Мы в пути, снова пылит дорога под копытами наших скакунов, и я получаю возможность предаться своим не таким уж утешительным мыслям.

Ну, положим, я пригреб к нашей компании самого натурального дворянина и самого неподдельного ханифа. Первый едет с левой стороны, второй – с правой. Тоже, знаете, прибыль. Получил какой-то странноватый меч – скандинавский с подозрительно персидской надписью. Кто бы мне ее на норманнский перевел? Тоже нечто – безоружный в наше время что голый. Вот и Сейфулла оттого же спешит одеться во все стальное.

И вот еще прибавка – какое-то странное колечко. Металл недорогой, да и камень простенький, но оба со смыслом. Ободок – хитрое переплетение двух виноградных лоз, овальный камень, почти черный, но как бы светящийся изнутри, походит на щит. Христос как защита?

На ходу я поворачиваю неплотно сидящий перстень и снимаю с мизинца. Стаскиваю с шеи мой охранный талисман и продеваю гайтан сквозь само кольцо. Удивительное дело! Оно ложится точно поперек «куриного бога» и так четко, будто выгнуто по его мерке. Еще бы ладанку приобрести или сшить на одном из привалов…

А пока мы снова вынуждены искать работу по душе. По душе?

Когда мне становится особенно скверно и тошно от того, что я делаю, я вспоминаю, что до утверждения нашей гильдии с ее законами и правилами дело казнения преступника возлагалось на плечи его жертв, что по временам были такими хрупкими…

Представьте себе пожилую вдову, которая пристально изучает инструкцию по колесованию вора, похитившего из ее дома серебряную посуду и мужнино золотое распятие, – и тогда вы поймете, от какого кошмара мы избавляем приличное общество.

Становясь сами этим кошмаром.

На очередном привале Туфейлиус просит меня постругать щепки для костра моим запазушным ножичком, а сам достает из глубины своих безупречных одежд тряпку и полировочную пасту на воске. Его разнообразная снасть тоже нуждается в уходе.

Арман с некоторым отвращением берется за кремень и огниво, мешочек с крупой и мешалку. Ничего, пускай потренируется, думаю я, заправляя нитку в иглу с большим ушком, которую дал мне Сейфулла. В армии его бы живо научили пшено варить в горсти и подворотнички к кольчуге пришивать.

Сам лекарь, окончив протирать свои инструменты, берется за пояс с кармашками, который носит на голом теле, расшивает его и начинает пересчитывать золотые. Вот, кстати, почему у него всегда при себе швейные принадлежности: поясок потом обратно зашить требуется.

– Туфейлиус, – спрашивает Арман, – а для чего тебе столько денег?

– Каждый ханиф должен быть богат, – степенно поясняет Сейфулла. – Ради своих жен и детей, которые его состояние и достояние по смерти на клочки разорвут, следуя закону шариата. А вначале каждой супруге махр надо выделить – это женская доля, без которой брак не брак. Еще иногда калымом его заменяют, платой тем, кто воспитал девицу, но это не совсем по закону. Вот я мою милую Рабию и вообще дважды оплатил. Как сироту и воспитанницу выкупил у моего доброго знакомого Хасана ибн Саббаха Аламути, а потом передал ей в махр… ну, неважно что. Еще и должен остался.

– Стыдно мужчине покупать женщину, – некстати вставляет Арман свою реплику.

– Уж не более, чем женщине – мужчину, как водится в ваших краях, – парирует Туфейлиус.

На том спор затухает, потому как от котелка с варевом начинает валить густой черный дым. По счастью, ячневая каша еще не совсем пропала, только хорошенько прикипела к днищу. Ну, это дело поправимое.

Когда всё съедено, Туфейлиус, чистоплотный, как кошка, удаляется на речку для очередного помыва, а мы с моим новым помощником в некотором отдалении от него драим котелок с песочком.

– Хельмут, вы оба уже меня никому не выдадите, – вдруг говорит Шпинель, опуская голову к обгоревшей посуде.

– В жизни всегда есть место предательству, – отвечаю я. – Но ведь нельзя оттого не доверять и не доверяться никому.

– Это о причине, – говорит он совсем тихо. – То, чего все от меня домогались. Убитый законник приговор хотел подписать одной женщине… ведьме. Знаешь ведь, что церковники сами не убивают, а просят светский суд казнить милосердно и без пролития крови.

– Угм. Костром, как раньше за измену мужу.

Это, кстати, не самое худшее из терзаний – с колесованием и рядом не стояло.

– А теперь я и не знаю, спасло ее это или нет.

– Милая твоя?

Шпинель даже смеется:

– Нет. Ничья пока. Просто отец и мать ее знали. Хорошо. Отец настаивал на пожизненном церковном заключении, но он был на суде не один. Так мерзко вышло.

– Думаю, погоды твое вмешательство не сделало никакой. Я уже говорил, что в жизни всегда есть место подлости? Но и доброте тоже, знаешь ли, – иногда ее находишь не в том месте, где положено.

Он кивает:

– Говорят, ваш… брат палач на костре нередко душит или багор к сердцу приставляет, а на колесе яд дает. Милосердие на манер нашего Сейфуллы.

Тут сам Туфейлиус появляется из прибрежных кустов – чистый, намоленный, благодушный. Наша доверительная беседа обрывается.

И вот снова перед нами прямой путь на запад, а под нами – наши верховые животинки. Странное чувство: мы с Шпинелем идем, куда ведет нас путь, но вот Сейфулла как бы прислушивается к чему-то всем телом.

Дорога ведет нас сквозь лес. И вдруг кончается – такое у меня чувство – на широкой многолюдной поляне.

Нет, людей не так уж много – просто они собрались на казнь. И это совпадение с недавним разговором, с настроем наших мыслей поражает меня в самое сердце. И оттого куда меньше удивляет меня тишина…

Впрочем, как мне кажется, данное зрелище не вызывает в зрителях необходимого восторга.

А прочее выглядит как обычно. Только уж очень жёстко врезается в глаза.

Посередине лысого холма вкопан столб, обложен хворостом, под хворостом к столбу привязана женщина в белом платье: одни плечи виднеются. Вокруг столба стража, оттесняет простой народ, чтобы в самое пламя не свалился от любопытства. Рядом с кучей сухих веток палач на корточках возится в чаше с огнем, веточки, что ли подкладывает. Меня уже просветили насчет того, что для таких целей используют так называемый «вечный», негасимый огонь, что каждую пасху возобновляется в одном из франзонских храмов и оттуда разносится по сей стране. Тут же выпрямился монах в рясе почти того же оттенка, что и саван ведьмы, и с плоским сосудом в одной руке.

А рядом с самым костром на тонких, но, видимо, прочных цепях распят могучий вороной жеребец.

Это называется гуманная мера пресечения.

Ну а конь-то при чем, господа? Он тоже ворожил?

– Хельмут, – тихонько стонет Арман.

– Я бы помог, только нынешний день не я палачествую, – вяло отругиваюсь я.

– Не о том я. Хельмут, подойдем ближе. Еще, ближе, – настойчиво тянет он меня.

А кобыла Сейфуллы и в уговорах не нуждается. Однако пробиться даже к широкому основанию горы мы трое не можем.

Да, теперь-то я понял. Это та самая ведьма, которую Арман пытался уберечь своей эскападой. Если бы тогда от него добились истины – гореть обоим в одном адском пламени.

Палач выпрямляется с горящим огнем в руках. Монах принимает факел в свободную руку и начинает бормотать нечто – довольно громко, так что до меня долетают отдельные слова: «Тьма внешняя… Путы разреши телесные и духовные, Господи… Экзорцио диаболи… Огнь безгрешный и таковым делающий…» И, приблизившись почти вплотную, тычет факелом едва ли не в морду жеребца, сразу же щедро обливая его голову и холку из своей чашки.

Конь от неожиданности, испуга или, возможно, боли – почем мне знать! – делает свечу и бьет в воздухе огромными копытами. Цепи лопаются как игрушечные.

– Чудо! – пронзительно вопит монах – Дьявол оставил это создание божье, коему сковал члены наравне с цепями!

В этот самый миг за столбом ведьмы появляется тонкая фигурка в черном и с огромным как бы серпом в руке – скимитар бьет сразу по середине столба, роняя с него дрова, а с ведьмы цепи. Обе женщины бегут к жеребцу и спешно карабкаются к нему на спину: впереди белая, сзади черная. Вопли и стоны, толпа расступается в ужасе и восторге, стражники прыскают в стороны, как тараканы. Палач еле уворачивается, монах падает чуть не под самые копыта – ведьма наклоняется, поднимает его буквально одной закованной в цепи рукой и бросает поперек лошадиного хребта.

– Поворачиваем! – кричит нам Сейфулла. – Чистим дорогу, и скорее – нас уже догоняют!

Звучит как-то странно, однако я не успеваю понять – отчего. Мы прорываемся сквозь сумятицу и уносимся прочь. Нет вовсе неплохие у нас верховые животинки, думаю я почти с благодарностью, и не сказать было сразу…

Но вот мы достигаем лесной опушки и скрываемся в тамошнем глухом и заросшем бездорожье. Сразу за нами, дробно топоча копытом, проламывает кустарник вороной, очевидно, используя тело монашка вместо тарана.

Наконец, несравненная кобыла Туфейлиуса чуть замедляет ход, и только тут мы с Арманом понимаем, как устали наши почтенные верховые животинки – чуть с копыт не валятся. И как раз теперь, будто по заказу, возникает укромная полянка посреди высоких деревьев, трав и кустов ракитника, сомкнутых вершинами. Почти что пещера.

Мы заводим коней и мула внутрь, и за нами с грохотом въезжают обе амазонки на своем вороном звере. Все мы спешиваемся, чёрная дама соскальзывает со спины жеребца змейкой, стягивает монаха вниз – тот валится в траву как куль – и подает руку бывшей смертнице. Теперь мы можем хорошо разглядеть обеих: одну в узких шароварах, кожаных ноговицах и рубахе, с небольшим обмотом вокруг головы и шеи, оставляющим на воле только полосу светлой кожи с карими глазами; другую – смуглую, черноволосую и вконец растрепанную, в чем-то вроде ночной сорочки и босиком.

– Все ли хорошо с тобой, моя Рабиа-валиде? – с совершенно трепетной интонацией говорит Туфейлиус.

– Хорошо со всеми нами, – звонко говорит его жена, показывая ему скимитар, наполовину выдвинутый из ножен. При этом она слегка отодвигает материю от губ. – Какой клинок – перерубил дуб, железо и даже щербинки не получил! Недаром его кличут Забиякой.

– Оставь себе.

– О нет, слишком тяжел. Не каждый же день приходится освобождать от цепей прекрасную пленницу.

– А ты как, Йоханна? – снова говорит Сейфулла, принимая клинок и затыкая его за пояс.

– Да меня и пытать не пробовали, трусы, – отвечает бывшая ведьма густым альтом. – Боялись, я их в уме прокляну, что ли. Послушай, у вашего палачика зубило имеется – остатки оков срубить? Тяжело мне с ними, однако. И Чернышу тоже неудобно.

Вид у нее неказистый: плотна в кости, ступни как у Матушки Гусыни из сказок, широкие скулы, чуть приплюснутый нос, черноглаза, а космы-то – прямо как грива ее жеребца!

Тем временем монашек возится у ее ног, копошится в траве, силясь приподняться на колени.

– Милая, а этого зачем приволокла? – спрашивает Туфейлиус.

– А «этот» – мой личный инквизитор, – говорит Йоханна с подобием гордости. – Чуть не убило его, когда из моего Черныша бесов выгонял. И вообще он хоть и дурень, но честный и сострадательный. Возьмите его, что ли, а то пропадет или нарочно прикончат.

– Красавица, – отвечаю я, – да на что нам еще один священник, когда свой имеется?

– Это вы Шпинельку имеете в виду? Да он только «Песнь Песней» изо всей Библии и прочел.

Арман возмущенно фыркает – тоже мне, праведника состроил. Ну, ему недолго останется быть святым, если уж с нами повелся.

– Я знаю наизусть Четвероевангелие и Экклезиаста по-латыни, – вступает в спор монах. – Умею молиться и учить сему других.

– Ну покажи мне, где сейчас кыбла находится, – усмехается Туфейлиус. – И где солнце встает поутру.

– Я умею врачевать раны и внутренние хвори.

– Да таких у нас двое из трех.

– Пишу каролинским полууставом, и скондской вязью, и вестфольдским «острым углом».

– У нас такие каллиграфы, и верно, не водятся, – хватает трех простых грамотеев.

– Я как никто другой умею дать умирающему и казнимому последнее утешение, – с некоей особенной гордостью сообщает монах. И смотрит мне в глаза.

Неказистый он какой-то, невидный – грязно-белая тряпка вместо одежки, редкий венчик седоватых волос вокруг тонзуры или, может быть, лысины, деревянные сандалии с ремешками – чудом не потерялись от скачки. Лицо поцарапано, глаза припухли от усталости, губы полопались от огненного жара.

– Как тебя зовут? – спрашиваю я зачем-то.

– Грегориус Менделиус.

– В нашей передвижной казнительной бригаде, – думаю я вслух, – одного только попа-исповедника не хватало для полного счастья. И вообще, совестливый инквизитор – это нечто. Как решим, друзья – товарищи, – подберем этот ошметок жизни?

– Бери, Хельмут, – говорит мне Арман. – Не прогадаешь. Отец меня в их монастырь возил мальчиком, учителей присматривал. Ассизские братья это. Обет бедности, сострадания и учености.

А Сейфулла уже достает из-за пазухи кусок не очень сухой лепешки и протягивает ассизцу.

Тот принимает дар, отламывает крошечный кусочек, а затем запихивает в рот и его, и всё остальное.

– Только не вздумай полагать, – строго наставляет монашка Туфейлиус, – что ты тем самым избыл все свои неприятности. Аллах никогда не облегчает существования сынам Адама. Только дочерям.

Разумеется, этот церемониал принимается всеми как сигнал к всеобщей трапезе, ибо нет ничего более успокоительного для расшатанных нервов, чем добрый шматок чего-нибудь съестного.

– Эй, Йоханна, – говорит Туфейлиус, протягивая ей толстый ломоть собственноручно приготовленной баранины. – Не пойдешь ко мне во вторые жены? А то моя ненаглядная никак рядом не удержится.

– С чего бы это – лишь затем, что твоя Дюльдюль и мой Черныш друг друга за версту чуют похлеще собаки? Ведь это нынче она вас ко мне привела.

– Мужчины всегда говорят не подумав, – отвечает ей Рабиа, просовывая свой кусок куда-то под нижнюю кромку обмота. – Ведь ему и впрямь не одну тебя одаривать придется, а и твоего слона пышнохвостого.

– Слушай, Йоханна, – вспоминаю я. – А в чем там дело было? Ну, за что тебя ведьмой объявили?

– У Черныша каждую весну рог отрастает, – деловито объясняет она. – Как у оленя или единорога. И уж тогда злой делается – не приведи Господь. Всех кобыл подряд кроет, изгороди сносит, орет прям как труба иерихонская. Отец Грегор полагает, что это особое такое изменение, что закрепляется в потомстве, только себя наружу почти не кажет. Латентное, вот!

– А лет ему сколько? – поинтересовался я. – Жеребцу. Отчего раньше того не замечали?

– Да мы с ним этим апрелем засветились, – смеется она. – То есть на белый свет вышли из темноты. Рог-то вообще ма-а-сенький и легко внутри густой челки прячется. А тут поехала я в леваду кобыл выпасать, это с одного края села на другой надо было перебираться. Хлыстик в одной руке, повод в другой, старый ремень на последнюю от конца дырку затянут. Тут мне староста и говорит: «Там плотник забор чинит, вот, привези ему». И дает дряхлый такой холстинковый мешок. Ну, я еду себе, уже первые плетни показались, как вижу – торчит что-то из кулька, потому как прореху выело огромную. Достаю. Огромадный такой тесак, нагой, как у моего Черныша арбалет, и к нему острый плотницкий топор! Что делать-то? Ну, тесак за пояс, а топор уже туда не проденешь. Тесно по причине брюха. Прутик в сторону, с поводом и одной рукой вполне управишься, так я топор в руку – и вскачь. От меня всё так и шарахались, будто чума какая или норманн-завоеватель. А мой поганец еще и дам своих учуял. Вот и расклеилась эта… маскировка. Что дальше – сам видел.

– Видел, – согласился я. – Как говорят, много шуму из ничего.

Наевшись, мы повалились где лежали.

– Сейфулла, – внезапно соображаю я, – а почему никто, кроме меня самого, погони тех стражников не боится?

– Ну, это даже Арманчик влёт понял, – смеется он тихо. – Как думаешь, зачем ханифу тугой кошель потребен?

Да уж. Стыдно, однако мне всё никак не удается подзаработать своим обычным путем – не тем делом занимаюсь под эгидой нашего ожившего Меча Господня. Или как раз тем?

Нет, кажется мне, что мы чётко используем себя не по назначению…