлал его всадник. А ветер служил обоим сразу.

– Это называется учиться? – прорывается сквозь встречный поток воздуха.

– Это называется – преодолевать страх полёта, двуногий.

Страх? Да его и не было вовсе – один восторг.

– Мы летим куда-то или просто летим?

– Всякий полёт имеет целью самого себя, малыш, – отвечает дивный летучий Пёс в серебристо-радужной чешуе, крылья его – две радуги, глаза – две темных бездны.

Однако на словах всадника – возможно, запретных – ветер спадает, туман опускается и покрывает собой землю. Клочок суши, отделенный полоской воды от одинокой горы, чьи склоны одеты цветущей сакурой, а вершина – снегом и льдом.

– Это всё?

– Нет. Здесь, на этом острове, ты будешь меня ждать, – отвечает живое облако. – Возьми моё перо – стоит тебе дунуть на него, и я появлюсь. Не бойся его потерять – оно умеет следовать за тобой повсюду и везде тебя находить.

– Благодарю тебя. Как твоё прозвище, имя острова и название горы?

– Я Симург, вершина эта, на которой свил я гнездо, – великая Меру, или Сумеру, ты – сумр. Все три звучания схожи, не правда ли? А малое твоё царство поименуешь сам. Один человек, побывавший на нем, назвал его Остров Накануне, другой – Остров Тайны, только ты не должен смотреть через чужие очки. Прощай!

– Но я не научился летать.

– Летает не «я», малыш. Поднимается кверху и парит в поднебесье, стремится вдаль с вихрями лишь Великая Самость. Когда ты это поймешь, более ничего не станет нужно.

Облако в виде птицы – или пса, или кентавра – взвивается вихрем, подымается ввысь, растворяется в солнечном сиянии. Существо всех четырех стихий.

Я остаюсь – голый человек на цветущей земле.

Ни имени, ни одежды, ни страха. Ничего не осталось. Что-то странное вспоминается о кольце – было, не было? Перо не такое большое, как можно было подумать: вполне уместилось бы за поясом, будь у меня пояс. Это скорее чешуйка с длинной тонкой остью, нарядная, как у павлина, и меньше раза в три: яркий синий глазок окружён тонкими зеленоватыми былинками.

Сверху печёт яркое солнце. Вокруг меня колышется ковыль, дотягиваясь до пояса, ходит волнами – трава так нежна и мягка, что поначалу и ступить на нее страшно, не то что рвать. Только и ноги у меня босы, и трава упруга – сама несёт меня вдаль, туда, где широкий луг сменяется дубовой рощей.

Или нет: у здешних деревьев и трав нет имен, данных человеком, только изначальные, от Адама. Те, в которых нет членораздельных звуков.

У меня нет никаких орудий. Удивительно: все описанные в книгах робинзоны выбрасывались на берег в полном туристическом снаряжении и с годовым запасом продовольствия.

«Да, но им противостоял враг», слышу я чьи-то мысли. Не ушами слышу, а мозгом. И от них тепло становится телу и душе.

«Тебе нужны орудия? Смотри».

Круглый камешек подкатывается мне под ноги и трескается пополам. Обсидиан, двумя – тремя ударами можно получить несколько славных осколков, а потом аккуратно оббить их другим булыжником. Мой островок стоит на базальтовом щите и, конечно, море его размывает и обкатывает гальку. А вулканическое стекло принесло течением.

Ещё камушки под босой ступнёй. Если они так же легко расколются, я узна́ю шаровую яшму и пемзу: может быть, пригодится позже.

И хорошо, что мне не требуется ни есть, ни пить – во всяком случае, так настоятельно, как человеку. Обычному человеку, поправил я себя.

Вот ходить по лесным зарослям с риском найти змею или колючку – этого бы лучше не надо.

«Они уйдут с твоей дороги. Зачем им это нужно – вредить или гибнуть?»

– Спасибо, – ответил я зачем-то вслух. Наверное, чтобы не разучиться говорить. Заранее, так сказать. – Только подошвы у меня пока нежные, и вообще приодеться бы стоило. Ночь в тропиках и даже субтропиках куда холоднее дня. Опять же приличие соблюсти.

«Листья рвутся. Сухая трава более долговечна. Ты сумеешь из нее выплетать?»

– Придется, наверное. Волокнистые стебли – лучше. Лён, крапива, джут, сизаль или моя любимая конопля.

«Какой ты ученый».

– Разминать можно камнями. Но нужно время – много времени.

«Оно всё твоё».

Наверное, со стороны это выглядело по-идиотски – монолог на поверхности диалога. Но тот или те, кто говорил, знали, что не очень уютно играть в молчанку в чужом месте.

«Это не чужое место. Это просто место, и всё».

– Ну ладно, ладно. С ним ещё надо познакомиться. Попробовать на вкус и цвет, так сказать. Измерить ногами.

«Пожалуй, тебе и в самом деле нужна обувь. И одежда попрочнее травяной, хотя бы пока ты не научишься. Надо отыскать зверя, которому пришла пора уходить за пределы. Он даст тебе свою шкуру, а ты ему – лёгкую смерть. Ты ведь это умеешь».

– Может быть, пока не надо? Башмаки бывают плетёные лаптем или из дерева: как это? Сабо, клумпы, патены, гэта. Подошвы сандалий проще выстрогать. Ремешки устроить из коры. Еще такая тапа бывает.

«Сколько слов ты знаешь, прямо на удивление. А дерево обдирать не так стыдно, как животное?»

– Слушай, если ты со мной общаешься, так хоть помоги.

Я немного подумал и добавил заветное слово моего детства:

– Пожалуйста.

«О-о. Тогда погуляй, осмотрись немного, прикинь, какая пища тебе по вкусу. Логово себе отрой, что ли. Немало волос было выдрано с корнем и упало».

Пока мы так мило беседовали, я вышел к опушке. Кустарник с гибкими ветвями и узколистый, возможно, ива или джут, перекрывал мне дорогу, и я, мысленно попросив прощения, срезал несколько прутьев своим первобытным рубилом. «Для пояса тоже», – прибавил я. Мои руки были заняты камнями и пером, и я надеялся хоть немного их разгрузить.

Чуть позже я осмелел и догадался сплести корзиночку с ручкой – однажды видел схему в дамском журнале. Модный аксессуар летнего сезона и так далее. Вещица получилась такой изящной, какой я не ожидал.

– Спасибо, – сказал я вслух.

Пути сквозь чащу нужны любому зверю, даже такому, что не выходит за ее пределы. Место здесь было обжитое, поначалу я даже слегка растерялся – какую тропу взять. Выбрал ту, где своды повыше: внутренний голос подсказывал мне, что опасных для меня хищников здесь не водится. Солнце, снаружи такое яростное, здесь еле пробивалось сквозь густую и яркую зелень, играючи пятнало листья, траву и меня. Лиана, слегка напомнившая мне мраморный плющ, затягивала мощные стволы понизу, на ней я увидел некрупные желтые костянки и попробовал. Вкус был не очень приятный – терпкий с легкой кислинкой. И старый. Это растение обвилось еще вокруг молодого ствола и стерегло его жизнь многие десятилетия, отпугивая муравьёв и древоточца.

«Для них хватает павшего. Где селятся, там и едят. А потом пустую оболочку занимают пчёлы».

– Мёд – это хорошо, – ответил я, вспомнив Хельмутово угощение и заодно его лексику. – Небось, дикий, горький и еле самим хозяевам хватает?

«Напротив. Пчёлам больше еды и потомства нужно знание о тех цветочных полянах, куда с трудом долетают их разведчицы».

Я понял так, что доброхоты, а, может быть, перевозчики роя получают натурой. Пока я размышлял над этим, на глаза мне попался чудесный шиповник с большими белыми цветами. Плоды, которые кое-где завязались, были величиной со смокву и уже сейчас очень сочные: кусту явно было не удержать их все. Поэтому я сыграл роль гусеницы и с чистой совестью высосал пару-тройку. Это оказалось совсем неплохо, но роза, похожая на парковую, с огненно-рыжими цветами, которые почти все осыпались наземь, подарила мне массу ягод, сладких, точно спелая хурма, и набитых уже зрелыми семенами. Было тут некое вьющееся растение, что уже роняло наземь крошечные абрикосы или мушмулу, и тут я набрался до упаду.

Когда же задумался о том, какой водой запить это великолепие, мне указали на прохладный родник, несущий в своей струе мудрость подземных пещер и растворённых в ней минералов. Водилась тут и лиана толщиной в мое запястье, которая копила воду про запас – можно было отрезать от нее кусок и просто-напросто умыться чистейшей влагой. Только мне не было в том никакой необходимости – я проткнул ее жалом, подставил руки и лицо, а потом проследил, чтобы ранка затянулась.

Так я шел по тропе, и лес говорил со мной.

А в конце пути я увидел чудо, описанное в Библии: развесистое виноградное дерево, что встретили воины Иисуса Навина в Земле Обетования. Древо, из тех, под которыми отдыхают в своём раю патриархи. Гроздья на нем только ещё завязались, но уже были крупны и тяжелы, будто их выточили из золотистого мрамора. Наверное, когда они вызревали и падали вниз, чтобы там скиснуть и забродить, четвероногие лесные жители являлись сюда, как в винный погреб: при этой мысли я усмехнулся.

Совсем рядом с гигантской лозой в траве запуталась вершина сухого ствола – дерево, очевидно, сначала подточил короед, а потом уронил порыв шквального ветра. Мочковатые корни торчали с дальней стороны огромным щитом. И, конечно, там была яма в земле, серой и мягкой. Поскольку приближался вечер, я набросал туда еще увядшей хвои, очень нежной – мне показалось, что это лиственница – зарылся туда, как дикий зверь во всей его невинности, и заснул. Счастливое безразличие одолело меня и одело как покровом.

Удивительно ли, что мне приснился красивый, хотя не очень связный сон, где я играл всех действующих лиц сразу?

* * *

«В молодой женщине, которая шла по тротуару, раздвигая узкими плечиками встречный поток людей, всякий мог ощутить нечто особенное. Не в лице – худощавом и большеглазом, каких в столице тысячи. Не в коротко стриженных волосах неопределенно-серого цвета, под платину. Не в тонкой фигуре без особых признаков пола и даже не в одежде: длинная черная безрукавка под горло и такие же шаровары. Тяжелые стальные браслеты на запястьях и щиколотках, широкий наборный пояс на бедрах, надетый вперехват блузы, высокие „ликторские“ сандалии на платформе, подобие высоких башмаков с вырезами на пятке, подъёме и пальцах – они еще могли слегка привлечь внимание, но в эту сумасбродную весну не удивляли никого.

И всё-таки…

Два цвета прохожих: чёрное и белое. Оба траур и оба – торжество. Два металла: светлое серебро и тёмное железо. Платья с плёре́зами девятнадцатого и жениховские костюмы середины двадцатого века. Можно подумать – специально переодеваются ради променада, размышлял человек во всём тёмном, что шел за девушкой по пятам. Два ряда помпезного столичного ампира среди бывших больничных садов, а за ними – высоченная волна стеклянных небоскрёбов с острыми белыми верхушками. Здравницы и Хранилища. И бесконечный поток в стиле нуар перехлёстывает с тротуара на проезжую часть: по одной стороне – от Архивов до Монастыря, по другой – от Монастыря до Архивов.

Прошвырнуться по Броду – так это раньше называлось. Хотя истинный Брод, полностью Бродвей, а по-настоящему Большая Бехтеревская, проходил параллельно этой улице и был намного у́же.

Проспект Вечности, или Вешка, всегда соединялся с Бехтеревкой переулками и проходными дворами, по которым бродники, гуляки и снятые ими девчонки могли без проблем ускользнуть от полиции нравов. Вообще-то прежние дворовые бобики были не чета теперешним бобтейлам, размышлял седовласый мужчина, поправляя на носу очки. Поймают, угостят парочкой-другой зуботычин, может быть, слегка попользуются обоими на даровщинку – и никаких тебе неприятностей.

Вроде тех, что ожидают в будущем прикольную детку. Нет, приколы бывают вполне безобидные. Его старомодные очочки без стекол, с гибкими проушинами, например. Все знают, что это вовсе не указывает ни на плохое зрение, которое ничем вообще не скорректируешь, ни на плавающие перед зрачками линзы. Просто демонстрация или реклама винтажа. Сейчас многие им подторговывают вполне легально. Так же, как стамповскими браслетами и снаряжением.

Только девчонка и в самом деле качается. Нагоняет себе мускулатуру. Мало ей гарантированного здоровья. Железно гарантированного, усмехается он про себя.

По бесконечному дефиле между Бумагами и Новодевичкой имеют право расхаживать лишь члены семьи Вечников и всякая прочая родня. Право скорее моральное, документа никто не спросит – бо́бы пытаются отрегулировать поток людей. Место неожиданно стало популярным, теперь уже Брод принимает в себя Вешкины излишки. А по Вечному Проспекту приходится ведь еще сопровождать и препровождать.

Как ему сейчас. Девчонка неоднократно замечена в нарушении законов о неприкосновенности личной жизни и здоровья: детская гиперактивность, адреналиносодержащие наркотики, попытка возродить экстремальные виды спорта. После лечения и неоднократных предупреждений – вот это. В толпе и на виду у всех.

Сергей – так его имя – вспоминает предысторию. Как после окончания Греко-Латинского колледжа был потрясён открытием стациса, ферментированного и модифицированного препарата стволовых клеток, позволяющего замедлить старение и заодно добиться быстрой регенерации тканей. Так его рекламировали вначале, до того, как Сергей решил поступать в Высшую Медицинскую Школу. Когда он пробился-таки в это заведение, которое уже становилось жутко престижным, и учился на первом курсе, торжествующей массе разъяснили всё. Что стацис успешно сохраняет организм, перестающий расти и обновлять свои клетки. Что инъекции позволяют запустить процесс тотальной стабилизации через пять лет после наступления геронтопаузы, а дорогие таблетки, где стацис находится в смеси с веществами, составляющими секрет фирмы, – практически на любом этапе до и после неё. Что в непосредственной связи с грядущим бессмертием человеческая жизнь объявляется ценностью номер один, смертная казнь и аборты категорически воспрещаются, попытки суицида и эвтаназии караются пожизненным заключением в активную форму и принудительными работами на весь этот срок, ориентировочно определяемый в сто лет со дня рождения. Пребывание на военной службе или в рядах спасателей будет расцениваться как попытка самоубийства, если оно совершается по идеологическим соображениям. Оттого армия и слитые с ней государственные и общественные организации отныне должны будут пополняться лишь контрактниками, а также совершившими преступление против святынь.

Такими, как эта девочка.

Сергей слегка улыбается. Все люди прямо сходу кинулись в тёплые объятья интернациональной медицины, и для него и ему подобных настали жирные годы. Пятидесятилетние бедняки, дряхлые олигархи и те, кто промеж них. Жизнь до пятидесяти казалась им полной угроз, но потом обнаружилось, что вожделенный препарат прекрасно защищает и редкое потомство „стационариев“ – тогда у них слегка отлегло от души. Определились три вида существования „под стацисом“: быстрая, или активная жизнь – собственно, то, что называлось жизнью и раньше, – замедленная, или пассивная жизнь и пассивная жизнь в грёзах.

Первое означало те годы, которые человек должен был прожить и так – плюс-минус десяток лет. Стацисные не очень поддавались терапии, но всё-таки она была возможна. Когда же наступало время естественного ухода, такой человек одномоментно превращался в неподвижную куклу, которая моргала и совершала еле заметные вдохи и выдохи. Пищи и питья помимо того, что приносил воздух, ему не требовалось, выделение шло через кожу. Род летаргического сна, могущий продолжаться сколь угодно долго – и из которого практически невозможно вывести.

А жизнь в грёзах? Да просто поддерживаемое специальными аппаратами состояние быстрого сна, в который добавляли чужие энцефалограммы, позже – специально сконструированные нейрофильмы. За вполне доступные деньги. Этого блага были напрочь лишены нераскаявшиеся преступники.

Нет, перебил он сам себя. Куда это она идёт? Кто бы мог поверить…

То-то зашла с противоположной стороны потока. И торопилась – квартирку снимает напротив громады Архивов, гулять было бы проще по другой стороне проспекта, а уж потом, возвращаясь…

Зайти прямо в это почти кубическое здание с широким стеклянным фасадом и решётками на двух нижних этажах. Когда-то по лестницам, видным с улицы, взад-вперед сквозили осанистые граждане в кителях, брюках с лампасами и фуражках. Академия Генштаба, теперь пониженная в ранге до столичного военкомата. Постоянно действующая приемная комиссия. Именно сюда приводят нарушителей Закона.

А эта женщина пришла по собственному желанию. И еще торопилась, чтобы не показалось, что ее загнали насильно.

– Человек доброй воли, – говорит она.

– Железяки-то снимай, детектор не пропустит, – отвечает дежурный. Даже не очень удивлённо. – Пройдешь дугу – верну.

– Портал в иную реальность, – сдержанно хихикает женщина. – А если у меня пластик, точно я из бывшей ОАС?

Сгребает браслеты и пояс и удаляется внутрь здания, четко ставя ногу.

Спустя пять минут Сергей отворяет тяжелую дверь с латунными заклёпками, козыряет солдату корочками и лихо ныряет под турникет.

– Не нужно, чтобы меня лишний раз посчитали, – тихо говорит он.

– Мы знаем, Сергей Семенович, – так же отвечает дежурный.

В дверь приёмной комиссии стучат – резко, деловито, будто азбукой Морзе выводят пароль.

Девушка входит.

Трехголовый дракон: офицер, военный врач, священник. Сидят за столом, занимая все три стороны, от нечего делать пьют кофе. Главный улов прибывает вечерами.

– Почему без сопровождающего? – спрашивает первый.

– Вольноопределяющийся, – слышится ответ. Слишком звонкий и уверенный в себе голос – таким прикрывают страх. Или ненависть.

Недоуменные взгляды. Хотя – да: вольнопер, как говорили в старину, – не доброволец. Также как люди доброй воли – это Библия, не военный устав. Лазейки необходимы, иначе армия совсем захиреет.

Приказ офицера:

– Документы.

Тонкий пакет полупрозрачных пластин появляется из-за пояса.

– Так. Анна Яковлевна Фрай. Тридцать один год. Образование высшее гуманитарное плюс высшее медицинское, классическая латынь, английский, французский, хинди… психически здорова, стрессоустойчива, лабильна, свидетельство о спортивной подготовке, курсы самообороны, владение оружием… Это же всё запрещено! У нас разрешено только гармоничное телесное развитие!

– Я намерена подняться на ступеньку выше рядового контрактника, которого еще надо всему обучать. Если вам это не нужно, – что же, вы меня получите и так и так, только что на гораздо худших основаниях. И больше сил потратите в результате.

– Как вы получили эти бумаги?

– Заслуженно, хоть и не вполне официально. Как понимаю, я далеко не первая в таком роде, потому что вы не хотите работать с безнадёжно сырым материалом.

– Первая женщина. Не лгите – уж это вам известно.

– Да, известно, разумеется.

Теперь говорит врач:

– Вы обеспечили свою вменяемость весьма солидными документами. Мы можем очень просто объявить ненормальным человека с подавленным инстинктом самосохранения. Но, я так полагаю, у вас атрофирована другая часть психики. Ибо первейший долг женщины – беречь себя для ребенка.

– Это мне, увы, не грозит, – Анна иронически кланяется собранию.

– Перевязывать трубы – это грех. Изгнание плода – грех смертный, – вспыхивает священник. Он молод – гораздо моложе остальных – и довольно хорош собой.

– Отец, вы гораздо лучше меня изучили медицину… в определенных аспектах. Я всего лишь имею в виду, что не способна к безудержной влюбчивости. Быть монахиней в миру – тоже грех? – парирует женщина.

– Монахини не убивают.

– Пожалуй, и мне придется лишь спасать жизни, а не отнимать.

– Дочь моя, твои устремления граничат с самоубийством.

– Если отдать живот за други своя – всего лишь суицид, то кто же тогда сам…

Священник испуганным жестом обрывает эту фразу.

Все потрясённо молчат.

– Господа, – говорит Анна. – Единожды войдя, мне уже не выйти отсюда иначе, как в полной военной форме. Спор может быть лишь о знаках различия. Итак?

И всем уже ясно, что ей удалось настоять на своем – и победить.

Поэтому первое, что видит Сергей, зайдя к начальству, – это молоденького сержанта спасательной службы, который с юмором отдаёт честь его штатскому маскараду.

Несколько позже он задумался, что когда-то заставило его потеснить свои хлебные медицинские занятия ради пошлейшего сыска: желание устранить помехи на пути лучшего будущего? Вечное стремление человека играть и менять маски? Или заурядная тоска по острым ощущениям? Ведь не деньги же. В этом он как раз проиграл.

И лишь одну причину, истинную, он закрыл в подсознании.

То, как его, уже преуспевающего нейрохирурга, привели в зал, где вкушали заслуженный покой Вечники. Экскурсия была, кстати, не самой рядовой: для чиновников высокого ранга.

Шестигранные соты от пола до потолка. Прозрачные створки, что позволяют видеть лица любимых – пусть и в перевернутом состоянии. Система зеркал, отчасти исправляющая этот огрех. Шелковистые покровы. Открытые окна и свежий воздух, что несёт морось, пыль и пыльцу.

– Им нужны еда и вода, – благоговейно шепчет экскурсовод, – однако наши Спящие получают их прямо из воздуха. Питаются нектаром и медвяной росой.

Бледная кожа, прикрытые веками глаза, что кажутся по-азиатски раскосыми, костяной нос, полуоткрытый рот, искривлённый в подобии улыбки. Приглаженные волосы неясного цвета. Руки лежат по обе стороны тела – скрещивать их на груди, как мёртвому, непристойно, хотя избранная поза слишком напоминает о самоубийстве. Иногда по маске точно пробегает лёгкий ветер – это какой-нибудь приятный сон вырывается наружу. Поистине отдых от трудов.

– Они живут чрезвычайно насыщенной жизнью внутри себя самих. И, как последнее время считают, могут возвратиться на землю, чтобы погостить на ней краткое время. Утешить близких.

– Это вполне надежное хранилище? – спрашивает один из гостей попроще. – Такие высоченные небоскрёбы.

– Они сооружаются в удалении от горных и приморских районов и к тому же предельно сейсмоустойчивы. Опасность терроризма сведена к нулю – кто захочет всерьёз покуситься на своё будущее? К тому же мы всё время думаем над тем, какие опасности еще можно предусмотреть.

– Как называется такой способ существования? – Спросивший это далеко не такой простец, как первый. – Сапрофиты я знаю.

Что толкнуло тогда Сергея под бок – он до сих пор не понимает.

– Сапрофиты питаются за счет других растений, – отвечает он вместо чуть опешившего экскурсовода. – Вечники ведут самостоятельное существование, не считая того, что общество оказывает им поддержку. Уместно, пожалуй, сравнение их с эпифитами – курьезными растениями, что извлекают всё необходимое из трёх стихий: воды, воздуха и земли.

Это слишком верный ответ, провоцирующий одновременно своей философичностью и своим апологическим тоном. Поэтому звонок на работу Сергея, последовавший на другой день, не был для него сюрпризом – ни приятным, ни неприятным.

Сначала предлагалось быть тайным референтом, писать от чужого имени научные статьи для вполне респектабельных изданий. На темы, которые укажут, – но ведь они сами по себе для него интересны? И выгодны, так как способствуют притоку пациентов. И денег, помимо прочего.

Потом – собирать сами материалы и публиковать уже от своего имени, что приобрело известность. О прямой необходимости поголовных прививок стациса-ультра. О пагубности абортов для будущей матери; естественно, подобный вред возрастал благодаря кардинальному изменению генома. О благих изменениях в психике преступников, получивших дополнительный укол и реабилитировавших себя благодаря ему. О настоятельной необходимости вечного мира и о непреходящей ценности человеческого существования.

Позже – извлекать информацию из уст, владеющих ею непосредственно.

И уж много позже Сергею определили и утвердили то, что он имеет на сегодняшний день. Костюм, уничижающий фигуру. Насквозь фальшивые очки, что изумительным образом меняют лицо. Новую профессию и любимое старое хобби – отыскание и продажу старых предметов.

… волк, что загоняет овец в овчарню. Не сторожевой пёс, нет.

Седой волк, однажды обломавший себе зубы на упрямой и хитрой овце.

Удивительно ли, что судьба сводит их вместе?

В офицерской столовой небольшого приморского городка Сергей Семенович Русанов, старший лейтенант резерва, неожиданно видит знакомое лицо напротив единственного свободного места в зале. Майор спасательной медицины, женщина, скажем так, средних лет, но сохранилась прекрасно.

– Идите сюда, старлей, регламент остался за порогом. Кажется, вообще за границами Нью-Мессины?

Он послушался, поставил свой поднос рядом с ее тарелками.

– Вы сделали неплохую карьеру, сэн майор.

– Вы, пожалуй, тоже, сэн старший лейтенант, уж если вас отпустили сюда волонтёром, – говорит Анна. – Ведь резервистов пока не призывали… А, что до меня, всё вышло по причине Гаваики. На одном из райских островов архипелага возник новый вулкан Кракатау. Благодаря нашим стараниям удалось сохранить половину Предвечников и всех детей, которые наслаждались тамошними красотами.

– Об этом почти не было в Инете. Однако я слышал, что руководителя спасательных работ представили к генеральскому званию.

– Так бы оно и вышло, если бы пропорция спасённых была обратной. Все кандидаты на скорую вечность и половина их отпрысков. На пороге блаженства как-то обидно гаснуть, не правда ли?

– Природа сошла с ума.

– Возможно, и нет. Она ведь никогда не стремилась соблюдать приличия. Это люди решили, что на таком расстоянии от соли можно устроить Вечный Дом в одной из пещер. Ее и в самом деле не затопило морем – обрушились своды. А дальше в ход пошли те реки, что текут из сердца Земли. И пока люди наверху сводили счёты с землетрясением…

Сергей кивнул. Ему показали не съёмку, а натуральный вид: герметические стеклянные пеналы с трупами внутри плавают на маслянистой поверхности. Ибо даже Вечные портят воздух. Груды базальта, под которым погребены размозжённые тела – у них еще есть надежда на регенерацию, если успеть вовремя. И далеко вверху, еле видные под лучами мощных ручных прожекторов – складки и нервюры камня, блестки слюды, вкрапления металла. Красота, бесконечно чуждая человеку. Чудовищная.

Хорошая приправа к ужину, чтобы не сказать большего, – он опомнился и встряхнул головой.

– А вы чем заплатили за вольный выпас, сэн старший?

Сергей не ответил сразу – делал вид, что его интересуют те жилы, прожилки и клочья, что были у него в миске вместо мяса. Неприлично не отвечать женщине сразу, но Анна безусловно понимает, что он выше по званию. Оттого и намёк.

– Участвовал в операции против дендротов, – неохотно говорит он наконец. – Знаете, такая секта, что утверждает, будто героическая гибель возрождает человека в древесной форме. Сражаются они, словно безумцы или асасины. Мы захватили только алтарь и их священные книги.

– Королеву Урсулу Ле Гуин, „Хлорофилию“ и „Живое семя“ Рубанова, „Дерево Сферу“ Заболоцкого. „Блаженно дервенеют вены“ и прочая.

– Можно подумать, вы из них, сэн майор. Так начитанны.

– Или так же, как и вы, стояла неподалёку от карателей, когда эту литературу жгли, – Анна смеётся. Что за беспечный, ясный у нее смех – как раз тогда, когда ожидаешь сардонической гримасы.

– Сэн майор, – наконец решается Сергей именно из-за такой ее реакции. – Вам тоже пришло в голову, что армия в нашем случае – лучший способ умереть с честью?

И окончательно. Ибо наложить на себя руки с недавних пор вообще не удаётся. Только разве – начисто снести себе голову тридцать восьмым калибром, пущенным в основание шеи, самовоспламениться и развеять свой прах по ветру. Такое не под силу одиночке.

– Тсс, – Анна прижимает к чуть подкрашенным губам палец: ноготь подстрижен коротко, зато лак – почти пурпурный. – О таком лучше не говорить в публичном месте. И даже не помышлять… мой генерал.

Благодаря этому обмену репликами они оказываются вдвоём на квартире, что снимает Сергей у одной из недавних вдов. От ее супруга остались жирные кровяные мазки на краю свежего провала, только зачем говорить об этом случайной любовнице!

Когда высвобождаешься от формы, дальше всё случается легко.

Когда понимаешь, что лишь это гибкое, широкобёдрое тело, лишь эти волосы, что щекотно касаются подключичной ямки и сгиба локтя, эти губы и глаза зелёные, глаза губы небесной девы… лишь эта седая поросль на чуть впалой груди и лобке, щетина на подбородке, которая любовно колет твою нежную плоть, жёсткие мышцы, неожиданно сильная хватка рук – лишь всё это может подарить тебе наслаждение. Тогда всё становится крайнё сложным. До невероятия.

Найти – чтобы расстаться.

И под конец, когда улеглась буря:

– Сколько тебе лет, Сержи?

– Девяносто пять. Самый порог трупного окоченения. А тебе, Ани?

– Шестьдесят один. Вовремя насчет армии спохватилась.

– Ты поможешь? Мы ведь поможем друг другу?

– Конечно. Но не так, как ты думаешь. Потому что теперь мы оба сумеем стать деревьями. Как поют в старых песнях.

Вернее, одним деревом.

Одиноким хмурым кипарисом, шевелюра которого заплетена мелкими алыми розами».

* * *

Когда я вышел из сна и отряхнулся от листьев и иголок, что напа́дали поверх меня с соседних деревьев, рядом лежало три новых камешка: стеклянного вида черный обсидиан и два буро-жёлтых желвака: обычные кремни. Если постучать ими друг о друга, пахнет сухим порохом.

Немного сухого белого мха.

А также куски и полосы мягкой коры.

«Мы решили подарить тебе одежду, обувь и огонь, потому что близятся прохладные ночи. Будь осторожен с последним даром, – прошелестело у меня в мозгу. – Ты быстро догадаешься, что к чему».

– Я понял сон верно? Вы – бывшие люди? – спросил я.

Смех.

«Почти что так. Кроме того, большая птица отдала нам то, что таилось внутри тебя, и оттого мы стали богаче».

Внутри меня вместо этого находилась невнятная формула бессмертия, некая тихая карикатура то ли на человечество, то ли на сумров и кое-какие соображения по поводу здешних обитателей, не совпадающие с высказанными открыто.

Теперь надо было совершить краткий утренний обряд и подумать, на какие дальнейшие подвиги я способен. Есть мне хотелось не очень, но совсем рядом с моим лежбищем прорастали из земли большие листья, похожие на граммофон, и в каждом собралась большая пригоршня росы. Я попил, плеснул в лицо и кое-как обтёр свое тело ладонями.

– Маловато, но это вовсе не беда. Потом поищу вчерашний родник. Ох и ледяной он, братцы!

«Скоро будет много воды, целые потоки с небес. Хорошее время для нас и нашего роста. Не очень лёгкое для тебя. Оденешься – поищи себе настоящий кров».

Утолил голод я очередной пригоршней диких роз – в ход пошли и плоды, и лепестки. И подумал, что сезон дождей – это ведь тропики, а похоже не весьма.

«В Содружестве неплохо всем. Кое-кто предпочитает ливанский кедр араукарии или черёмуху белому олеандру – почему бы им не помочь?»

Потом я принялся за работу. Кремневый желвак и мох сразу уложил в корзинку – огонь пока ни к чему, потом попробую. Обсидиан легко раскололся, подарив мне парочку узких ножей и несчётное количество шилец и иголок – жаль, что последние были без ушка. Хорошенько отбил кору на плоском камне, заодно прикинув, что такая плита, нагретая за день, может послужить неплохой лежанкой. К концу суток у меня уже был неплохой кусок тапы, мягкой и гибкой, как замша, и чёткая мысль о том, как ее можно раскроить.

Сон рухнул на меня сразу и был почти без видений.

На следующее утро я вырезал себе неплохую набедренную повязку, а на ступни – две пары поршней. Чем они отличались по форме от мокасин – не знаю, просто я не собирался играть в индейцев и сотворил нечто совсем простое, без вышивки. Проделал по краю дырки и стянул края обуви и одежды тонкими ремешками, более толстыми и прочными, чем остальная тапа.

– Этого не хватит надолго, если я пущусь в странствия, – сказал я моему незримому собеседнику. – Особенно обуви.

«Не беда. Мы уже ищем для тебя дерево. Но работа по дереву – долгая и требует хорошего инструмента. Пока осмотрись, погуляй по окрестностям и поищи себе дом по вкусу».

Какому совету я и последовал.

Приходилось вам бродить по прекрасному, ухоженному ботаническому саду, где мирно уживаются растения нескольких климатических поясов или хотя бы посещать Аптекарский огород? Хотелось ли быть Сталкером в Зоне, которая сама стелется под ноги и предупреждает о малейшем намёке на опасность?

В Лесу была своя жизнь – но эта жизнь ко мне благоволила. Какие-то крупные животные с тёплой кровью шествовали впереди меня, переходя из одной заросли в другую. Звери поменьше, гладкостью тёмной шкуры и веревочками хвостов похожие на подсвинка, стайкой пробежали поперёк моего пути. Змеи шелестели травой и иногда листьями тех деревьев, на которые они карабкались. Муравьи складывали свои жилища весьма основательно: глядя на башни высотой в два моих роста, я вспоминал идею Хельмута о коллективном разуме мощностью в хороший компьютер. Также я по аналогии подумывал о мирном захвате пустующего термитника – вспоминались иллюстрации к «Детям капитана Гранта», – но не был уверен, что здесь имеется вид, дружелюбно настроенный лично ко мне. Термиты здесь явно обитали, но старались не попадаться мне на глаза.

Здешние бабочки размахом своих крыльев напоминали орла, а расцветкой – сошедшую с ума радугу; цветы полностью им соответствовали – удержать их не мог никакой стебель, и они росли прямо из земли. Мимоходом я приметил у корней огромную пурпурную звезду. Цветок напомнил мне раффлезию, только запах был намного приятнее: не тухлое мясо, а скорей перебродившая вишнёвая настойка.

Колибри, которых я так хотел увидеть, здесь не водилось или они попросту терялись среди насекомых. Я только надеялся, что они не были так падки на алкоголь, как здешние мухи, которые, увы, гибли во множестве на хищных лепестках.

Также приходило мне в голову, что стоило бы начать с обхода побережья и прикинуть размеры моего теперешнего обиталища, но Лес крепко сжимал меня в ладони и ненавязчиво направлял куда-то внутрь себя, и противиться ему не хотелось.

И вот, наконец, тропа уперлась в подобие стены, сплошь одетой мхом и поросшей пучками как бы глянцевых зеленых ланцетов. Только подняв голову ввысь и лишь на уровне нижнего неба встретив ветви, я понял, что это гигантское дерево.

«Мы называем его „Дерево-Корабль“ или „Дерево-Кит“, потому что оно приплыло по морю и наполнено смолой, как кит жиром».

– Приплыло? Вот таким, как есть?

«Ну, может быть, вначале было семя, огромное, как кокосовый орех, никто из нас его не видел. Когда первые поселенцы прибыли на остров, оно уже было ростом с вековой дуб».

Я дотронулся до коры – теперь я различал гигантские влажные чешуи.

«Обойди вокруг меня, малыш, – раздался мягкий рокот, лишь отдаленно похожий на тот голос или голоса, что говорили со мной до того. – Ты увидишь нужное тебе».

В самом деле, не успел я сделать и десятка шагов, осторожно нащупывая корни, полностью скрытые перегноем, как увидел дупло – точнее, узкий проём в стволе, благодаря наплывам коры похожий на толстогубый рот, что открылся не поперек, а вдоль.

«Там ты будешь вполне защищён, малыш. И нисколько не повредишь моему здоровью – напротив. Раздался я давно и с тех пор безотказно принимаю постояльцев – с ними весело».

Не без робости я перешагнул порог – и очутился в обширной комнате с довольно чистым земляным полом и крутыми склонами стен, почти отполированных внизу, а вверху сходящимися в одну точку. Я заметил, что внутренность нисколько не потемнела от воздуха и оставалась желтоватой, похожей на старый янтарь.

«Те, кто уходил, убирали свой мусор из почтения ко мне или утаптывали его лапами и копытами, – сказало Дерево. – Сам он шёл мне только на пользу – я много ем».

– Благодарю тебя за доверие, – отозвался я, – и постараюсь по возможности так же намусорить. Слушай, а грозы ты не боишься?

«Молнии бьют в вершину только когда начинаются дожди, и то редко. Когда-то давно одна рассекла мне плоть – оттуда и пещера. Но на мне всё легко заживает, да и огонь не прицепляется к влажной шкуре».

– Как зовут тебя?

«В сезон дождей, когда моя кровь разжижается и бойчей бежит по жилам, я дам тебе испить от неё. Тогда ты узнаешь Истинное Имя для Друга».

– Заранее благодарю. Но всё же – как к тебе сейчас обращаться?

«Мои люди с иных островов зовут нас каури . Они пострадали от мора меньше других народов, потому что имели в себе Верный Путь».

На том и порешили.

Сначала я хотел натаскать внутрь сена и этим ограничиться – однако счёл это непочтительным по отношению к моему патрону. Пришлось предпринять экскурсию для того, чтобы отыскать сухие деревяшки, доступные для моей обработки: непростое дело в чистом и ухоженном лесу, где никто никого не теснит. После того, как я с трудом срезал парочку рахитичных подростков, иссохших на корню, мне посчастливилось отыскать целую рощу бамбука – он рос бездумно, поистине как сорняк, и мешал сам себе. По моим ощущениям, это было вообще одно существо, поэтому от вырубки ему приключилась бы одна польза.

– Только он крепкий, зараза, – пожаловался я Голосу.

«Да уж, а пилу с кремневыми зубьями сделать тебе пока несподручно, – отозвался он. – Ничего, потом устроишь, а пока мы покажем тебе самородную медь, что выходит жилой на поверхность. Откуёшь вхолодную, камнями, а бамбуку скажем, чтобы тебе слегка поддался. Тебе же пока хватит молодой поросли».

Попыхтев двое суток, я получил недурной кинжал с волнистыми краями и охапку гибких прочных хлыстов – сплести раму для постели. Она у меня стояла на крошечных ножках, чтобы воздух подсушивал снизу положенный на плетёную сетку матрас: это я еще на тростник немножко поохотился. Также я набрёл, наконец, на так называемый новозеландский лён, выглядящий почти как агава: толстые листья, что растут из одной точки. Разбив их камнями и растрепав, я получил отличное волокно для изготовления веревок разной толщины. Сплетал я их довольно просто: привязывал к сухой ветке, сложив вдвое, вертел, взяв по хвосту в каждую руку, а потом закреплял оба конца поперек, чтобы не расплелись. Но чтобы сделать упругую основу для матраса, пришлось сочинить примитивный ткацкий стан – одинарную раму, основа на которой закреплялась намертво, а уток продевался вручную так называемой «лодочкой», прикрепленной к веревке. Наверное, так можно было бы ткать и более тонкое полотно, чтобы заменить им мою тапу, но пока не было времени. Тем более что я помнил, какое сложное и громоздкое устройство – настоящие деревенские кросна.

Зато я связал вручную три бамбуковых корзинки для запасов, пуфик для сиденья и плоскую сумку для моего инструмента – в отличие от корзинки, ее можно было перекидывать через плечо, высвобождая руки. Сделал я также занавесь для дверного проёма: от муравьев и тварей покрупнее это не защищало, но, как я понимал, Большой Каури сам мог о себе позаботиться. Окончив эти работы, я достал из первой корзинки радужное перо и благоговейно воткнул его в стену моей квартиры.

Нет, оно, разумеется, не сверкало, как перо Жар-Птицы, но по ночам от него исходил как бы легкий опаловый туман, поднимаясь к своду.

А потом я рискнул приручить огонь. Устроился у родника, собрал кучку листьев, обрывков и щепок и стал ударять огнивом о кремень, выбивая широкие светлые искры, что сразу ныряли в подушку из сухого мха.

Трут затлел охотно и радостно, и я сразу стал кормить его дымок сухими листьями. Однако не успел огонь как следует обрадоваться жизни, как я его разгрёб и плеснул в середку пригоршню воды.

– Ты уж извини, лиха беда начало, – сказал я. – Нужно было попробовать до того, как начнётся настоящее дело. Ем я сырое, обогреваться пока не нужно, зверя отпугивать – тоже. Но мы с тобой еще потанцуем, дружок, это я тебе обещаю.

А, собственно, зачем? Конечно, стоило бы уже сейчас продумать хорошую печь с трубой, чтобы не коптить в нутре у моего хозяина. Для этого вывести трубу наружу. Очаг легко получится из камней, но вот сухая кладка – типичное не то, копоть наружу просочится. Под будет медный, это ясно, а вот швы…

Нужна хорошая глина. Песок я уже видел на дне ручьёв, вполне чистый.

Поблизости земля рыхлая – значит, я имею вескую причину для странствий. Только вот обувь себе вырежу из мягкого дерева. Ну и рюкзачок на всякий случай сошью: кремни и трут сложить, запасную пару обуви, сменную тапу и прочие пустяки.

Это не заняло так уж много дней. О том, когда здесь начинаются дни локального потопа, я уже выяснил, и получалось, что я вполне могу вернуться под родимый кров к их началу. Остров был невелик, по моим прикидкам, километров сорок по окружности: глубину ему придавали кажущиеся нескончаемыми заросли.

Я постановил выйти на побережье и по возможности не терять море из виду. Разумеется, оно и здесь, где я жил, давало о себе знать гулким шумом и ритмичными вздохами, к тому же как-то упустил из вида гору. Она уже отцвела, теперь ледовая шапка одевала густо-зеленые склоны, будто укутанные в пышную шкуру. Как любое совершенство и воплощённый идеал, Сумеру должна была выглядеть почти одинаково со всех трёх сторон, видимых с острова, но полное отсутствие означало бы, что я забрался уж слишком далеко от знакомых мест.

Итак, рано утром я вышел из чащи в одном широком поясе из тапы с заткнутым за него кинжалом, перебрался через цветущий, в белесых метелках, ковыль и ступил на прибрежную полосу. Бледно-золотой песок нежно касался босых ног: сандалии на ремнях и даже мягкие носки из тапы я снял и сунул в мешок, решив экономить. Надо было только беречься от острых, еще необкатанных осколков раковин, но я надеялся, что подошвы мои огрубели. Сами раковины во всей своей красе и разнообразии возлежали на песчаном ложе, как султанские хасеги.

Идти было интересно. Здешние теплокровные обитатели выходили на опушку и показывались мне – безрогие лани робко, самцы с рогами в виде лопат – горделиво. Мелкие зверьки оказались дикими пекари, лакомой и лёгкой пищей крупных хищников. Я, впрочем, надеялся, что их тут не имеется, как и на острове Робинзона, однако бы не побоялся встречи с тигром или пумой.

«Ты для них несъедобен, – шепнул Лес. – Но если тебе очень захочется такого общения – можно переправить парочку на дрейфующем пла́внике».

– Ну их, еще террор устроят. Или не поладят со змеями.

Так, в приятных беседах и любовании природой, катились мои дни, а вечерами я неизменно отыскивал себе ночлег в какой-нибудь пещере или просто яме, чистую воду – в роднике или торфяном болотце, а еду – на каждом кусте. Поутру я опять выходил на взморье – так казалось мне легче.

Я уже почти завершил свой обход, когда обнаружил, что мой план не учитывал потоков, стремящихся в море, – а попросту глубокого и бурного ручья, переправиться через который не сумел бы даже сильный пловец.

«Но у тебя же сила побольше обычной человеческой, – казалось, усмехнулся Лес. – И чем ты рискуешь? Что в море унесёт? Постараемся подогнать тебе ствольный транспорт».

– Похоже, вы в сговоре с солёной водой. А, ладно – не могу же я струсить.

Я разулся, разделся, запихнул одежду и обувь в заплечный мешок – и зашёл в бешеную воду.

Вот это было весело!

Вода мигом стиснула меня, как борец, и стала оглаживать по всем местам, словно жадная и строптивая любовница. Я так понимаю, она захотела от меня семени вдобавок к той крови, что дымом выходила из моих царапин при каждом столкновении с придонными камнями. Рюкзак пока держался, но чудом. Руки и ноги работали, точно мельничные крылья, вода, отчего-то и на быстрине пахнущая тиной, нагло лезла в нос и рот. Однако в конце концов я одолел. Снести меня, положим, снесло, но не дальше того пузыря пресной воды, который образовался от столкновения двух сред. То есть оказался я, разумеется, в море, но совсем неподалеку от пляжа и в тихой заводи: победа не столько материальная, сколько моральная.

Выполз на отмель, поднялся и побрёл по песку. Отыскал плоский камень немалых размеров и выгрузил свои манатки на просушку.

А сам, представьте себе, разморился на солнышке и заснул рядом.

– Вы столько делаете для меня, друзья лесные, – спрашивал я во сне. – Могу ли я чем-то отплатить?

– То, что мы делаем, – мы делаем с радостью, – звенел открытый полудетский голосок. – Но ты хорошо говоришь, потому что в твоих силах помочь. Знаешь ли ты, что вода ручья Каусар тебя попробовала и запомнила? И что не унесла в море ни единой твоей частицы? Запомни.

– Зачем тогда я боролся? В верховьях одолеть ручей было бы – раз плюнуть.

– Откуда нам знать, зачем мужи противостоят стихиям? Ищи свои смыслы сам. Иди вверх по воде, пока не увидишь то, зачем пришёл.

Я очнулся, вытряхнул песок из волос и честно порадовался, что попал в сумры безбородым. Последний факт несколько поистёрся в моём сознании, но когда встаёт необходимость расчёсывать кудри пятернёй, перед твоими глазами всплывает всё прошлое. Потом я забрал с камня просохший инвентарь и аккуратно сложил в котомку. И пошёл вверх по течению.

Здесь, в некотором отдалении от устья, были самые лучшие места для водопоя: множество копыт рыхлило песок, куда более крупный, чем морской, и оставляло следы на разноцветной гальке. Некоторые зерна были очень красивого цвета и блестели – опытный человек, возможно, признал бы в них драгоценные камни, но мне было почти все равно. Я, правда, подобрал нечто размером в голубиное яйцо и очень красивого синего оттенка, напомнившее мне о том кольце, что я носил в моей бытности Пабло, но никаких причин для этого, кроме желания полюбоваться, себе не уяснил.

«Ты, кажется, пришёл искать глину для обмазки печи и лепки горшков, – сказали мне. – Вот и ищи, не отвлекайся».

– Разве вы не знаете, что происходит у вас внутри? – спросил я. – Разве до сих пор вы мне не помогали?

«У нас много чудесного, но мы не умеем отличить его от заурядных вещей, – рассмеялся голос. – Различение – твоя обязанность и твоя доля».

Но как искать то-не-знаю-что? Я продолжал свой путь неторопливо и по возможности бездумно, ибо лишь так можно наткнуться на судьбу.

И вот во время случайного полуденного отдыха на берегу моего ручья я услышал нечто вроде тихого бульканья. Оно доносилось из купы раскидистых деревьев, что росла посреди луга, на котором любили пастись самки ланей и их детеныши. При виде меня они тотчас укрылись в кустах и с любопытством глядели оттуда, как я подхожу к деревьям, раздвигаю низкие ветви и заглядываю внутрь.

Там, в густой тени, было нечто вроде грязевого гейзера, хотя язык не поднимался назвать грязью густую, розовато-смуглого цвета однородную массу, откуда всё время поднимались кверху и лопались крупные пузыри. Их-то, кстати, я и слышал.

«Это и будет глина для тебя, – сказали мне. – Надо же – столько путешествовать, а найти ее так близко от дома. Неспроста всё это. А ты как считаешь?»

Я зачерпнул глины и почти машинально скатал в комок – неожиданно тугой. Чтобы сформировать его в изделие и тем более пустить на обмазку, нужна была вода. Я достал кусок тапы и плотно сшил его в мешок, а потом вернулся к ручью. На моё счастье, мешок почти не пропускал воду, а выплескивалась она куда меньше, чем из деревянного ведра, какие мне уже привелось использовать до́ма.

Теперь дело пошло куда легче. Я разминал намокшую глину в пальцах совершенно наобум, пока не увидел, что выходит некая вполне узнаваемая форма.

Зародыш теплокровного существа. Обезьянки или человека.

Тогда я смял комок и бросил его назад. Не хватало мне еще ностальгии!

А потом подхватил свой рюкзак, перекинул через плечо и отправился искать мой каури.

Внутри, да и снаружи, было всё в порядке – будто я и не уходил никуда. Перо при виде меня замерцало чуть сильнее, будто радуясь. Кто соблюдал мой дом – оно, каури, Лес или все они вместе?

Я привёл себя в порядок, отдохнул и пока делал это – чётко сообразил насчет того, что буду делать дальше. Горшки можно формовать и без круга, на печь же пустить не камни, а кирпичи – форму легко сплести, хотя можно постараться – сделать разъёмную из дощечек. Но ведь кирпичей мне пока нужно немного, даже если вывести трубу коленом и опереть на столбик. Из прутьев же надо соорудить оплётку для горшков: потом решу, какие из них оставить сохнуть так, а какие – обжечь на костре. Нет, даже не в костре, а в открытой сверху печи, сложенной из булыжников. Глину же носить в больших плетёнках.

Так я и поступил. Все шло мне в руки: глина была мягкой и маслянистой, огонь от радости, что я дал ему волю, сам подобрал хорошую температуру для обжига, изделия моих рук выглядели вполне первобытно, но показались мне даже изящны. Тем временем я перетаскал к себе столько сырья, что гейзер заметно отступил от берегов: тем не менее, восполнил недостачу он быстро.

Когда я сложил печь и внешнюю трубу – пришлось смириться с тратами тепла, чтобы не обжигать коры Большого Каури, – изготовил столько посуды, что хватило бы на многодетную семью, и даже слепил из остатков пару неплохих подставок для тростниковых свеч, мне снова стало нечего делать. Впрочем, я полюбил бесцельные прогулки. Кончались они, как ни удивительно, всегда у гейзера. Часто я сидел на его берегу, иногда выходя на поляну. Лани почти перестали меня опасаться, хотя новенькие мамаши иногда робели. Я заметил, что детки их гораздо более отважны – даже с примесью некоего нахальства: быстро наловчились просить у меня плоды с высоких веток, хотя взрослые лани прекрасно могли делать то же самое. Только у меня были руки, а у них губы.

С одним таким ребенком было связано первое в моей райской жизни большое огорчение.

Лес уже заранее шумел о беде, пока я пробирался этот раз на поляну.

На ней собралось, кажется, почти всё непарнокопытное население – самцы с широкими рогами, окруженными множеством отростков, нежные самки с крапинками на спине, их взрослые и малые дети.

«Вот, смотри теперь, – сказал Лес. – Скверное дело произошло. Обезумевшая гадюка укусила ланьего ребенка, самочку. Это стезя не для змей – они имеют право проредить малых грызунов, чтобы не плодились. Лани – самцы забили её досмерти копытами и подняли на рога, но это уже не твоя забота, ибо извинения были принесены и обоюдная пеня уплачена. Но малышка боится и никак не умеет ни жить, ни умереть».

Звери расступились – я увидел лежащую лань и под боком у нее ребенка, который дышал прерывисто и тяжко.

– Я не умею целить, – сказал я. – Вся моя кровь не одолеет этот яд.

«И не нужно. Малышка была обречена самой природой, от неё исходил запах болезни. Именно это раздразнило гадюку».

– Тогда что?

«Пей досуха. Лани хотят именно такого».

Мы приучаемся любить все соки земные, особенно красный. Но лгут те, кто считает нас настолько не владеющими своей жаждой, что нам непременно надо убить. Здесь имеется предел, коего не прейдеши. Во всяком случае, так легко и просто.

«Ну что же ты – никак трусишь?»

Я склонился над матерью – слезы текли из очей, оставляя дорожки на светлой шкуре. Дочь была в сознании, тёмные глаза широко распахнуты, тельце сотрясали болезненные судороги.

– Я сейчас, – пробормотал я.

Прильнул к шейке и проткнул вену.

Это было совсем не так, когда я забирал у пса его боль. Тогда я пил вместе с кровью знание о стае, о городе, о том, что ощущает вокруг себя любая собака – и это сохранилось во мне навсегда. А тут поначалу была горечь яда, совсем для меня нестрашного, но потом – потом я почувствовал, что передо мной сам Лес, что я становлюсь Лесом и что каждая тварь его – тоже он во всей полноте.

Тут нечто вырвалось и проникло внутрь меня вместе с кровью, нечто похожее на раскаленный добела пар – и от боли я на миг потерял себя.

Очнулся я от голоса, в котором было слов, потому что он стал мной самим. Девочка умерла, но стадо хочет, чтобы я отдал выпитую жизнь глине. Невидимое жизненное начало, которое древние называли пневмой – оно не принадлежало мне, хотя несколько мгновений было и мной также.

Я поплёлся к гейзеру. Стал на колени, пригнулся над берегом и резко выдохнул.

А когда распрямился, пузырь, что образовался на поверхности как бы постоянно кипящей глины, не ушёл в глубину, как его собратья, но застыл неподвижно. Он был совсем крохотным, но уже разделился надвое и был заполнен чем-то похожим на сгустившийся туман, отражающий собой дневной полумрак так же точно, как радуга – яркий солнечный свет. В этой новой, тёмной радуге преобладали зелёные и алые тона, хотя прочие пять играли в ней также.

И это зелёное с крупицами алого наговаривало мне удивительные вещи:

«Дух, который, изливаясь постоянно на существующие предметы, в одних из них не проявляет своего действия, поскольку те не имеют соответствующего предрасположения, как это бывает с минеральными, лишенными жизни телами; в других обнаруживает его, как это происходит с различными видами растений; в третьих же его действие проявляется с большой силой, как это бывает с различными видами животных. Как среди гладких тел есть такие, восприимчивость которых к солнечному свету оказывается столь сильной, что они воспроизводят образ и подобие солнца, точно так же среди животных встречаются те, чья восприимчивость к этому духу столь сильна, что они воспроизводят его и принимают свойственную ему форму. К последним принадлежат одни только люди, и именно их имеют в виду, когда говорят: „Сотворил Господь Адама по образу своему“. Так что когда эта форма обнаруживает себя в людях с такой силой, что все другие формы обращаются перед ней в ничто и она остается одна, испепеляя светом своим благословенным все, чего бы он ни достигал, тогда она становится подобна зеркалу, само себя отражающему, прочее же сжигающему».

Эти непонятные слова настолько заполнили мой мозг, что домой я пришёл как бы не в себе и не мог заниматься никаким ремеслом; только выпил немного жидкого мёда, корец с которым оказался у меня в руках (награда Леса за содеянное?) и повалился на моё первобытное ложе.

Рано утром я снова отправился к моей одухотворённой глине – и увидел, что напротив двойного пузырька образовался еще один, разделенный на три части тонкими перегородками со сквозными отверстиями и заполненный чем-то подобным тому воздухообразному телу, которое я видел в первом вместилище духа, но несколько более разреженным и без той яркой игры – это напоминало скорее опал.

Во время третьего визита я увидел, что к первым двум органам присоединился третий – гораздо более плотный, скорее бурого, чем радужного цвета и расположенный немного внизу. И снова голос его объяснял мне себя:

«Эти вместилища – первое, второе и третье – образовались из той пришедшей в брожение толщи глины ранее всего прочего и теперь испытывают друг в друге взаимную потребность. Потребность первого из них в двух остальных обусловливается тем, что оно должно было поставить их себе на службу и в подчинение, а эти оба нуждаются в нем так, как возглавляемое нуждается в главе и управляемое – в правителе. Среднее в порядке образования вместилище, когда в связь с ним вошел дух, получило коническую форму огня, каковую вслед за ним приняло и обволакивавшее его плотное тело, и оно стало твердым мускулистым образованием, по́верху покрытым пленкой защитной оболочки. Орган этот в целом следует называть сердцем.

Органу этому требуется нечто такое, что оказывало бы ему постоянную поддержку, снабжая его пищей и восполняя ему рассеивающиеся части, – в противном случае он не мог бы продолжать существование. Кроме того, он должен был чувствовать, что подходит ему, дабы привлекать это к себе, и что не подходит, дабы отталкивать. Удовлетворять одну из этих потребностей с помощью исходящих из него же сил взялся один орган, а удовлетворять другую – другой. Орган, который принял на себя заботу об обеспечении сердца чувством, есть мозг; орган же, взявшийся снабжать его пищей, – печень. Оба они нуждаются в сердце потому, что оно делится с ними свойственной ему теплотой, равно как проистекающими из него силами, особыми для каждого из них. И для осуществления всего этого между ними образовалась сеть каналов и протоков, в меру необходимости имеющих большую или меньшую ширину, – так возникли артерии и вены».

В самом деле, придя на четвёртый день, я с удивлением увидел некую тонкую сеть, наполовину скрытую в первородной глине – по ней протекала некая жидкость, нисколько не похожая ни на звериную, ни на человеческую. Голубоватая, как найденный мной камень, густая, как сливки, она передвигалась толчками, и от этого вся поверхность гейзера колыхалась, как студень.

А дальше всё сдвинулось с места очень быстро – плотные оболочки, возникая из той же материи, укрывали шокирующую меня картину, внутри мякоти, судя по всему, образовался становой хребет и рёбра, сморщенное двудольное образование облеклось раковиной черепа. По мере увеличения тела количество глины всё уменьшалось, она как бы прилипала к маленькому телу, словно форма к отливке, и ссыхалась.

Сколько времени это заняло? Во всяком случае, не десять лунных месяцев и даже не два. Однажды, придя на очередное дежурство, я увидел, что среди высохших и разбитых оболочек лежит самый настоящий человеческий ребёнок. Глаза его были закрыты, ротик чуть кривился – и когда я рывком подхватил его на руки, вослед негодующему младенческому воплю из середины чаши ринулась освобождённая от бремени струя воды. Гейзер тоже родился вторично и окатил нас живой, бурливой водой, омывая и крестя обоих: отца и дочь.

Ибо девочка – теперь я видел это совсем ясно – была дочерью лани и в каком-то смысле моей: моё семя и моя кровь, отнятые у меня водой, душа, которую я забрал, но тотчас вернул.

Лань тоже знала. Не успел я выйти на поляну, где паслось всё племя, как она приблизилась ко мне и потянула дитя за ручку наземь, а потом повернулась набок, подставляя набухшие сосцы.

Отчего молоко в них не перегорело, спрашивал я себя? Либо осиротевшая мать кормила других детей, принимая за своё, утраченное, либо мудрость рода подсказала всем ланям, что нужно сохранить ее ради приёмыша и для того подпускать к ней своё потомство? Лес ничего не показывал мне – ни изнутри, ни снаружи.

А потом на землю ринулся сезон дождей и запер меня внутри моего дома.

Нет, я не жалуюсь. Мой Каури позволял мне изредка топить печку – говорил, что это спасает его от замшелости и кстати уничтожает всякую лишнюю труху. Запасы дров я перетащил внутрь пещеры, чтобы не отсырели. Также он щедро делился своей смолой – ну конечно, я узнал его Истинное Имя, которое не выражается в звуках, это знание потрясло меня и прибавило ума настолько, что я ни с кем и никогда не стану им делиться. К тому же ливень вовсе не был таким непроглядным и непрестанным – он позволял мне делать короткие гигиенические вылазки и перебежки. Во время одной я побывал на Поляне Ланей и никого не обнаружил.

«У них есть укрытия – такие глухие места, где дождь только скатывается по плотной листве. Но ты лучше туда не ходи, это их приватность», – услышал я однажды.

Иначе говоря, именно там рождаются у самок ланей новые детёныши, а самцы мужают и отращивают рога для громких брачных игр, что состоятся, едва просохнет земля. И там растёт и пьёт ото всех моё Дитя Всех Матерей, моя чудесная девочка – я не раз представлял себе, какой она будет.

А мысль моя во сне и наяву летела над островком и поднималась на Сумеру, чтобы парить в потоке воздуха вместе с орлами. С горы же был виден весь мир, но какой-то иной, чем тот, что я оставил за своими плечами. Вместо древних городов были гнилые скорлупы, людские поселения прятались в лесах или бугорками шатров покрывали Дикое Поле, непуганые стада оленей и газелей бродили по этим просторам, архары и серны карабкались по горным склонам и преодолевали расщелины. Лев, тигр, бусый волк и снежный барс охотились за дичью, настигая и подстерегая самых слабых – это было нелёгким делом для хищника. Земля моя полнилась и кипела жизнью, и двуногие нисколько не препятствовали этому, занимая пустые ниши, кочуя по окраинам лесов и в сердце влажных степей.

– Только бы они не выдумали города, – говорил я моему Каури.

«Города? Видел я и такое. Нет, когда придёт им время размножиться – пускай возводят крепкие стены и величественные строения. Лишь бы не гадили внутри своих стен и земель».

– Думаешь, это возможно?

– Вполне. Хотя не очень вероятно. Однако и мы стали иными, и они. Новая ойкумена родится из недр старой и некоторое время растёт рядом с ней – пока не наберётся сил и отваги. И опять-таки, дитя…

Все наши рассуждения о будущем сходились к этому центру.

Ненастье длилось бесконечно. Я уже было начал отчаиваться, когда рано утром проснулся от того, что солнце танцевало на полу пещеры, играя с листвой, ветром и занавесью. И отбрасывая внутрь непонятные тени.

«Гости у тебя. Ждут», – усмехнулся Великий Каури.

Я отряхнулся от праха и вышел.

Весь мой народ присутствовал тут: лани и пекари на земле, птицы на ветвях, бабочки трепетали в воздухе, а пестроцветные змеи обвивали стволы деревьев.

А впереди, держась рукой за шею матери и кормилицы, стояла девочка. Дитя ночных зарослей – стройная, темнокожая и черноволосая, только глаза были как прозрачная дневная вода. Хотя время дождей здесь длится три месяца, ей казалось никак не меньше трёх лет, а то и все пять.

И она улыбалась мне – без малейшей робости.

– Здравствуй, счастливая, – приветствовал я ее, потому что видел её счастье. – Ты умеешь говорить устами?

«Нет, только понимаю, а говорю душой. Но ведь ты тоже говоришь так – и ты меня понимаешь, Обитающий в Древе?»

– Прекрасно. Как мне звать тебя?

«Есть звуки, что я могу произнести, хотя нет в том нужды». – Абсаль.

– Какое красивое имя. Что оно означает?

– Лес говорит, что так звали подругу самого первого отшельника. А как мне называть тебя, учитель?

– Ох, как-то за делами не подумал самоназваться. (На самом деле я прекрасно помнил и Андрея Первого, и Павла Второго, но эти клички вмиг стали здесь неуместны.) Я здесь живу, вот пусть моё имя и будет «Живущий». Я живой – значит, зовусь «Живым». Вот и всё.

– Хайй, – произнесла девочка, протягивая ко мне свободную руку. – Абсааль, – другая рука соскользнула с шеи лани, прижалась к ее груди – и затем обе руки обвили мою шею.

«Очень хорошо, – сказал нам Каури. – Вы назвали друг друга именами для возлюбленных и замкнули себя ими. Лани дарят тебе свою воспитанницу. Она почти как ты – но может пить солнце своими зелеными глазами и вбирать его свет своей лазурной кровью. Она быстра на ногу, точно лань, и сумеет защитить себя не хуже иного сумрачника – только дай ей время».

– Я должен ответить на дар другим даром?

«О, это не будет так уж трудно тебе. Назови остров».

В своих мыслях я не однажды примерял имена, но теперь помедлил:

– Пусть будет остров…

Лазурных ручьев, золотистого песка, зелёных трав? Всё это пустые слова.

– Знаете, уж если я побывал в здешних Робинзонах и отыскал себе друга, то пусть он будет Остров Пятницы.

«Принимаем, – зашелестели голоса, как будто сильный вихрь прошёл по листве. – Принимаем и благодарим».

– А что теперь? – спросил я моего Каури.

«Это владелец пера Симурга спрашивает нас? Призови его – и летите оба в свои края с доброй вестью. Вас ждут подобные вам – а девочке нужно к тому же научиться использовать свой язычок и губки для сладостных игр».

Я улыбнулся этой двусмысленности. Снял со стены радужное перо и согрел его дыханием.

И снова туман с горы Меру сгустился и стал крылом, обнял нас обоих, меня и Аксаль, – и понёс.

– Я вижу, ты научился летать, малыш, – произнёс живой гром. – Видишь, как это просто?

– Но я не… – хотел я возразить. Но восхищённые мысли Абсаль тотчас перебили мою речь:

«Да конечно, это мы сами летим внутри него и с ним, точно в облаке. Симург – Тридцать Птиц. Мы тоже входим в число этих тридцати, Живущий».

Земной шар ожерелья нашей птицы отражается внизу картой, и на нём мы ищем нашу пристань, ищем – пока не срываемся вниз с необычайной скоростью.

Тут я проснулся. В нашей с Хельмутом комнате, на той же кровати, где всё начиналось, и совершенно голый – только что кольцо с карбункулом вернулось на палец. Сам Хельмут восседал в изголовье, снова во всём красно-золотом, – и поил меня очередной мерзкой микстурой.

– Хельм, это я что – так спал?

– С лица – уж точно, да и с тела немного. Жирок порастряс, мышцы нарастил, поздоровел, в общем.

– Так, значит, это был не сон?

– Я тебе что говорил – сны бывают всякие. Пустопорожние и тяжелогруженые, обморочные, заморочные и властные.

– Ты мне зубов не заговаривай. Девочка…

– Сынок у тебя родился. Только месяц ему, а уж как боек! Лепетать вовсю начинает. Только тебя и ждали, чтобы первое имя ему наречь.

– Я думал, еще и невесту ему привезу.

– Это ты что – про дылду зеленоглазую? Здесь она, а как же. Появилась почти сразу же, как ты… хм. Ну, мы ж не цыгане, чтобы юнца со старухой обручать. Конечно, какая она старуха, самый расцвет. И явно поумней Беттиного детища будет. Русскую и прочую речь берёт с губ, в вашу сумрачную науку входит как нож в масло, а уж красавица!

– Так, – я приподнялся, и Хельм с готовностью сунул меня в парчовый домашний халат. – Кажется, я пропустил самое забавное. Сколько я тут валяюсь?

– У нас – около двух лунных циклов. А сколько у тебя во сне прошло – это уж самому тебе видней. То ли год, то ли вообще целая жизнь… Слушай, ведь тебя ждут.

Угу. И наверняка подслушивают.

Потому что на этих словах дверь распахнулась, и на фоне серебристого восхода, как в окладе, появились лица и фигуры.

Бет с младенцем на руках. Трое Волков в парадной форме. Мария, что держала за руку Гарри. И тонкая, как деревце, тёмная, как вечер, сладостная, как дух июньских лип, моя Абсаль в свадебном наряде. Моя прекрасная дама. Не дитя и не дочь. Не жена и даже не невеста. Просто моя неотъемлемая часть. Multaque pars mei, как говаривал старина Гораций.

– Я же думал своими детьми человеческий род приумножить, – сказал я перед тем, как окончательно сдаться обстоятельствам.

– А кто, по-твоему, мы сами? – ответил Хельм. – Кто, если не самые настоящие люди?