Рассказ Френсис Ноульс-Фостер

Иллюстрации С. Пишо

Ма-Сейн, продавщица шелка и признанная красавица базара Бгамо, была очень несчастна. Золотисто-бронзовый лоб ее собрался в морщины под темными кольцами водос, охваченных круглым гребнем слоновой кости, алые губы опустились в углах, а большие темные глаза, обычно горевшие весельем, столь свойственным душе бирманской девушки, страстно любяшей смех, теперь были тусклы, словно она плакала несколько дней подряд — да так оно и было в действительности.

Это было тем более неожиданно, что Ма-Сейн слыла самой веселой девушкой в этом полукитайском пограничном городке; ум у нея был такой же светлый, как и ее имя, означающее: «девушка — Алмаз», и сердце твердое, как этот драгоценный камень. Но увы! Судьба имеет гнусную привычку делать трещины во всех таких алмазах — пришел и ее час.

Камнем, на который наскочила эта коса, оказался Мунг-Сан-Ка, бойкий черноглазый сын У-Ле-Кина, поставщика слонов крупной фирме лесопромышленников на Верхней Ирравадди — завзятый Дон-Жуан своей деревни, затерявшейся в джунгле, насупротив Бгама, за Великой Рекою.

Когда он начал в сумеречный час — в Бирме называемый: «пора ухаживающих юношей» — приходить к веранде бамбукового дома Ма-Сейн, сплошь завешенного цыновками, и беседовать с ней подолгу своим нежным, страстным голосом, то сердце ея полетело к нему через реку, да там и осталось. Чему и удивляться не приходится!

Но вот уже десятый день он не показывался; теперь она не видела ни золота, ни пурпура в великолепном закате, опламенивщем гладкие, как озеро, воды Бгамо — один только серый мрак и уныние.

На десятый вечер она просто заболела от горя и лежала на постели, распустив длинные волосы, без пудры и краски на лице, без золотых побрякушек на худеньких руках.

Вдруг к ней ввалилась ее подруга Ма-Шве-Бвин («Золотой Цвет»), такая-же продавщица шелка, попыхивавшая огромной светлой сигарой; сбросив зеленые бархатные сандалии, она весело затараторила, как сорока на заре.

— Ты почему не была вчера на «пве» (игры)? — спросила она.

— хМне сильно нездоровилось, — коротко ответила Ма-Сейн.

— Жаль, что тебя не было — я видела твоего негодника Мунг-Сан-Ка: он сидел и хохотал с этой намазанной дрянью, Ма-йин. Я думаю, он проведал, что ей скоро достанутся три слона, так как ее сестра вышла замуж за зонточника из Мандалая против воли отца. Расшевелись, Ма-Сейн!

Мунг-Сан-Ка сидел с этой намазанной дрянью, Ма-йин.

— К чему? Десятый вечер он не приходит. Это-Колесо (судьба, фортуна). Да и что могла бы я сделать? А Ма-Йин — да не знать ей за это Великого Успокоения целую тысячу лет!..

Но у Ма-Шве-Бвин, как у истой бирманки, был свой практический взгляд на все эти дела. — Да ты приносила ли жертвы последнее время, заслужила-ли ты у богов?

— Да, — ответила Ма-Сейн. — Я раздала столько милостыни пунджиям (жрецам), что все руки себе отмахала — а он все же покинул меня…

— Это мало. Пожертвуй пагоде Будду. Вот я только-что проходила мимо фабриканта божков — у него три таких славных маленьких-маленьких Будды из гипса, раскрашены красным и золотом — просто прелесть! Хочешь, я пойду с тобой покупать их?

Ма-Сейн поднялась и вытерла глаза. То, что предлагала Ma-Шве, имело смысл. Если даже Будды не помогут ей — может быть, она хоть найдет успокоение от своей любви. Во всяком случае, попробовать стоило. Она оправила волосы, повесила на каждое ухо по ветке вистарии, подоткнула свою розовую шелковую юбку и накинула на плечи расшитую кисейную мантилью, а поверх нее шарф. Потом она рдела в уши грушевые серьги, отыскала свои обшитые бархатом сандалии и из лакированного, черного с красным, ящичка достала несколько монет, которые и спрятала в рукаве с проворством и грацией, присущими только ее расе.

Стройная, как пальма, она вышла, слегка покачиваясь, вместе с Ма-Шве-Бвин под се бледно-розовым, расписанным красками, шелковым зонтиком.

* * *

Дня через два, в послеобеденный час (в Бирме сделки заключаются Лишь в часы досуга) в конце извилистой тропинки, ведшей к группе разрушенных пагод и часовень Чинна-Шве, остановилась грубая деревенская телега, запряженная парой белых бычков, погромыхивавших бубенчиками. Здесь, вокруг стройной центральной пагоды, расбросано несколько новых пагод и часовень из чудесного резного тека, раззолоченных и выкрашенных пурпуром от остроконечных многоярусных кровель до стройных колонн. Возвышающаяся среди них центральная пагода увенчана макушкой из железа, белеющей, как лебедь среди павлинов, и увешанной колоколами. Кусты бледных, чуть розоватых роз плотным кольцом окружили свободное пространство у ее основания, а за ними стоят огромные деревья, бросающие черную тень… Рядом, к двум переплетшимся вырезанным из тека драконам, привешан огромный колокол, под ним лежат оленьи рога, которыми бьют в колокол во время богослужений: бирманские храмовые колокола не имеют языков.

Но Ма-Сейн была нечувствительна ко всем этим красотам. Торопясь принести свои жертвы, она едва замечала косые лучи пышно рдевшего солнца, падавшие на роскошную мозаику инкрустаций молебных шестов и на алтарь огромного бронзового Будды, украшенного диадемой и возвышавшегося в главном приделе; не замечала она и волшебного блеска фонариков, утопавших в цветах, расбросанных перед статуей.

К северу от алтаря тянутся ряды полок, на которых сидят в вечном размышлении Будды всевозможных сортов и видов: завернутые в желтые, усеянные блесками муслиновые шали, воздушность которых так причудливо контрастирует с их мраморной солидностью. либо же только выкрашенные в золото, пурпур, или осыпанные драгоценностями.

Сын Ма-Шве-Бвин, худощавый юноша, пятнадцатилетний Мунг-Кве-Иох, с раскосыми монгольскими глазами пол ярко-оранжевым головным платком, задрапированный в желто-синюю полосатую шелковую юбку нес в каждой руке по маленькому добродушно улыбавшемуся гипсовому Будде; почтительно посалив одного из них в сгиб своего локтя, он сильно ударил в колокол свободным кулаком.

За ним следовала. Ма-Сейн с третьим Гаутамой (Будда). У входа в часовню к ней вышел пунджий (жрец) — высокий, сухопарый, степенный. Заметив приближение женщины, он заслонил свои глаза веером из пальмовых листьев.

Почтительно отведя взгляд от бритого коричневого черепа пунджия, Ма-Сейн изложила свое желание, и тогда вышел второй монах. Усердно помолясь, они поставили-трех Будд на пустую полку, рассыпали перед ними сладко пахнущие цветы и понатыкали бумажных «молитвенных флажков».

Не жалея дорогой юбки, Ма-Сейн спустилась затем на колени и поклонилась, стукнувшись лбом прямо в пыль, в пылу самой страстной в ее жизни молитвы.

Мунг-Кве-Иох, поставив на полку три крохотных глиняных лампадки, молился вместе с нею, ибо они были друзья с раннего детства. Он чувствовал, что, будь это в его власти, он с восторгом бросил бы негодного Мунг-Сан-Ка на съедение карпам Ирравадди.

Затем они поспешно удалились по тропинке между разрушенными жертвенниками, пугая ящериц и задевая ползучие растения; пора было ехать, ибо от Чинна-Шве до Бгамо было добрых четыре километра, а джунгля, особенно в сумерки, кишит леопардами.

На другой день и на следующий Май-Сейн возвращалась к храму, с надеждой, но и с отчаянием — ибо она узнала, что Мунг-Сан-Ка подарил уже Ма-йин кусок шелка и гребень.

Она готова была побросать своих Будд на пол — ужели и х заслуг недостаточно? Она готова была потребовать чуда, грозить удавиться — сделать что-нибудь безумное, дикое — но ее пылкие мольбы оставались без ответа.

— Услышь меня! Подай мне помощь, о милосерднейший! — яростно взывала она. — Прими мою жертву, и я принесу новые — я буду творить шико (молитву) трижды в день всё дождливое время! Услышь меня, или я буду искать мира в новом теле (это значит: покончить самоубийством). Сотрясаясь от рыданий всем своим худеньким телом. Ма-Сейн уходила после молитвы домой.

* * *

Следующее утро было прохладное, мягкий ветер тянул из леса, с вершины Чинна-Шве открылась дивная картина отдаленных гор, и когда солнце поднялось высоко, к пагоде приблизились два других паломника, составлявших резкий контраст Ма-Сейн и Мунг-Кве-Иоху.

Блестящий юноша в ослепительно-белой шляпе и кремовом шелковом костюме вел изящную английскую барышню в голубом полотняном платье по неровной тропинке к жертвеннику.

В этом щуплом юноше, таком небрежном на вид, никто не заподозрил бы человека с железными нервами и изумительной предприимчивостью, а между тем это был герой смелых подвигов в джунгле, которых хватило бы на материал для воспоминаний шестерым путешественникам, и вдобавок — превосходный охотник за крупной дичью.

Это был один из белых начальников Мунг-Сана-Ка, служивший в крупной лесопромышленной фирме дозорным над большим лесным участком. Он явился из лесов, чтобы встретить вышеупомянутую девушку и ее тетку, совершавших увеселительную поездку по реке.

Его рассказы о дикой жизни в лесах и бирманские легенды о людоедах и духах заронили в головку девушки увенчанную волной каштановых волос золотистой бронзой выбивавшихся из под края белой шляпы, своенравную мысль.

— Какие забавные Будды! — вскричала она, когда они приблизились к храму. — Посмотри на этих трех! Дик, я непременно хочу иметь вот этого, среднего! Ну, право же, он нам улыбается! Как ты думаешь, очень будет дурно, если я его украду? Ты говоришь, что они никогда не ремонтируют пагод, когда те разрушаются. Я уверена, что никто не хватится именно этого в полной комнате Будд! Все эти пагоды, что кругом, развалились скоро и эта развалится. Нельзя, думаешь ты?

Дик находился в таком состоянии, что с радостью готов был украсть ей в угоду целую пагоду, и в его серых глазах отразилась ее шаловливая дерзость.

— Дорогая моя, я с удовольствием украл бы его для тебя, если бы за нами не следили старые пунджии! Славная будет история, если следят! Этот маленький нищий словно по обету присутствует здесь в трех лицах, да и иветы тоже кой о чем говорят… Ну, не смотри на меня так, а то я всех заберу! Ты портишь себе ротик, когда распускаешь уголки губ…

Туземный кулий с двумя корзинками на бамбуковом коромысле остановился, чтобы ударить в колокол; зеленые попугаи трещали в золотой чаще могуровых деревьев; в воздухе носились, сверкая, мириады стрекоз, но больше никого и ничего не было видно, над всей Чинна-Шве повис полуденный покой и безмолвие.

Безрассудная девушка шаловливо преклонила колени в притворной «чико» — молитве перед алтарем, который» на собиралась ограбить, а он, зачарованный, нагнулся, чтобы поднять ее на ноги, и вдруг поцеловал прямо в губы!

Она слишком увлеклась своим капризом, чтобы обратить на это внимание; схватив среднего Будду своими святотатственными ручками, она спрятала его в рукав своего голубого плаща, который отдала нести Дику.

Быстро оглядевшись, она повернулась и побежала по дорожке к тому месту, где их ждала колясочка.

— Ах, ты, дерзкая! — шептал он, шагая рядом с ней. Ведь, ты знаешь, что я не смогу помочь тебе, если дома в один прекрасный день тебя подстережет бирманец с длинным ножом — за веру они пойдут на что угодно! А кроме того, был в древние времена языческий царь, наложивший такое заклятие на тех, кто вздумал бы воровать его жертвоприношения из храма: «Да мучается вор, как человек, замурованный по пояс в скалу, к которой и в два месяца не добраться». Вот как и тебя могут проклясть, кошечка!..

Она лукаво взглянула на него: — Будто ты и в самом деле будешь огорчен, если это со мною случится? — смиренно спросила она. Продолжение их беседы нас в данный момент не должно интересовать.

* * *

Перед закатом пришла Ма-Сейн, плакавшая всю дорогу. При виде пустого места на полке, она так дико вскрикнула, что к ней в ту же секунду выбежал из часовни старый пунджий.

— Кто тут был, Дядя, господин мой? — кричала она. — Мой Будда исчез!..

— Сегодня здесь не было ни одной живой души, — недовольно ответил пунджий.

Он не мог, ведь, сознаться, что в этот день созерцание унесло его в волшебную страну снов…

— Значит, Владыка услыхал меня и послал Ната унести Будду! — завывала Ма-Сейн, окончательно потеряв душевное равновесие. — Ай-йя! Ай-йя! Ом мани падме ом!..

Она бешено извивалась в молитве.

В далекой Верхней Бирме суеверная вера в «Натов» так перемешана с чистым буддизмом, что туземцы твердо верят в разные чудеса.

— Ты заслужила! — торжественно промолвил жрец, не зная хорошенько, что сказать ей.

Но замешательство его быстро рассеялось, как только из ближайшей джунгли донесся отчаянный человеческий вопль:

— Помогите! Скорей, умираю!..

Услыхав этот голос, Ма-Сейн вскочила на ноги и с криком бросилась за пунджием в чащу: она разглядела, кто лежал в кустарнике ярдах во ста расстояния! Мунг-Сан-Ка корчился в муках, прижимая рукою икру своей ноги, а рядом лежала мертвая кобра и сломанная палка.

Он корчился в муках. Рядом лежала мертвая кобра.

— Я проходил джунглей — со мной не было ножа, — задыхающимся голосом говорил он. — О, Ма-Сейн, жизнь моя, я искал тебя!

Она не верила своим ушам, но почувствовала, что это, конечно, чудесный ответ на ее мольбу, и не стала тратить времени на слова или гримасы кокетливой мести, на которые в иных обстоятельствах она бы не поскупилась.

С холодным мужеством, как хирург, она вынула свой маленький «дах» — кинжал — и обратилась к пунджию, который, став на колени, манипулировал над раной с инстинктивным искусством бирманца, знающего, что такое змеиный укус.

— Зажми покрепче, пока я буду вырезывать отраву! — промолвила она. — Потерпи, Мунг-Сан-Ка, это будет скорее и менее болезненно, чем когда тебе татуировали ляшки, — а ты, ведь, когда-то говорил мне, что все, мною сделанное, будет тебе в сладость после ран, нанесенных моими глазами!.. — Докажи же это теперь…

Не обращая внимания на стоны и струившуюся кровь, она искусно удалила зараженную часть икры, — к счастью, рана пришлась далеко от артерии, и перевязала рану своим шарфом.

— Я позову на помощь, и мы перенесем его в часовню, — сказал пунджий, грузно уносясь, как большая желтая птица, в зеленую чащу.

— О, обожаемый Лотос мой! — чуть слышно говорил юноша. — Я развязался с iMa-Йин. Она неверная лепардиха! Простишь ли ты меня?

И Ма-Сейн, уверенная, что Владыка Мира только-что подал ей ответ и совет, проявившиеся столь чудесным образом, решила, что она может простить.