Самое древнее мужское дерево на Земле живёт на горном хребте Уайт-Маунтинз (высота три тысячи метров), зовётся Мафусаил и происходит из племени сосен. Оно далеко не так красиво, как его родич секвойя, чтобы не сказать – уродливо. Поток времени своенравно искорёжил его тело, и оттого оно куда больше похоже на обладающий некой жизнью пень, практически лишенный коры и игол, жутко перекрученный ветрами, однако ещё способный выбрасывать из себя крючковатые ветки и из них – редкие иглы.
Мафусаилу, насельнику древнего Леса Иньо, около пяти тысяч лет. Рос неподалеку, в бывшем штате Невада, еще Прометей, тремястами годами старше, но люди ухитрились прикончить его в чисто исследовательских целях. Все прочие их родичи из Калифорнии и Невады несколько младше.
Самое древнее женское дерево – в шведской провинции Даларна, горный парк Фулуфьяллет. Этой ели – назвали её Old Tjikko, если не ошибаюсь ошибаюсь наверняка), нечто вроде «Старина Белый Лисовин» – десять тысяч лет: строго говоря, около десяти и еще сто – её пятиметровой дочери, что выросла из живых материнских корней, заменив собой погибший ствол. Сказался парниковый эффект. Банзай!
Почему исследователь, обнаруживший дерево решил, что в ель переселился дух его погибшего пса, а я воспринимаю дерево как женщину, – секрет для меня самого. Просто так вижу.
Вижу, когда прилетаю в Фулу, чтобы поговорить с Белой Лисой, круто запорошенной снегом. Приникнуть, испить от неё – и восхититься её упорству.
С Мафусаилом возможно только последнее: слишком хрупка его жизнь, слишком тускло зыблется искра в глубинах затвердевшей, точно камень, плоти.
И с Дзёмоном Суги, хоть он вполне бодр и полон соков. Это самая большая криптомерия в Японии, что растёт на повитом туманами острове Якушима – тоже в горах и среди подобных ему. Его возраст определяли в две тысячи, пять тысяч и даже семь тысяч лет, но сам он сбился со счета. Он непреклонно горд и изумительно красив, вблизи от него не один я – все сумры испытывают робость. Хотя подобные чувства вызывают у нас даже те патриархи, с которыми мы безусловно дружим.
Ибо деревья – одни из самых древних существ на Земле. Они жадно поглощают углекислый газ и процветают за счёт того, что ядовито для многих прочих. Их дети зачастую кормятся гниющей плотью материнского ствола, пока не входят в возраст и не достают до земли своими собственными юными корнями. Они способны заполнить своим семейством всю округу. Семена их рассевались по ветру и разносились ногами кроманьонцев, которые, спасаясь от наступающего ледника, невольно вырастили у себя в тылах рощу. Они нисколько не страдают от мутаций и даже от старости, без конца повторяя себя и всё увеличиваясь в размерах.
А у меня был только один ребёнок – от Беттины. Сын, который с самого рождения от меня отдалился: возможно, оттого, что был зачат помимо (хотя вовсе не против) моей воли, рождён во время, когда я пребывал в дальнем странствии – физическом или духовном, не знаю. Бет и называла его вначале по-древнеримски. Постум: Волчонок, рожденный после смерти отца-зачинателя.
Или после гибели прежнего мира?
Потому что мир отдаляется от Сумеречников, несмотря на усилия пришвартовать его к месту. Возможно, последней, кто его удерживал, пока были силы и желание, была дама Асия с ее самоцветной магией. Ну да, хутора «человеков» по-прежнему процветают и заполнили собой Лес: разумный минимум гигиены и комфорта, разумный максимум природы, которая здесь повсюду. То, что смертные выращивают на своих участках, оплодотворяется лесными растениями, в прошлом «сорняками» и уж никак не становится от этого хуже. Те животные, которых они ласкают и приручают: собаки, волки, дикие и одичавшие коты, бобры и мохнатые лошадки, – почти так же разумны, а уж интуиция у звериков всегда была на недосягаемой для человека высоте.
У них и у нас возникла ещё и проблема детей. В своё время сумры поставили условием, что будут забирать человечьих малышей, подобных себе, в своеобразные интернаты и пансионаты – а таких деток теперь абсолютное большинство. Ну, вообще все, если признаться. Какие же родители выдержат разлуку с милым дитятей… и тот прискорбный факт, что сынок или доченька похожи на них только внешне. И то отдалённо. Оттого небольшие учебно-воспитательные заведения с самого начала строились в некотором отдалении от густонаселённых мест. (Канцеляризм, что я подцепил, в качестве заботливого папаши знакомясь с тамошними правилами.) Не в тех сёлах, что покрупнее и, исходя из их прозвища, снабжены церковью или иного рода храмом, но и не в заброшенных городах, чтобы не поддаться соблазну сгрудиться заново. И не на неприступных вершинах гор, чтобы предкам не пришлось спешно учиться альпинизму. Кстати, Постум-Вульфрин тоже бо́льшую часть времени резвится среди себе подобных, в их собственном анклаве, где старшие лишь вводят младших в курс дела и выпрямляют кривизну. Ибо самые непоправимые изъяны ума, психики и характера получаются не от поблажек, а от запретов и попыток скопировать в потомках любимого себя. Дети не должны быть похожи на своих родителей, какими бы крутыми шишками последние себя ни мыслили: иначе тормознёт и в конце концов остановится Великая История.
Города заброшены – значит, запустели? Нет, Москва, Питер, Лондон, Париж, Мадрид, Севилья, Бангкок, Пном-Пень и Барселона Гауди стоят нерушимо. Как и памятники архитектуры внутри и вне их стен. Музеи под открытым небом, под крышей которых уже иного рода кунсткамера: оригиналы почти всего того, чем по праву гордились наши предшественники.
Мы накачали во все это такую уйму энергии, что впору было и пожалеть. Ведь пресловутые «чешуйки» и «лепестки», адекватные копии всего культурного достояния, – сотворены очень хитроумно. В развернутом виде они повторяют оригинал с точностью до молекулы, даже до электрона, а вдобавок несут стандартный код, который позволяет безошибочно приткнуть частицу Цветка в ее законное место между предстоящим и заднестоящим членами.
Когда мы с Троицей Волков закончили наш труд по переводу разнородных текстов в однородный и запустили программу самосборки, над Политехническим Музеем и Кремлёвским озером, что подступило уже к самим его стенам, в эфир воспарил как бы гигантский, всё более распухающий одуванчик. Далеко не такой огромный, как можно было подумать со стороны: в конце концов, его крылатые семена состояли не из миниатюрных саморазвёртывающихся предметов, а из чего-то подобного старомодным флэшкам.
И двинулся вокруг планеты, как несгораемый спутник.
Кому мы обязаны этим поистине титаническим трудом?
Разумеется, полубогам и титанам. Прометею, Мафусаилу, Дзёмону и Седой Лисе. Они и подобные им застывшие мастодонты сторожили человечество, отводили от него те беды, какие могли, и заодно сохраняли самые лучшие из его творений, чтобы время от времени рассматривать: первые в мире «лепестки» и чешуйки. Тогда ещё довольно уязвимые…
Нет, эти старцы вовсе не были альтруистами: им просто надо было кормиться и дышать.
Сказать правду? Я завидую деревьям: они философы и эгоисты. У них нет того, что люди именуют эмоциями, они слегка презирают мысли и чувства быстроживущих тварей, однако все до единого одарены чувством меры и лада. Живые горы. Вокруг них закручивается и опадает время, как бы намотанное на незримое веретено. Люди дают им имена, но у каждого из них есть своё собственное – не запечатлённое ни в звуках, ни в привычных образах.
Раньше такие деревья занимали в жизни человека то место, которое позже оказалось захвачено храмами. Главная площадь любого поселения начиналась от их корней.
И к тому же все они по сути одно Мировое Древо. Древо Жизни – я вспоминаю эти слова всякий раз, когда отправляюсь в бывший Бахрейн и любуюсь на мескитовое дерево, свободно растущее посреди раскалённого песка. Здесь никогда не было воды: должно быть, оно достаёт ее для одного себя с неких непостижимых глубин. Дерево утерянного рая. Как та миниатюрная акация Тенере, что качала для себя питьё с уровня, много более низкого, чем тот, где начинаются грунтовые воды, пока её не прикончил пьяный шофер. Как кровоточащее Древо Дракона с Тенерифа, чья родительница плодоносила в Саду Гесперид, а отец охранял их совместных детей, обвившись вокруг ствола. Как помнящее эпоху динозавров Тане-Махута, новозеландское каури, Первое Воплощение лесного бога Тане, затвердевшая смола которого подобна янтарю.
У подножия этого совокупного Древа свернулась клубком и опочила прежняя цивилизация.
Нет, право же, плакать об этом глупо. Города, оставленные людьми в полнейшем запустении, с высоты птичьего – и моего – полёта выглядят не более чем плесенью на головке перезревшего сыра. Чем кажутся людские промыслы – шахты и терриконы, карьеры, горные разработки, нефтяные вышки и платформы в океане, – я не хочу здесь говорить, чтобы не впасть в полнейшую непристойность. И не раздражить нежные ушки Абсаль…
Но деревья – они разрастались по всей планете. Многие из них, особенно Старейшие из Старших, гордо замыкались в себе, однако многие и принимали в себя избранных. Такие люди называли себя Пребывающими в Покое, и имя это органично переходило на их новую оболочку. Как они сами мне говорили, возникало новое психосоматическое единство (термин христианства), психика человека сплеталась с психикой его нового хозяина, принимая его опыт, тело же было только древесным. Однако возможности этой одухотворенной древесины превосходили человеческие и отчасти даже сумрские: чтение мыслей, которые излучает всё живое, умение воздействовать на более мелкие уровни жизни. Практически мгновенная связь друг с другом.
– Где люди – там рознь, – скептически говорил мой друг Хельмут. – С какой стати Медленно Живущие принимают в себя их плотоядные души?
– Во всём есть риск, – отвечал я. – В деревьях нет ни зла, ни добра, может быть, не возникнет и порочности? И Сумрачники – не вполне люди. Иногда точно знать – одно и то же, что следовать верному пути. Прямому Пути.
Так мы разговаривали в Книжном Доме – Музей слегка поднадоел нашей колонии, тем более что никто не хотел усмирять растекающееся по округе озеро.
– Ты говорил, что мы сохраняем себя, даже если станем облаком? – говорила Абсаль. – Что мы, если взять каждого самого по себе, суть маленькие Вселенные, а наше сообщество – по сути новая галактика?
– Макрокосм, состоящий из микрокосмов, ну да. Последнее – не моя мысль, – отвечал я. – До того, чтобы сотворить из нашего брата живой суперкомпьютер, ещё пахать надо и пахать.
– Вы народ очень своенравный, – подтвердил Хельмут.
Надо сказать, что он то причислял себя к Сумрачникам, то отмежёвывался – в зависимости от своего настроя и нашего поведения. Мы, строго говоря, были – я и Абсаль. Первичное братство слегка раскололось в связи с брачно-любовными союзами, хотя относились Волки и Компания друг к другу по-прежнему с большой симпатией и в домик на отшибе захаживали также нередко.
Одно время года почти незаметно для нас сменялось другим: сумры существуют в несколько ином ритме, чем их подшефные с тёплой кровью. Ну вот как люди не замечают, ночь или день на дворе: просто в этом живут.
Нет, Абсаль замечала. Ближе к очередной зиме кожа у неё сильно бледнела, волосы приобретали бледно-золотой оттенок, в зрачках начинали поблёскивать рыжие искры, которые не гасли даже ночью. Похоже, она относилась к отряду лиственных, а не хвойных.
И всё-таки – дочь лани. Дочь моей крови, умеющая в единый миг возгораться тёплым румянцем.
Оттого в первые же заморозки на почве она завела разговор о живом пламени, чтобы согреть воздух и стены, которые никак нельзя промораживать насквозь – и уделить самой Абсаль частицу своего жара. Мы начали перебирать варианты: русская печь с духовкой воцаряется посреди всего интерьера и поглощает уйму питания, да еще и искрами стреляет, в трубе голландки или шведки может загореться сажа… Книги тогда испугались, а дом вообще был в панике: гудение примуса, я так думаю, в своё время убаюкивало его бдительность. Что покойный Гэ Вэ в своих разлохмаченных тряпках постоянно скручивался вокруг этого наспиртованного бедствия в комок, дабы хоть как-то согреться, – их всех нисколько не волновало.
Разумеется, эти богато оформленные чувства выражались, как и раньше, не в словах, а в образах: оттого я и не был, например, уверен, что дубовый топляк, из которого был сложен дом, в самом деле так драгоценен, как меня уверяли. Морёный дуб – это пахнет тысячелетиями, да и щепка, которую я с легкостью отколупнул от сруба, была не коричневой или чёрной, как полагается, а светлой. Ну да мне что – не коньяк пью.
Надо сказать, что от разнообразного домашнего барахла мы избавились почти сразу: на полянке за домом получился неплохой костёр. И, кстати, отличная плавильная печь – я постарался, возвёл низкие стены и свод из кирпича.
– Почему такого очага не было внутри? – спросила позже упрямая Абсаль, подбирая с земли фантастически покорёженные слитки, в которые обратилась ломаная посуда. – Имею в виду – похожего.
– Георгий не хотел себя выдавать. Ну, что здесь живут. Это ведь был, по замыслу, дачный домик.
– Из такого прочного дерева?
– Не забывай про электричество, позволявшее жить здесь круглый год. Я так думаю, во время мора цветные провода сняли или своровали этак чистенько.
– Может быть, они тоже в конце концов даме Асии пошли, – заметила она. – Эти лепёшки я ей отнесу – просила «железки в стиле необарокко». Ну, не то чтобы в самом деле железо, скорее чугун. И в смеси с иными металлами, графитом или еще чем-нибудь, чтобы разбудить уснувшую фантазию. У меня самой запястье с гранатами в похожей оправе: воронёное серебро, переплетенное со сталью.
У неё – браслет, а у меня ещё более диковинный голубой карбункул. В белом золоте новичка – интересно, какому сплаву Асия дала такое название.
И числюсь ли я у неё по-прежнему в неофитах – даже и после дела с усмирением крепостцы в парме.
– Девочка, не сотворить ли нам тогда камин? – сказал я. – Не искусственный, с поддельными угольками и языками пламени – такие всегда запрограммированы и предсказуемы. Настоящий, в оправе из камня или кирпича, с умной решёткой перед обширным зевом и выносной трубой. Нам ведь красота не меньше тепла нужна.
– О, вот ради такого дела я попробую уговорить дом и его жильцов, – ответила она. – Скажу, что мы всегда сумеем выставить вокруг огня умную стражу – ведь примерно такая поддерживает жизнь в камнях и металле древних городов.
Это снова было фантастикой – но где жизнь, там и начатки разума. Да и не были они обязательны для нашего дела, если говорить строго. Не так уж часто огонь вырывается на волю.
Так я стал изучать печное дело. Залез в мозги доброй сотне специалистов, набрал хорошего материала, замесил раствор – ни яиц, ни крови невинного младенца не понадобилось – и недели за две довёл камин до ума. Доска была цельная, из серого мрамора, и несла на себе пару бронзовых фигурок доброй старинной работы: пастух и пастушка в широких шляпах и с увитыми миртом посохами. Трубу я вывел далеко за пределы крыши, чтобы получить хорошую тягу. Фигурное кузнечное литьё мне подарили в одном хуторе – там обосновался профессионал и знаток огневого фольклора, который вывел на решётке ажурное изображение дракона, а щипцы для разбивания углей превратил в саламандру. Между прочим, он был генетическим сумром, как и Гэ Вэ, перенесшим паралич, и оттого хромал на одну ногу. Будто Гефест.
Вот сидя на толстой циновке перед этим камином, под гудение ветра и трубе и мурлыканье голубовато-алых языков в пасти, мы и узнали друг друга.
Это было так просто и так тихо – как снег, танцующий за окном, как мерцание звёзд на небе. И так бессловесно, потому что мы уже были единой плотью, которой не надо никаких речей, чтобы выразить и воплотить желание. Её нагое тело, чуть откинутое назад, переливалось в смешанном свете огня и луны, точно благородный опал, впитавший обе стихии, протянутые руки едва касались моих голых плеч, ягодицы вжимались в колени, ноги вытянулись поверх моих бёдер – и казалось мне, что уж больше не потребуется никуда спешить, что можно не подгонять наслаждение судорожными рывками, а жизнь – стремлением достичь небесного совершенства. Всё сосредоточено здесь и сейчас. Всё достигло своей вершины…
– Саламандра, – шепчет она чуть бессвязно. – Ты знаешь сказки про саламандру, которая не горит в огне, оттого что была раньше прекрасной девушкой? Или юную колдунью, которую нельзя сжечь, оттого что она сама по себе огонь?
– А удушить её можно? – вполголоса говорю я в ответ. – В объятиях. Поглотить, как незрелые виноградины её сосков. Впитать её гладкую нежность всей моей кожей. Утопить…
Что на этих словах изливается из меня со стоном – горячее семя или прохладная вампирская кровь? И чей это стон?
Я так думаю, Абсаль понесла с той самой первой ночи. Хотя было куда как много похожих дней и ночей – больше, чем можно себе представить. Человеческие сроки не властны над сумрами, обыденность тоже. Все мы привыкли считать, что ребенок зреет в материнских глубинах два года, но этот срок отсчитывался приблизительно. Наши женщины, как я говорил раньше, были похожи на тех зверей, что и зачинают, и прикрепляют плавучее до того семя к стенке его живой колыбели, и рождают в наилучшие сроки благодаря мягкому диктату природы. А биологические часы человека всегда работают неумолимо, как часовой механизм запущенной бомбы.
Это было событием – и не только потому, что дети у нас появляются редко и после длительных приготовлений, как физических, так и духовных, причём лишь по обоюдному согласию.
Потому, что такого согласия не было – мы вовсе не думали о плодах нашего слияния. Не было и сбалансированного сходства природ: я был человеком, сумром и металлом, она – землёй, растением и животным, а моя доля в её порождении была ничтожна.
– Вы различны – вас соединил и обручил огонь, – как-то провещал Хельмут с необычной для него важностью.
И всё время, пока росло овальное уплотнение в матке моей жены и поднимался ее живот, росло и наше изумление. Ни один естественный сканер не проникал внутрь оболочки, а более жёстких методов мы боялись.
– Оно твёрдое и гладкое на ощупь, – говорила самая опытная из наших акушерок. – Не знаю, как это пройдет через родовые пути, когда вырастет, хотя его окружают невероятно сильные и гибкие ткани. А иссекать его раньше срока было бы чистым варварством.
– Я тоже не знаю, – отвечала ей Абсаль, – но Ясень и другие деревья убеждают меня, что всё получится как надо.
– Откуда им знать?
– Откуда они знают обо всём? Из памяти рода. Она у них куда обширней, чем у людей и сумров вместе взятых.
Вот бы ещё они объяснили одну несуразность – или тут нужно совсем иное слово? Когда я впервые взял на руки человеческое дитя, что вылупилось из первородной глины подобно второй Еве, мне не приходило в голову удивляться тому, что у него есть пупок. Возможно, я представил себе некое земное чрево, что вы́носило этот прекрасный плод…
Но когда её собственное чрево начало расти, а впадина – обращаться в выпуклость наподобие бутона, тогда мне всё чаще начало приходить в голову, что моя девочка похожа на меня самого. В том, что именно из моего пупка пророс цветок, что оплодотворил Беттину. Умозаключение странное, однако не лишённое логики…
Абсаль нисколько не страдала от своей беременности – хотя бы в этом была похожа на весь Сумеречный род. Разве что у неё развилась неудержимая тяга к свежему морозному воздуху: днём только и жила, что за пределами жарко натопленного дома, протаптывая тропки по всему лесу, беспечно спускаясь к глади замерзших вод, заговаривая с каждым встречным кустиком, вжимаясь всем телом в стволы любимых сосен и вязов, подманивая свистом птиц, белок и зайцев. Этакая Снегурка в новогоднем лесу – когда древесность спит, в ней торжествует теплокровное начало. А ночью при луне она могла даже танцевать на снегу босыми ногами, завернувшись в тонкий плед, и приходилось списывать всё это на её уникальную сущность. Ещё Абсаль полюбила разговаривать с книгами: знать грамоте было не обязательно, чтобы уметь проникать мыслью за их твёрдые корки, едва касаясь пальцами корешков. Наши информационные «филактерии» могли очень быстро научить живым и мёртвым языкам любого желающего, но это не было так интересно, как впитывать знание прямо из первоисточника.
Я, как мог, оберегал мою жену от тяжкого труда, готового на нее свалиться: никто из нас не был белоручкой, и новые задачи требовали напряжения всех сил, хотя бы и ментальных. Что тоже не очень полезно для сидящего внутри малыша, каким бы он ни был чудом природы.
Кто пребывал там в тишине, какой плод: яйцо в плотной кожистой или прочной известковой оболочке? Зародыш, связанный тугим узлом? Миниатюрная планета? Никто не улавливал внутри биения сердца.
Так продолжалось до первых солнечных дней. Собственно, уже в январе, по словам Абсаль, началась весна света: белые стволы берёз становились нежно-розовыми, в стёклах брошенных высоток рано утром зажигались ясные оранжевые огни, будто там поселялись новые обитатели, а сугробы и следы на тропинках отбрасывали синевато-лиловую тень. Ветви норовили стряхнуть с себя груз декабря – был он на сей раз поменьше прошлогодних.
– Деревья тепла надышали, – объяснял Хельмут. – А еще Гольфстрим ожил и континенты сближаются. Перекочевывают в более тёплые места.
Я, кстати, чувствовал эти мощные подвижки на себе – в ночное время, когда я засыпал рядом с дремлющей Абсаль, мне казалось, что я резво плывущий дельфин и мою толстую гибкую шкуру изгибают стремительные океанские волны. Воплощение торжества гидродинамики. Но откуда такое знал Хельм – и от кого? Может быть, этот удивительный человек – палач, воин, предводитель людей – умел говорить с деревьями на их языке, потому что побывал одним из них?
Иоганн, более всех Волков падкий на всевозможные тайные доктрины, теоретически подтвердил наши заключения.
– Древний континент Лемурия был целостным. Атлантиду то называют его преемницей, то считают, что они существовали рядом миллионы лет. Но, во всяком случае, Ойкумена в допотопные времена представляла собой широкое и плотное кольцо союзных континентов: Гиперборея, Арктида, Рутас, Му, Пацифида – и Атлантида в центре броши. Или же то был гигантский щит, который частью ушёл под воду, частью раздробился на более мелкие осколки.
– Будто под ударом гигантского копья, – кивнул Хельмут. – А что не потонуло – изрядно сморщилось и скукожилось: оттого и возникли горы. Так что, получается, теперь некая сила стягивает лоскуты и в то же время поднимает кверху? Так вода должна прямо-таки потоками сбегать с крутых скалистых стен или чего там ещё.
– Пока не должна, – усмехнулся Волк Иоганн. – Это происходит куда медленнее, чем живём мы сами. Ты же видишь – это открывается лишь во сне и прочих мечтаниях, когда контроль за телом ослабевает.
Потом он поинтересовался, не замечал ли я дрейфа суши во время своих полётов. Странный вопрос – мои размеры не совместимы с планетарными.
– Я не о том, – пояснил наш небожитель. – Сны – вариация на тему подсознательного. А оно у вас, Пабло, работает в связке.
Меня слегка раздражило имя, одолженное у Марии. (Вообще о трёх головах я, что ли? Андрей для Хельмута, Хайй для женушки и еще эта крестильная вампирская кличка.) А намёк на то, что Абсаль – древо в коллегии других деревьев и ещё делится со мной их общими откровениями, не на шутку озадачил. Как они, кстати – чуют перемещение грунта корнями? Или как свист ветра в шевелюре?
Так прошла зима. Февраль обрадовал нашу маленькую подмосковную колонию метелями, что накатывали при ясном солнце, что выглядывало изо всех щелей в облаках, холодом и озорным ветром. Такую погоду один из моих старших знакомых называл «замоложивает». Март звенел чистой водой из сосулек, сугробы оседали, внутри ледяных линз поднимали голову первоцветы, готовясь распуститься под колпаком, состоящим из прозрачных бусин. В апреле, едва сошел зимний покров, солнце на небе округлилось, а земля подсохла, Абсаль попросила, чтобы мы с Хельмутом очистили от сора и взрыхлили небольшой луг рядом с могилой Гэ Вэ, на котором, одевая подножие королевского дерева, каждый год расцветали ландыши. Я не стал спорить и выяснять смысл этого, однако спросил:
– Ты уверена, что цветам так будет лучше?
– Наверное, хотя я не о них забочусь, – получил я необычно краткий ответ. – Этого Ясень захотел.
Буквально через неделю у неё начались роды – во время одной из утренних прогулок, во время которых я не отходил от жены. Но – так рано? Я подхватил ее на руки при первой гримасе, в которую обратилась ее улыбка, и почувствовал волны содроганий, распространяющихся по всему телу от макушки до пяток.
– Асию позови. Она знает, – поспешно проговорила Абсаль. – Предвидела. Нет, она поняла через браслет. Домой, скорее.
Скорее – значит, в нашем случае, идти на бреющем над кустарником, огибая деревья где-то на уровне пней и нижних веток, которые без всякого уважения хлестали меня по спине и пытались подцепить на – крючок мой непобедимый дафлкот.
– Ничего, – тихо говорила Абсаль сквозь зубы. – Не спеши так. Мне не больно. Мне просто… ну, трудно.
У порога дома уже дожидались Абсаль и вездесущий Хельмут – в коротком «двуличневом» плаще, чёрном с серебряными застёжками, которого я не видел на нём – лет сто или вроде того. Дверь была приотворена.
– Давай сюда, – скомандовал Хельм, принимая Абсаль в мои руки и разворачивая верхнюю одежду. – Не бойся, я тоже акушером подрабатывал. И геть отсюда!
Но до того, как дверь, приняв троих, захлопнулась перед моим носом, я успел увидеть две вещи.
Отверстый камин со снятой решёткой, который буквально распирало от пламени.
И освобожденный от покровов, судорожно трепещущий купол, на самой вершине которого, в раздвинутом наподобие губ отверстии, что-то влажно темнело.
Где-то года через два, когда солнце встало в самом центре неба, а тени укоротились, дом зевнул, выпустив наружу сгусток тепла – и фигуру Хельмута. Без плаща.
– Анди, можешь идти смотреть. Только… Не пугайся. Да жива она, твоя дриада. Почти совсем оправилась, отверстие натуго стянулось. Асия назвала такое «двуустая матка»: мужское семя входит иными вратами, чем выходит дитя, отчего оно не испытывает родового шока и связанных с ним страхов. Но вот сам ребёнок…
– Что?
– Хороший малыш. Просто, сам понимаешь, не такой, как все прочие на земле.
Я сам не знаю, как оказался внутри, у нашего общего ложа…
И увидел.
Рядом с дремлющей Абсаль, прикрытой тем самым Хельмутовым плащом, в его широких алых складках лежало Семя. Зерно.
Величиной с небольшую чарджуйскую дыню и так же, как она, покрытое сеткой трещин, только поверхность была цвета жжёного кофе, а знаки были ещё более темны и слагались в вязь наподобие арабской. Да еще продольная вмятина разделяла это чудище посередине.
– Дотроньтесь, – произнесла дама Асия. – Оно живое: пока его тепло – тепло матери, однако само оно лишь немного прохладней. Оно ещё не вполне родилось: спит и согревается в тепле.
Я протянул руку – пальцы скользнули как бы по змеиной или лакированной коже, прохлада её была как вода для моего сердца. И наступил покой.
– То самое пшеничное зерно, что соблазнило Адама и Еву в раю, – продолжила она. – Вы оба знаете Священное Предание мусульман?
– Уж и то самое, – буркнул Хельмут. – Не путай нашего Анди ещё больше – хватит того, что его девочку совсем засмущала.
– Здесь послание, – наконец сказал я. – Оно…(у меня никак не получалось признать вот это своим ребенком)
– Я попробую прочесть, – ответила Асия. – Думаю, эту запись вложили в Абсаль ваши книги. Или даже было их было две: одно пришло через ваше семя, другое – через её клетки.
– Нарисовано плотью, проявлено огнём, – кивнул Хельмут. До того я не замечал у него склонности к пышным образам, да и к романтическим жестам тоже. Еще в самом начале знакомства он рассказал, что накидку надлежало использовать двояко: чёрная с серебром сторона означала траур, алая с золотыми фигурками евангелистов – пролитую кровь, но обе воплощали царственность. И теперь явно отметил короля.
– Там написано, что дальше делать с яйцом… э, зерном? – спросил я. От неожиданности нередко делаешься туповатым.
– Это я знаю и без того, – ответила Асия. – Дать ему отдохнуть сколько-нисколько, напитаться живым огнём и потом вложить в тёплую землю, чтобы проросло. Постель ему уже приготовлена.
А через несколько дней она поднесла нам с моей женой, вполне оправившейся от пупочных родин, несколько листов бумаги с изящно выписанным от руки текстом.
– Только она странная, эта повесть, – пояснила дама извиняющимся тоном. – И весьма необычно записана. Шрифт – классический куфи, однако все харфы снабжены диакритикой, стоят в нарушение правил и в довершение всего добавлены некие различения для звуков, отсутствующих в речи бедави. Видите ли, сам текст русский.
Я запутался в этих дотошных объяснениях: к чему они, если изменённую арабскую вязь использовали в Иране и по всей Средней Азии?
– Тайнопись, что ли, такая? – спросил Хельмут. – Смысла не вижу.
– Скорее, заклинание. Типа амулета, – ответила она. – Двойная кодировка текста: сначала для того, кто обнаружил слова, потом для того, кто прозревает их внутренний смысл.
Но я уже не вникал в эти взаимные разъяснения: сидя на корточках рядом с лежащей Абсаль, я читал саму историю.
* * *
«Снится ли вдове Короля Ужа, юной Эгле, Старый Секвойя или индейскому вождю Секвойе видится седая Ель?
Где-то внутри клубка Мойр находились мой город, ставший собственным призраком еще при жизни, мои родственные связи, почти заброшенные, моя образованность, ныне полузабытая. Вовне был сговор. Быть может, и договор.
Я отдавала остаток своей постылой жизни ради одного дела, важнейшего для народа некоей страны, какого – в подробности мы не вдавались. В качестве возмещения мне давали ровно год привольной и богатой жизни с исполнением практически всех желаний, не обремененный теми хлопотами, что сопровождают жизнь любого человека вне зависимости от его ранга, богатства, здоровья и репутации. И также способ отправки, соответствующий моим личным вкусам. От моей жизни это отличалось лишь недюжинным размахом, масштабом и комфортностью, так что я более или менее легко согласилась.
Нужно ли говорить, что я вполне доверяла тем, кто это мне предложил, – назовем их для простоты народом шемт – причём не разумом, но подспудно, интуитивно, что кажется мне практически безошибочным. Логика – любимейшее орудие дьявола, речь дана человеку, чтобы обводить вокруг пальца собратьев, но внутреннее чутьё дано нам изначально.
– Ель, мы просим вас использовать все подаренные вам возможности, не смущаясь нашими. Любая роскошь, какие угодно развлечения: для нас всё едино и стоит одинаково. Мы даже хотели бы, чтобы вы показали себя в полноте.
– Тельца перед закланием положено откармливать, – посмеялась я.
– Ритуал не так важен, как… ну, скажем, пари. Нам необходимо лишний раз увериться в правильности нашего выбора. Помните также, что вы можете сойти с круга в любой момент, причём никто не будет пригибать вашу добрую волю или высчитывать убытки. Ибо это также было частью игры: полнейшая моя свобода. Такая, что даже имя моё не было наглухо пристёгнуто к моей судьбе: Елена, Иола, Ёлка, Эгле, Эли – звучало в зависимости от ситуации, настроения и времени суток. Что я попросила от хозяев сразу: небольшой особняк ориентировочно в стиле шведских за́мков. Такая невысокая круглая башня из булыжника, прилепленная к двухэтажному корпусу, в нижней части которого помещается обширный холл для охраны, гардеробная и туалетные комнаты, а наверху – кабинет, спальня, библиотека, будуар (хм) и столовая, соединенные между собой в вытянутое кольцо. И чтобы стояла та башня посреди куртины с полевыми цветами, плавно перетекающей в нерегулярный английский парк – буйные заросли, струйные воды, живописные руины, романтичные беседки, чередование света и тени. И непременно имела внутри все привычные для меня удобства: холодную и горячую воду для ванны, тёплый клозет, кофейный полуавтомат, микроволновку и компьютер на сорок с лишком гигабайт. Всё это, натурально, был лишь набросок желаемого, ибо я не умею сопрягать архитектурные и технические детали. Ну и, естественно, – еду, посуду, шампуни и притирания, платья и куртки, которые не задевали бы мои пять чувств уж слишком сильно и уже одним этим доставляли тихую радость.
Когда я поняла, что шемты всё равно будут надо мной надзирать для моей безопасности и своего спокойствия, то попросила в наперсницы милую девушку. Чтобы им не пришлось шляться со мной по всему ихнему земному шару, ограничила свои передвижения парком и зрелищами формата 10 D (ориентировочно).
Но еще до всего этого меня спросили:
– Чтобы сразу разделаться с самым неприятным. Какой способ конечного расчёта наименее прочих доставит вам неудобство?
– Удивляться не будете?
– Нисколько.
– И соблюдать при случае буквально тоже? А то ведь я в этом профан еще больший, чем в архитектуре…
– Да.
– Отсечение головы мечом. Не секирой и не на плахе.
Шемт кивнул со всей серьёзностью:
– Разумеется, вы в любой момент можете переиграть. (Эта фраза, звучащая во всех мыслимых вариантах, удручала меня больше всего прочего.) Однако учтите две вещи: нас всех такая форма жертвоприношения устраивает как нельзя более – и, скорее всего, для вас также будет самой лёгкой психологически и наименее болезненной в телесном плане. Не считая ежедневного – нет, ежеминутного! – выбора.
„Вы можете ждать и поболее года, можете поторопить время – всё это ценно, всё будет взвешиваться на незримых весах. Можете резко сменить декорации, это для нас вообще ничего не значит. Можете напрочь отменить договор и вернуться к прежним бытовым реалиям: для нас это нежелательно, однако не выходит из рамок обычая, вы ведь не приносили никаких клятв“.
Впрочем, когда я однажды поинтересовалась, куда меня командируют в случае отказа, мне ответили:
– Останетесь там, где и сейчас, только обретёте несколько бо́льшую свободу манёвра.
– А назад попасть не выйдет?
По-настоящему – не выйдет. Мне объяснили, что там я умерла.
– От прионной инфекции, так называемого „медленного вируса“, что затаился в большинстве землян, или – еще до того – от судебной пули в затылок, которую вам присудили еще совсем молодой, – сказала мне моя наперсница.
Получается, даже моё рутинное бытие распадается на варианты… Забавно.
Забавно – любимое мое словцо, связанное со смертью и прочими казусами, приуроченными к факту ближнего существования.
То есть идти мне есть куда, возвращаться – нет. Учтём.
Меня ненавязчиво опекали и не очень навязчиво (нет, я, пожалуй, несправедлива, скорее деликатно) торопили. Месяца за полтора перед истечением урочного времени моя личная шемта по имени Нора попросила:
– Не согласитесь ли вы принять одного человека? Исполнителя. Если он вам не приглянется, мы должны иметь время, чтобы подобрать иную кандидатуру.
Я пожала плечами:
– Доверяю вашему вкусу – имела случай убедиться, что люди вы дотошные и во всех смыслах знатоки. Но и подчиниться вам не составит труда.
…Его зовут Карел Госс. Лет сорока навскидку, высок, широкоплеч, интеллигентен в стиле конца восемнадцатого века, движения слитны и плавны, как ритуальный танец. Чашку кофе из моих рук принял и пальцев коснулся с еле заметной робостью.
– Как вас тут устроили? Многим меня хуже? Если что – говорите, не стесняйтесь, поспособствую. Насчет первосортного кофе тоже, если вы к нему привычны. Да беру я вас; если хотите, перед лицом Норы и ее начальника подтвержу. Большая была практика со сталью?
Моя привычка топить человека в бурном речевом потоке неистребима, он еле в нём поворачивался, но в разговорную паузу попал чётко:
– Сто шестьдесят восемь, семь обыкновенных прямых мечей и один кривой, с широким лезвием.
– Всех с первого раза?
Замялся.
– Не буду допрашивать…
– Не стану хвастать, любезная фрау. Случалось всякое. Но редко.
– Во врачебном искусстве упражнялись?
– Как многие из нас.
– Я просила, чтоб меня не поили таким зельем, что отбивает все чувства. Даже если сейчас ошибаюсь насчет боли. Вы…
– Простите, фрау. Не привык я к подобному титулованию. Родной язык ваш в мою голову всего за неделю вбили.
– Вот как. А мне на „ты“ перейти непросто. Тогда уж взаимно покорёжимся. Ты Карел – я Элене.
Усмехнулся.
– Хорошо, Элене.
– Карел, как по твоему наблюдению, они сильно мучались, твои пациенты? Ну, говорят, зубами скрежещут, глазами вращают… Один, по легенде, вообще ногами пошёл.
Ещё одна откровенная улыбка.
– Лягушка во время гальванических опытов ведёт себя примерно так же. Не волнуйтесь… Элене. Ваши учёные насчитали три мига весьма сильной боли, но со мной и моими собратьями не советовались.
– Хорошо. Ты приходи еще – взаимную привычку надо создавать. А если моя болтовня на известную тему тебе слегка надоест, не думай, что я на ней зациклилась. Термин понял или не очень?
– Из словесного окружения разве что. Как там… контекста. Но я буду рад видеть и отвечать. Видеть тебя, отвечать тебе.
Его поселили в мезонине у ворот парка, поэтому видимся мы почти каждый день. Пьём кофе с корицей и бисквитами, разговариваем – сначала на нейтральные темы, позже уже не опасаясь подводных камешков. Он умён, по натуре добр, умеет примиряться с неизбежностью обстоятельств и всем этим напоминает мне знаменитого друга Гёте, коллекционера, перед мирной своей кончиной передавшего свою коллекцию диковинок в музей родного города. Не предание – сама история сохранила эпизод его женитьбы на излеченной им девице из хорошей семьи, что пошла за палача по любви и вопреки родительской воле.
Гуляем и по парку – дорожки, затянутые мхом, в дождливую погоду чуть скользят под каблуком, и Карел учтиво поддерживает меня под локоть.
Стокгольмский синдром? Чепуха. Никто не понимает, что люди вообще не умеют находиться рядом, и насильственное сдавливание в одном сосуде вынуждает либо резко, с омерзением, оттолкнуться друг от друга, либо поневоле найти общее, признать, что оба люди – невзирая на различие характеров и обстоятельств.
Так проходит полтора месяца установленного срока. Но первое главное, решающее слово произносят вовсе не шемты – я. За завтраком, который компаньонка и одновременно страж приносит мне в беседку на подносе.
– Нора, как полагается? Мне через вас передать или позовёте старших? Я готова.
Они являются так прытко, что я еле успеваю вручить подоспевшей Норе грязную посуду. Триумвират – одни мужи.
– Госпожа Элен. Мы хотим подробнее расспросить вас по поводу вашего решения.
– Вот как. Отвечу неверно – дополнительную дату назначите для переэкзаменовки?
– Нет, нимало. Всего-навсего наше общее любопытство. Хотим лишний раз утвердиться в своем решении и утвердить вас в вашем.
– Я постараюсь, – они стоят передо мной, сидящей, почти навытяжку, приходится усаживать мановением руки.
– Вы легко догадались, что мы выполняем старинный ритуал „поворот года“, но и всё. Хотите узнать более глубокий смысл происходящего?
– Пожалуй что и нет. Боюсь не понять до конца, а недопоняв – разочароваться.
– Мы обязаны. Тогда вы это услышите на месте. Там может случиться много для вас неожиданного – так и полагается по смыслу обряда, – но, надеемся, ничего такого, чтобы причинило душевный и физический дискомфорт.
– Благодарю. Есть ещё что-то?
– Вы по-прежнему тверды в своём решении, хотя многократно могли отступить. Однако почему? Вошли в наши не вполне ясные для вас нужды?
– Эмпатия, однако. Но не совсем.
– Оскудел жизненный импульс?
– Скорей наоборот. Никогда не была так удовлетворена своим бренным существованием.
– Не хотели подставлять под удар кого-то другого?
– Как я поняла, из суицидников уже выстроилась небольшая очередь.
– Положим, такие нам не слишком импонируют, разве что на худой конец… Но если не всё перечисленное – тогда что же?
Просто моё понятие о чести, хочу сказать я. О данном слове. Но не говорю – не люблю помпезности. Да и не в том одном дело. Свою могучую интуицию не выставишь на всеобщее обозрение, а главное дело в ней. Именно так надо мне поступить. И никак иначе. Они это поняли.
Последний вопрос – я так догадываюсь, из досужего любопытства:
– Элен, вы попросили у нас за свою жизнь такую малость, что нам оставалось лишь изумляться всё это время. Отчего так?
Теперь удивилась я:
– Вы воплотили все мои представления о комфорте, нисколько не задевающем внутренний лад. Неужели трудно понять, что в рыцарском замке, королевском дворце и музее подобное невозможно в принципе?
О том, что хорошо и разнообразно пожившей даме к тому же охота свалить с этого света по возможности с наименьшими хлопотами, своими и чужими, я не добавила. Надо же блюсти свой ореол.
Итак, мою кандидатуру окончательно приняли и утвердили.
…И вот меня дочиста оттирают в бассейне нижнего этажа, старомодном – не то что рядом с моими личными комнатами. Вырезан из цельной глыбы каррарского мрамора, белого с прожилками, по бортику идет серебряная инкрустация, зеленоватый кристалл воды источает запахи луговых трав. Обтирают мягкими покрывалами – пальцем до себя не дают дотронуться. Укручивают, как невесту, наряжают с самого раннего утра. Коса заплетена на макушке и протянута вдоль спины – нарастили для вящей красы. Длинная кремовая рубаха до пят, белый платочек на шее из тончайшего батиста, алые шнуры опояски – всё это почти скрывается под громоздкой парчовой мантией без рукавов и капюшона.
– Помните, – говорит Нора, – это ваша броня и гарант вашей свободной воли. Никто не смеет до вас и дотронуться, пока плащ у вас на плечах.
– Я смогу легко расстегнуть эту штуковину?
– Смотрите – у самого ворота большая круглая пряжка. Поддаётся любому произвольному движению.
Нащупываю, а в зеркале и вижу выпуклый рисунок: раскидистое дерево с пышной игольчатой кроной. Красоты потрясающей, но какое-то непропорционально большое по сравнению… Сравнению с чем – окружающими кустами и прочей хилой флорой? Мерещится мне или так оно и есть?
Потом домочадцы со мной прощаются. Кланяются в пояс. Любопытно, в самом деле им грустно или это дань традиции? Предпочла бы последнее…
– А теперь мы передаём вас из рук в руки – мастеру Карелу, – говорит самый почтенный шемт.
И все кланяются уже почти в землю.
Я иду одна, неторопливо. Нервная дрожь прошибает, однако…
Нижний этаж башни представляет собой нечто вроде крытой веранды или большого фонаря – с частым рядом окон, доходящих почти до самого полу, и стеклянной дверью. В непогоду – самое милое место в доме, откуда видны цветы на лужайке, всякий раз иные, и куда старая пихта в солнечный день бросает внутрь тёмно-зеленые блики.
Вот здесь меня и ждёт Карел, вернее – перехватывает.
Это уже не восемнадцатый век, а конец золотого Средневековья, наверное: изящное трико цвета палой листвы, такие же остроносые башмаки, недлинная накидка с куколем. Лицо не скрыто – вопреки современным представлениям, этого не делал никто и никогда. Кроме разве что палача Карла Первого: слишком много тогда роялистов наводнило британскую столицу.
И меч у него за спиной – он мне его так и не показал, как ни просила. Чему уж там, говорит, дивоваться. Прямой, длинный – кончик ножен высовывается из-под плаща и бьёт по голени. Обыкновенный двуручник ландскнехта.
– Я в твоем распоряжении, Карел. Что дальше-то?
Ибо никто меня специально не просветил насчет ритуала. Спонтанность и непосредственность рулят, как говорили во времена моей молодости.
Вместо ответа он опускается на колени и тянет меня туда же. Просить прощения за то насилие, что ему придётся надо мной совершить?
Но Карел говорит мне в волосы – совсем тихо:
– Я имею право на свою долю вопросов. Первый: если бы тебе вдруг сказали, что всё отменяется вообще и навсегда?
– Ты пробовал остановить экипаж, когда понесли кони в упряжке? Если вдруг повалить перед их мордами дерево – все и вся разобьётся в лепешку: и они, и карета. Кто-то полагал, наверное, что весь этот год я развлекалась. Нет – готовилась как могла усерднее. Ничего переделать уже нельзя – только хуже меня убьёте.
– Принято. Второй вопрос. Тебе страшно?
– Да. Но это хороший страх. Будто перед экзаменами. Кровь быстрее движется по жилам, мозг работает как часы, движения легки, но чуть суетливы… ты это прими к сведению, может, понадобится меня окоротить малость.
– Учту, но, кажется, ты преувеличиваешь. Ты молодец. Теперь третье: у тебя осталось последнее желание – самое последнее? Как бывало в старые времена?
– Так сразу не скажешь, – я покачиваю головой в раздумье. – Но если ты сейчас не ринешься исполнять… Ведь в старину это было и твоим делом… Не примешь за чистую монету и руководство к действию… Обещаешь?
– Да.
– Я бы хотела, чтобы это произошло в парке. Прямо здесь. И чтобы не было никого помимо тебя, меня и, возможно, кое-кого из самых необходимых персон.
– Снова принято, – он легко поднимается с колен и помогает встать мне: парча туго шелестит по паркету.
– Я имею в виду – за исключением места: здесь другие силы, – продолжает он. – Туда придется ехать. Хотя – ты всякий раз мимоходом попадаешь в середину мишени, они только и делают, что удивляются.
Карета, запряженная четверкой цугом, ждёт у крыльца: чёрная, как принято, но с белыми гербами вроде самурайских и пурпурной обивкой внутри. На козлах уже сидит кучер, держа в поводу подсёдланного карего жеребца.
– Это мой, – негромко объясняет Карел, подсаживая меня внутрь. – Не следует палачу ехать на одном сиденье с тобой, Элене. И его клинку тоже.
И никому не следует – так я думаю, ибо весь не очень короткий путь проделываю в одиноких раздумьях и при задёрнутых занавесках, на которые спереди ложится тень возницы, с правого боку – всадника. Цоканье копыт по плитам и гравию двора, топот по щебню проселочного тракта, глухой шелест лесной тропы, в котором прячутся все иные звуки.
Листья и хвоя. Отодвинув собранную в складки ткань, чтобы ещё раз увидеть знакомый силуэт, я замечаю дубы, потом пихты и кедры.
Экипаж останавливается, кучер кладет поводья на холку ближнего коня, сходит на землю, Карел делает то же: дверцу открывают, подножка ложится на густую траву.
– Надо пройти немного вперед, – объясняет Карел, едва ли не принимая меня в объятия. Одни корабельные сосны: стволы темнее привычного – не рыжие, скорее карие, – высокие ветви смыкаются вверху северной готикой.
Парчовые, плотно расшитые золотом туфельки на узком каблуке мало пригодны к пешей ходьбе, но ладно уж: туда – не обратно. Мне не до разговоров – все силы тратятся на то, чтобы выступать между моими мужчинами постройней, однако я всё-таки спрашиваю:
– Не хотелось бы грешить против вежливости. Мастер, ты не представишь мне своего помощника?
– Ян Меллер, – с готовностью отвечает он сам: высокий, жилистый, лет тридцати от силы, ворот бурого одеяния расстегнут, чтобы дышать вволю здешней хвоей, за спину заброшен мешок. – Но я только сегодня изображаю из себя льва. На самом деле – дублёр.
– Не поняла?
То есть современное мне слово еще хоть как-то. Где он его подхватил, однако: снова результат шемтского экспресс-обучения?
Карел с неким смущением объясняет:
– Если бы вы… ты мне отказала, тебе бы представили Яна, но в то время он ещё был не обучен языку. Мы с ним договорились, что второй помогает первому. Лев – тот, кто готовит, мастер – кто исполняет. Однако Ян еще и получше меня работает клинком – мы с ним на одном моём двуручнике практиковались.
– Почему ты это добавил, Карел?
Я останавливаюсь в виду широкого просвета впереди.
– Ты ещё раз должна выбрать. Между нами двоими.
– Разве выбор не очевиден? И если вы между собой поладили – причём тогда я?
– Тогда хоть подтверди. Перед свидетелями – потому что они все живые, эти деревья.
Вот как – и видят нас? Отчего-то меня это не удивляет и не пугает нисколько. Но это было бы слишком простым для меня решением – подписаться под решением чужим…
Я снимаю косынку с шеи.
– Ян, Карел. Сейчас я завяжу себе глаза, а вы возьмите каждый за моё запястье со своей стороны – или наперекрест, как захотите. Потом поменяете руки, не сходя с места, и так держите, пока не скажу.
Пальцы одного – по-хозяйски уверенные, горячие, сильные. Другого – жёсткие, с шершавой кожей, давят как тисками.
– Хорошо, теперь меняйтесь. И ждите.
Я заглушаю мысли, иду внутрь своих ощущений: краснодеревщик ножом отшелушивает с упрямой заготовки кору, снимает тонкую стружку. Ловчий держит в сомкнутых горстях упрямую птаху, готовый подкинуть ее к небесам.
Выныриваю на поверхность. Высвобождаю руки, сдвигаю косынку назад на шею, смотрю на лица.
– Я выбрала, мейстеры.
Нехитрое прозвище уравнивает в правах обоих.
– Будет так: Карел пеленает, Ян спать укладывает.
Что-то в выражении лиц заставляет меня прибавить:
– Парни, довериться лучше хорошо знакомому – это вы верно поняли. Но ведь потом я оглядываться точно не стану. Делайте, как вам будет лучше.
– Уже есть свидетели, пани, – говорит Ян. – Да будет по вашему слову.
Мы продолжаем наше неторопливое следование к лужайке.
А на ней…
Это вообще не луг. Посреди густой игольчатой поросли и на уровне моих колен – низкий срез гигантского дерева метров двадцати в диаметре: корни выпирают горным хребтом, границы годовых колец – выпуклыми рубцами.
Эшафот.
– Его что, нарочно для меня срубили?
Они понимают подтекст:
– По легенде – сронило бурей шесть сотен лет назад. С тех пор окрестный лес много раз сменил одежду и восполнил урон, – говорит Карел.
Ну разумеется – в любом случае борозда от павшего ствола осталась бы знатная.
– А чем потом выровняли срез – никто не знает точно.
– Какая тёмная поверхность, – говорю я.
– Вы не первая, пани Элен, – лаконично объясняет Ян.
Он всходит раньше всех, Карел передаёт ему меня и карабкается сам. Мы движемся к центру и останавливаемся у самого ядра – круга самой плотной древесины. Мейстеры складывают рядом принесенное, возятся, я держу пальцы правой руки на застёжке.
– Погоди, Элене. Не я и не он должны были произносить главные слова, – говорит Карел, – но ты сама не захотела лишних глаз и уст. Ты видишь, что стои́т вокруг. Здесь была целая роща великанов, они произрастали по всей здешней земле – и погибли. Шемты выплачивают свой долг: жизнь за жизнь, хотя иной из вас идёт за сотню. Ждут, когда чаша наполнится и алчущее насытится. Это и требовалось сказать тебе прямо здесь – и это говорю тебе я.
– Что же… Я горда и рада этому.
Застёжка с изображением мамонтового дерева легко поддаётся, хотя кончики пальцев как заледенели. Но от сердца во все концы живой пятилепестковой звезды тянутся искристые нити, летят хмельные брызги.
– Я так полагаю, увязывать меня нет большой нужды, – говорю я, – оттого, Карел, делай своё дело вдумчиво и не торопясь. Но и не заставляйте меня ждать оба.
Расстёгиваю фибулу до конца – мантия звякает, встретившись с нагой сталью. Разуваюсь – мне помнится фраза из культового фильма: каблуки мешают преклонению перед святыней. Отодвигаю жёсткую парчовую скорлупу подальше и становлюсь на колени поближе к центру.
Один шнур для запястий – связаны перед лицом. Другой ложится чуть повыше колен – так делают японки, чтобы не отдаться смерти бесстыдно. Третьим Карел туго переплетает заново мою косу. Вспоминаю подробности: лев – тот, кто придерживает даму за волос и вообще не даёт ей шелохнуться.
– Платочек по глазам еще повяжи, – говорю, чувствуя, что тот мягко соскальзывает с шеи.
– Трусишь немного, Элене? А знаешь, есть от чего. Говорят, раз на раз не приходится и не на одну старуху бывает проруха. Если у Яна с одного разу не выйдет, то я…
И показывает мне рукоять.
– Карел, друг, ты что, надеешься, от одного вида твоего мизерикорда в обморок хлопнусь и избавлю от хлопот?
– Не надеюсь, – от слегка усмехается. – И глаз тебе закрывать никак не положено. Но вот, выпей для храбрости, сделать это нам разрешили; глаз тебе закрывать не положено.
К моим губам приближают чашу с чем-то терпким и духмяным – мята, полынь, мирт…
– Не нужно, господа мои. Я не шевельнусь, обещаю. Да вы ж и не позволите? А чувства, как уже сказала, не хочу притуплять.
– То, что вы увидите, станет для вас неожиданностью, пани, – говорит Ян откуда-то из-за наших спин. – По меньшей мере. Но вы снова решили верно. Смотрите прямо перед собой.
Карел отходит, перешагивает через сердцевину дерева и слегка натягивает мои волосы – это почти приятно.
– А сейчас выкинь из головы все мысли, что там завалялись, – слышу я то ли спереди, то ли из-за спины.
И тут…
Ложное ядро, мелькает в голове. Нет, не может быть!
Дерево со скрипом раздвигается в центре, образуя перед моими глазами, перед носками Кареловых сапог пухло выступившую складку рта. И внутри – бездна. Алчущая бездна в ее чреве, притягивающая взгляды нас обоих.
Удар – и я скользну по пахнущему древними бальзамическими смолами туннелю. Вслед за моей головой…
Лечу – или меня проталкивает тугими волнами, как орех по пищеводу? Давит плечи, вместо воздуха что-то липкое, смрадное, как чад пригоревшей мясной пищи, далеко впереди маячит комком туманная серость…
… нашей кухни ранним утром, когда мужа надо покормить, собрать на службу и самой туда же собраться, да ещё успеть обиходить моих предков, вот у отца с голоду не один живот – и грудь втянулась, одни осколки ребер под кожей торчат по сторонам мамы сидят в белом мужнины родители умерли сам он давно сирота оттого и не противился когда я решила делать выкидыш у кошки он вообще их топит не успеваешь из родильной сорочки вынуть а они все быстрее чего копаешься… всё быстрее и быстрее затягивает как водоворот и хочет выбросить в остылую постылость…
– Нет, НЕ ХОЧУ ТАКОГО!
У меня нет губ, нет гортани, нет голоса – кричу всем телом.
„Ну и с чего баламутишься? – говорит уютный голос позади. – Не желаешь туда – и не надо“.
Взлетаем кверху, даже не повернув и вроде бы не сменив курса. Впереди облаком смолистых ароматов колышется пушистая тьма, голые плечи овевает зелёный шум, зелёный весенний ветер.
„Карел?“
„Ага. Янек и хотел, и не так чтобы хотел – а ведь ты и ему, не одной себе долю выбрала. Но я желал стать рядом с тобой куда больше, так что уговорил Яна сработать по одному делу дважды“.
Как-то сразу я догадываюсь, о чем он:
„Секвойя – дерево однодомное“.
„Вот именно. Муж и жена в одном стволе и одной кроне“.
„Секвойя родится заново?“
„Теперь да. Надеюсь, ты не против моего соседства на ближайшие три тысячи лет?“
„Они тут что, – все такие? Разумные деревья“.
„Не уверен: вот придём на место, надо будет поговорить. Вроде как эти разновидные хвойники брали плодоносную силу от Старика, но теперь он сам, мы сами будем зачинать семя и рассевать по всей нашей древней земле. По всем континентам, как было еще до человека“.
„Три тысячи – ещё далеко не вечность“.
„Жадная. Ненасытная. Это только начало. Не хочешь достать вершиной до облаков? До звёзд и планет? Сама стать планетой, звездой… солнцем… вселенной… Им?“
… Снится ли юной Эгле Старый Секвойя или Юному Секвойе видится могучая седая Ель?»
* * *
Седая Ель. Эли. Элен. Елена. Моя жена Элька так не любила своего имени Элеонора, что его позабыл даже я. Для меня не было никаких сомнений, что это она сама в некоем дальнем, параллельном, непонятном для меня мире внедрилась в Отца Всех Секвой и стала их прародительницей. Ведь и сам я уходил на время в некий изначальный рай и разговаривал с подобным Древом Каури, Абсаль же была чистейшим порождением того чистого мира. Мы несли это в своей наследственной модели; мы поглощали пыльцу многих разумных Древ; удивительно ли, что одно из них захотело таким образом меня утешить! Даже то, что Эли презирала меня и не хотела возвращаться в родимое кубло, также было частью этого утешения. Даже тот факт, что у меня в этом варианте бытия существовали родители, пусть и покойные. Даже выходящая за пределы история с её новым другом. Но более всего – как бы невзначай проскочившая реплика об «изрядно пожившей даме».
Зерно, Семя, Яйцо, догадывался я, – то был одновременно и её дар, и её дитя. Как уж это получилось, через какие слои пространств пелены времён проникло – я не мог судить.
«Как так – не мог? – сказало нечто, стоящее вовне. – Смотри. Вот. Ну а теперь – можешь?»
И я понял. Это стояло вокруг моей мысли жемчужным туманом, не вмещаясь в грубые человеческие слова, которыми я только и мог оформить его в своих мыслях.
«Тебе нет причин более сокрушаться, мучиться сознанием греха и болью утраты», – сказало нечто.
И стало так.
Я опрокинулся на циновки, притянул к себе мою супругу и дочь, накрыл Плод всеми пледами и покрывалами, что валялись в ногах, и ушёл говорить со звёздами…
А через две недели мы поместили наше Дитя в землю посреди завязей, листвы и корней. Выкопали неглубокую яму точно по центру поляны и опустили туда прямо на двустороннем плаще.
Плащ, однако, Хельм вытребовал назад со словами: «Теперь уж не замёрзнет – земля солнцем прогрета. Опять же стратификация». Пришлось выуживать эту одёжку, изрядно попачканную, с помощью суковатых веток, что несколько повредило торжественности момента.
Потом мы насыпали холмик, укрыли его перегноем и обнесли решёткой из прутьев – этого было достаточно, чтобы звери и птицы не покусились на имущество хозяев, но слегка напомнило мне похороны.
Путём зерна, вспоминал я название стихов; всё в мире идёт путём зерна. Мы изошли из смерти – отчего же я недоумеваю, что мой ребенок проходит сходный путь? Начинает жизнь с того, чем завершает её человек?
Не надо полагать, что я лишь медитировал: мельком я упоминал о тех новых задачах, которые появились перед племенем сумров с их воцарением.
Все эти месяцы мы активно работали мусорщиками: воодушевляющее занятие для созданий, помешанных на телесной чистоте. И в известной мере комическое: в первую очередь пришлось уничтожать псевдоорганику в лице пластиковых пакетов и бутылей, синтетического лома и тряпья, которыми грозила поперхнуться наша общая матушка. Подавляющая часть вселенской дряни плавала в океане, скапливалась на дне, прибивалась к берегам и даже не думала сама по себе разлагаться, На суше такого было гораздо меньше – перед эпидемией народ всерьёз озадачился проблемой и выдумал сырьё, подвластное времени и бактериям. Правда, этот же народ одновременно предавался утопиям насчет универсального материала, из которого можно изготовлять нити, блоки и пластины, одежду, мебель и целые дома. В одной из заброшенных библиотек я отыскал фантазии такого рода – художественно-популяризаторское чтение.
Нефть также была проблемой, причём имеющей куда более серьёзный оттенок: море и берега водоёмов покрывались зловонной плёнкой, гибли рыбы и птицы. Однако трагедия, в отличие от фарса, получала более или менее благополучное разрешение: мало-помалу всё это растворялось, разлагалось и даже переваривалось. К сожалению, не все: порядочная часть экскрементов цивилизации оказалась связана и заключена в подобие той же синтетики. К счастью, среди недавно обращенных сумров оказалось несколько продвинутых биологов – они извлекли из небытия и реставрировали некую древнюю бациллу, которая с удовольствием питалась всякой неприродностью, и теперь подыскивали ей естественного врага, чтобы удержать на цепи: что-то типа грибка или вируса. Абсаль с азартом включилась в назревающую войну: такой интуицией на экзотические формы микрожизни не обладал никто из обычных Сумеречников. Оттого она почти не появлялась в доме: за ним и окрестностями следили мы с крёстным отцом и иногда – матерью волшебного дитяти. То есть я, Хельм и дама Асия.
В таких трудах проходили дни. Конец апреля подарил нам множество ранних цветов, но на поляне Ясеня их зародилось и вообще несметно. Нежное зеленоватое золотце примул и лиловый шафран, яркая желтизна адониса и белый наряд подснежников накатывали на оградку волнами, смешивали пятна красок, будто на живой палитре, а когда потускнели – стало видно, что широкие двойные листья ландыша, этой лилии долин, покрыли всё сплошь, не оставив и клочка бурой земли. Ландыши не любят открытого солнечного света и неохотно выбрасывают из пазухи кисть, однако, по-моему, среди них не было ни одного, который бы не зацвёл. Аромат был почти невыносим для наших нежных ноздрей, а когда, наконец, это гламурное безумие кончилось и колокольчики завязали ярко-алую ягоду, нам с Хельмутом невольно припомнилось, что она слегка ядовита. Не так, как цветочки, но всё же пагубна для нетерпеливого сердца.
Самое главное настало, когда в сердцевине луга появился крепкий росток с двумя округлыми плотными листиками. Произошло это как бы в единый миг: ввечеру его нет, а лишь солнце взошло – вот он. Увидев, я нагнулся и пропустил его через пальцы – ладонь почувствовала что-то вроде щекотки или сдержанного смеха, когда эта парочка его коснулась.
– Там еще шесть таких, – проговорил Хельм. – По всей окружности луга, смотри. Девочке сейчас скажем или погодя?
– Как так может быть? Семя ведь одно.
– Корни, я так думаю. Простираются во все концы.
Разумеется, мы оповестили Абсаль – вернее, она тотчас же настроилась на наш разговор и уловила картинку. Трудилась она не так чтобы очень близко отсюда, левитировать, в отличие от меня, не умела, пользуясь чужими услугами, и покуда мы дожидались в доме, приканчивая на радостях бутылку выдержанного «Шато д`Икем» (Хельму жидкость, мне – аромат), ростки без присмотра удлинились сантиметров на десять, так что центральный разнёс всю загородку.
Жена обрадовалась, но не так сильно, как мы думали. Собственно говоря, мы же не палим в воздух изо всех ружей, когда младенец впервые скажет «агу» или сядет в кроватке: это от него ожидается. Она, в отличие от меня, не сомневалась, что Зерно выгонит из себя жизнеспособный росток, так же как любая мать, человеческая или Сумеречная, уверена, что её малыш благополучно пройдет все положенные стадии. Я, конечно, не касаюсь времени Большого Мора, когда пошатнулся привычный и уютный космос, – но ведь и забыть о том давно пора.
Но то, что случилось дальше…
Если приложить ухо к коре одного из стволиков вышиной едва в метр, можно было услышать, как бурлят в нём соки, как легонько скрипят и потягиваются волокна – мачта и снасти. Внешностью все деревца становились похожи на Тане-Махута или то дерево каури, что было моим домом на Острове Пятницы: кожистые овальные листочки оливы или омелы, гладкая серовато-зелёная кожа в бляшках, похожих на чуть сморщенные веки. Они уже пытались сомкнуться кронами, но пока вместо этого лишь раздольно колыхались, пользуясь малейшим дуновением ветра. Среднее деревце было несколько ниже и толще окраинных, его убранство – крупнее и сочнее.
– Я предугадывала такое, – говорила дама Асия, поддерживая за локоть мою жену. Они приходили наблюдать и любоваться нашими с Абсаль отпрысками почти каждый день. – Оттого и настояла на том, чтобы на родильном браслете был уваровит. Самоцвет-лужайка, понимаете?
– Понимаю. Жалко, что моей жене пришлось его выбросить. И ещё: мне бы хотелось иметь сыном нечто более определённое, – ответил я. И тотчас пожалел о подсознательно вырвавшемся слове, ибо Асия отпарировала:
– Все мужчины хотят этого – и многие добиваются. Вульфрин делает честь любому родителю. А насчёт бент Абсаль… Вы не представляете себе, Хайй, до чего интересно жилось будущим отцам в отсутствие УЗИ! Когда они до самого последнего момента не знали, что возникнет на свет из оплодотворенной ими и выношенной матерью яйцеклетки.
Я извлёк из её слов целых два урока и один вопрос. Во-первых, порадовался, что могу отслеживать все моменты развития моего потомства. Во-вторых – что стоило бы лишний разок взглянуть, что там получается из са́мого юного представителя клана Волков. А вопрос был риторический: по всему выходило, что наша мастерица украшений не считает меня вполне зрелым сумром, иначе бы уже сотворила мне новую оправу для старого камушка.
Что было с деревьями дальше – изумило нас уже по полной. К середине осени они сплелись ветвями и выбросили шишки. На окраинных деревцах они были удлиненные и вырастали как бы из мутовки на конце ветки, а на среднем – круглые, точно яблоки, плотно сидящие на ветке и несколько больше мужских. Я говорю так, потому что сразу понял распределение ролей: не одна секвойя, каури или криптомерия, – все сосны однодомны, хотя и раздельнополы. Вся эта биология значит, что плоды на одном дереве бывают сразу и мужские, и женские.
Но не среди моих отпрысков. Возникшие вегетативным путём от одного корня, они представляли собой по сути шестерых мальчишек и одну девочку, которую со всех сторон защищали.
И внутри которой соки двигались совершенно не так, как в них самих. Я имею в виду – как в обычном дереве. Когда дама Асия однажды на закате подозвала меня послушать «бинт Абсаль», я, прислонив чуткое ухо к коре, сразу услышал нечто вроде биения сердца и трепета кровеносных жил. Проверить это, так сказать, на вкус не рискнул – да и не нужно было большего.
Для моей жены и в этом не было ничего потрясающего основы: очередное доказательство того, что мужчины и женщины и после конца света не сойдутся в одном лагере.
А ещё я очень кстати вспомнил, что главный преподаватель Вульфринова интерната повёрнут на Крупных Быстроживущих – иначе говоря, теплокровных животных. И понял, что нынче самое время нанести внеочередной родительский визит.
Ночами еще было холодновато, поэтому камин я тушить не стал: прикрыл тусклое пламя влажным торфом, поцеловал жену – неплохая гарантия, что Абсаль меня поймет – и отбыл восвояси.
Как в самый первый раз, меня обгавкали мутировавшие волки, охранявшие периметр. Они не любят, когда поверхность луны пересекает неудачный закос под сову, а я не имею времени, чтобы являться пешком и среди бела дня. В случае форс-мажора проверка личности сокращается раза в два, хотя приобретает известную остроту.
Итак, монстрики окружили меня кольцом: страхолюдные мохнатые твари величиной с якутского пони, зелёный огонь так и пышет из глаз и пастей. Это если не всматриваться в выражение того и другого: очень умное и с юморком.
– Удостоверение личности имеется, пане А́нджей? – спросил старший. Раньше я не замечал, чтобы они косили под поляков или литвинов. В прошлый раз их кумиром был Заболоцкий – из-за того стихотворения, где волк вывихивает шею, пытаясь глянуть в небо и сотворить из себя человека. Но, по видимости, позже некто посвятил их в легенды о происхождении неких продвинутых исторических и былинных героев от волчьего тотема.
– Можно подумать, сами вынюхать не можете, кто есть кто.
– Ночное чутьё хуже дневного, а здешним детишкам покой нужен: днём набегаются, налетаются, дерзких мыслей понаберутся…
Это было не то чтобы очевидным враньём, но лукавством. У диких животных – ночных охотников всё наоборот. Просто Волкопсы никак не могли нам простить, что прививка логического разума слегка повредила их основной талант. Волк и пёс думают носом.
– Я не к ним вовсе. Пастырь Леонтин бодрствует?
Это был человек, вернее, Сумеречник, который буквально «задвинулся» на идее перевода братьев наших меньших в более высокое состояние – на предмет заполнения той экологической ниши, которую оставил по себе хомо сапиенс. Чем-то сие занятие напоминало мне «Остров доктора Моро», Однако питомцы Пастыря выглядели симпатично, именно – человеческого облика не приобретали, усиливая лишь свой природный. А общаться с ними становилось куда легче. И хотя меня и моих Сумеречных сотоварищей не покидала мысль, что мы получаем некий мыслительный суррогат, поверхностный слой общения, – тогда как материк, образованный невероятно сильной, буквально «звериной» интуицией, остаётся незатронутым, – мы утешались тем, что он всё же есть. Но сейчас меня всякий раз напрягало зрелище полусонных белок на ветвях елей, со стрёкотом обсуждающих мой костюм и ухватки, кота – охотника и философа, который отвечал на расспросы, машинально поглаживая наполовину выдвинутыми из подушечек коготками свою ручную мышь, или молочную зубриху довольно грозного вида, которая по совместительству надзирала за самыми маленькими сумрами из интернатного выводка.
Получив утвердительный ответ и входную визу от Волкопсов, я неторопливо шествовал мимо череды подобных зрелищ и шеренги уютных кирпичных особнячков в старомодном английском стиле – закос под университет с его двориками и корпусами. Конечно, в тёмное время суток здешняя карусель сбавляла обороты, но это ещё потому, что многие воспитанники любовались месяцем и звёздами из окон своего дортуара: кое-кто из них окликал меня, а некоторые лорнировали меня через телескоп с небольшим разрешением. Однако сына я среди лунатиков не заметил.
Леонтин сидел в лаборатории по ночам, пользуясь отсутствием суеты и в равной степени – своим даром круглосуточного бодрствования, не так уже и редким в нашей среде. Большинство из нас научилось медитировать с полузакрытыми глазами, но гениев с насыщенной мозговой деятельностью это не касалось. Леон же был гений.
Именно поэтому отведенное для его опытов помещение не было загромождено никакой особенной техникой типа микроскопов, микротомов, чашек Петри и камер, экранирующих радиацию. Зато подопытных, разгуливающих без всяких клеток и в надежде приобрести лишний вкусный кусочек в обмен за каплю своей крови или укольчик в плоть, было, как всегда, немеряно.
И еще вот чего заметно прибавилось. Хозяин всегда любил украшать свои апартаменты каменными картинами, именно – срезами из цельных малахитов, халцедонов и яшм, – а теперь их стало ничуть не меньше, чем животных. Я так думаю, Леонтин всегда сотрудничал с дамой Асией и её ближним окружением.
Моему ночному прибытию он не удивился. Эмоции такого рода мало свойственны сумрам вообще и этому воспитаннику клана Львов – в особенности. Только отбросил назад свою блондинистую гриву, улыбнулся и указал на место за лабораторным столом, где гибкий сенсорный экран наподобие салфетки накрывал салатницу с крепким настоем молодой полыни.
– Это мне для вдохновения, – туманно объяснил он.
Поскольку мы соблюдали ритуальную вежливость, я не стал сразу брать свои проблемы за рога и поворачивать сии рога в сторону собеседника, но учтиво нюхнул наркоты и поинтересовался новыми экспонатами. Ну и тем, как хозяин дошёл до жизни такой.
– В старом, напечатанном задолго до эпидемии номере журнала «Наука и Жизнь» была статья о знаках Пугачёвского Бунта, зашифрованных в малахите. С чёрно-белыми иллюстрациями. Этот камень как никакой другой позволяет всякие корректировки: его режут и клеят, подгоняя узор, по виду монолитная пластина может быть составлена буквально из трухи. И всё-таки по зрелом размышлении я понял, что батальные сцены, портреты пугачёвцев и самого «казацкого царя-батюшки» – лишь иллюзия. Слишком мелки, слишком зависят от угла зрения… Понимаете?
– Во всяком случае, припоминаю дискуссию.
– Много позже я повадился бродить по выставкам-продажам поделочного камня. В перестройку все геологи бросились торговать коллекциями, уворованными у бдящего государства. В советские времена нельзя было оставлять себе ни камушка, помните? Даже малоценного.
– Тоже смутно.
– И вот я накупил себе полные руки этого добра, неизменно сопровождаемого пространными описаниями. И стал разглядывать: иногда сквозь очки – я в человеках был ужасающе близорук, – иногда через микроскоп. Странные получались выводы: самоцветы будто зашифровывали, вмещали в себя весь малый мир, и этот мир изменялся, если на него долго и пристально смотреть. Пейзажные агаты изображали на срезе осеннюю рощу, тропинки и иногда намеченную двумя-тремя чертами женскую фигурку, как бывает у Левитана. Непорочная белизна кахолонгов изредка пересекалась прожилками, как снег – незамерзающим ручьём. Древовидные агаты имели типично годовые кольца на срезе – но внутри них иногда появлялся парус или птица с широкими крыльями, парящая над морской гладью. Яшмы содержали внутри этюд в багровых тонах или гравюру в коричневых, зелено-золотой одуванчиковый луг или горный хребет на фоне голубого неба. Или вот – автор назвал это «Семейный портрет холостяка»: два повёрнутых друг к другу профиля, стариковский и бульдожий. Когда начался мор, я надеялся, что нижнее царство вместит в себя все три прочих: растения, животных и человека, – и отдаст пустым землям, когда настанет время. Ну, вот как ваш информационный одуванчик, Андрей. Составленный из гигантских семян-крылаток.
Почему речь зашла об этой кибернетической модели культур? Я некстати вспомнил, что хотя наш «спутник» обладал почти что свободной волей электрона и не имел чётко выверенной орбиты (общеизвестно), в последние дни привык отклоняться и зависать прямо над «детской» рощей . Буквально на миллисекунду. И уж этого не заметил пока никто, кроме меня самого, – сам я глубоко сомневался и не хотел делиться сомнениями.
– Насколько вы правы в своих выводах, Леон, как по-вашему? – спросил я.
– Сам не знаю. Вроде бы – у моих звериков сохранились похожие мифы. Однако я не умею проникать в каменные письмена.
Я так и понял, что хитроумец предваряет своими россказнями и своей косвенной просьбой мои будущие откровения. Типа хочешь получить помощь или дельный совет – сам подставляйся. Что я появился в окрестностях не просто так, догадался бы и самый тупой из смертных.
И я начал. Про Семя и рощу из криптомерий (условное название, взятое от японцев), про скульптурные девичьи женские формы, что всё рельефней вырисовываются в стволе, и биение тёплой крови… даже более тёплой, чем у меня и Абсаль…
Даже про сердце, что еле угадывается внутри ствола.
– Судя по вашему описанию, это гамадриада. Возможно, и гамадриад, хотя сам по себе термин неудачен: так принято называть не нимфу и не божество рощи, а королевскую кобру. Андрей, это удивительно, однако не более, чем многое в нашем метаморфичном мире. Вы с женой соединили в себе слишком много природ. Куда больше, чем собрано в здешней моей каморке.
Иначе говоря, он побуждал меня к действию несколько более активно, чем требует сумрская вежливость.
Я вздохнул:
– Никогда ещё не пытался прочесть камень. Сканировать мыслью – отчасти. Некие тёмные провалы, беловатые сгущения, похожие на мозг, спирали – космос в миниатюре.
– Вы прощупывали скорлупу. Я не уверен, что есть разница, но – коснитесь сердцевины. Не знаю, как: я не так мощен, не так могуществен.
Лесть. Сугубая. Правда, Львёнок и не пытается её затушевать – по отношению ко мне это заведомо дохлый номер.
Я дотронулся рукой до среза прекрасной белой яшмы с пятнами наподобие леопардовых – серые кольца, внутри которых заключено жёлтое. Шаровидный минерал, рождённый в горле вулкана: чаще того они бывают пурпурными со вкраплением темноты, но этот привлекал своей необычностью. Провёл языком на обыкновенный человеческий манер, чтобы уловить «молекулы запаха» – те самые, что воспринимаются носом.
И увидел картину – невероятно ясную чёткую, будто я стоял посреди неё. Извержение вулкана, будто снятое на старую плёнку без звуковой дорожки.
Вершина чёрной горы была разломлена продольными трещинами, огонь и клубящийся дым образовали нечто вроде лисьего хвоста, который распадался на отдельные пряди, поникал, выделяя ослепительную сердцевину. Кое-где огненные тропы уже пролегали по склонам.
И на самом острие пламени возвышался голубовато-белый силуэт во много человеческих ростов. Ни лица, ни фигуры, ни одежд я не мог разглядеть доподлинно, как ни напрягал зрение, однако знал, что они нестерпимо прекрасны.
Когда в изнеможении закрыл глаза – это ожогом и мраком стояло у меня перед веками: горделивый постав увенчанной ореолом головы, руки, сложенные на груди, ниспадающие складки плаща, что окутали гору до самого подножия.
А когда сморгнул…
Было очень раннее утро. Я сидел по-турецки на циновке перед камином и тупо смотрел на груду поленьев, поставленную шатром. Покрываясь слоем измороси и исходя противной мелкой дрожью.
– Абсаль, – позвал я. – Кто-нибудь.
– Они все отправились в рощу, – откликнулся Хельмут. – Твоя жена, дама Асия, прочие и Волчонок. А тебя не взяли, потому как погрузился в благочестивое размышление.
Теперь я вспомнил то, что было за моей спиной или вообще в петле времени.
– Я не могу понять вот так сразу, что прячет эта яшма, – сказал я Леонтину, – хотя притянуло меня именно к ней.
– С чего-то ведь надо было начинать, – отозвался Леон.
– А мешать впечатления не хочу: ещё успеется. Не вы один, между прочим, собираете камни.
Он пораздумал, повертел в руках всякие свои медицинские штучки-дрючки – так и казалось, что меня самого вот-вот подвергнут экспресс-анализу – и, наконец, родил:
– Я так понимаю – сто́ит выдать вам Вульфа на вакации. Он не самый даровитый из моих звериных специалистов, но, по крайней мере – из числа самых увлечённых идеей. И к тому же – единокровный брат.
С тем я и отправился. Не помню хорошенько самого полёта – кажется, я держал сына за руку, точно шарик с водородом. И, по всей видимости, любовался.
В свои четырнадцать без малого сумрских лет мой сын казался совсем взрослым: таковы парадоксы нашего телесного развития. Дитя двух блондинов (в Европе постепенно возрождался этот архаический и почти исчезнувший антропологический тип), сам он белобрысым не был: скорее, светлый шатен. Тонкий в кости, неширокий в плечах, длинноногий и длиннорукий, он напоминал зыбкий тростник или дамасский клинок – в зависимости от точки зрения и ситуации. Хотя, с точки зрения Паскаля, эти две вещи очень схожи. Стоит также добавить, что черты лица у него были скорее материнские, но вот глаза – ни её, ни мои. (Хотя я сам унаследовал живую сталь от Джена.) Вообще нечеловеческие: цвет радужки в точности совпадал с моим голубым гранатом, и эта нереальная голубизна выплёскивалась через тёмный ободок, распространяясь по белку́ вплоть до самых ресниц. Зрачок по временам казался вертикальным, как у ночного животного – Леон всякий раз божился (ха!), что мой сын не подвергал себя никаким модификациям из здешнего арсенала, сам же Вульфрин высчитал, что такого рода мутации среди нас нередки. Бывает и что похлеще. Не оставалось ничего, кроме как верить им обоим: в подобных вопросах я не специалист и становиться им не собираюсь.
– Хельм, я вообще-то двигался отсюда?
– Ты привёз сына, – отозвался он каким-то не очень уверенным тоном: я ведь успел изучить его как облупленного, несмотря на то, что лупили в основном меня самого.
– Хельм, я серьёзно спрашиваю.
– Анди, только ты им всем не говори. Помнишь, как было, когда я тебя подпоил и ты привёз с острова нашу девочку? Тогда тебя по временам оказывалось сразу двое: тот, кто спит, и тот, кого видят во сне.
Я присвистнул. А потом вкратце объяснил, в чём заноза. И подытожил:
– Похоже на описание в одной приключенческой книжке Райдера Хаггарда. Там Попокатепетль, что ли, был нарисован и над ним – скорбное великанское привидение. Может быть, повлияло? Наложилось?
– Однако сам ты считаешь, что узрел Денницу, Сына Зари, – кивнул Хельм. – Там под картинкой именно эта цитата из Библии была напечатана. У тебя похожее было издание?
– Не знаю. Русское и на очень плохой бумаге. Но любимое. Да неважно: я тебе верю. И всё-таки во сне была скорее женщина. Величественная такая.
– Саламандра в очаге, – отчего-то прибавил он. – Или саламандр.
И в облаке этого туманного высказывания удалился.
Я долго и тупо приходил в себя, пытаясь докопаться до смысла его слов. Саламандра – предание о них я знал, но по жизни это были довольно безобидные теплолюбивые ящерки, которых иногда удалось приручить и поселить в доме. Неужели Хельм воочию видел легенду?
А потом решился.
Вышел наружу, плотно притворив за собой дверь с цветным витражом, – внешняя была отворена.
Все мои друзья и домочадцы, ближние и дальние, уже были на поляне – стояли плотным кругом и наблюдали.
А когда я напоказ вклинился между Асией и Бет, средний ствол со звоном раскололся вдоль – и из него, смущённо улыбаясь и будто смыкая за собой полы занавеса, вышла нагая девушка.
Первое, что я увидел, – волосы. Совсем короткие и очень тёмные, они торчали во все стороны, как после мытья и до щётки, не скрывая крошечных, слегка приостренных ушек. Кожа цвета некрепкого чая была покрыта чуть более светлым пушком, что, немного сгущаясь на узких бёдрах и сплетаясь в косицу ниже пупка, стекал вниз. Ягодицы были похожи на грубошерстый персик с двойной косточкой. Соски́ – она и не задумалась о том, чтобы их прикрыть, – были похожи на зрелый плод ежевики. Ногти на руках и ногах словно покрыты коричневой камедью. Взор она потупила – и, думаю, вовсе не от страха. Просто не считала пристойным встречаться глазами с таким сборищем.
А когда подняла… И улыбнулась ещё шире, показав заодно точёный носик и большой, как у лягушонка, рот…
Про такие очи говорят – живой изумруд. Такие называют – зелёное море. В таких можно заблудиться, как в нетронутой людьми тайге.
– Отец. Мама. Брат. Аси. Сэлви, – произнёс хрипловатый голосок.
Она сама себя назвала: никто из нас не требовался ей для наречения истинного имени.
– Сестра моя Сильвана, – тихо и взволнованно проговорил мой сын.
Вульфрин протянул руки к сестре, но она испугалась и отступила к дереву-матке. На сей раз оно впустило ее без малейшего звука – такое ощущение, что тело моего ребёнка растеклось по коре и проникло во все поры.
А мы вздохнули – и отправились по своим делам. Мужчины в одну сторону, женщины в другую: привилегией всласть бездельничать обладали только я и Хельм.
– Это юный Волчонок на себя девицу выманил, – сказал он.
– Но как раз когда появился отец, – возразил сам Вульфрин. – Может быть, просто совпало, не знаю.
– И как она тебе показалась? – спросил я.
– Такая же, как моя мач… её матушка Абсаль, – он пожал плечами. – Разумеется, гармоничное соединение зоологии с биологией. Естественно, скороспелость – но об этом, как и об интеллекте, можно судить лишь интуитивно и отчасти – по внешнему виду. Яблоня приносит свой первый плод в три года, а живёт при хорошем уходе столько же, сколько человек при плохом.
Это он подхватил слова Абсаль, какими она описывала саму себя, подумал я.
– Наследование информации на уровне генов – и то от матери, – продолжал он.
– И Великого Подсолнуха, – добавил Хельм. – Он ведёт себя не очень предсказуемо, заметил, Анди? Хотя ни один чёрт не скажет, какими сведениями он поделился с ребёнком.
– Надеялся, что вы заметите в этом древесном лягушонке хоть что-то от меня, – я пожал плечами. – Все прочие сумры как сумры – прямое продолжение человечества. Один я уникален, непредсказуем и, по всей видимости, так же размножаюсь. Единственный искусственный самоцвет в постоянной игре естественных.
– Игре – это потому что сумры постоянно меняют символы своей идентификации? – спросил Хельм и даже не запнулся на трудном слове.
Я самую малость, но сокрушался, что застрял на служебной лестнице, и он знал это прекрасно.
– Пап, я почему ты говоришь, что Сэлви – лягушонок? – недовольно спросил Вульфрин. – Она умница, хорошенькая и похожа на нимфу.
– Скорее на эльфа. Как хулиган Пэк у Шекспира, – ответил я. – Хотя никто из них не думал внутри дерева прятаться. Это и вообще другая сказка.
Только вот меня как раз пускали на постой, подумалось мне. И кое-какие из прежних людей и нынешних Сумеречников поселялись внутри деревьев на неопределенное время, объединяя обе сущности, – чтобы ждать.
«Ждать Суда, – произнесло нечто во мне. – Ты думаешь, всё уже прошло и быльём поросло?»
Потом я, всеконечно, извинился перед сыном, сделав упор на то, что Пэк – самый умный в пьесе «Сон в летнюю ночь», потому что дурачит всех прочих. В самом деле, никто из нас не пробовал подключаться в информационному шару напрямую – не дай Бог, мозги закоротит…
И, разумеется, Вульфрин без натуги меня простил и остался с нами. Может быть, он и не успел проникнуться близкородственными чувствами от маковки до самых пят, но тут перед ним маячил природный эксперимент не чета тем лабораторным, что проводились в его учебном заведении.
В общем, он так у нас в доме и застрял. Поскольку там была одна комната, причём небольшая, и промежуток меж дверьми, мы устроили Вульфи у камина рядом с собой. Он и на сени соглашался, но такого мы с женой не допустили. А прибиваться к Бет он не захотел – его мамочка везде существовала на птичьих правах, то есть где застанет работа, там и заночует. На крыле и под крылом, так сказать: это я намекаю, что она отлично выучилась летать, в отличие от нашего общего сына.
Чем он промышлял с утра до вечера?
В основном бродил по московскому лесу, будто раньше не нагулялся. Имею в виду – до своего академического отпуска. Иногда целовался с березками и осинками, собирал свежие и прошлогодние шишки, мерил собой глубину болот и мокроту снега – в общем, вёл себя как амбивалентно, так и стандартно. А когда возвращался под отчий и мачехин кров – как бы ненароком гладил кору одного из мужских деревьев, иногда садился на корень и тихо наигрывал на самодельной дудке «тростниковую», «ивовую» или «глиняную» мелодию, не имеющую ни склада, ни привычного лада, но тем не менее – чарующую. Но на саму поляну не ступал.
А Сильвана с того раза больше не показывалась.
То есть это мы так думали: зондировать мозг обоих детей казалось нам делом неловким и почти постыдным.
В разгар весны мои криптомерии зацвели: лимонно-жёлтая пыльца осыпала крону среднего деревца как пудрой. От неё шишки округлились и потяжелели ещё больше, стали бледнеть и как бы распухать от семян.
Так длилось всё лето – именно тогда я впервые усомнился в том, что знаю моего сына хоть сколько-нибудь.
Как-то меня вызвали, чтобы на месте продемонстрировать эффективность нового лабораторного мутанта. Выращенный из вируса «амброзийной лихорадки», он бурно совокуплялся с любым искусственным веществом, создавая массу своих подобий и вовлекая в круговорот всё бо́льшую массу хлама. Однако стоило элементарно ограничить его стенками из природного материала, чтобы лишить пищи, как он послушно замирал. На океанском дне вирус работать, естественно, не мог: этих глубин достигало своими радиоактивными контейнерами одно человечество.
Впрочем, никто не обещал нам панацеи.
– Когда Ахнью примется за работу, это будет похоже на мгновенное окисление, – сказал один их тех, кто демонстрировал.
– Пожар? – спросил я.
– Но мимолётный, на самом деле, – утешил он. – Буквально доли секунды – потом пройдёт дальше или прекратится. Похоже на воспламенение спирта или пороха: не успевает ни задеть лежащую под ним поверхность, ни оставить копоти. Температура окисления не настолько высока, чтобы вовлечь в процесс то, что непричастно. Однако сам Ахнью без вреда для себя выдерживает условия, в которых погиб бы любой прион.
– Например, купание в вулканической лаве, – добавил я с какого-то бодуна.
– Нет, воду они не слишком любят, эти перцы, – невпопад ответил мой собеседник.
Вот так говорим друг с другом мы, сумры: имея перед глазами одну и ту же картину. Как зародыши летучего огня проникают из наземного вулкана в подводный, проходя через объединяющий их слой магмы или тяжёлую цепь адских озёр. А потом вскипают на поверхности одной из плавучих нефтяных линз, одетых в панцирь из криксита…
С такими мыслями и под воздействием подобных представлений я возвратился домой. Ночь стояла ясная – казалось, мои глаза просвечивали насквозь любой лист и любую травинку.
Левитирую и приземляюсь я давно без шума – естественно, по сумрским и скотским критериям: привык к тому, что меня слышат весьма чуткие уши. Но этих двух, стоящих в центре заповедной полянки, не потревожил бы и выстрел из базуки.
Сэлви во всей своей нагой прелести стояла, прислонившись к родимому стволу, который, видимо, под её тяжестью, вогнулся наподобие мелкого кресла. Вульфрин, одетый уж никак не затейливей, обхватил руками сразу обоих и, судя по ритму его стараний, надеялся вскоре перепилить криптомерию пополам.
В такие минуты остроумие тебя, как правило, конкретно оставляет.
– Она же твоя сестра, п. к, – произнёс я без затей.
Сын мгновенно отскочил и повернулся ко мне, девушка отпрянула вглубь, запахиваясь в древесную кору, как в шубку. Наружи осталось только лицо и пальцы обеих ног.
– Как тебе ещё твой хрен не защемило, – иронически комментировал я. Давно я не встречался лицом к лицу с моим бурным человеческим прошлым, когда все реалии обозначались своими именами…
– Мои младшие братья оделяют меня пыльцой, мой старший – дарит семя, – невозмутимо ответила Сэлви. – Ты видишь какую-нибудь разницу между тем и этим, создатель моей мамиа?
Я не выдержал – двинулся им навстречу, как Минотавр.
– Сначала разуйся – здесь земля святая, – Вульфрин стал поперёк моего движения, обхватив рукой один из охранных стволов. Возмущение плоти вмиг делось куда-то, и в зеленовато-лунном свете он походил на изящную статуэтку старой бронзы.
Отчего-то я, видавший и не такие виды, слегка заробел.
– Делать мне больше нечего. Я иду к себе, – сказал я. – Валяй следом и уж попытайся по дороге вспомнить, куда делись твои одёжки.
Очевидно, Вульфрин так и вышел из дому в том виде, в коем был застигнут: ночное платье отыскалось в сенях. Какая-то бесформенная рубаха до пят, с широким вырезом, из которого вмиг вылезли тощие плечи, и с подпояской. Набросил на себя и попытался пропустить меня вперед, но я не поддался: подтолкнул его внутрь и захлопнул дверь с витражом за нашими спинами, как до того наружную. Уселся на подушку перед отгоревшим камином и мановением руки указал сыну сесть напротив.
К моему облегчению, Абсаль не ночевала: хотя иного и не стоило бы ожидать. Нет, не нужно нам тут ни её, ни Бет, ни Волков или кого-то из сумров! Я послал направленную ментаграмму Хельмуту – в надежде, что он витает где-то неподалёку. Получил ответ почти сразу: последние десятилетия с общением подобного рода у нас проблем не возникало.
– Что, прямо сейчас судить будете? – негромко сказал Вульфи. Я так понимаю – уловил исходящие от меня эманации.
– Заткнись, – оборвал я.
Как ни странно, на дочь я не сердился: просто её не понимал. Хотя сына не понимал ещё больше: зачатый мной – ещё наполовину тогда человеком – практически от незнакомки, выращенный в отдалении…
– Может быть, печку заново растопим? Зябко что-то становится: нервное, однако. Классика живописи: картина «Царь и ван», нет, «Царь Иван». Или просто «Петр и Алексей»?
– Не гаёрничай и не дерзи.
– Вас никого рядом не оказалось, а Сэл необходимо было завязать семена именно сегодня.
– Оригинально.
– Хорошо, пап, я подожду с объяснением, – ответил он невозмутимо. – Чтобы не повторяться.
Хельм не умел ни летать, ни пользоваться классическим «нуль-Т» – и сумры далеко не все такое могут, – но, на моё счастье, пребывал невдалеке. Как он мельком объяснил, у давнего приятеля, который последние лет пятьдесят не подавал о себе вести. Мы сидели посреди живого леса и живых книг в полнейшей тишине – такой плотной, что я уже начал удивляться и беспокоиться.
Наконец, внешняя дверь заскрипела и со стоном рухнула обратно в проём: почерк моего дорогого знакомца узнавался с полпинка.
– Привет вам. Что затаились, будто тати какие? – проговорил Хельм. За-ради парадного выхода пребывал он в своем плаще, повёрнутом на красное, а из-за сухого сору, так и норовящего попасть в волосы и глаза, – с надвинутым на них капюшоном, так что символ вышел понятно какой. Даже без его верного меча Лейтэ.
Потом он сел по-турецки прямо на ковёр, сдвинул верхнюю одежку с плеч и головы и почти приказал:
– Выкладывай, Анди, что случилось. Твою версию.
Именно это я и сделал. Включая краткое объяснение Вульфа об урочном часе. И свои соображения о вреде и недопустимости инцестов.
В такт моим словам мой друг ритмично кивал.
А потом… тихо рассмеялся:
– Она же дриада. Почти дерево. А деревья либо оплодотворяются, либо нет: домашней вишне нужен для вдохновения ствол иного сорта, войлочной – просто несколько таких же, как она, есть такие особи, что всю жизнь проводят в самообслуживании и для того приманивают пчёл на свои квартиры, как фига, сиречь смоква, по-простому инжир. Но выродков в этом смысле среди них не бывает.
– Моя дочь Сэлви – ещё и человек.
– Лань. И самую малость сумр. Неудачные дети у вольных животных не зачинаются – разве что при скрещивании видов, да и то как посмотреть. Верблюд-нар очень силён, мул зол, красив и вынослив. У людей скверные детки появляются далеко не сразу, и то если злоупотреблять родством систематически, как делали короли. А что ты знаешь о своём, о нашем народе?
– Существует ещё и мораль.
Хельмут фыркнул:
– А также прагматичный подход к делу. Есть прок – значит, всегда найдется и нравственное оправдание.
– Создать породу, – пробормотал Вульфи. – Приручить и взнуздать природу. Следовать предначертанному и якобы спущенному сверху пути. Дядя, а Бог или боги тут при чём? Они наши кухонные проблемы, что ли, собрались утрясать?
– Я тебе такого не говорил, малый, – ответил Хельм. – Ты уж и впрямь поперёк телеги с лошадью забегаешь. Хотя есть такое у людей: первоячейка общества, первоклетка, что должна себя повторить во всём строе. Ради его конечной крепости. Ну, прочности.
– Ага, клетка. Когда браки заключаются с оглядкой на хороших детей, гарантированный постельный уют и заодно совместное ведение хозяйства, вот уж это – полное дерьмо!
– Парень, ты чего у меня под носом кулаками размахиваешь? Фигурально, понятное дело. У нас ведь совсем иначе: не семьи, а скорей союзы.
«Жена – это не та, с которой занимаешься сексом, – говорила Абсаль. Не та, что родит тебе хороших детей. И даже не та, которую понимаешь с полуслова, оттого что вы притёрлись друг к другу…»
– Хельм, – перебил я. – Так можно далековато уйти. Мы тут не мировые проблемы собрались обсуждать.
– А всего лишь моё непристойное поведение, – вмешался Вульфрин. – Крошечную, ну абсолютно малую частность. Дядя Хельм, ну как вам объяснить, что когда создаётся общество сфинксов и химер, его столпы с самого начала химеричны?
– Аморфный кисель – или там густой бульон – строить невозможно, – ответил я.
– Тогда будем дожидаться, пока в него не ударит молния, – парировал Вульфрин. – Свыше. Тогда уж точно будет полный порядок в строю.
Спор независимо он нас троих приобретал странные очертания: мы перешли на язык космогонии, или Создания Мира из почти что Ничего, и утверждения неких констант.
– По крайней мере, нельзя замыкаться в семье, – махнул я рукой без особой надежды, что меня поймут.
Мы помолчали.
– Чего ты от меня домогаешься, Анди? – наконец, спросил Хельмут. – Чтобы я его взял?
Подразумевалось – как и тебя самого в начале знакомства. Не более – но и не менее. Однако мой сынок вспылил:
– Только попробуй меня поять или там выпороть, человек. Сил не хватит – даже на полусумра.
– Ты так считаешь? – спокойно произнёс тот. – В самом деле считаешь?
На этих словах нечто случилось. Я увидел, что потолок дома в буквальном смысле вздымается кверху шатром, а фигура в алом и золоте вырастает до небес с гулким рокотом. Но – лишь на малое мгновение.
– Я бы и такое смог, – ответил наш царственный палач уже в своей обычной манере. – Как следует поучить уму-разуму. Но, по-моему, куда лучше плюнуть на высокие материи и вернуть Волчонка откуда взяли. И без того на вакациях задержался, однако. А там уж пусть с ним старшие сотоварищи разбираются.
– Тогда можно прямо сейчас? – кротко спросил Вульфи. – Я уже почти все вещи упаковал, когда… ну, когда меня позвали.
– Только учти – пешком отправимся, – предупредил Хельм. – Летать мне несподручно.
Вот так я остался соломенным сиротой.
И только когда оба отошли на порядочное расстояние, вспомнил, как Хельмут ходил с нами в Парму: шутя шутки со временем и расстоянием. Чёрт и ещё раз чёрт!
С такими роящимися во мне мыслями я лёг и попытался если не задремать, то отдохнуть.
И привиделись мне пчёлы и золотистый цветущий дрок, который влёк за собой их облако вверх по мрачному склону, пока не достиг плоско срезанной вершины. А после поднялся столбом, заполняя кратер и образуя над ним всё ту же великанскую фигуру. То была женщина с суровыми чертами и пышной грудью: глаза потуплены, руки простерты вперёд. Королева Пчёл.
Очнулся я от того, что на веки легло оранжевое тепло.
– Ты что, так и лежишь тут весь день и ничего вокруг не видишь? – с ласковым упрёком проговорила Абсаль, прислоняя длинную каминную спичку к только что зажжённой дровяной пирамидке. – Знаешь, я встретила Хельма и своего пасынка, они говорят – наше деревце завязало семена. Не такие, как у всех хвойников: крылатые. Вскоре они развеются по всей округе.
Мы не говорили друг с другом по поводу Вульфрина – своим проклятым сумрским шестым (энным) чувством я и так понимал, что Абсаль знает. Или, по крайней мере, догадывается с вероятностью девяносто девять процентов из ста. И о той обмолвке своей доченьки, что поставила ее на один уровень с парочкой начинающих кровосмесителей, – тоже. И, разумеется, что Хельм увёл мальчишку куда подальше и до сих пор никуда не возвратил.
Дни наши проходили в трудах. Круглые чешуйчатые плоды на ветвях Сэлви наливались тяжестью, но ствол оставался таким же стройным, разве что за один-единственный летний месяц вырос на толщину пары годовых колец. И цветы на сокровенной полянке менялись – каждую неделю вырастали и расцветали разные, порой – невиданные и невозможные в наших широтах. Сама же она спала в сердцевине криптомерии (что не была, строго говоря, никаким определённым «хвойником») и не показывалась оттуда. Этакая оскорблённая другими небожителями богиня Аматэрасу.
Японский пантеон потревожил моё сознание с подсознанием не напрасно. В этом я убедился вскоре после того, когда все «шишки-яблочки» на ветвях покоричневели и раскрылись, уронив первую, самую крупную партию семян под ноги материнскому древу. Кажется, остальные в самом деле стали на крыло и отправились захватывать иные пространства: лично я не проследил за их судьбой, знаю только, что их источник так и остался на кроне. Но наши летунцы проросли буквально на следующие сутки, и благодаря этому запретная зона стала по-настоящему непроходимой. В босом виде, разумеется: твёрдые зелёные ростки обладали кинжальной агрессивностью бамбука и располагались чуть реже, чем гвозди на постели йога. То есть даже известный стоик Рахметов никак не мог на них выспаться. А пройтись по ним в особо прочных туристических башмаках никому из нас не позволяла совесть.
С мужскими плодиками дело обстояло поинтересней: они опали, как и должно быть, однако сырости и гнили не поддались. Пробовали мы пускать их на растопку камина и даже набивать старинный тульский самовар с медалями – горели беспрекословно, но таким чистым пламенем, что стало неловко тревожить их без большой надобности.
Да, так вот. Как раз тогда, когда мы с Абсаль и Бетти задумались по поводу того, что делать с нашими детьми дальше, Хельмут и возник. Весь чёрный с серебром и донельзя торжественный. Это меня насторожило куда больше, чем то, что его цвайхандер болтался за спиной, едва не бороздя пол стальным наконечником ножен.
– Доставил я его на место, Анди, не тревожься, – ухмыльнулся он в новорожденные усы. – Только до того вдосталь поводил по лесу – видишь, как сам-то оброс? Нет, до чего же эта моя одёжка вынослива – будто вы и ей свою кровушку подарили. Мальчишка-то как следует поистрепался и вылинял: стирать пришлось в ручье с помощью булыжников.
– Он сейчас где?
– Под крылышком Леонтина. Что, сами они не хвастались? Нет, я так думаю. Затаились мысленно.
– И что ты с ним сотворил? – спросил я. Надо сказать, что обеих матерей я одним мановением руки отправил поговорить с Великим Ясенем: если более-менее сильно захотеть, то и оттуда будет слышно.
– Да ничего такого, собственно. Вспомнил времена, когда одно лицезрение меня способствовало вящему красноречию – уж не говоря о мече, который мне приволок из моей конуры кое-кто из знакомых животин. Ну и применил кое-какие навыки практической маевтики, то бишь родовспоможения. Ты помнишь, что я был не только хорошим лекарем, как многие палачи, но и сподобился роды принимать?
– Что-то такое ты говорил, когда обоим было не до того.
Ну да, при разрешении Абсаль. Еле сообразил, хоть и сумр.
– Ну вот, я и мотал твоего брыкливого отпрыска по лесу, пока он не раскололся. Заодно перенял от него термин «инбридинг»: это когда для чистоты породы используют ближнеродственное скрещение.
Благодаря тому, что Хельм исказил термин «близкородственное скрещивание», я понял, что он извиняется передо мной за возможное превышение полномочий.
– Вульфи цел?
– Не сомневайся. Ноги натёр, грязью зарос – родниковая водица ему, вишь, не по нутру, а греть лениво. Однако под конец даже вошёл во вкус лесной жизни когда научился лапти плести и костёр разжигать с помощью двух кремешков.
Хельмут, как был, уселся на циновку и пригласил меня сделать то же.
– Врали они тебе оба. Если выразиться вежливо, утаивали информацию. Вот первое. Для создания малоразумных семян работа настоящего мужчины почти что и не нужна. Так что всё свелось к обоюдному удовольствию наших юных грешников. Мальчишка уверял, что довершил своё дело за секунду до того, как ты на него матом откликнулся, – и в этом был искренен. А вот что будет дальше – понятия не имеем ни мы оба, ни Леон, ни кто-либо ещё. Разве что сама девица.
– Мы с тех пор её не видели, – вставил я.
– Погоди, о том ещё будет моё слово. Когда я вымылся, приоделся и поговорил с твоим другом начистоту… Паровая баня у них в колледже, кстати, первый сорт, а уж как пыль из одежды вытрясают специальной хлопушкой вроде мухобойки, они её кличут девайс – залюбуешься…
– Хельм, ты специально из меня жилы тянешь?
– Вроде да, но не совсем. Так вот. Из Леоновых любимых камней, в общем, можно извлечь разве что облик того предмета, в котором его прежнее естество заменилось солями. Никаких там нетленных копий и зародышей мироздания – игра случая, на которую можно начха… то есть глубоко медитировать. Однако ты не зря чуял запрятанную суть дела. Вот что я там добыл, смотри.
Он заполз рукой в карман своей неистребимой куртки и выволок наружу подобие кисета. Растянул тесьму и показал мне крошечную, вроде бы игрушечную окарину в виде забавного толстого зверька с растопыренными лапками: то ли кота, то ли лягушонка. На тёмно-рыжем брюшке выделялись пять круглых дырочек: рот, соски́, пупок и самый кончик короткого хвоста.
– Чудо какое, – улыбнулся я. – Тебе сказали, кто это?
– Сказали, ага. Ты же понимаешь, я умею спрашивать. Ящерка такая. Саламандра.
Я слегка вздрогнул.
– Ты приглядись, Анди. Эти замкнутые свистульки по большей части лепят из глины, вырезают из дерева или кости, иногда из кожи формуют. А здесь ведь, если вглядеться, особая полировка: не тёплая на вид, как у них, а холодная. Скользкая.
– Снова камень.
Догадаться об этом было нетрудно, зная пристрастия Леонтина.
– Ну да, притом весь выточенный изнутри. Я когда это увидел, непроизвольно руку протянул – а Лев своей рукой прикрыл. Вместо кулона у него на груди болталась.
– Халцедон.
– Точнее – или вернее? – карнеол. Очень чистый, разводы только на спинке. Если перевернуть на пузо, получится статуэтка. Ты у него среди редкостей такую не видел?
– Да разве что углядишь в этаких развалах.
– Ну оно конечно, – кивнул Хельм. – Хотя ее обычно на гайтан вешали за подмышки. И прятали под рубахой.
– Хельмут, ты чего – криминал углядел по старой памяти?
– Хуже, Анди. Учёный эксперимент.
Говоря так, он перевернул саламандру книзу лапками – и я увидел тот самый рисунок.
Совершенное подобие подземного огня, увиденного мною в тех самых снах.
Что уж там он говорил дальше, какие сокровенные смыслы сплетал, я не очень уяснил себе. Что бывает огонь небесный – это бессмертие. Дух от Бога, как говаривали раньше. И – огонь земной: душа живая. То, что отличает один вид материи от другого и отвечает за обмен с окружающей средой. (Откуда Хельм научной терминологии поднабрался? Не иначе, когда Леон пытался заговорить ему зубы.) И вот эта-то земная душа приходит не только от почвы, не от одних недр, но от молний и со звёзд.
– Она – часть того мира, в котором мы себя мыслим, – объяснял он. – И таков любой огонь. Я так думаю, что именно его мистики называли «искоркой» и считали даром Божьим. Привести в качестве возражения слова Мейстера Экхарта у меня не получилось, ибо дальше Хельм стал распространяться о совсем иных и весьма конкретных вещах. Хотя вполне завиральных.
Именно – о том, что во время зачатия Сэлви одна прыткая искра из топки проскочила между нами с Абсаль и внедрилась в оплодотворённую яйцеклетку наподобие вируса. И что оттого наша гамадриада отзывается на голос флейты точно так же, как змея-гамадриад.
– Погоди. Если Леонтин сказал тебе такое – это тоже враньё. Кобры под дудочку не танцуют.
– Я могу и перепутать сравнение с утверждением. По крайней мере, Вульфи говорил, что сестре нравятся разные там сопелки и свиристелки, а некоторые действуют на неё почти как манок. В этом она похожа на прочих разумных животных, с коими Леонтин экск… экспериментировал.
Оговорки у Хельма значили много и даже очень много – я уже имел возможность в том убедиться.
– Погоди. Эта окарина заточена под неё?
– Отчасти. В ней есть нечто колдовское. Ох, Анди, я снова начал путаться. В ней – то есть в свирельке. Её слушает большинство ручных зверей. Не слушается – просто любит.
– А почему саламандра? И камень?
– Символика, я так понял. То, что само сродни пламени, огнём очаровывается, но в огне не горит.
– И «нечто колдовское» имеется в самом девочке. Она и растение, и животное, и сумр… И саламандра.
– Саламандрами в моем краю ещё называли прекрасных дев-оборотней, живущих в жерле вулкана, кузнечном горне, просто в камине, – отвечал Хельм. – Я знавал таких ведьм, которых бесполезно было жечь. Слишком они были изменчивы по своей природе.
Подобные кровожадные намёки неопределенного вида и цвета были у Хельма нередки, я уже привык, что он сыплет ими, как горохом, и обычно пропускал между ушей.
Но тут я их насторожил:
– Друг, ты что, снова вычислил уклонение? Как тогда в парме?
– Не обращай внимания. В конце концов мы с Леонтином сошлись, что не след оставлять такой мощный артефакт в руках мальчишек.
– Его, Вульфи и других завсегдатаев зверино-самоцветного клуба.
– Угу. Девочек они в свою авантюру не вовлекли – те куда более расчётливы, а, может статься, и жалостливы.
– Всё равно они сплошь ведьмы, – буркнул Хельм. – Так просто не ухватишь.
– Насчет артефакта, кстати, не пояснишь?
– Лёвушка объясняет дело так. Они пробовали самые различные материалы и формы: кое-что ты видел и здесь. Там ещё и ультразвук работает, ты уловил? Замкнутый контур показался им более древним и оттого перспективным. А однажды кто-то из детишек впал в сабспейс… Тьфу, в транс. Прямо за столиком, где вытачивал сувениры. Боры, между прочим, надо все время охлаждать водой – иначе самый прочный сломается или расплавится. Очнулся наш герой, когда полость была просверлена почти насквозь, от хвостика до ротового отверстия – ящерка ведь крохотулечная. Прочие дырки – плод вдохновения самого Леонтина. Он ведь её самую малость очеловечил, саламандру.
– Сложности какие. И что – сыграть на этом пробовали? Отчего она висела на шее, будто судейский свисток?
Хельм помолчал.
– Да. Один-единственный раз и не во всю силу. Я.
Я посмотрел на него с выражением.
– Анди, мне показалось, что вся земля всколыхнулась. Ребята уверены, что это головокружение – ну, как бывает, когда надуваешь ртом воздушный шарик.
– Прелестно.
И вот после этого моего слова я понял, что моя судьба, наша с Хельмом судьба – проверить.
Прямо здесь и теперь. Пока наши дамы мило беседуют с Великим Ясенем.
Словом, я сделал почти то, что мой сын. В смысле – вышел за порог полуодетый и босиком, держа в руке крошечную свистульку, – Хельм держался позади и страховал – и стал рядом с моим лесным семейством. Иглы сеянцев за последние дни чуть выросли и достигали щиколоток.
Надо заметить, что любой сумр интуитивно овладевает любым орудием и оружием, в том числе музыкальным. И вот я перевернул игрушку, поднёс ко рту и подул, закрыв пальцами три отверстия из четырёх.
Звук получился как от челесты или стеклянной арфы: хрупкий, ясный и чистый. Я стал наугад перебирать лады пальцами, пытаясь определить возможности инструмента, – и был вознаграждён нестройным, но удивительно пышным аккордом. Потом – еще одним, куда более гармоничным. Теперь я бы мог изобразить любую мелодию – если бы её знал.
Однако нечто иное вошло в меня, и удивительной красоты переливы и трели задрожали в воздухе, гроздьями повисли на ветвях, упали вниз. Снова и снова. Возникая и растворяясь мыльными, радужными пузырями. В них не было протяжённости, свойственной песне: оттого они казались неподвластны времени.
Я прикрыл глаза, но тем не менее заметил, что трава растёт и выкидывает побеги в разные стороны. Тонкие побеги с округлыми жёсткими чешуйками заплели всю поляну, некоторые стали толкать меня – мягко, будто желая позабавиться.
И я стал на поверхность обеими ногами.
Может быть, это она колыхнулась подо мной? Когда на нынешнем Севере кедровый стланик образует свои многокилометровые подушки, по ним можно не то что ходить – ездить на нарте.
Только вот Хельм потряс головой, будто отгоняя наваждение, и как-то слишком вовремя схватил меня за локоть.
…Будто под толстой кожей переливаются, стягиваются воедино мышцы. И снова расслабляются, и снова стиснуты в комок: биение великанского сердца.
Перед моими глазами цитатой из древней сказки расступается ствол. «Просунь туда руку и добудь себе царскую одежду и оружие. Протяни – и добудешь доброго коня».
– Играй, – доносится оттуда светлый хрустальный голосок. – Ты меня разбудил.
И моя дочь Сильвана, Сэлви, Гамадриада – выступила из своей колыбели наружу.
Навстречу нам.
– Знаю, что не брат, – сказала она, – но не тревожьтесь. Старшие меня предупредили, и вы можете ничего не говорить.
На этот раз она была одета: зелёное платье до пят, не сотканное, а будто сплетённое из чего-то наподобие мягкого ковыля, и почти что такие волосы, которые сильно выросли и распрямились, так что закрывали уши. Но – босиком. Как и я сам.
– Что же ты? Играй, – повторила Сэлви, и в глазах её зажглись рыжие огни.
И я заиграл – так, будто сам был флейтой в руках Мастера. Глубоко, под слоем тяжкой воды, трупным налётом и грубой базальтовой коркой, всколыхнулась раскалённая масса, и дно Мирового Океана пошло крутыми изгибами. Лишь глубоководные монстры заметили это и отстранились: ни одной из живых драгоценностей прибрежья это не коснулось, а поверхность слегка сморщилась и пошла мягкими волнами, точно влажный шёлк, прилипший к утюгу.
Осколки древних континентов поплыли навстречу друг другу на своих платформах, вспоминая па величавого танца былых времён, когда мир был единым.
Великий Саламандр протянул длани навстречу Королеве Пчёл…
А потом я почувствовал удивительно нежные руки на своих плечах и шее. И касание твёрдых губ, налитых сосков. И смех, похожий на переливы хрустальной окарины.
И много чего ещё…
– Вот, я же говорил, что она – огненная ведьма, – подварчивал Хельмут, перетаскивая моё бездыханное тело через порог. – Не мытьём, так катаньем своего добилась.
– Хельм, ведь теперь я преступник, – простонал я, сжав проклятую сердоликовую зверюгу в кулаке так, что она едва не хрустнула. – И самое пакостное, что и моя жена, и моя подружка, и, кажется, даже дама Асия про о знают.
– Иггдразиль им об этом поведал, – усмехнулся он. – Священный ясень бога Одина.
Я догадался, что он говорит о Гэ Вэ.
– Снова твои шуточки, верно?
Он помотал головой:
– Не совсем. И даже совсем нет. Отдай-ка мне каменную дуделку, если не собираешься больше в дело употреблять. Целее будет.
Силком разжал пальцы, уложил меня поудобней и сам сел рядом.
– Анди. Я велел бабскому полку ждать за порогом и в отдалении. Древесная ведьмочка уже спряталась, не беспокойся. Если тебе потребуется… ну, в общем, если ты после разговора со мной по-прежнему будешь безутешен, то… Ладно, намёк на мои специфические профессиональные навыки ты понял.
Я горестно кивнул.
– В одной хорошей книжице про греческую античность я прочёл, что Дионис наводит на человека малое безумие лишь затем, чтобы уберечь его от большого. Наверное, это и Эрота касается. И других ипостасей Единого. Приходило тебе в голову, что наше понятие о нравственности иных существ базируется на сходстве с нами самими: кто похож и понятен, тот и праведен? И что лишь столпы и основания добродетелей едины, а их конкретные воплощения зависят от условий? Не молчи.
– Когда-то давно я следил за дискуссией по поводу того самого эроса, – слова исходили из меня с трудом. – Типа врачи считают любовь сущим безумием. Помрачением рассудка. Однако не такую, что ведет к созданию семьи и зачатию детей… Ох.
– Ненормально то, что вскрывает скорлупу устрицы. Взламывает оболочку устоявшегося вместо того, чтобы нарастить на ней ещё один слой.
– Хельм, я еще понимаю насчет братьев и сестёр. Идзанами и Идзанаги, Аматэрасу и Сусаноо. Египетские фараоны и фараонши… Все эти сакральные союзы – больше символ, чем жизнь. Но отец и дочь… Ни в какие рамки не влезает.
– Я повторяю сказанное про Диониса. Ты захотел устранить сынка – я тебе и поддался.
– Хочешь сказать – я виноват?
Он обхватил меня рукой поперёк плеч и придавил к месту:
– Нет, не хочу. Я желаю, чтобы ты меня слушал и отвечал. Как по-твоему, в природе существует понятие долга и морали?
Я помотал головой.
– Даже в теперешней? Пойдём дальше. Почему природа без человека удерживает равновесие? Непрочное, зыбкое, но всё-таки.
– Саморегулируется довольно жестоким способом.
– Хомо был куда хуже в плане и неравновесности, и жестокости. Согласен?
Я кивнул.
– Отчего?
– Порвал связи, противопоставил себя всему прочему. Но без этого не было бы цивилизации, Хельм!
– А её и нет. То есть поскольку нет, то и не было. Теперь слушай внимательно. Зайдём с другого конца. Отчего сумры живут на планете Земля не так уж мало, а ещё не перегрызлись?
Я невольно рассмеялся. Но ведь и правда: всякие наши эксцессы и абсцессы рассасывались довольно легко.
– Хорошо, что ты не предаёшься меланхолии, – заметил Хельмут. – Я теперь скажу тебе самую главную тайну Полишинеля. Типа «По секрету всему свету». Природа осмелела и получила Главный Залог. Тот, что был ей предложен до того, как человек проявил безрассудство.
– Погоди. Ну да, оригинальный арабский Коран я тоже читал – вот он, поверх всех моих книг положен и кверху «Фатихой». Имеется в виду Аят Залога, сиречь Аманата, так? И что в этом заключено для нас?
– Я так думаю, сумры, а через них – и остатки простого человечества находятся в ментальном облаке, который излучает наша малая Вселенная. Она сама не склонна к буйству: разве что быстроживущие. Да и те не воюют и не, прости за частичную тавтологию, не зверствуют.
– Миролюбиво кушают друг друга. Производя естественный отбор.
– Дарвин устарел – естественна не прямая борьба и не взаимное самоедство, а самосовершенствование наперегонки.
– Хельм, ты с чего сегодня такой умный?
Сказал так – и вмиг раскаялся в этом. Он же сумел выказать себя во всей мощи перед Вульфрином, а уж скрутить в бараний рог мог, пожалуй, и кого постарше возрастом и чином.
– Стал таким, оттого, что дедусь в детстве-отрочестве порол, – он аж хрюкнул от удовольствия. – Я же сиротой рос в нашем дружном палаческом семействе: никаких родителей, один дед. Поблажек мне не давали, оттого и оба мозга развились. Верхний и нижний. Головной и интуитивный, так сказать.
– Ну тогда объясни мне в таком разе, куда подевалась наша свобода воли.
– Если я говорю, что умный, я не имею в виду «богослов». По-моему, это противоположности: типа ломали себе голову эти философы от креста два тысячелетия с гаком, пока не сломали совсем. Твоя личная свобода воли никуда, знаешь, не девается, ибо искать её надо не на том уровне. Ну, самое простое: ты знаешь, нутром чуешь, что надо слушаться папочку с мамочкой, а что-то тебя толкает поступить наперекор. Вот это она, пресловутая, и есть.
– Плохо это или хорошо?
– Снова здоро́во. Да ни то, ни другое! Просто ценно и, наверное, в конечном счёте ведёт к победе истины.
Хельмут встал с места, чуть покряхтывая, и предложил:
– Слушай, давай-ка я кофе сварю. А то с тобой любые шарики за ролики закатятся. Кофейник у тебя найдется? Старомодный такой?
– Только медная турка с полудой внутри. Архаичная до ужаса.
– А что, можно попробовать, хоть я и не очень умею. Глядишь, еще и наглядней получится. Чищеная, надеюсь? До зеленой ярь-медянки я небольшой охотник.
Он раздул в камине спящий под угольками огонь, заправил агрегат тёпловатой водой, молотыми кофе и корицей, а потом водрузил на решётку, придерживая щипцами.
– Медленно выйдет, – заметил я.
– Ничего: зато проймет до самых печёнок. Во время вынужденной паузы – Хельму приходилось внимательно следить за своим варевом, чтобы не убежало, – я озирал беглым взором полки. Что-то они настоятельно хотели мне сказать, мои книги, но отчего-то я оставался глух к их эманациям.
– Вот, готово! – воскликнул Хельм, вытаскивая турку и подставляя под неё блюдце от заранее припасённой чайной пары.
И показал мне.
– Видишь, колышется и пузырится, как внутри кратера. Наглядное пособие по вулканологии, верно? Во всех горах записаны движения и голоса недр. Речи недр.
Я вдохнул аромат – умеет он, однако варить кофе, когда пожелает! И вспомнил свои грозные видения.
– Но я тебе, Анди, еще и больше скажу, – продолжал он, с наслаждением отхлебнув глоточек из чашки. – Деревья в этом подобны скалам. Особенно гигантские сосны. Говорили тебе, что даже годовалая сосенка отращивает корень длиною в метр? А наши старцы достигли прочного камня, проникли в расщелины и попросту разломили этот щит – и кормятся теперь от земного огня.
– Браво, Хельм, ты создал миф.
– Мифы не создаются, Анди. Они пишутся – и не человеком, но небом, землёй и горами.
Ещё до создания Адама. До рождения его из праха.
– А теперь я тебе приз выдам за то, что внимательно меня слушал, – закончил Хельм, отодвигая от себя кофейную посуду. – Помоешь чуть попозже. То, что ты с твоей дриадой грех сотворил – попритчилось тебе. Ну, почудилось, прости за русацкий диалектизм. Флюиды наркотические, эротическая асфиксия от игры на свирели Пана… то есть в фигуральном смысле Великого Пана или там Фавна: конструкция совсем другая. Не лесенка из трубочек, понимаешь. Хотя смысл как раз такой – годна панику создавать. Я ведь видел, как ты там ситуацию раскачивал: природная магия была очень мощная.
За этим нарочитым словоблудием я никак не мог вникнуть в суть дела – а он, поганец, именно этого и добивался.
– Погоди. Как так – не было греха?
– Анди, в нашей реальности вы с дочкой разве что обнялись и поцеловались.
При этих словах большущая базальтовая глыба скатилась с моей души. И всё-таки…
– Знаешь, Хельм, меня учили, что захотеть беззаконного – практически то же самое, что его сотворить.
Он хмыкнул:
– Коли охота в самом себе копаться – валяй, пока не увязнешь по уши. Христиане считали, что человек не может контролировать свои сны, буддисты или кто там наподобие – что прямо-таки обязан… Я бы сначала посмотрел, что из того яичка вылупится ровно через девять месяцев или года через два.
В нашей реальности. В нашей реальности.
Мой Остров Пятницы, вековечный дуб, под которым похоронили Хельмута… Дальние страны его и моих видений, которым были свидетели со стороны… Пришествие здесь Абсаль и Вульфрина.
Миры иного плана, чем тот, который все мы чувствовали вокруг себя, однако приносящие свой плод.
«Дитя соития Великих: Царицы Пчёл и Огненного Саламандра», – сказал внутри меня бесплотный голос.
Только не всё ли равно, какие низшие персоны стояли за действом, все роли в коем были расписаны свыше?
Поэтому я мысленно отодвинул ту самую глыбу подальше от нас двоих.
А всё-таки, что значила моя свободная воля во всех этих судьбоносных и роковых передрягах? Неужели ровным счётом ничего? Или…
«Царь Эдип, катарсис и древние трагедии,» – подтвердил суфлёр.
– Хельм, – внезапно попросил я. – Давай с тобой договоримся – больше и просить вроде некого. Ты же намекал.
Кажется, он врубился мгновенно и замер, пристально глядя на меня.
– Если Сэлви забеременеет, всё равно от кого: меня, сына или стихий, – дитя будет считаться моим, а не Вульфрина или кого ещё. С вытекающими отсюда последствиями.
Он помотал головой, соглашаясь и в то же время протестуя:
– А если ребенок будет счастливым? Удачным?
– Тогда дождёмся его рождения. Но я не хочу, чтобы эта удача меняла хоть что-то. Понимаешь, не одну вину – счастье тоже приходится выкупать.
Мы обменялись трагически-серьёзными взглядами.
– Анди, я ведь исполнитель, а не судья.
– Я судья и я сам себе закон. Будем так считать.
– И ты, как все сумры, практически неуязвим. Помнишь, как тебя в их круг вводили?
– Кто-то из Волков сказал тогда, что мы страдаем, как люди, – и страдание делает нас человечными.
На этом мы ударили по рукам.
Потом я выполоскал посуду, а турку еще и хорошенько почистил от несуществующей окиси.
Всё чаще вспоминалась мне поговорка, что для Сумеречника и великана год равен дню: весной поднялся с постели, размял косточки, напитался свежей информацией, летом всласть поработал, осенью дал волю разнообразным увлечениям, а как снежок выпал или там тропические дожди зарядили – и на бочок пора. Нет, разумеется, в буквальном смысле такого мы позволить себе не можем: все Живущие, кроме братьев наших деревьев, живут в куда более бодром ритме. И, опять-таки, необходимо следить за каминами, чтобы не остывало пламя и не загоралась сажа в трубе.
Под «пламенем» и «трубой» имею в виду подземную активность. С высоты орлиного полёта каждому было видно, что части света, исключая Антарктику, сплываются в нечто вроде архипелага или цветка с лепестками неправильной формы.
Сердцевина – то, что издревле полагалось Атлантидой – пребывала в руинах и запустении, однако семя, перелетая через узкие проливы, падало на отдохнувшую, небывало плодородную почву и тотчас двигалось в рост.
А бывший шестой континент, который смотрелся будто лист одичавшей розы, стремительно сбрасывал лёд и покрывался низким цветущим кустарником.
Круг тех, с кем меня соединяли дружеские узы, походил на срез иного дерева: извне расширялся, однако внутри образовывались пустоты. Навсегда ушла дама Асия, передав своё ремесло в руки вечнозелёной Марии и двух её дочерей. Леонтин увлёксярработой с живым и неживым до такой степени, что заселил собой Атлантиду. Гарри и Амадей составили, как они выражались, экзотическую пару и уехали на гряду Трэмвэй – им показалось весьма интересным общаться с императорскими пингвинами и наблюдать процесс акклиматизации этих романтиков полярной ночи. Волк Иоганн решил отправиться на Тенерифе и отдать себя драконову дереву – так его увлекла невероятная живописность кроны, в которой ветви переплетались наподобие короны, и багряный оттенок сока. Это затруднительно для нас, ибо мы не умираем в полном смысле этого слова, однако при наличии доброй воли, соединённой с волей принимающего нас древа, вполне возможно. Вульфрин, верный оруженосец Львёнка, остепенился, выявил, наконец, в себе задатки андрогина и оброс чем-то похожим на семью (в порядке живой очереди – две жены, три мужа и великое множество детей, которые обожают друг дружку). Беттина с восторгом играла роль бабушки – при родных и заодно при сводной внучке. Ибо Сэлви перестала изображать из себя аутистку, хотя по-прежнему была привязана к своим деревьям и поляне, как все гамадриады. Отходить от них, по её словам, могла не более чем на километр: начиналось что-то вроде лёгкой астмы, и Абсаль сразу начинала тревожиться за жизнь единственной дочери.
Криптомерия Сэлви (повторюсь, название условное) каждый год поднимала стропила своей кровли примерно на метр и ныне представляла собой величественное строение с колоннами. В центре него было нечто вроде изысканного дамского будуара, Вход в виде узкой щели имел как бы отполированные края, внутри него постепенно скапливалась изящная мебель и наряды удивительной красоты.
Хельмут был нетленен, как и его двоякий чёрно-красный дафлкот, плащ или там куртка. Когда этому удивлялись, говорил:
– Без меня никак обойтись невозможно. Присутствие Царя-Палача в игре мироздания означает потенциальную возможность нарушить установления, особенно такие, что кажутся незыблемыми. Катализатор дерзости.
– Не устрашения? – сопротивлялся кое-кто этой максиме.
– И этого тоже, хотя меньше. Но тот, кому на роду написано изменить – не устрашится.
– А что, от нас непременно требуется всё менять и рушить?
На этих словах Хельм показывал оборотную сторону одежды – какую, зависело от того, что он выбрал в качестве лицевой, – и говорил:
– Рушить, вопреки устоявшемуся мнению, труднее, чем строить. Ибо новое норовит вписать себя в старую структуру и подчиниться ей. Для того нужна отвага особого рода. Такая, которую запрет и возможное наказание лишь подогревают. Даже подстрекают.
Он держал себя буквально членом нашей семьи «не стареющих, лишь взрослеющих» – даже, с нашего согласия, отгородил себе каморку в «Морёном Доме», как все мы его называли. Поначалу я опасался, что Хельм, по своей привычке, загромоздит свою половину всякой музейностью, но у него либо начисто отшибло к ней тягу, либо главный склад обретался где-то в ужасно потайном месте. Какие-то его вещички из особо редких наверняка всплыли у моей дочери: особенно я грешил на смирнский ковёр два на два метра с таким пышным ворсом, что несведущий мог заблудиться в нём, как в окружающем её лесу.
А в нашей конуре единственным украшением было пламя очага – и ещё книги вдоль всех стен и внутри всех сундуков.
Однажды я откопал в одном из них стопку разрозненных журналов «National Geografic», перемешанных с выпусками «Вокруг Света», причём один был вообще дореволюционным. Бумага, желтоватая или белая, осыпалась по краям одинаково, но высокая печать, офсет, гравюры, фото и цветные иллюстрации казались нетленными – так были хороши.
И я зачитался.
Это было в сотни раз увлекательнее любой фантастики – так различны были климатические и природные зоны и человеческие сообщества. (я постоянно замечал, что культура любой планеты – даже моей любимой Планеты Зима – описывается как более-менее гомогенная.)
– Не уверен, что мы такое сохранили, – сказал я однажды, показав Хельму фотографию дагомейских амазонок в полном военном уборе. – В Великом Одуванчике спрятаны в основном материальные ценности.
– Многое из подобного потеряли уже сами люди, – задумчиво ответил он. – Променяли то, что внизу, на то, что вверху. Земля для них была этаким лысым бильярдным шаром в пирамиде галактик. Надо же – мечтали о космосе, а вокруг нас и под нашими ногами был космос не меньший.
– Ты говоришь о подземном царстве? Пещеры, лабиринты, озёра…
– И о нём тоже. Вотчина спелеологов, туристов и кое-каких любителей риска. Но в ещё большей степени о морях, где человек не мог жить – только скрёбся по дну своими детекторами и спектрографами. И ещё электрокабеля туда плюхнул. Не говорю уж о мусоре! Острова, чистые – тьфу, грязные – острова в океане. До сих пор так и норовят причалить к берегу. Иной мир, знал я – и знали мы все. Со своими горными хребтами, простирающимися вдоль всех океанов, мощными течениями помимо знаменитого Гольфстрима и бурями. С жизнью, не подчиняющейся даже и сумрам, не говоря о былом человечестве.
Как ни странно, обо всём этом стал размышлять – и весьма бурно – не один я. Сэлви, которую обстоятельства держали на коротком поводке, но позволяли обладать неизмеримо большим объёмом информации, проведала про журналы и силой захватила всю стопку. Книги она любила, но относилась к ним с чрезмерным благоговением…
Опять же вредоносная пыль. По моему мнению, это была совершеннейшая чепуха – кому, как не созданию из ожившей целлюлозы, терпеть бумажную и заодно тряпочную труху. Тревог моей супруги я не понимал – хотя лишь подобных этой. Когда в доме постоянно толкутся одинаково молодые на вид тётки и дядья, отцы, матери, дочери и сыновья, – это слегка напрягает и после нескольких десятков лет такой жизни. Даже если людей как таковых, с их представлениями о возрасте, уже нет как класса: одни их продвинутые потомки.
Так, немного вяло, но по большей части полноводно, протекала наша жизнь. Создание и взращение утопии – занятие не очень увлекательное, вопреки мнениям, высказываемым в книгах. Тем более когда ты подозреваешь, что этим руководит некто свыше… в буквальном смысле слова.
Сумеречники исправно приводили планету в порядок, изобретали новые моющие и чистящие средства, воспитывали детей и обучали взрослых. Казалось, мы близки к тому, чтобы стать единым разумом…
А потом все наши свершения оказались на грани очевидного краха.
Нет, вначале начали происходить некие по внешнему виду несообразности.
Обычных высоких деревьев всегда было много меньше, чем Высших, и далеко не все они были заселены. Разумеется, кое-кто из людей, желающих не продлить существование на столько веков, на сколько удастся, но всего лишь заняться напоследок философскими размышлениями, в своё время выбирал деревья не такие осанистые, зато с богатой историей и мифологией. А потом легко уходил из них «наверх». Примеру людей в последнее время следовали и Сумеречники, но для них это означало покончить с земной суетой и отдаться прекрасному. Именно поселившиеся в древесных великанах люди и сумры олицетворяли Всеобщее Единение.
И вот Высшие приказали нам срубить «пустые» стволы на внешнем побережье, ошкурить и сплавить по рекам и ручьям на воду, где соединить в своеобразные катамараны или ковчеги. Причем сделали это откровенно: без воздействия на подсознание, что, возможно бы, и сошло. Мы пришли в благоговейный ужас, однако подчинились – Деревья ничего не предпринимали зря. Тем более до этого они разрешили нам от них выпить – что означало полную раскрытость и искренность во всём… кроме первопричины самого кощунства.
У кое-кого из нас от природы были мощные телекинетические и телепортационные способности, так что техническая сторона дела была несложной. Тем более что уж выдалбливать сердцевину огромных лодок на сотню человек умели еще первобытные маорийцы с ножами и теслами в руках. Еще одно мы заметили: кора на обречённых деревьях была тончайшей и как бы внезапно постаревшей, а на живых и разумных – толстой, мягкой и влажной, как у секвой.
Леонтин, Вульфрин и их друзья ходили последнее время слегка хмурые и ментальному зондированию, точнее допросу не поддавались. Впрочем, настаивать на последнем было не совсем этичным, да и Деревья, скорее всего, знали или хотя бы чувствовали, в чём состоит проблема.
Стланик закрывал уже всё и вся – ещё более низкий и прочный, чем на поляне Сэлви, он выглядел скорее мхом, какой растёт на дикой влажной земле. Только его ещё надо было разглядеть за пёстроцветной игрой фауны: кустарники и травы возвышались над ним примерно так, как мрачные хвойные великаны над яркостью лиственных.
Звери, которые отселились от людей в самом начале мора и сумели – не без нашей помощи – выжить, вели дикий, хотя несколько более уравновешенный образ жизни. В том смысле, шутил Хельм, что кушали друг друга по нисходящей линии и строго по разнарядке. Одомашненные и прирученные особи благодаря «гормону человека» развивали мышление, более сходное с человеческим. Короче говоря, становились тунеядцами. Впрочем, и первые, и последние были склонны мигрировать к окраинам нового архипелага – и, кажется никто над этим не задумывался, кроме меня. Во всяком случае, того не показывал.
Из-за всех этих тревог я едва не пропустил самое для меня важное.
Мои биологические часы были запущены и начали отсчёт.
Сэлви забеременела.
Нет, это неточно. Скорее всего, как и у обычных сумрских женщин, её кораблик, наскучив одиночным плаванием в тёплых солоноватых водах, пришвартовался к родной пристани.
Когда раньше говорили, что беременность красит женщину, что тогда её женственность расцветает, – это было наглой ложью даже в том, что касается первых месяцев. Можно не считать пребывание в тягости расплатой за грех – но оттого оно вовсе не становится празднеством духа и плоти.
Однако во имя моей дочери ложь стала правдой.
Проказливый большеротый Пэк исчез бесследно, терпкость недозрелого плода сменилась медовой спелостью, аутичная замкнутость – умением владеть собой в любой обстановке. Ни перед кем эта юность не склонила бы глаз, если бы не знала, что так она более победоносна. Ум, несмотря на свою наполненность казавшийся нам полудетским, приобрёл кинжальную твёрдость и остроту. Было такое ощущение, что дары Шара и моих книг, которые питали её мысль извне, словно громоздкая энциклопедия, в единый миг стали неким живым существом, так же гибко и грациозно двигающимся внутри Сэлви, как сама она – вне своего Древа. Растущий живот её нисколько не портил – в этом не было никакого извращения, никакой саркастической насмешки природы.
И я почти не жалел, что решился заплатить самим собой за это воплощённое чудо.
И быстрее, чем я хотел и чем все мы рассчитывали, смутно предвидимые события обрушились на наши и особенно на мою голову клубком жутко перепутанных колючек, в котором не было видно ни конца, ни начала.
Однажды, вернувшись после ночи, заполненной до краёв некоей невнятной деятельностью (установка сверхмощных корабельных двигателей на солнечных батареях, переброска тюков с модифицированной джинсовой тканью), я застал у себя в доме целый триумвират властных женщин. Бет, Мария и моя Абсаль. Поскольку Хельм также выглянул из-за своей загородки, а Сэлви поднялась с подушек, разбросанных перед камином, я решил было, что речь шла о будущем разрешении от тягот.
Ничего подобного: все они дожидались меня – ради меня самого. У них хватило присутствия духа, чтобы не перебивать себя самих, разума – чтобы не пытаться подключить ментальные каналы связи, и лишь поэтому я примерно через час сумел оценить проблему во всей неприглядной полноте.
Бет, Абсаль и особенно Царственный Львёнок заигрались в свои игры. Ту самую древнюю заразу, что была кем-то поставлена на страже природы еще тогда, когда последняя не подвергалась никаким вредным воздействиям, научились нейтрализовать, однако она спешно мутировала. Одолели и мутацию… сотни, тысячи подобных. Когда стало, наконец, очевидно, что Ахнью, или Горящий Меч (поэтическое название) непобедим в принципе – именно, ограничить и приостановить его можно, но будучи раз позван, он уже не вернётся вспять, было решено сказать «баста». Культуру последнего поколения изолировали (в качестве изолятора использовалась родниковая вода, налитая между толстыми стенками цельнолитого булатного контейнера) и отдали на хранение Леонтину.
Что там произошло дальше – непонятно из-за отсутствия прямых свидетельств. Известно лишь, что Высокие Деревья уже на следующий день начали давить Сумеречникам на психику своими просьбами. Возможно, окружающая его сталь была воспринята Ахнью как нечто ненатуральное (запятнана убийствами) или соперник (культ холодного оружия). По крайней мере, вирус сумел просочиться наружу.
– Если бы не моя дочь с её сверхчувствительностью, – добавила Абсаль, – мы бы, возможно, оставались в неведении до самого последнего часа. Вокруг нас давно нет никакой органической химии. Да – кроме как в воздухе и облаках. И в ядовитой росе, что покрывает собой траву и листья.
– Он был спокоен и ничем себя не выдавал, пока грязи не стало слишком много.
– Искусственные самоцветы в лаборатории, – кивнула Беттина. – Мой сын по-прежнему любил этим развлекаться, да и все его приятели.
Я не спросил, кто из них сумел уцелеть, когда их клуб по интересам взорвался клубком холодного пламени. Пыль к пыли, прах к праху – это иногда применимо и к нам.
– Пламя движется к нам по стланику и охватывает вершины, – сказала Мари. – Мы были готовы его упредить – не одна Срединная земля, но и близлежащие зоны давно опустели.
– А заблаговременно удалить игроков не додумались? – спросил я тихо. Душа во мне словно оцепенела, чувства спрятались вглубь, но рассудок работал как бешеный.
– Никто не знал в точности, что там происходит, кроме Высших, – ответила она. – Убрать Вульфи и остальных можно было лишь грубой силой, а прочие легко подчинились приказу. Предначертано. Свободная воля не должна быть затронута, даже если она разрушает. Тем более когда…
Я не довёл до конца рассуждение, потому что понял.
Стрела Аримана. Анхра-Манью. Огненный меч на страже рая. Настаёт урочное время, когда он оборачивается на самих обитателей.
– Не так, – сказала Абсаль. – Деревья предвидели и торопили такой исход, потому что он был самым лёгким.
– Самое лучшее средство от перхоти – гильотина? А от грязи – грандиозное мировое аутодафе? – ответил я. – Хельм, что же ты не смеешься – это ведь так в твоём стиле!
– Можешь не просить прощения после того, как примешь к сведению мои слова, – ответил он спокойно. – Твой ребёнок, твой единственный ребёнок может родить, только если его коснётся пламя. Я намекал тебе про ведьм ещё когда сам не понимал до конца.
– Сами Высшие устлали путь Ахнью ковром, – кивнула Мари. – Они же велели отвести удар от тех, кого хотели сохранить. Самые малые существа успеют закопаться в землю, к корням, большие отплывут и станут на якорь в отдалении от суши.
– Пещеры, – полуспросил я.
– Они связаны с подземным миром, а вирус легко движется даже в магме, – ответил Хельмут. – Те, кто всегда там живёт, готовы рискнуть: кто-то, если не большинство, останется в живых наверняка.
– А сами Высшие? Вообще деревья?
– Не тебе за них беспокоиться, – ответил он. – Видел, какую шкуру отрастили?
«Тревожься за одного себя», – вот что означали его слова и взгляд.
Он был прав. Абсаль, которая была твёрдо намерена остаться при дочери, собиралась укрыться внутри её родного ствола. Другие женщины прекрасно чувствовали себя в воздухе и намеревались улететь вместе с крупными птицами: рисковать, что тебя ударит жарким воздухом от загоревшихся крон и опрокинет вниз, в самое пламя, не хотели ни те, ни эти.
Сэлви знала, что в решающий миг останется одна. И знала это всегда.
Один я по чьей-то прихоти сыграл в дурачка…
– Нет, – покачал головой Хельм. – Тебя скорей берегли. Держали вне стен. Ты не такой, как все прочие сумры, хотя успел хорошо это подзабыть.
– Сталь, что может расплавиться. Человечность, что ни с того ни с сего может возобладать, – насмешливо ответил я.
«Тот, кого возносят к лицу Бога, должен жить вне стен, быть в одно и то же время своим и чужим для рода», – пришло в мой разум извне.
– Знаешь что, Пабло, – вдруг сказала Мария, – дама Асия просила, чтобы я забрала у тебя кольцо. Может быть, оттого, что твой карбункул создан людьми, а не природой, и Ахнью обратит его в ничто?
Я не стал спорить: стянул заветный перстенёк с пальца и протянул ей.
Все попрощались друг с другом и вышли наружу. До чего замечательно, что мы, сумры, понимаем друг друга практически без слов!
– Ты не раздумал, Анди? – негромко спросил Хельм, когда обе моих женщины скрылись внутри огромной беседки. – Я через твоё слово не переступлю.
– Нет. Они тоже знают? – я кивнул в сторону криптомерии.
– Догадываются.
Обмениваясь этими репликами, мы успели отойти далеко в сторону.
– Все такие чуткие и понимающие, кроме меня, – вздохнул я. – Ладно, слово сумра – золотое слово. Тем более выступил с предложением как раз я. Что делать-то потребуется?
– Анди, не обижайся. Я тут на досуге уже кое-что прикинул, хоть и думал, что исполнять не придётся: вместе с женщинами укроемся, то, сё…
И потом – неожиданно твёрдым тоном:
– Решил – теперь слушайся одного меня. Лететь ведь сможешь, как тогда с Вульфрином, но с повязкой на глазах?
– Попробую. Где Лейтэ, кстати?
– Отпустил от себя, – Хельм вроде бы даже развеселился. – У тебя что – заскок на известном ритуале произошёл? Даже в потоке вольного воздуха будет мерещиться, как тебе голову удаляют.
В самом деле: хотя он набросил на плечи свою неизменную мантию, но под ней была одна широко подпоясанная рубаха и штаны. Даже ноги были в одних носках.
– В общем, – деловито продолжил он, снимая часть опояски и надевая на меня, а другую половину закрепляя на своей талии, – смотреть вниз и по сторонам тебе будет нельзя, а почему – поймешь, когда прибудем на место. Между кожаными обручами – цепь, я всё продумал ещё до того, как ты возник в доме. Ты будешь двигателем, а я стану направлять – как-нибудь справимся.
– Только не вздумай всучить мне очередную фуляровую сморкалочку, – отозвался я, заранее сожмурившись.
Но, кажется, то был кусучий шерстяной шарф. Его плотно повязали вокруг моей физиономии – и я столбом воспарил кверху, волоча за обе руки тяжёлого на подъём Хельмута.
Как-то сразу он стал задавать мне, ослепшему и почти глухому, верный курс через облака или просто влажный туман. Некие длинные перья слегка щекотали кожу, в ноздрях першило не без приятности, волосы, которые я всегда закалывал тугой заколкой, расстегнулись и теперь стелились по ветру, хлеща по спине. Сквозь шарф пробивалось то яркое сияние, то не менее пронзительная темнота. В ушах засели тугие пробки, в горле стоял клубок: возможно, я бы и задохнулся, если бы мне было необходимо дышать. Уже почти совсем…
Но тут Хельм, который всё время вёл меня, точно пилот гондолы – аэростат, вытащил свою левую руку из моей и скомандовал:
– Теперь сдёрни повязку. Это здесь.
Я и Хельмут почти неподвижно парили над бескрайней белизной, под чистым небом удивительного изумрудного оттенка: ни солнца, ни созвездий. Нечто подобное рукояти меча рассекало эту белизну – то была одетая льдом и снегом гора, на самой вершине которой выросло дерево с прямым стволом и округлой кроной. Не дуб, Не ясень. Не секвойя. Вообще несравнимо ни с чем: широкие сердцевидные листья были словно отлиты из зелёного золота, складки жемчужно-серой коры выгибались наподобие органных труб, корни оплетали всю вершину и спускались вниз подобно застывшему водопаду.
Мы опустились и стали рядом с деревом. Здесь снега не оказалось – некий пухлый и лёгкий осадок одного цвета со стволом.
– Что это, Хельм?
– Ты её видел издалека на том самом острове. Гора Каф, Гора Сумеру. Можешь отыскать множество иных имён, и все они будут пригодны.
– А дерево?
Я хотел добавить, что раньше его не видел, но усомнился: не таким уж большим оно оказалось, раза в два выше садовой яблони. Или то я вырос, пока сюда летел?
– Гаокерен. У меня был двуручный клинок с его изображением в перекрестье.
Он порылся в углублении между корней и вытянул оттуда узелок:
– Снимай с себя всё – одежду, обувь, исподнее. Давай мне. И становись вот сюда.
На этих словах Хельмут освободился от своей мантии и разложил на корнях рядом с моими ступнями – красной стороной кверху.
– Хорошо. А сейчас поплотнее прислонись к стволу спиной.
Я послушался – и будто погрузился в тугую воду. Хельмут поднял одну мою руку и тотчас перехватил чем-то поперёк запястья. Проделал то же с другой. Вокруг моей шеи легло ожерелье гарроты, по щиколоткам – браслеты оков. Не из металла – из чего-то более скользкого и обтекаемого. Только пояс, что надел на талию мой палач, остался таким, как и был, – из бычьей кожи – и намертво прикипел к коре.
– Теперь самое главное, – сказал он строго. – Я вызову это и уйду. Ни помочь, ни довести твои муки до смертного предела я не вправе. Они только твои и ничьи больше. И победа твоя, и поражение тоже.
– Тогда прощай навсегда, Хельм. Так я и не узнал, кем ты был на самом деле.
Он улыбнулся – чуть печально:
– Ты и так это понял: царём. Тем, кто блюдёт и испытывает. Кто заключил договор с самым прекрасной из воплощённых Сил и держит на побегушках остальные. Антитезой Ахнью. Но, знаешь, никогда не говори «навсегда». И никогда не проси прощения – даже таким околичным образом. Только делай. Делай – и да поможет тебе в сем живой булат, растворённый в тебе.
А потом достал халцедоновую окарину из нагрудного кармана рубахи, повернул ящерицу спинкой кверху и подул.
Невероятной силы и красоты мелодия закружилась в воздухе, как лист, опавший с Мирового Древа.
Я погрузился в неё и стал с ней одно с Древом, что постепенно втягивало в себя мою плоть.
Туман, окутавший было меня до колен, расступился, и далеко внизу я увидел голубой шар с белыми прожилками облаков и тонко вырезанной на фоне океана геммой: цветок и лист. Сердцевина цветка была куда ярче лепестков, на которые как будто легла тень.
Тень, которую отбрасывало беглое оранжево-пурпурное пламя.
В тот самый миг, когда я это понял, Ахнью на крыле ветра перебросился через кольцеобразный пролив в одном месте, потом в других – и охватил края населённых континентов.
Я стал Землёй, которой было больно и страшно от пала снаружи и тяжело бурлящего огня внутри, ибо туда тоже проник непрошеный Чистильщик, чтобы под водой пройти к капсулам горючих останков, свинцовым ящикам Пандоры, в которых было заключено смертельное излучение. К нефтяным линзам и контейнерам с радиоактивными отходами, что были недоступны сверху и вплавь.
Некая часть меня еле сдерживалась, чтобы не извиться всем скованным узами телом от нестерпимой боли.
Но на моих волнах уже покачивались с бока на бок тяжелогруженые ковчеги, и вредить им было нельзя.
Ахнью в свой черёд изменился – одна струя его не торопясь проникала сквозь молекулы толстой брони, чтобы разложить лучистую отраву на безвредные частицы, другая стремительно захватывала сушу. Я видел, как от легчайшего касания его струй обширные кроны вспыхивали, как головка спички, и гасли: чёрные угольные дыры на фоне тлеющего пурпура.
Посреди этой пламенной багряницы и под надзором Летучего Шара лежала в родах моя дочь Сильвана, Лесная; я не столько видел её, окутанную нестерпимо жарким покрывалом, сколько ощущал. Нет, видел, вопреки всему, тоже – будто её необъятное тело подступило к самым моим ногам. Не глазами: их не было. Но своей болью, в которую её страдание влилось тонким ручейком, переполнившим чашу.
Ахнью обогнул и это препятствие, ускоряя бег, – ему, очевидно, хотелось преодолеть самый длинный лепесток, евразийский, в одно время с более короткими. На круглом блюде Антарктики вспыхнул и загрохотал Эребус, извергая вместе с лавой бегучее пламя. Но я уже не почувствовал этого – состояние блаженства и некоей высшей чистоты пришло на смену ужасу.
А потом, наконец, я сказал Ариману:
«Ты дошёл до предела вод и до границ суши. Ты завершил работу, что была от тебя надобна. Умались».
«Чьим именем ты заклинаешь меня, Хайй ибн Якзан, Живой, сын Сущего?» – промолвил он.
В этот миг раскрылось чрево моей женщины, как бутон цветка, и оттуда вышел на свет солнечный слиток, звезда, горящая алмазным огнём и омытая материнскими млечными водами.
«Именем моего сына», – отозвался мой внутренний голос.
«Назови его», – попросил Ахнью.
«Несущий Свет Миру, – таков был мой ответ. – Люцифер, рождённый заново во всей былой славе».
И при этом слове Юный Свет взвился вверх, в моё небо, и пронзил, пронизал собою тучи серого пепла, стоящие у него на пути…
Ахнью в благоговении замер и обратился в крупицу. Я знал, что он не исчезнет, но пребудет на страже до той поры, пока человечество не вырастет из колыбели и не покинет своё гнездо. А это случится неминуемо, хотя не так, как полагают сочинители историй.
Вослед Свету из почерневших почек поднималась нежная хвоя, травы окутывали обгоревшую землю свадебной фатой, и катился, повторяя его орбиту, Шар Возвращённого Знания, живая суть всех погибших Книг, отдавая себя новому миру.
…А сам Люцифер пробил круглое отверстие в райском тумане и встал вровень с кроной Гаокерена – и моими глазами – на самом крутом изгибе меча-радуги Лейтэ.
По радуге поднялась и пошла по облакам Мария. Башмачки её были выпачканы красным.
– Вот, возьми, Живой, сын Сущего, – сказала она и надела на мой палец кольцо из железа, смешанного с гарью: Голубой Карбункул окружён был россыпью самоцветов, повторяющих радугу. – Носи с честью – ты стал тем, кем хотел тебя видеть Он. Истинным воином и стражем.
Как только я почувствовал холод и жар кольца, в меня вошли голоса. Мой сын и его друзья были там, и моя жена, и Братья-Волки, и Георгий, и Хельмут…
Все, кто ушёл и остался, был или есть.
Ибо нет отныне смерти.
На выкупленной земле, на Земле, заключившей новый Залог и трижды скрепившей его – кровью, семенем, молоком, – отныне все живые.
…Во всех мирах я говорю с другими Высокими Деревьями – такими же, как я сам. Мы держим мир на своих кронах: мир сложный и прекрасный. Мысли наши властны и неторопливы – почти как мысли гор. Что угодно может разбиться о наши подножия, не поколебав их. Мы живые соборы. Мы столпы земли.