…Океан! «Ассоль» вышла в океан. Вот и сбылась моя мечта. Я так счастлива! Все время ощущаю радость. Меня удивляет, что люди спокойно занимаются своими делами. Матросы драют с песком палубу, что-то конопатят, начищают до блеска медные и никелированные части, научные работники спускают за борт новые приборы — не терпится испытать. Я поднялась на верхнюю шлюпочную палубу, там никого нет, а океан отсюда еще больше, еще величавей.

Небо — бездонная синяя бездна, где пылает косматое солнце, ни туч, ни ветра, а по всему океану до самого туманного горизонта поднимаются и опадают огромные зеленоватые волны, белоснежные сверху и почти черные внизу. «Ассоль» рассекает волны, то взлетая на гребень, то падая вниз. Вверх — вниз, вверх — вниз…

К встрече с океаном я готовилась. Прыгала на лыжах с трамплина, а потом увлеклась парашютным спортом. Особенно-то заниматься им некогда было, все же училась и работала, но… четырнадцать прыжков.

И вот теперь я жадно всматривалась в соленый простор, такой тревожный, пугающий. Грозный океан и крохотное суденышко «Ассоль». А вокруг носятся с криками чайки, провожают наш корабль, много чаек — не боятся ни волн, ни того, что залетели так далеко от берегов, от своих гнездовий.

На шлюпочную палубу вышел Иннокентий Щеглов. Наверно, хотел отдохнуть в одиночестве, подумать, но, увидев меня, повернул назад. Я вскочила и окликнула его:

— Я ухожу… Располагайтесь в кресле.

Он вернулся, сухо поблагодарил, а я пошла в свою каюту. Ни словечка! Кроме как по делу, ни с кем не говорит. А ко мне у него нет дела. Просто взялись подвезти меня до города Бакланы на Камчатке.

В узкой каюте душновато: иллюминатор плотно завинчен. Хорошо, что такое толстое выпуклое стекло, а то волны могли бы и разбить его. Бьют и бьют изо всей силы прямо по иллюминатору. Кипящая зеленая вода. Впечатление, что ты на подводной лодке.

В Москве сейчас вечер вчерашнего дня. Вчерашний вечер! Надо же так далеко заехать! Что-то меня ждет? А жаль, что я встретила его. Зачем? Это ведь мне совсем ни к чему. Он даже мне не нужен. Не влюбилась же я в него с первого взгляда?! Смешно. Но я уже чувствую, что теперь, где бы я ни была, чем бы ни занималась, всегда буду помнить, что он где-то есть, близко или далеко, но он есть, существует. И я это знаю, и никак мне об этом не забыть.

И самое странное, что все это началось со мной еще в Москве, когда я даже не знала его — только видела фотографию. Когда мне его сестра показала фотографию Иннокентия.

Милая, дорогая Москва, милая мама Августина, милые друзья мои, вот и сбылась моя мечта увидеть океан, а я еще мысленно в своей родной Москве.

* * *

…Все-таки это был очень странный день, хотя ничего особенного как будто и не произошло. Разве что афиша 1995 года… Но это, наверно, была чья-то шутка?

С утра я ездила в Кучино просто так, еще раз проститься. Все же я училась там, хоть и заочно. Долго бродила по разбегающимся улочкам подмосковного поселка. Зашла в свой гидрометеорологический техникум. Там было прохладно и пусто. Поговорила немножко с уборщицей и ушла. Нечего там было делать. Назначение я получила и была уже «не своя».

Тогда я пошла на курсы полярных работников, где чувствовала себя как дома. Узкая тропинка между бронзовыми стволами сосен (всегда-то я бежала по ней бегом, торопилась), милый моему сердцу небольшой дощатый домик… Зимой Кучино всегда засыпано снегом, как в песне: «кругом снега, хоть сотни верст исколеси».

Я очень обрадовалась, застав Арсения Петровича — преподавателя радиодела. Он уже старый, но душа у него молодая. С ним легко, интересно. Все курсанты просто влюблены в него. А как он захватывающе рассказывает! Ему есть что рассказать. Бывалый человек. Всю свою жизнь он провел на Севере. Был радистом на ледорезе, в легендарном походе. Участвовал в спасении челюскинцев…

Арсений Петрович Козырев очень добрый человек. Взять хоть, к примеру, меня; ведь я училась в техникуме (и то заочно), а не на курсах. Приобретала специальность метеоролога. Но я захотела на всякий случай — мало ли что в жизни бывает — освоить профессию радиста. Меня поначалу просто выгоняли с курсов, стоило мне приоткрыть дверь. Обзывали нахальной девчонкой. Пока не вступился за меня Козырев. Он сам и научил меня радиоделу.

Сначала, конечно, проверил меня на слух и передаче на ключе азбуки Морзе. Я уже умела работать с передатчиком. От отца научилась — это было его хобби.

Арсений Петрович помог мне и с распределением. Меня могли послать куда угодно, хоть в Калугу или Рязань, даже под Москвой оставить. Сначала и распределили в Долгопрудный. Но я хотела только на океан — Камчатка или Командоры. И Арсений Петрович помог. У него же знакомства по всему Северу. Так я получила назначение на Камчатку. Городок у океана, рыбачий городок Бакланы. Там есть научно-исследовательская морская экспериментальная станция.

Я еще раз от души поблагодарила Арсения Петровича. Мы сели в пустой учительской у раскрытого окна.

— Когда выезжаешь? — спросил Козырев.

— На следующей неделе. Билет уже купила.

— Самолетом?

— Нет, поездом. Хочу посмотреть Сибирь хоть из окна. Вдоль Байкала, говорят, поезд четыре часа идет. А до Владивостока целых девять суток. И — пароходом. Японское море, пролив Лаперуза… Океан!.. Арсений Петрович, ведь я никогда еще не видела океан.

— Понимаю. Я закурю.

Пока он закуривал, я разглядывала его. Козырев заметно похудел. Морщинистые щеки запали, карие глаза потускнели. Что-то грызло нашего Арсения Петровича. И я догадывалась, что именно… Сын.

— Слушай, Марфенька, скажи… Мой Сережка опять к тебе сватался?

— Арсений Петрович, я не виновата.

— Знаю. Ты опять ему отказала?

— Да.

— Гм. Он сегодня придет звать тебя к нам. Жена хочет с тобой увидеться. Ты приходи. Надо же проститься. И… поговорить.

Я расстроилась. Но отказать Козыревым я не могла. Они сделали мне много добра. Когда мой отец болел — такой тяжкой болезнью, — они помогали нам, доставали редкие лекарства. Мне бы очень хотелось отплатить им добром. Я бы все для них сделала, кроме одного — выйти замуж за их сына.

— Ну почему у нас с Аннетой Георгиевной такой сын? Я без конца задаюсь этим вопросом.

— Но Сережа совсем неплохой. Он добрый.

— Добрый? Гм, не знаю… Он лентяй. Злокачественно ленив, Вечно валяется на кровати с книжкой. Преимущественно английская фантастика. Для этого его учили языкам!..

— Должно быть, большое удовольствие прочесть Рэя Бредбери в подлиннике.

— При таких способностях — бросить университет! Мог бы стать ученым… А он предпочел быть шофером такси. Мать — доктор наук, сын — шофер. Вся надежда была на армию. Думали, там перевоспитают. А он весь срок в военном оркестре отличался. Его с детства учили игре на рояле. Когда бросил университет, мы уговаривали его поступить в консерваторию. Отказался наотрез. Я, говорит, и без консерватории могу устроиться в любой оркестр. А серьезного музыканта из меня не получится, я же классическую музыку не перевариваю… Вот такие-то дела, Марфа. Говоря по совести, твой отец и не обрадовался бы такому выбору. Я замотала головой:

— Отец мой сам был рабочий. Да и я пока еще работаю на заводе слесарем. Нет, моему отцу не пришло бы в голову смотреть на Сережу свысока.

— Но, при его способностях, почему он не учится? Почему?!

— Мало ли какие могут быть причины! Может, он…

Я осеклась. Арсений Петрович нетерпеливо взглянул на меня.

— Сережа… он… Вы же его знаете лучше меня. Он может увлечься наукой. Но никогда — научной карьерой… Быть может, Аннета Георгиевна придает слишком большое значение положению в обществе? Простите. Если на Сережу наседать, он будет делать все наоборот. Даже может уйти из дома. Уехать куда-нибудь.

— Он тебе об этом говорил? — испугался Арсений Петрович.

— Что вы, нет. Это просто мое мнение. Мы ведь не встречаемся с ним. Если только случайно когда… Я пойду, Арсений Петрович?

Вечером я разбирала свои книги и вещи — собиралась в дорогу. Августина с заплаканными глазами в сотый раз принималась уговаривать меня не ехать «в такую даль». Ее выпуклые добрые голубые глаза всегда смотрели боязливо. Августина боялась жизни. Она всего боялась.

— Не бойся, ты же в центре Москвы живешь, — успокаивала я ее. — Буду присылать тебе письма, деньги, посылки. Рыбки!.. Ты же любишь рыбу. Икры пришлю…

Августина отмахнулась:

— Что — икра. Ты там пропадешь. Камчатка. Край земли… Эх, ведь предлагали тебе работу в Долгопрудном. Ну почему не согласилась?

Августина пригорюнилась. Она меня любит. Я тоже ее люблю. Следовало бы звать ее мамой. Но так уж получилось, что я с детства привыкла называть ее, как и все, — по имени. Совсем маленькая звала ее тетей Авой. А ведь она меня вскормила, как мать, материнским молоком своим…

Мое рождение стоило жизни моей родной матери. Растерявшийся от горя молодой отец остался один с новорожденной девочкой. Когда он после похорон приехал за мной, ему посоветовали оставить меня еще на несколько дней, так как одна женщина, у которой погиб при родах ребенок, меня кормит.

Когда эту женщину, Августину Капитоновну Егорову, выписывали из больницы, оказалось, что ей некуда идти… Мерзавец муж привел к себе новую жену. Главврач посоветовал моему отцу взять Егорову к себе.

«Она будет кормить девочку, нянчить ее, вести хозяйство. Что вы будете делать один с ребенком?»

Так Августина пришла к нам.

Мы очень дружно жили втроем.

Отец мой много лет тосковал по моей матери. А когда через несколько лет острота горя прошла, он женился на Августине. Августина была его ровесницей, недурна лицом, статная, стройная, и во всем облике ее было какое-то сияние доброты. Отец полюбил ее.

По-моему, они жили хорошо, счастливо. Только брак их был не долог. Мне было пятнадцать лет, когда отец умер от рака легких…

Я очень любила отца. Он был замечательным человеком. Его веселые серо-синие газа смотрели всегда радостно и спокойно. Когда я была еще девочкой, он часто водил меня к себе на завод.

Отец гордился своим заводом, ведь на нем создавались умные приборы — сложнейшая аппаратура, которой только начинали тогда оснащать научно-исследовательские институты, лаборатории, обсерватории. С тех пор как отец пришел на завод после демобилизации, завод рос и рос — последние корпуса возникли в чистом поле. С трех сторон — хвойные да березовые леса, с одной стороны — новые кварталы Москвы, кольцевая автомобильная дорога. Мы с отцом бродили там до упаду.

Последние месяцы жизни отца, несмотря на его страдания, мы много беседовали.

Он рассказал мне, что всю жизнь хотел побывать на океане, попутешествовать, и вот не довелось.

— Не торопись выходить замуж, дочка, — говорил он. — Учись, работай. Путешествуй. Мечтай о чем-нибудь ярком и прекрасном. Добивайся, чтоб мечта сбылась. А замуж… когда узнаешь жизнь, окончишь институт… И то лишь, если придет настоящая любовь. Если она будет взаимной.

— А как узнать, что она настоящая?

— Любовь ни с чем не спутаешь, Марфенька.

— А если… если вдруг настоящая любовь придет рано?

— Все равно не торопись: настоящее чувство — оно не пройдет скоро. Раньше как в двадцать пять — двадцать шесть лет не выходи замуж. Пусть ждет. И ты его жди. Надо разобраться в жизни. Повидать мир. Приобрести побольше знаний. Я вот… даже дядю родного никогда не видел. Родной брат моего отца! Сколько бы он мог мне порассказать. Так и не встретились.

Отец очень сожалел, что так и не побывал на Камчатке и не увидел своего дядю. С этим дядей он изредка переписывался.

Дядя этот — врач-терапевт, носит нашу же фамилию: Петров Михаил Михайлович. Он был уже стар, ровесник века, но еще работал и, видимо, был крепок.

Когда папа умер, я написала Михаилу Михайловичу. Он очень сожалел, что так никогда и не увидел своего племянника. И прислал мне денег — пятьсот рублей. Я их положила на сберегательную книжку (для Августины я их сберегала), а дяде написала, чтоб больше не присылал, так как я поступаю на завод, где всю жизнь проработал отец, учеником слесаря и скоро буду получать хорошую зарплату. Я действительно поступила работать и стала неплохим слесарем (сейчас у меня четвертый разряд).

На заводе меня приняли очень хорошо. (Многие знали меня с детства.) И мне сразу же понравилось работать. Сначала меня поставили в сеточно-электронный цех. Помню: зима, за окнами колючий снег, а в цехе тепло и уютно, мерно гудят автоматы, навивающие сетки. Когда войдешь в ритм, работать легко и приятно. Щелчок слева — ограждение движущейся части станка откидывается — машина подготовила очередное сеточное полотно. Остановилась. Снимаешь готовую полосу и опять включаешь автомат…

Потом я перешла в бригаду слесарей, стала наладчицей, как мой отец. «Непоседа», — отзывался обо мне мастер. Все уговаривал меня учиться в энергетическом техникуме при заводе, но я поступила на метеорологический. Техника меня не захватила, хотя я и работала добросовестно.

Я люблю природу, и я твердо решила увидеть океан, Камчатку. И разыскать папиного дядю, доктора Петрова. Жаль было, конечно, Августину. Она боялась остаться одна. Боялась отпустить меня на край земли, где мне «угрожали» немыслимые опасности. Сама она боялась решительно всего. Кто ее так напугал на всю жизнь?

Августина панически боялась поступить на завод или в учреждение и решила устроиться приходящей домработницей к одному престарелому писателю.

Подозревая, что и писателя она боялась, я уговаривала ее пока не работать, а чему-нибудь поучиться, например шить или художественной вышивке (она любила вышивать в свободное время). Пока я оставляла ей дядины пятьсот рублей, затем буду присылать треть своей зарплаты. Но Августина боялась и одиночества.

— За работой время быстрее пройдет до твоего приезда. Да и писателя жалко. Совсем один, больной, старый, а работает день и ночь… Уход за ним надобен. А уж вежливый такой… Все так ласково: «Августина Капитоновна, будьте добры», «пожалуйста, благодарю вас»… Боюсь я грубости, слова бранного больше всего на свете… Ты хоть часто будешь мне писать?

— Через день, — пообещала я.

Августина опять заплакала, и я, чтоб ее отвлечь, напомнила, что сейчас придет Сережа.

Августина засуетилась, заставила меня надеть мое лучшее платье — шелковое зеленое, без рукавов.

— У тебя в нем глаза совсем зеленые, — сказала она и, вздохнув, добавила: — Ну чтоб тебе выйти замуж за Сережу!

— Кстати, Августина, если встретишь хорошего человека, выходи за него замуж, — посоветовала и я ей.

Она укоризненно покачала головой:

— Не ожидала от тебя. После твоего отца и смотреть мне ни на кого не хочется.

— Отца не вернешь… А ведь ты еще молода.

— Тридцать девять лет мне, Марфенька. Разве это молодость?

— Конечно! Ты бы постриглась помоднее…

— Еще чего!

За мной зашел Сережа, и мы отправились к нему домой.

Сереже двадцать два года, а выглядит самое большее на девятнадцать. Высокий, худой, бледный, черные глаза смотрят настороженно. Я гораздо крепче его — наверно, закалилась на физической работе. Я знаю, что он очень добрый, но, если принял решение, переубедить его невозможно. Жаль, что он внушил себе, что любит меня: ни к чему это ему. Хорошо, что я уезжаю так далеко!

Мы шли не торопясь, пробираясь сквозь оживленную вечернюю толпу. Сережа начал было рассказывать о фильме «Солярис» — я его еще не видела, когда мы вдруг заметили эту афишу.

Перед ней толпились зеваки. Мы взглянули мельком, да так и застыли словно вкопанные.

Афиша явно опередила свое время.

7 июля 1995 года

в клубе «Россия» состоится диспут:

«МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК КОНЦАXXВЕКА

В ЖИЗНИ И ЛИТЕРАТУРЕ»

На диспуте присутствуют космонавт Юрий Щеглов

и писатель-фантаст Сергей Козырев

— Черт побери, мой однофамилец! — ахнул Сережа. Светящаяся лиловатая краска горела на фанерном листе.

Собравшиеся перед необыкновенной афишей комментировали ее каждый по-своему:

— До девяносто пятого года надо еще дожить!

— Ошибся парень — должно быть, спьяну!

— Дом культуры-то на ремонте… — К тому времени откроется!..

— Что за афиша? Может, попала каким-то образом… — начала было я и сконфуженно умолкла.

— …из будущего, — подхватил Сережа.

Я смотрела на него, даже приостановилась. Писатель-фантаст Сергей Козырев… Никакой не однофамилец. Это же он сам и есть! Ведь Сережа до страсти любит фантастику, конечно, это он, будущий писатель-фантаст.

— Что, не похож на молодого человека конца двадцатого века? — усмехнулся Сережа.

— В девяносто пятом году тебе будет сорок два года, — возразила я.

— Что ты хочешь этим сказать? — поинтересовался Сережа. Я и сама не знала. Еще раз взглянув на афишу, мы пошли дальше.

На лестнице их дома Сережа тихонько сказал:

— Ты на мать не обижайся, она хочет мне добра. Как я догадываюсь, будет сватать. Ты уж потерпи.

— Ладно.

— Не подумай, что я просил ее о содействии. Но если мама что-нибудь вдолбит себе в голову… Ты только не расстраивайся.

Все-таки Сережа красивый юноша, весь в армянку-мать. Только волосы у него отцовы, светлые. Интересное сочетание: черные глаза и русые волосы. Знает два языка. Два года учился в университете имени Ломоносова на Ленинских горах. Факультет прикладной математики и кибернетики. И надо же — бросить такой интересный факультет!

Когда-то мы учились в одной школе. За Сережей все девочки бегали. А мальчишки подражали ему во всем. Помню, он вздумал носить воротник пальто поднятым, и все ребята стали поднимать воротник. Он же всегда хотел дружить только со мной. Все ребята удивлялись: что он нашел во мне?

Когда я училась в седьмом классе, а Сережа в десятом, не помню уже под каким предлогом, он затащил меня к ним. И его мама допрашивала меня, почему я не хочу дружить с ее сыном? Чем это Сережа плох для меня?

Я сказала, что папа не любит, когда девчонки дружат непременно с мальчиками… И что у меня есть подруга, которую я очень люблю.

— Твой папа несовременен, — с досадой возразила Сережина мама. — Кто он по профессии?

— Простой рабочий, — ответила я, делая упор на «простой». Надеялась, что, может, от меня отстанут?

Но Сережа внес коррективы:

— Ее отец наладчик. Герой Социалистического Труда. Депутат Моссовета. Был делегатом Двадцать второго съезда партии.

— Странно, — пробормотала Аннета Георгиевна.

Мне показали все «игрушки» Сережи: магнитофон, киноаппарат, японский транзистор. И отпустили с миром.

— Она же совсем ребенок! — услышала я возглас Аннеты Георгиевны, уходя. — Какая тут может быть дружба?

Я целиком и полностью была с ней согласна. Семиклассница — и выпускник, который летом будет сдавать в университет!

Квартира у Сережи отличная. С высокими потолками, паркетом, лоджиями. Обстановка — настоящий выставочный зал. Лучшая комната, угловая с лоджией, предоставлена Сереже.

В столовой был так пышно сервирован стол, что я, поеживаясь, спросила, не ждут ли они гостей? Оказалось, это все в мою честь. Аннета Георгиевна была одета в блестящие синие брюки и такую же жилетку. Руки у нее еще красивые, тонкие, но зато наметился второй подбородок. Лицо красивое, властное, с низким лбом. Поскольку она доктор наук, значит, действительно дело не в величине лба, а в количестве извилин. У нее, должно быть, очень много извилин!..

Сели за стол. Я попробовала кетовой икры, вкус которой уже забыла, и еще всякой вкусноты. Сережа был тихий-тихий и почти ничего не ел. Арсений Петрович мне заговорщически подмигнул.

Говорили о театре, о литературных новинках, о моей работе и планах на будущее. Аннета Георгиевна меня явно прощупывала. Выпили по бокалу шампанского — за окончание мною техникума, хотя в этой семье техникум за образование отнюдь не считали.

— Тяжело тебе, наверно, было работать и учиться? — обратилась ко мне Аннета Георгиевна.

— Не легко, конечно, но все уже в прошлом…

— Какими же профессиями ты располагаешь на сегодня?

— Слесарь-наладчик… Метеоролог-наблюдатель. Радист. Повар.

— Как, и повар? — улыбнулась Аннета Георгиевна.

— Моя мачеха, изумительная кулинарка, с детства приучала меня готовить. А потом я проходила стажировку у шеф-повара ресторана.

— Какая странная девочка! Зачем тебе столько специальностей?

— Ну… Работая слесарем, я зарабатывала на жизнь. А остальное… Метеорологу не мешает знать морзянку. В экспедиции может пригодиться. Так же, как и умение готовить. Вдруг заболеет радист или повар?

— А-а. Да.

Аннета Георгиевна недовольно взглянула на мужа и сына:

— Шли бы вы к себе. А мы здесь без вас поговорили бы с Марфенькой.

— Нет, дорогая, я догадываюсь, о чем ты собираешься с нею говорить, — сказал Арсений Петрович, — и желаю присутствовать. Да-с!

И он поудобнее уселся в кресле, вытянув длинные ноги… Сережа прикорнул в уголке дивана, даже глаза закрыл, сделав вид, что дремлет. Он тоже не собирался уходить.

Аннета Георгиевна некоторое время молча разглядывала меня. Я поняла, о чем она думала: что он в ней нашел, мой сын? Ни красоты, ни особого ума, ни женского обаяния. И одеться даже не умеет… Но… вся надежда на нее… на эту чужую и не слишком симпатичную девушку.

— А дальше ты думаешь учиться? — поинтересовалась она.

— Непременно. Только заочно.

— И куда же ты хочешь поступать?

— Я хотела бы со временем стать океанологом. Аннета Георгиевна удивленно пожала плечами:

— Почему именно океанологом?

— Мне кажется, самое большое счастье на земле — это быть океанологом. Работать на научно-исследовательском судне в океане… Есть такие суда: «Витязь», «Дмитрий Менделеев», «Дельфин»… В XXI веке океанология выйдет на первое место, потому что спасение человечества от перенаселения, от голода — в океане. Там будут строить плавучие города дивной красоты.

— Человечество будет обживать другие планеты, — заметил, сразу оживившись, Сережа.

— Знаю, «и на Марсе будут яблони цвести». Но пока там создадут атмосферу, растительность, человечество выручит океан. Сначала мы будем обживать океан, а лишь затем Луну, Марс, Юпитер…

— Юпитер… Надо сначала владеть гравитацией, — возразил мне Сережа, — к тому же…

— Марфенька, я попрошу тебя выслушать меня не перебивая, — обратилась Аннета Георгиевна ко мне.

— Я слушаю, Аннета Георгиевна!

— Мой сын любит тебя, это известно мне давно. Он не раз просил тебя быть его женой. Знаю, ты отказывала. Ты славная девушка. Сережа много говорил мне о тебе. У тебя нет ни отца, ни матери, никого, кто дал бы тебе добрый совет. Защитил бы тебя…

«От кого, интересно?» — подумала я.

— Нелегкая ждет тебя жизнь. Это ужасное распределение… на Камчатку. Знаю я, какие люди на Севере. На твоем пути может встретиться всякий сброд, даже преступники. Такая юная, наивная — одна во всем мире. Если ты выйдешь замуж за Сергея… не перебивай, прошу тебя, сначала дослушай… Ты останешься в Москве, поступишь в институт. Сережа тоже вернется в университет… Я поставлю ему это условием. Его восстановят — у него же были одни пятерки! Вы оба будете учиться. Мы дадим вам лучшую комнату. Мебель берите какую хотите. Пожалуйста! Это, конечно, для вас неважно. Оба романтики, фантазеры. Но — учиться! Учиться в университете, в столице, живя в центре города на всем готовом… Марфенька, девочка моя, неужели ты предпочтешь замужеству… Камчатку? А?

Я, кажется, покраснела — стало жарко щекам, — но не отвела глаз от ее испытующего взгляда.

— Сережа славный, добрый, он мой друг. Но я ведь не влюблена в него! Как же можно выходить замуж без любви? Это нехорошо.

— Начиталась! Времена Ромео и Джульетты давно миновали. Ты, Марфенька, очень несовременна.

— Но как же… Значит, вы… Неужели вы сами… выходили замуж без любви? — я запнулась.

Теперь, как ни странно, покраснела Аннета Георгиевна. Арсений Петрович засмеялся.

Сережина мама еще минут пятнадцать убеждала меня. Потом умолкла. Ей надоело. Может быть, она рассердилась? Белое ухоженное лицо ее порозовело.

Заговорил Арсений Петрович. Стал рассказывать о директоре океанской экспериментальной станции, куда я получила назначение, Ренате Алексеевне Щегловой.

— Интересная, талантливая, глубоко порядочная женщина. Крупный ученый. Я не раз встречался с ней и беседовал о проблемах Севера, об океане.

— Крупный ученый, — фыркнула Аннета Георгиевна, — живет в каком-то глухом поселке, заведует захудалой станцией!

— Бакланы — город, — поправила я. — Там строится порт. Имеется большой рыбокомбинат, консервные заводы. Кирпичный завод. Маяк. Школы. Техникумы.

— У Ренаты Алексеевны очень сложная судьба, — серьезно продолжал Арсений Петрович. — Она коренная москвичка. На Камчатку уехала за своим первым мужем, известным биологом профессором Щегловым. Ее сыну тогда и года не исполнилось. Теперь он уже кандидат наук, продолжатель дела отца и матери. Начал он с биологии моря. Но путь, которым он шел, привел его к океанологии. Сейчас он занимается течениями. Его работы известны у нас и за рубежом. Большой умница! Теоретические работы подкрепляются такими оригинальными, своеобразными экспериментальными данными, что диву даешься. Д-да…

Так вот, после смерти профессора Щеглова заведование экспериментальной станцией перешло к Ренате Алексеевне. Сначала она не могла выехать, потому что хотела закончить научный труд мужа. Но через несколько лет она вышла замуж вторично, за коренного камчадала. Коряка. У них дочь таких лет, как Марфенька.

— Какая хорошая женщина! — воскликнула я. — Как вы меня обрадовали, Арсений Петрович! Неужели я буду у нее работать? Вот повезло! Спасибо!

Аннета Георгиевна мрачно взглянула на часы, и я попрощалась. Сережа пошел меня провожать.

— Ты не обижайся, — буркнул Сергей, — что мы с отцом не избавили тебя от всей этой трепотни.

— Нет, что ты… Но скажи мне… Ты вернулся бы в институт, если б я… если б мы…

— Поженились? Конечно. Только не в свой институт. Я бы учился вместе с тобой.

— Почему?

— Чтоб тебе помогать, глупышка.

— Неужели тебе все равно, где учиться? Не понимаю.

— Чего ж тут не понять. Вот этот океанолог Щеглов, о котором рассказывал отец… Он ученый по призванию. Наука для него — все! Такие люди, если и получают всякие звания, то не ради того, что это звание даст им материально, а ради лаборатории, ради научно-исследовательского судна, чтоб легче было двигать вперед обожаемую ими науку. Понимаешь? А у меня нет призвания к науке. Будь уверена, что, окончи я институт, мать стала бы настаивать на аспирантуре. А слушай я ее, так она заставила бы меня защищать кандидатскую, а там и докторскую.

— Разве можно стать доктором наук, если нет призвания к науке?

— Сколько угодно! Было бы желание. Ну, и терпение, усидчивость, память, честолюбие. Все это есть у моей матери. Но я — не она.

— Ты очень способный, это еще в школе все знали.

— Просто у меня хорошая память. Но больше всего на свете я люблю читать. Растянуться на кровати с хорошей книгой в руках и читать. Я люблю театр, люблю музыку, но читать я люблю больше всего на свете. Работа таксиста дает мне достаточный заработок — потребности у меня скромные — и возможность читать в свободное от дежурств время. Интересно вот что, обрати внимание: в школе нам внушали, что всякая работа почетна. Но когда я предпочел стать шофером, а не инженером, то не только родители, но и учителя ужаснулись. Почему?

— Черт знает почему! — пробормотала я сконфуженно.

— Я, Марфенька, люблю Москву. Люблю колесить по ней в своем такси. А в свободное время я читаю. Большего наслаждения для меня нет. Особенно фантастику. Ты ведь тоже любишь читать.

— Да, люблю. Но я еще хочу повидать далекие края. Океан. Поработать с настоящими учеными.

— Ты мне будешь писать, Марфенька?

— Буду. Обязательно. И тебе и Августине. Я обещала Августине писать ей через день.

— А я буду заходить к ней… через день…

— Спасибо, Сережа. Ей будет не так одиноко.

На другой день, только что мы с Августиной пообедали, позвонил Арсений Петрович и попросил разрешения зайти к нам с одной девушкой. Он хотел нас познакомить.

Августина бросилась готовить чай, а я наскоро прибрала в комнате. Сами знаете, какой раскрардаш, когда собираются уезжать.

Видимо, Козырев звонил из автомата, так как они явились очень скоро.

…Рядом с улыбающимся Арсением Петровичем стояла крепкая, загорелая девушка в спортивном полотняном платье до колен и с доброжелательным любопытством смотрела на меня. У нее были неулыбчивые, косо посаженные темные глаза, чуть приплюснутый нос, детски припухлые губы. Прямые черные волосы, зачесанные назад, свободно и густо падали на плечи. В смугловатом лице ее даже при первом взгляде чувствовалась какая-то загадочность. Уверенно и спокойно ступала по земле Рената Тутава, ничего и никого не боясь, сама естественность, безыскусственность и… сложность. В ней чувствовалась скрытая сила, упорство, ум наравне со способностью страдать и сострадать. Чувствовалась неповторимая индивидуальность, богатый духовный мир, и, хотя впервые видела ее, почему-то я поняла, сразу поверила безоговорочно: она талантливый человек. Сильное впечатление произвела на меня Рената Тутава.

Молчаливое и восхищенное рассматривание явно затянулось. Рената вдруг улыбнулась, и до чего же эта внезапная улыбка преобразила ее лицо. Столько в нем проявилось доверчивости, доброты и доброй усмешливости.

— Надеюсь, что вы подружитесь, — сказал Арсений Петрович, садясь в кресло, которое ему услужливо пододвинула Августина.

— Дочка Ренаты Алексеевны Щегловой, — сообщил он с укоризной, — чуть не месяц в Москве и вот объявилась только теперь.

— Экзамены были у меня, — пояснила Рената, — я сдавала в художественный институт. Даже Москву не посмотрела еще.

У нее был удивительный тембр голоса, низкий и чистый. Необыкновенно выразительный. Если бы она сдавала в театральный, то за один голос ее должны были бы принять.

Я переспросила: куда именно она сдавала?

— На отделение живописи… Имени Сурикова. Станковая и монументальная живопись.

— Туда ведь очень трудно попасть, — ужаснулась я.

— Принята. Узнала сегодня утром.

— Реночка привезла с собой много работ — этюды, портреты, пейзажи, — сказал Арсений Петрович. — Педагоги в восторг пришли.

Августина робко, как всегда при чужих, предложила выпить чайку. И уже набросила на стол скатерть.

— С удовольствием бы, но я тороплюсь… — Арсений Петрович взглянул на часы. Ему и вправду не хотелось от нас уходить, по лицу было видно.

— Выпьете чашечку и пойдете. Можно на кухне, быстрее будет.

Августина даже ойкнула, укоризненно взглянув на меня. Но Арсений Петрович охотно согласился. У них-то никогда не пили чай на кухне, там возилась очередная домработница.

У нас на кухне уютно, светло и чисто. Зеленые, много раз стиранные занавески качались от ветра. Мы с Августиной живо уставили крытый пластиком стол всякой всячиной из холодильника, и все четверо уселись на разноцветные табуретки.

— Какая уютная кухонька, — заметил Арсений Петрович, разглядывая морские пейзажи по стенам. Затем он выпил стакан крепкого индийского чая, съел кусок пирога с вишней и, распрощавшись, уехал. Мы пили и ели не торопясь. Рената не стеснялась, ела с аппетитом.

— Страшно было сдавать экзамены? — поинтересовалась я.

— Очень. Словно в море со скалы бросалась.

— А почему у вас такая странная фамилия — Тутава? Японская?

Рената улыбнулась.

— Нет, это корякская. Я ведь по отцу корячка. И в паспорте у меня стоит национальность — корячка. Вот мой брат Иннокентий Щеглов — по маме брат — он русский. Он тоже ученый. Очень способный. В двадцать четыре года защитил кандидатскую степень. У него уже и докторская готова… Но по совету мамы не торопится ее защищать. А то скажут: из молодых, да ранний. Он написал по ней монографию. Книга скоро выйдет в издательстве «Наука».

— А ваше имя… разве тоже корякское?

— Нет, конечно. Это меня отец назвал в честь мамы. Он ее очень любит. Мама ведь тоже — Рената.

— Очень красивое имя!

— Да? А вы знаете, что оно означает в буквальном переводе?

— В буквальном… н-нет.

— Вторично рожденная на свет. Это точный перевод с латинского. А вас зовут Марфа? В литературе я встречала это имя, а в жизни еще не пришлось.

Я рассказала, почему меня назвали Марфой. Как раз перед моим рождением газеты много писали о подвиге пилота Марфы Ефремовой. С научной целью был организован перелет на воздушном шаре через Каспийское море. В корзине находились трое: профессор-метеоролог, его ассистент Лиза и пилот Марфенька. Было много ценных приборов. Авария произошла, когда перелет был почти уже закончен, внизу показалась земля — горы и лес. Из лопнувшего воздушного шара стремительно уходил газ…

Пилот Марфа Ефремова приказала профессору и ассистенту прыгать. Затем, вместо того чтобы прыгать скорее самой, она стала спасать приборы и результаты наблюдений. Упаковала в мешок и отправила с парашютом.

Когда она наконец прыгнула, шар уже слишком снизился.

Парашют раскрылся не до конца. Марфа Ефремова разбилась. Она осталась жива, но повредила позвоночник. Говорили, что она никогда не будет ходить. Моя мама — молодая журналистка — брала у нее интервью. Потом ее очерк был напечатан в «Комсомольской правде».

Эта девушка произвела на маму такое сильное впечатление, что она решила: если будет дочь, назвать ее Марфой… Папа выполнил ее желание.

Рената смотрела на меня широко раскрытыми блестящими глазами.

— Марфа Евгеньевна Ефремова? Ведь я ее хорошо знаю! А ты ее видела хоть раз?

— Нет, никогда.

Рената даже руками всплеснула:

— Но ведь вы живете в одном городе! Как же так? Вот уж у нас на Камчатке это невозможно. Не повидать такого интересного человека!

— В Москве живет много интересных людей, — резонно возразила я, — есть гении, которых мне очень хотелось бы повидать, но… их можно увидеть в театре, лекционном зале, по телевизору… Домой же к ним не пойдешь?.. А откуда ты знаешь Марфу Ефремову?

— Она с мужем была на Сахалине, на Камчатке. Они гостили у нас. Хочешь, я вас познакомлю?

— Еще бы не хотеть! Только мне уже уезжать… А где ты остановилась? У Козыревых?

— Нет, конечно, разве Аннета Георгиевна располагает к тому, чтоб у них останавливаться?

Мы обе расхохотались. Улыбнулась и Августина, немного знавшая мать Сережи.

— Я остановилась у Кучеринер Ангелины Ефимовны. Они с мамой школьные подруги. Но теперь я буду искать себе постоянное жилище. Они с мужем привыкли вдвоем… И хотя они меня любят, все же я им мешаю. Мешаю состредоточиться — они же научные работники. Марфенька, пойдем походим по Москве? Я ведь плохо ее знаю.

Я обрадовалась и поспешила согласиться. Мы спустились на лифте. Лифт у нас старенький. Тарахтит, вздрагивает. Рената вышла из него с явным облегчением. Зато двор наш, заросший кустарником — смородина и сирень, — со скамейками под кленами и каштанами очень ей понравился. Когда вышли на улицу и Рената увидела напротив магазин «Синтетика», ей сразу захотелось посмотреть, что в нем продается. Зашли, протискались к прилавку. Рената купила нарядную блузку для матери («ты и отвезешь, блузка легкая, как пушинка»), себе летнюю белую сумочку, и мы направились в Парк культуры и отдыха.

Когда мы проходили мимо церкви Николы, Рената захотела осмотреть и церковь, снаружи и внутри, и пришла в восторг.

— Построена в 1680 году, — сообщила я, беря на себя роль экскурсовода.

Вдоволь налюбовавшись, Рената потащила меня дальше.

— А ты знаешь, Марфенька, коряки никогда не были христианами. Когда русские проникли на Камчатку, началась насильственная христианизация. Интельмены, чукчи, эвены, алеуты — все народности Камчатки стали христианами, кроме коряков. А коряков нельзя было ни убедить, ни запугать.

Когда пришла Советская власть, ни с кем не было столько хлопот, как с моими сородичами. Любое мероприятие они встречали так: «Однако, надо сначала попробовать». Никаких нововведений, пока не покажут реальных результатов. Ничего на веру. Организовывали, например, пробные колхозы. Убедятся, что так лучше, — принимают. Не убедятся — что хочешь с ними делай! У меня тетка — папина сестра — корячка. Известная личность в Корякском округе. Я туда ездила не раз в каникулы погостить. Мама скрепя сердце отпускала. Тетка ненавидит моего отца, осуждает его…

— Почему?

— Долго рассказывать, да и скучно.

— А мне интересно. Мне все о Камчатке интересно.

Я бы уже могла сказать и так: «Мне интересно все, что касается тебя и твоих родных». Я уже любила эту необычную девушку.

Крымский подвесной мост привел Ренату в буйный восторг. Она долго разглядывала его во всех подробностях еще на подходе к нему. («Он же висит в воздухе! Может же быть такое чудо!»)

Вид с моста привел ее в еще большее восхищение. Мы долго разглядывали Кропоткинскую набережную, Кремль, Большой каменный мост, потом пошли в парк. Стемнело, и зажглись огни, а мы все ходили и разговаривали.

Рената засыпала меня вопросами о Москве. Какие театры мне больше нравятся, видела ли я Смоктуновского, Ефремова, Доронину? Ходила ли прощаться с Королевым, пускали ли туда детей? Видела ли хоть раз живого Гагарина? Была ли в Ленинской библиотеке?

Рената свободно читала и говорила на английском и корякском, но родным языком считала русский.

— Видишь ли, Марфенька, мама у меня русская, папа — коряк, но он вырос среди русских. Даже корякский язык знает плохо. Для него родные места — это вся Чукотка, родная национальность… русские. Вот тетя Ланге — та настоящая корячка.

— Ты хотела рассказать… Но прежде я задам тебе один вопрос, а то он весь вечер вертится у меня в голове. Скажи, ты, случайно не знаешь доктора Петрова Михаила Михайловича? Он тоже живет в Бакланах. Это дядя моего отца.

— Так ведь я по его поручению и пришла к тебе. Мне только не хотелось сразу говорить об этом. Хотелось сначала узнать тебя.

— Как по его поручению?.. Рената рассмеялась и обняла меня.

— Мир тесен, Марфенька. Доктор Михаил Михайлович усыновил моего отца, когда ему было четыре года. Я долго не знала, что Михаил Михайлович не родной мой дедушка. Когда я уезжала в Москву, дедушка просил меня зайти к тебе.

Я была, что называется, ошарашена:

— Почему же ты сразу не остановилась у нас? Почему тебя привел Арсений Петрович? Ничего не понимаю…

— А Арсения Петровича я тоже знаю с детства. Он не раз бывал у нас на Камчатке, сегодня я позвонила Арсению Петровичу, но сказала, что прийти к ним не смогу, мне надо еще разыскать одну девушку. Он спросил какую, я назвала тебя — и он предложил нас познакомить. Вот и все.

— Чудеса в решете! Мы знали, что дядя Миша (так его всегда называл отец) воспитывал мальчика-коряка. Так это и был твой отец? Удивительно!

— О, ты еще не знаешь, как папа попал к дедушке… к Михаилу Михайловичу. Он же спас ему жизнь.

— Так расскажи скорей.

— Слушай. Папе было четыре года, когда умерла его мать. Отец его утонул за год до того на глазах всего стойбища, стоило бросить конец веревки, и он был бы спасен…

— Почему же…

— Ты слушай. По корякским верованиям — ты пойми, у них еще тогда, в начале тридцатых годов, были орудия каменного века, — так они считали, если человек утонет, его ждет там огромное счастье. Зачем же мешать ему стать счастливым? Так мой дед утонул.

Остался сын Тутава. А через год опасно заболела его мать. Умирая, она решила, что мальчику лучше будет с отцом и матерью там — на том свете, чем на этом сиротою. И попросила сжечь сынишку вместе с ней. У коряков был такой обычай.

— Сжечь… с ней? Какой ужас!

— Папе было тогда лишь четыре года, но он все отлично помнит. Только не любит рассказывать об этом.

Я была потрясена.

— Его бы, конечно, сожгли, не вмешайся молодой врач Михаил Михайлович Петров. Да, твой дедушка (и мой дедушка!). Так вот, он схватил мальчика и заявил, что не даст его сжечь. Он залез с Тутавой на скалу, где только с одной стороны можно подойти. У него была с собой винтовка, но ни еды, ни питья… Надо сказать, что доктора Петрова коряки очень любили. Он многих спас от смерти, от тяжких болезней. Помогал всем, чем мог, не только как врач. Его называли: высокий мельгитанин. Он знал, что коряки не сделают ему ничего плохого, как и они знали, что он не будет в них стрелять. Но они могли хитростью или силой отнять ребенка, чтоб исполнить волю умершей.

Коряки стояли под скалой и убеждали высокого мельгитанина отдать мальчика.

— Разве можно сжигать живых людей! — корил их со скалы доктор.

Они охотно соглашались.

— Однако, людей нельзя жечь живыми, твоя правда, мельгитанин. Но если мать хочет взять сына с собой, как ей можно помешать, сам подумай?

Высокий мельгитанин согласился подумать и просил, пока он «думает», не трогать мальчика, пусть он побудет с ним. Ему дали подумать до завтра и даже принесли еды и чая. Ночью доктор Петров бежал вместе с маленьким Тутавой. Он пошел путем, который внушал всем непреодолимый страх, — легенды были с ним связаны.

Видно, в стойбище решили, что они оба там погибнут, и не пытались преследовать. А может, не в состоянии были еще убеждать… Надо сказать, что коряки не терпят многословия, оно их утомляет и раздражает.

Путь этот через непроходимые горы был так тяжел и долог, что о нем можно было бы написать целую повесть.

— С ребенком… как же он?

— Думаю, что если бы это был русский, да еще городской ребенок, они бы погибли. Но это был корякский мальчик, выросший среди суровой неуступчивой природы, и он знал, что ему грозит там позади, в родном стойбище.

Воды было сколько угодно. Молодой доктор охотился. И они дошли. Измученные, оборванные, но дошли. До населенного пункта, где был исполком, райком, милиция, райздрав. Им помогли. Назад Петров уже не вернулся. Он взял назначение в другое место. С мальчиком он не расстался. Воспитал его сам. В Бакланах они живут с самого возникновения рыбацкого поселка. Дедушка несколько раз собирался вернуться в Москву, где он родился и вырос, но в последний момент сдавал билет. Привык к Камчатке. Полюбил ее. Север привораживает. Берегись, Марфенька!

— А как же ты… смогла же уехать?

— Искусство завораживает еще сильнее. Я родилась художницей. К тому же… Кто знает… быть может, именно мне суждено увековечить свой народ и свою родину на полотне… Где бы я ни была, я буду всю жизнь возвращаться на Камчатку.

— А я в Москву. Я хочу видеть океан, вулканы, северные сияния, птичьи базары, корабли, но… разве можно что-нибудь любить сильнее, чем Москву?

— Я понимаю, — сказала Рената и крепко сжала мне руки.

Мы с ней то ходили по аллеям парка, то садились на скамьи и говорили, говорили…

Я рассказала о своем отце и маме, об их работе, и о том, что мое рождение стоило жизни маме.

— …Моя мама была способная журналистка. Я постоянно думаю, как мне жить, чтобы искупить свою, пусть невольную, вину? Как заменить ушедшую из-за меня? Ведь Александра Петрова была бы куда полезнее обществу, чем я.

— Это еще не известно, — возразила Рената.

— У меня же нет никаких талантов. И я всегда думала о том, как мне суметь заменить ее хоть отчасти. Готовилась к этому…

— С каких лет?

— Примерно с двенадцати.

— Ух ты! А я в двенадцать лет в куклы играла и с санками бегала. Правда, рисовала еще. Мои рисунки получили первую премию на всекамчатской выставке детских рисунков в Петропавловске. Озоровала я тогда отчаянно. Марфенька, а почему ты не пошла на факультет журналистики, как твоя мама?

— Не знаю. Я очень рада, что получила назначение на научно-исследовательскую станцию. Рада, что буду работать метеорологом-наблюдателем. Рената, идем к нам ночевать!

— Ангелина Ефимовна будет беспокоиться.

— А ты ей позвони.

Во втором часу ночи мы пришли к нам домой. Августина не спала, все подогревала чай и пироги с мясом.

Она обрадовалась, что Рената у нас ночует. Рената ей очень понравилась. Как ни одна из моих подруг.

Мы проговорили втроем до утра и встали в одиннадцать. На следующий день я должна была ехать.

Рената кляла себя, что не пришла раньше. Она и надоумила меня сдать железнодорожный билет и заказать новый, на три недели позже, что я и сделала.

Рената на это время переселилась к нам.

Она все присматривалась к Августине. Очень та ее заинтересовала, но Рената не понимала ее. Ей сразу захотелось написать портрет Августины, но сначала хотелось понять этого человека.

Августина была бы красива, если б не испуганное, почти глупое выражение глаз. В этом нервном тонком лице навсегда застыла мольба: не надо меня обижать. Говорит неуверенно, полувопросительные интонации. И во всем облике ожидание удара, который придет неизвестно откуда и за что. Трепещет, как осиновый лист. И вместе с тем в ней разлита гармония, ясность. Выпуклые голубые глаза смотрят кротко и застенчиво — наивна, трогательна и беззащитна. Слабость и душевная незащищенность одновременно с духовной неуступчивостью.

— Кто ее так запугал? — спрашивала меня Рената.

С каким напряженным лицом выходит Августина из дома, как облегченно вздыхает, «благополучно» вернувшись домой!

У нее было крайне тяжелое детство. Алкоголик отец, измученная, озлобленная мать, вымещающая горе на детях, хулиганы братья. Августина рано вышла замуж, чтоб уйти из семьи, но муж ее оказался законченным мерзавцем.

— В сущности, Августина — твоя мать! — заметила Рената.

— Конечно! Меня все время терзает, что я оставляю ее одну.

— Я буду за ней присматривать.

— Ох, вот спасибо!

Мы обнялись. Мне сразу стало легче. Я чуть не предложила Ренате поселиться в моей комнате, но вовремя удержалась: следовало сначала спросить Августину.

Но Августина сама додумалась до того же:

— Пусть Реночка живет в твоей комнате, пока ты будешь далеко. Я присмотрю за ней, все же молоденькая девушка, одна в Москве… Ох, кто-то за тобой присмотрит!

— Я взрослая, милая Августина.

— Все вы взрослые… а совсем еще дети.

Рената обрадовалась, но согласилась лишь с условием, что будет платить Августине за комнату по «московской таксе».

— Ведь я все равно бы платила квартирной хозяйке, а Августине деньги пригодятся.

— Но я буду ей присылать.

— Ну и что ж, присылай. И еще я буду платить. Мои родители хорошо зарабатывают. Они так и наказывали мне: снимешь комнату у хорошей женщины. Мама часто бывает в Москве. Ей Августина тоже понравится.

— И твоя мама может у нас останавливаться, в гостиницу не нужно идти.

Мы все трое были очень довольны, особенно Августина, видно, она боялась остаться одна. Ренате она сразу и навсегда поверила.

Эти три недели промчались, как большой праздник. Ночью мы болтали с Ренатой до трех-четырех часов. Рената явно уродилась не в коряков, которые не терпят многословия.

Утром, отоспавшись, выпив кофе и съев завтрак, приготовленный Августиной, мы бродили по Москве.

Никогда не знала, какое это счастье — показывать родной город любимому другу. Мы исколесили и исходили пешком всю Москву.

К моему удивлению и некоторой обиде, Рената наотрез отказалась идти со мной в картинные галереи и на выставки художников.

— Я должна их осмотреть исподволь и одна…

— Но почему не со мной?

— Не знаю, не сердись. Должна быть наедине с картиной художника.

— Но там полно народа!

— Незнакомые. Все равно что их нет. В толпе человек — один.

Рената показала нам фотографии своих родных. (А картины ее посмотреть не удалось. Их задержала у себя вулканолог Кучеринер — хотела показать кому-то.) Прежде всего фотографию моего дяди. Точнее, дедушки, но я привыкла думать о нем как о дяде. У нас была его фотография, где он еще молодой врач, только окончивший институт: веселый, симпатичный спортсмен, с благодушной улыбкой взирающий на мир, который ему, в общем-то, нравится. Комсомолец двадцатых годов! Я вытащила эту старую фотографию для сравнения. Со второй фотографии смотрел на нас худощавый старик — грустные глаза, много видевшие; морщинистый лоб, много думавший; горько сжатый рот человека, умевшего сочувствовать людям; заострившийся нос — тень надвигавшейся старости. Лишь густые волосы пощадило время, чуть посеребрив их, да зубы, по словам Реночки, сохранились свои.

— Сколько лежит между этими двумя непохожими друг на друга людьми?

— Всего лишь полвека — и два разных лица! — горестно воскликнула я.

Рената задумчиво взглянула на меня, ей взгрустнулось. Может, подумала, что когда-нибудь и ее не узнают. Она вздохнула и ответила на мой вопрос:

— Целая жизнь, которой можно позавидовать, столько в ней доброты, честности, человеколюбия. Высокого мельгитанина знают по всей Камчатке. Врач — он никогда не был только врачом, — краевед, этнограф, изучающий нрав, быт, обычаи народностей Камчатки, чтоб им помочь. И сколько он помогал людям за свою долгую жизнь! Все надеются, что он проживет еще долго-долго. Он нужен людям.

Потом Рената показала фотографии родителей. Отец не очень походил на коряка, скорее на русского. Может, потому, что был одет в хорошо сшитый костюм, с белой сорочкой и галстуком. На другой фотографии он был на лыжах, в свитере и вязаной шапке. Улыбался открыто и радостно.

Мать Ренаты была хороша. Умное, обаятельное, доброе лицо. На другой фотографии она была с внуком Юрой, прелестным мальчуганом лет шести с выразительным нервным лицом.

— Наверно, любит бабушку, — заметила я, разглядывая снимок.

— Очень любит. Он и всех нас любит. И вечно боится нас потерять…

В ее словах послышалось что-то тревожное, но меня отвлекла следующая фотография.

— О, кто это?! — неожиданно для себя воскликнула я.

Августина и Рената с любопытством взглянули на меня.

Вам приходилось рассматривать фотографии артистов или писателей, ученых? Рассмотришь с интересом одно лицо, другое, третье, иногда и всю подборку, но душа твоя не задета. И вдруг наткнешься на лицо, которое чем-то так захватит тебя, что отложишь снимок, чтоб еще и еще посмотреть на него.

Как у Достоевского, когда князь Мышкин в вагоне поезда впервые увидел изображение Настасьи Филипповны. Вот так же поразила меня фотография старшего брата Ренаты Иннокентия Щеглова. (Он был сыном Ренаты Алексеевны от первого брака.) Оба нисколько не похожи на родную мать, но поразительно схожи между собою. Черты лица совсем разные, особенно глаза — темные, косо посаженные у Ренаты и светлые (синие, как узнала потом) у Иннокентия. У сестры черные прямые волосы, у брата — русые, чуть вьющиеся, довольно длинные. И лицо у него было узкое, у Ренаты — широкое. Разные, а до чего же похожие! Щемяще похожие, но чем?

И вдруг я поняла, что у них общее. Это непередаваемое выражение ранимости, что таилось возле губ и носа, эта слишком очевидная способность страдать и сострадать.

Сердце мое сжалось, словно его стиснули рукой, и вдруг — о позор, о глупость — глаза мои наполнились слезами. Рената вопросительно смотрела на меня.

— Почему-то мне до слез стало жалко твоего брата. Глупо, да? — призналась я честно.

Рената, нахмурившись, смотрела на меня.

— Как странно… Ведь я ничего не рассказывала тебе о нем… А почему жалко?

— Не знаю. Но мне кажется… Я теперь понимаю, какое это есть материнское чувство?

— Иннокентий старше тебя на целых восемь лет. Ты хочешь сказать, что при виде этого снимка в тебе проснулись материнские чувства?

— Да.

Рената глянула на Августину, та на нее, и обе принялись хохотать. Я присоединилась к ним.

Но Рената вдруг сделалась серьезной, даже грустной.

— Он несчастлив, мой брат. Жена Иннокентия — черствая, бессердечная женщина. Низкая. Дурная. Сколько в ней злобы! Такой, знаешь, наглый тон, громкий, резкий голос. Она работает бухгалтером в порту. Нас, всех его родных, она ненавидит лишь за то, что он нас любит. Она даже сына своего не любит — ревнует к нему мужа.

— Разве можно не любить своего ребенка? — недоверчиво спросила Августина.

— Это трудно понять нормальным людям. Она ревнует мужа к сыну. Она хочет, чтоб муж любил только ее. В детстве ее необузданно баловали. Единственная дочка. Центр Вселенной.

В день свадьбы она сказала маме… свекрови своей: «Я знаю, что Иннокентий очень вас любит. Но больше этого не будет. Я не позволю».

— Господи, какая глупая! — не выдержала Августина.

— Да, не умна. Мама ей сказала мягко: «Бедная девочка. Не советую это говорить моему сыну. Я ему не передам».

С первых дней их совместной жизни Лариса только и делала, что пыталась поссорить мужа с его родными. Когда родился Юрка, Лариса училась в Петропавловске в морском рыбопромышленном техникуме. Юрку она оставила нам. Мы все его сообща и вынянчили… нашего Юрку.

— А где учился брат?

— В университете во Владивостоке, на биологическом факультете. Но поскольку его интересовала биология моря и он знал, что без знания океанологии ему не обойтись, Иннокентий одновременно закончил и отделение океанологии. Его диссертация на стыке этих двух наук.

— И работал под руководством матери?

— Да. На экспериментальной станции. Кент стал работать примерно с седьмого класса. Готов был не только всякие пробирки, мензурки, колбы, но и пол мыть, лишь бы его допускали в лабораторию. С девятого класса он уже был неплохим лаборантом. Теперь нашей станции дают специальное судно — сегодня от мамы письмо получила, — Иннокентий назначен начальником экспедиции. Будут уходить далеко в океан… Лариса этим недовольна и со злости запретила Юрке ходить к нам. Иннокентий, разумеется, это приказание отменил… Плохо у них, очень плохо, Марфенька!

— Зачем же он на ней женился, твой брат? Разве он не видел…

— Конечно же, не видел! Когда они поженились, им было по девятнадцати лет. Первое увлечение он принял за любовь. А теперь, кроме неприязни, ничего к Ларисе не испытывает. Лариса знает это. Знает, что он не берет развода только из-за Юрки… И… вымещает свою злобу на мальчике. Эх, Юрик, бедняжка!

Рената расстроенно умолкла.

Три недели миновали быстро.

Перед отъездом Рената повела меня в гости к подруге матери Ангелине Ефимовне Кучеринер, профессору-вулканологу. Был день ее рождения, в доме собирались друзья, и должна была прийти Марфа Евгеньевна Ефремова, в честь которой мне дали имя. Рената хотела нас познакомить. Обо мне она уже рассказала, и я была приглашена.

Никогда не забуду этот вечер, этих людей!

Какие милые и славные хозяева! Ангелина Ефимовна — смуглая, худая, несколько резкая женщина, похожая в своем цветастом темно-вишневом платье на старую цыганку. Ее муж — высокий, молчаливый человек с кротким и счастливым выражением голубых, выцветших глаз. Чувствовалось, что они глубоко любят друг друга и как нельзя лучше уживаются, при всем различии их натур.

Они приветливо встретили нас с Реной, перезнакомили с друзьями. В комнате было много народу.

Когда мы вошли, все были увлечены каким-то спором. Говорил молодой еще профессор Филипп Михайлович Мальшет, океанолог. Высокий, властный, он что-то уверенно доказывал собеседнику. У него были яркие зеленые глаза, резко подчеркнутые черными ресницами.

По-моему, Мальшет был из тех, кто легко наживает себе врагов: непосредственный и прямой. Но здесь у него не было врагов, только друзья, которые слушали его затаив дыхание.

Мальшет спорил с другим океанологом, еще более молодым человеком Александром Дружниковым — все называли его Санди. Этот Санди держался спокойно и доброжелательно. Такой веселый и простой. В нем был заложен такой заряд радости, что, наверное, ему хватит противопоставить эту свою радость всем жизненным бедам и напастям. С ним пришла его слепая жена Ата. Она была прекрасна, но ее огромные, цвета морской воды глаза ничего не выражали и, казалось, не имели никакого отношения к ее тонкому, страстному лицу с горько сжатым ртом. Это лицо меня удивило своей противоречивостью: трагическая отрешенность соседствовала в нем с веселым лукавством. Не знаю, любила ли Ата своего мужа, но он боготворил ее — это бросалось в глаза.

О чем тогда говорил Мальшет? Они спорили о каком-то течении в Великом, или Тихом, океане, видимо еще не открытом, так как Санди усомнился, есть ли это течение.

Мальшет уверял, что оно должно существовать! Может быть, он открыл его на кончике пера, как астрономы открывают новую планету?

— Пора бы и за стол, — напомнил жене Фома Сергеевич, но Ангелина Ефимовна только отмахнулась:

— Рано. Еще не пришли Ефремовы!

Однако они оказались легки на помине, и в ту же минуту в комнату вошла Марфа Ефремова со своим мужем. Та самая Марфа, о подвиге которой говорила когда-то вся страна.

Я смотрела на нее во все глаза.

Вот она стоит передо мной, еще не видя меня, оживленная, улыбающаяся, и пожимает руки друзьям. Красивая, энергичная, собранная женщина. Серебристое платье без рукавов ладно облегает ее статную, стройную фигуру. Как прямо она держится… и вдруг я поняла почему, под тонким платьем на ней был ортопедический корсет. Бедняжка!.. Только к ней не очень-то подходит это жалостливое слово: умная, решительная, знающая себе цену, директор научно-исследовательского института.

Ренату она поцеловала, а когда ей сказали: «Вот та самая Марфенька», то и меня.

— Теперь скорее за стол, — сказал хозяин Фома Сергеевич. Кажется, он опасался, что их гости оголодали. Но когда мы перешли в соседнюю комнату, где был заранее сервирован стол, все ахнули: стены были увешаны картинами Ренаты. Милая Ангелина Ефимовна устроила для друзей выставку юной художницы Тутавы. Первую в жизни Ренаты выставку.

Я была так поражена картинами Ренаты, что на какое-то время забыла, где нахожусь. Словно раздвинулись стены комнаты и я оказалась перед суровой и манящей морской далью, под ярким, невиданного цвета небом.

Может быть, специалисты и нашли бы какие-то недочеты в этих полотнах, но я знаю только одно: чем я дольше смотрела на них, тем сильнее проникалась самим духом Севера, Предокеанья и Времени.

Я хочу, чтоб меня поняли. Передо мной висели на стене этюды, эскизы, фрагменты к еще не написанной или не завершенной картине, всякие наброски с натуры, акварель, масло, зарисовки карандашом, но то, что на них было изображено, не могло быть вчера или позавчера, даже не сегодня, только Завтра.

Она писала улицы Баклан, где жила, рыбачьи шхуны, что видела у причалов, корабли на рейде, озаренные солнцем; заросли цветущих кустарников на фоне далекого вулкана, алый вертолет над спокойными оленями с причудливыми и тяжелыми рогами, зимнее утро в рыбачьем порту (каждый канат опушен инеем), современный поселок коряков с красными, зелеными, синими крышами. Коряков не в кухлянке, как мы привыкли их представлять, а в морской или лётной форме или в полосатом пуловере, задумавшихся у стеллажа с книгами… Птичий базар на утесах, взметнувшиеся в небо краны в пестром и шумном порту, веселые работницы за разделкой рыбы. Но ни у кого ни разу не видела я такого радостного, такого зовущего, прямо-таки ослепительного Завтра. Эти рисунки были совершенно не похожи на все, что мне до сих пор удавалось видеть, столько в них было ошеломляющего своеобразия…

И вдруг я увидела акварельный портрет ее брата Иннокентия.

Все то, что я почувствовала в фотографии, — намек, тень чего-то скрытого, Рената вынесла как главное, не уделив деталям портрета никакого внимания. Словно это был эскиз его души. Не красота лица, пусть так своеобразен овал, так прекрасен большой чистый лоб, прямой нос, плотно сжатые губы, но красота человеческого духа, то, что виделось во взгляде серьезных вдумчивых глаз, — напряжение мысли, раздумья, внутренняя жизнь и характер, полный противоречий.

Но, говоря честно, об этом я подумала потом, а в тот момент я была во власти того, кто изображен на портрете. Стояла потрясенная и не могла оторвать глаз от этого мужского лица.

Рената мягко тронула меня за плечо.

— Не смотри на него так, — прошептала она встревоженно, — идем к столу.

Все уже садились за стол, обмениваясь восторженными репликами по поводу творчества Ренаты Тутавы.

За столом я очутилась между Мальшетом и Ефремовым. Марфа Евгеньевна сидела напротив, рядом с хозяйкой. Рената — в конце длинного стола.

Гости изрядно проголодались. Они весело накинулись на закуски и жареную индейку, с шумом наливали разные вина.

Все были в хорошем настроении. Провозглашали веселые тосты за именинницу, за успех Ренаты.

Смех, возгласы, речи, звон бокалов, стук ножей и вилок — вокруг от души радовались друг другу хорошие люди, и мне тоже было очень хорошо.

— Кто же вы, названная моим именем? — вдруг обратилась ко мне Марфа Ефремова.

— Я еще никто! — пошутила я. — Ничего не успела совершить…

— Сколько вам лет?

— Восемнадцать с половиной.

— Можно, я скажу? — вмешалась Рената, подняв руку, как в школе. — Марфенька с пятнадцати лет — глава семьи. Работала слесарем и училась…

В общем, Рената все отбарабанила за меня, но мою знаменитую тезку это не удовлетворило.

— Это хорошо, что вы так серьезно готовитесь к жизни… Хотя это порой кончается препирательством с жизнью, — непонятно сказала Марфа Евгеньевна. — А что для вас есть главное в жизни?

Что есть главное? Многое для меня было важным, но что самое главное? Марфа Евгеньевна молча смотрела на меня. Молчание грозило затянуться.

— Говори, Марфенька, — шепнула мне через стол Рената.

Почему-то ее об этом не спрашивали. Художница. А я — слесарь, окончившая заочно техникум. Им интересно, что является для рабочей девушки главным.

— Я слишком мало жила, — начала я тихо, — но кое-что я уже знаю твердо: я никогда не соглашусь принять ничтожество человека и примириться с этим… Я работала на огромном заводе, где все знали и помнили моего отца. Ко мне очень хорошо относились, даже плохие люди. Как это ни странно, я не понимаю, почему, но плохие люди относились ко мне даже лучше, чем хорошие. Но это я к слову. Техника меня оставила равнодушной, и я пошла учиться в гидрометеорологический техникум. Мне нужно было поскорее получить профессию, а уж институт — потом. Еще надо разобраться, в какой именно институт!.. По-моему, самое большое счастье на земле — это посвятить себя науке. Естественным наукам: биологии, океанологии, метеорологии. Сколько всяких «логий» и какие-то счастливцы ими занимаются! Но они, многие из них, совсем даже не помнят, если не сталкиваются в лоб, что есть на свете, например, воры, бандиты, пьяницы, всякие опустившиеся женщины. А если они есть, может, это эгоизм с моей стороны — стремиться к чистой науке? Выходит, пусть кто-то другой вытаскивает тех тонущих и заблудившихся? Может, я обязана стать юристом? Но так не хочется идти на юридический… Тогда наука будет для меня словно корабль с алыми парусами, который никогда так и не придет…

— Какая странная девочка! Эт-то удивительно! — пробормотала Ангелина Ефимовна.

— Черт побери, зачем вы должны идти на юридический, если вас влечет наука! — возмутился Мальшет. — Не забывайте, что на юридический идут тоже по призванию. Вот они и будут заниматься подонками. Что вы на меня так посмотрели? Не так сказал? Ну, помогать им стать настоящими людьми.

— Не у всех это получится, — чуть слышно возразила я.

— А у вас бы получилось?

— Да.

— Откуда вы знаете?

— Знаю. У нас на заводе работали несколько рецидивистов… И когда они… когда их стало затягивать снова, меня просили поговорить…

— И что же?

— Они начали хорошо работать. Некоторые бросили пить, сквернословить. Вышли на хорошую дорогу… Один сказал: «Это я только ради тебя, Марфа. Знай».

— Любопытно. А никто из этой братии не пытался ухаживать за вами? — очень серьезно спросил Мальшет.

— Нет. Не было такого случая. Им и в голову не приходило… Мне кажется… если бы я хоть раз упала в их мнении, то уже никогда не смогла бы влиять добро. Но я заболталась, не всем это интересно…

Гости запротестовали.

— Видите, как вас слушают! — сказала Ангелина Ефимовна. — Продолжайте, продолжайте…

— Марфа Евгеньевна, вы спросили, что для меня главное в жизни. В наше время главным, по-моему, является нравственность. Нам, молодежи, так часто не хватает и внутренней культуры, и духовности. Просто настоящей доброты, которая способна уберечь от пошлости, от зла. И еще я скажу, раз вам не надоело меня слушать: мир — это не фон, на котором мы живем. Каждое поколение приходит в мир, чтобы сделать его лучше. И каждый человек в отдельности — сам — отвечает за то, чтоб не ошибиться и не сделать еще хуже. Надо думать самому… Помню, кто-то так хорошо сказал о Назыме Хикмете: «Он убирал камни с дороги человечества».

— А в чем вы видите счастье для себя лично? — спросил Яков Ефремов; он с большой заинтересованностью следил, как меня «с пристрастием» допрашивали его друзья.

— Наверно, как и все вы: любимая работа, добрая семья, где все любят друг друга. И чтоб твои близкие были живы, здоровы и счастливы своим счастьем.

— Вам уже пришлось пережить искушение поступить беспринципно? — задала вопрос Ата. Ее слепые глаза отражали свет люстры.

— Такого рода искушений у меня еще не было, — отрезала я. Санди встрепенулся:

— Да что вы пристали к девчонке? Оставьте ее в покое.

— Последний вопрос разрешите, — возопил молодой человек в очках, — как вы насчет шейка?.. Исполняете?

На этом от меня отстали. Я чувствовала себя как после экзамена, когда вытянула на тройку.

Пришел Арсений Петрович с букетом роз и какой-то букинистической редкостью, которая привела Ангелину Ефимовну в такой восторг, что она чмокнула его в щеку. Козырев поздравил ее, извинился за жену, у которой болела голова (Аннета Георгиевна терпеть не могла профессора Кучеринер), его усадили за стол и налили ему рюмку водки. Пока я пришла в себя после этого допроса, все уже оживленно спорили насчет течения в океане. Далось им это неведомое течение!

А я снова и снова принималась разглядывать Марфу Ефремову, но теперь мой взгляд привлекло ожерелье на ее шее.

До сих пор я была равнодушна ко всяким побрякушкам и не носила украшений. Но это была не побрякушка, это было произведение искусства. Семь крупных бусин на серебряной цепочке, расположенных достаточно далеко друг от друга, чтоб можно было разглядеть своеобразную красоту каждой в отдельности.

Меня поразила чистота и прозрачность камня, из которого были выточены бусы. Эти камни отличались от тех, что мне привелось видеть, как живой цветок отличается от искусственного. Они излучали блеск, переливались — то жемчужно-серые, то серо-голубые, то зеленоватые, как морская вода, то лиловатые, как небо ранним утром!

— Вам нравится мое ожерелье? — улыбнулась мне Марфа Евгеньевна.

— Очень. Из чего эти бусы? Они прямо завораживают.

— Действительно, красивое ожерелье! — заметила Ангелина Ефимовна. — Можно его посмотреть?

Марфа Евгеньевна с улыбкой сняла ожерелье и протянула его Кучеринер, та после восторженных возгласов еще кому-то, пока оно не попало Мальшету, а он передал мне. Вблизи оно оказалось еще прекраснее.

— Опалы, — пояснила Марфа Евгеньевна. — Я его купила в маленькой ювелирной лавке на острове Мадагаскар. Мы зашли туда вместе с Мальшетом. Помните, Филипп Михайлович, я еще призаняла у вас денег? Это не из дорогих, но все же настоящий опал. Я представила себе, как он медленно рос и формировался где-то в глубине гор, омываемый холодными водами подземного источника, как он набирал красоту, и мне сразу захотелось иметь это ожерелье. И все же… лучше бы я его не покупала.

— Почему? — спросила Рената. Она тоже с восторгом рассматривала ожерелье.

— Оно всегда будет звать меня куда-то, будоражить, напоминать о том, что планета Земля велика и прекрасна, а я… всего лишь инвалид в протезном корсете, и врачи не отпускают меня далеко от дома… Штормы и тайфуны мне противопоказаны…

Ее муж слушал с таким напряжением, что на носу у него выступили капельки пота, выгоревшая прядь волос упала на глаза, он нетерпеливо откинул ее рукой.

— Так подари эти бусы, Марфенька, как эстафету тому, кто еще молод и здоров, и, может быть, с этим мадагаскарским ожерельем уйдет от тебя тревога, и ты перестанешь рваться вдаль.

После ужина все разбрелись по комнатам. Муж Ангелины Ефимовны стал убирать со стола, я ему помогала. За нами вышел на кухню Яков Николаевич, принес груду тарелок с остатками еды. Я принялась мыть посуду, а мужчины уселись на разноцветные табуретки и закурили. Заговорили о Камчатке, где оба бывали не раз.

Я с интересом прислушивалась к разговору. И неожиданно для себя рассказала про афишу, которую мы видели с Сережей на улице. Яков Николаевич очень заинтересовался.

— Какая умная шутка! — произнес он задумчиво. — Диспут о молодом человеке конца двадцатого века. А надо бы такой устроить… Афишу, конечно, придумал Сережа Козырев.

— Сережа! — ахнула я.

— Кому же больше? Он и повел вас специально мимо.

— Но зачем?

— Мало ли зачем! А действительно, каков будет молодой человек конца столетия? Это те, кто ходит сейчас в начальную школу. Что-то они возьмут от нашего поколения, что-то привнесут свое… Они с первого класса проходят алгебру. Школа, институт дают все больше знаний. Я надеюсь, что они не будут слишком техничны. Как, по-вашему?

— Разве можно знать, какие будут они? Человек не робот, его не запрограммируешь.

— Вы — умница.

Мы вернулись в комнату. Там все хохотали. Филипп Мальшет рассказывал с большим юмором о своих странствиях по земному шару. Он океанолог и объехал весь свет.

Разошлись поздно. Нас с Ренатой подвезли на такси Ефремовы. Когда мы прощались, Марфа Ефремова протянула мне ожерелье.

— Примите его от меня как эстафету. Пусть у вас сбудется, что не сбылось у меня. Носите всегда. Не потеряйте.

Я растерялась:

— Но это слишком ценный подарок, как я могу его принять?

— Ценный, да. Но не в денежном смысле. Должна же я вам дать что-то на память.

— Я и так вас не забуду!

— Пожалуйста, возьмите, Марфенька! — Голос ее дрогнул.

— Ведь это эстафета, — поддержал жену Яков Николаевич.

— Бери! — шепнула Рената.

Пожилой добродушный шофер, улыбаясь, смотрел на нас — не торопил. Я больше не возражала, и Марфа Ефремова сама застегнула ожерелье на моей шее.

— Можно, я вас поцелую? — спросила я. Мы поцеловались.

— Пиши нам иногда, — шепнула она мне. Я обещала.

Колеса себе постукивали, за окном кружилась тайга, мелькали столбы, полустанки. Мы пили чай, разговаривали — мои попутчики и я. Вагон был купейный, жесткий. В одном купе со мной ехали симпатичная супружеская пара, пенсионеры, от самой Москвы до Владивостока и научный работник из новосибирского академгородка. В соседних двух купе студенты из Хабаровского политехнического, а в следующем купе — кто возвращался из отпуска, кто из командировки — все сибиряки. Я одна была москвичка. Мы все быстро перезнакомились, каждый рассказал о себе, даже взгляды друг друга успели узнать.

Мы болтали, смеялись, вполголоса пели, и хотя у меня на душе кошки скребли (было жаль Августину, Ренату, друзей, Москву), но я старалась никому не портить настроения и не показывать своей грусти. В общем-то, было славно. Как вдруг появился Мефистофель в образе высокого, жилистого и мрачного парня в парусиновых штанах и тельняшке. Харитон Чугунов, боцман с краболовного судна. Он мне не понравился с первого взгляда. Я была крайне удивлена, когда одна из студенток шепнула мне: «Какой красивый парень!» Вот уж поистине бывают странные вкусы. Может, он и был красив когда-то, 394

но теперь это был диковатый, взъерошенный, озлобленный человек.

В нем чувствовалась какая-то гнетущая сила. Тяжелый, недобрый взгляд серовато-черных глаз, густые черные брови, кудрявые темно-русые волосы, смуглая, как у индусов, кожа. Был он непонятен и непрост и, без сомнения, мог быть страшен.

Поезд мчался сквозь тайгу и горы, вагоны раскачивались, содрогаясь на стыках рельсов, а рядом со мной, ни на метр не отступая, неслась наша квартирка на Комсомольском проспекте, где одинокая Августина ходила из угла в угол.

Жестоко поступила я, оставив ее одну, но я должна была увидеть океан, иначе жизнь моя была бы убогой и ограниченной. Ведь когда и путешествовать, если не в юности. Отец пропустил свой час, и неудовлетворенность сжигала его, как жажда, всю его жизнь.

Кроме того, Августина была еще молода, оставшись без меня, может, скорее найдет она тропу к людям. А на Камчатке жил единственный мой родственник, очень-очень старый. Родной дядя отца. Я должна повидать его, пока он не уйдет навсегда.

Разумом я понимала, что правильно делаю, отправляясь на Камчатку, но сердце у меня болело и ныло, и тем сильнее, чем меня дальше уносило от моей родной Москвы.

А в вагоне что-то было уже не так.

Харитон принес заигранную, засаленную колоду и вместе со студентами засел за карты. У них не хватало одного партнера, и они настойчиво приглашали меня. Я спокойно объяснила, что терпеть не могу карт. Еще более я не терпела картежников! И надо же, этот неприятный парень оказался из Баклан, куда я ехала работать! Кончились разговоры, смех, они играли все дни и вечера напролет.

Когда научный работник сошел в Новосибирске, Харитон, к великому неудовольствию нашего купе, перебрался на его полку.

Славные старички пробовали протестовать, ссылаясь на духоту и сердце, но ничего из этого не вышло. Полка была верхняя, как и моя, свою нижнюю, в другом купе, Харитон благородно уступил женщине с ребенком.

Нас особенно расстраивало то, что от Харитона все время пахло водкой. Не знаю уж, когда он прикладывался к бутылке, но он был постоянно «в подпитии». Скоро и от студентов стало нести водкой, даже от девушек.

Как можно быть такими нестойкими, податливыми, я не понимаю. Не пили же они, пока не появился этот мрачный боцман.

Но что было хуже всего, он сразу отличил меня своим вниманием. Угощал яблоками, шоколадом, пивом. Несколько раз он пытался поговорить со мной о чем-то наедине, когда соседи засыпали. Но я от разговора уклонялась.

— Почему, черт побери, вы не хотите со мной разговаривать? — спросил он напрямки, перегнувшись в мою сторону и опершись мускулистой рукой о край моей полки.

— Никогда не говорю с подвыпившими людьми.

— Но я не пьян.

— Все равно… пахнет водкой. — Я повернулась лицом к стене и накрылась с головой простыней.

Видно, ему действительно хотелось поговорить со мной, так как на следующий день, к огорчению студентов, не прикоснулся не только к водке, но и к пиву. И даже в карты не играл, простоял весь день в коридоре у окна. На приглашение студентов «перекинуться в картишки» отвечал глухим ворчанием.

Они тоже скисли и теперь отсыпались.

Не знаю, что это были за «студенты», но они не спорили, не философствовали — ни единого слова о науке. Я таких студентов никогда не встречала. Может быть, они только выдавали себя за студентов?

Перед вечером, когда наши попутчики вышли из купе, Харитон сказал:

— Я сегодня и капли в рот не брал. Нашла тоже «алкоголика» — в море-то месяцами не выпьешь.

— О чем вы хотели со мной говорить?

Мы сидели на нижних полках по обе стороны столика и смотрели в окно на мелькающие лиственницы и кедры.

— Я рад, что вы будете жить в Бакланах. Нет, погоди, я не собираюсь приударить за тобой. Дело в том, что вы… Ничего, если я перейду на «ты» — не привык я девчонок «выкать».

— Мне все равно, как хотите.

— Так вот, дело в том, что ты очень похожа на жену моего брата. Кем она мне приходится, до сих пор путаю. Сестричкой я звал ее…

— Она… умерла?

— Что ты, господь с тобой. Она жива и здорова. Работает на Севере в опытном лесничестве. Таисой ее звать. Я почел за лучшее уехать… И вот ты едешь в Бакланы напоминать о ней. От судьбы своей, видно, не убежишь. Показать карточку?

— Покажите.

Харитон достал чемодан и, пошарив в нем, протянул мне пачку фотографий в черном светонепроницаемом конверте. Хоть бы я не была, на нее похожа, на эту Таису! Зачем мне это? Зачем это ему? Я долго рассматривала фотографии. Она была похожа и не похожа на меня. Я не такая скуластая, и глаза побольше, но тоже глубоко посажены. Харитон сказал, что глаза у нас одного и того же цвета, серо-зеленого, «кошачьего», что я «малость покрасивше» буду, но выражение лица одинаковое, «что-то беззащитное такое».

Я возмутилась:

— Это я беззащитная? Беззащитные едут в соседнем купе. Сразу поддались — вино, карты…

— Нет, эти сумеют за себя постоять. В карты-то они лучше меня играют и водку пили не впервой. Они ж только и ждали, чтобы кто-нибудь там организовал им привычное времяпрепровождение. Но в рот им пальца не клади. Ты же, как и Таиска, — беззащитная. Перед злом не согнешься, не пойдешь на поводу, но себя грабить дашь. Может, я не умею сказать, образование у меня путаное… Душу ты не дашь ограбить, нет, а кусок пирога у тебя унесут из-под носа.

— Никаких «пирогов» мне и не надо. А любимую работу как можно у меня отнять? Я ничего не боюсь.

— От неведения и не боишься. От чистой совести… Харитон сказал это так грустно, что мне невольно стало его жаль. Сейчас в его лице не было той дерзкой ухмылки, приклеенной как бы навсегда. Наоборот, он казался растроганным и доверчивым.

— Так ты не боишься жизни, — медленно повторил он, — а жизнь не такая уж простая штука. Иногда человек сам себя боится. Не встречала, поди, таких?

— Не знаю.

— Значит, ты храбрая, никого и ничего не боишься. И зла не боишься?

— Зла не бояться надо, а уничтожать его, как мертвое.

— И ты уничтожаешь?

— Нет еще. Пока я не сталкивалась… со злом.

— Может, не поняла, — Чугунов ласково похлопал меня по руке. — И то дело.

Вошли наши попутчики, и разговор на этом прекратился. Харитон Чугунов мне по-прежнему не нравился. Я не верила ему и была с ним настороже.

В Хабаровске студенты (если это были студенты) вернули Харитону карты и, попрощавшись, сошли с поезда.

Вечером я стала расспрашивать Чугунова о городе Бакланы.

— Город как город. Рыбой пахнет и водорослями. Туман часто. Ветры. Океан бушует. Ресторан есть, «Океан» называется. Два кино — «Космос» и «Океан», не считая тех, что при клубах. Главная улица — Океанская. Вулкан видать, из него дым идет. В бухте всякие пароходики пыхтят, мелкота больше. Бывает, останавливаются и большие корабли, те на рейде. Все как положено: причал, маяк, консервный завод, кирпичный завод, рыбокомбинат. Верфи имеются для ремонта судов. Школы, мореходное училище. Чего еще тебе? Библиотека, конечно, поликлиника, больница, роддом.

— А морская экспериментальная станция? Я объяснила ему, где буду работать и кем.

— Да ну?! Что же сразу не сказала. Есть такая станция, не в самих Бакланах, за маяком. Директор там женщина — Щеглова. Бо-ольшой ученый, депутат Верховного Совета. Умная, добрая, справедливая, на чужую беду отзывчивая. Тебе повезло, что направили к Щегловой. А жаль…

— Почему?

— Я бы шефство над тобой взял…

— Еще чего! — Я пожала плечами.

— Не то слово, конечно, ты — самостоятельная девушка. Но все-таки одна Сиротка. Я бы и заступился в случае чего. Защиту тебе оказал. Но если к Щегловой — так она сама в обиду не даст.

— Не так я беспомощна, как вам кажусь.

— А почему ты меня на «вы» зовешь?

— «Ты» говорят только близким. Харитон задумчиво смотрел на меня.

— А кто знает… может, еще и пригожусь тебе, — сказал этот странный человек.

Во Владивостоке я тепло распрощалась со своими попутчиками. Старички дали мне свой адрес, на случай, если придется заночевать во Владивостоке. Просили написать, как устроюсь. А мы с Чугуновым сразу направились на морской вокзал. Поставив меня в очередь в кассе, Харитон зачем-то пошел в контору, откуда вернулся сияющий, схватил мой и свой чемоданы и, скомандовав «пошли», быстро направился к причалам.

— Везучая ты, — сообщил он на ходу, — «Ассоль» сегодня отходит в шесть вечера. Это бывший китолов, а теперь будет ихнее судно, экспериментальной станции. Будут еще ремонтировать да переделывать его из китолова в научно-исследовательское. Ты же к ним едешь работать — заберут. Может, и меня заодно, если место в кубрике найдется. Капитан там — коряк, мировой парень Никита Алексеевич Ича. Добряк. Но всем заправляет Иннокентий Щеглов. Молодой, а строгий. Как раз сын Щегловой, к которой ты едешь работать.

— Так, может, неловко? Скажут, билета жалко купить.

— Иди, тебе говорят. Богачка какая. Пассажирские-то пароходы у нас не останавливаются.

Пришлось идти, а вернее, бежать, так как, едва я переходила на нормальный шаг, Харитон, высокий и жилистый, стремительно удалялся с обоими чемоданами.

Я запыхалась, в легких саднило, ветер, горячий и соленый, развевал волосы, закрывая глаза, лицо. Мимо проносились причалы, корабли, люди, машины. Полнеба загораживали краны — шла погрузка, разгрузка. Остро пахло морем и бензином.

А когда я совсем уж задохнулась, перед нами предстала «Ассоль»…

Кораблей я видела множество — ведь отдыхать мы с отцом ездили только к морю. Но такого красивого изящного кораб-398

лика я не видела еще никогда. На фоне огромных океанских судов, танкеров, рефрижераторов, теплоходов, рыбопромысловых плавучих баз, пассажирских лайнеров, толпящихся у владивостокских причалов и на рейде, «Ассоль» выглядела почти игрушечной.

Я остановилась как вкопанная, забыв и о Харитоне и обо всем на свете, и, как говорится, пожирала глазами кораблик.

Белоснежный корпус, только алые выпуклые буквы «Ассоль», белая палуба, белые высокие мачты. Но что меня поразило — сама линия очертания судна, пропорциональность всех его частей, непередаваемое изящество всего облика.

Бегущие в вышине облака то заслоняли солнце, и на кораблик ложилась тень, то расступались, и тогда на «Ассоль» проливалось солнце.

Поразил меня и флаг — никогда не видела такого, — семь звезд на синем фоне.

Затем я почувствовала чей-то взгляд и невольно обернулась. На палубе стоял Иннокентий Щеглов — да, я его сразу узнала — и с любопытством смотрел на меня. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, потом к нему подошел Харитон и стал что-то говорить, указывая в мою сторону. Видимо, просил, чтоб меня взяли на борт. Мне стало неловко, и я, отвернувшись, села на чемодан. Сердце у меня колотилось, будто я взбежала без остановки на десятый этаж. Так вот он какой, Иннокентий! Совсем не такой, как на фотографии, и бесполезно пытаться его описать, все равно не сумею. Никогда я не видела такого лица — не было в мире человека, на которого он походил бы. И не в красоте было дело, хотя он был красив, а в его своеобразии. Он был таким непохожим, будто пришел из тридцатого или сорокового века. Подошел Харитон:

— Пошли. Разрешили оба: и капитан и начальник экспедиции. Я просил лишь за тебя, но капитан сам предложил и мне. Кубрик-то у них почти пуст. Китоловы уже работают на других судах, а новую команду еще не набрали. У них даже боцмана нет.

Капитан мне сразу понравился. Невысокий, коренастый коряк с добродушным лицом и узкими черными глазами. Он снял фуражку с крабом и, улыбнувшись мне, сказал матросу.

— Девушку — в каюту кока устрой, а Чугунова к себе в кубрик.

Спускаясь вниз, я осведомилась не без опаски:

— Я буду вместе с коком? Харитон рассмеялся:

— Одна. Кок — в капитанской каюте… Жена она ему — Настасья Акимовна. Первый рейс делает.

Харитон еще раз ухмыльнулся и ушел в кубрик. Я осталась одна. Каюта была крохотной, зато отдельная. Уютная. Я села на койку. Чемодан и сумка лежали на полу. За иллюминатором поднималось и опадало Японское море. В небе сверкали огромные кучевые облака, похожие на горы с вечным снегом.

Я задумалась. Как-то там мама Августина?

Что ждет меня на Камчатке? Страна гейзеров и вулканов… Беспокойная земля, омываемая океаном, беспокойные, должно быть, и люди! Как там мой новый друг Рената? Она теперь жила в моей родной Москве, а я буду жить на ее любимой Камчатке. Я долго сидела в своей каюте, облокотившись подбородком на руку, и мысли наплывали рассеянно, закрывая одна другую, как облака.

Но о чем бы я ни думала, передо мной стояло насмешливое, нервное лицо того, кого я первым увидела на палубе.

Я открыла чемодан, вытащила платье, которое не мялось, джемпер. Потом достала записную книжку. Там были записаны разные афоризмы, цитаты, пословицы вроде: «Не вся правда — та же ложь». Раскрыла ее наугад и прочла:

«Так они разошлись, чтоб никогда больше не встретиться в жизни; одинаково тоскуя, любя, одинаково оставаясь верным своим мечтам о прекрасном».

«И так они разошлись, чтобы больше не встречаться, — и оба жаждали любви, оба отвергали ее, оба схоронили глубоко в сердце призрак утраченной красоты».

Когда года два назад я сделала эти выписки из романа Драйзера «Гений», меня заинтересовало одно: как меняется мысль автора у двух разных переводчиков. Я сделала вывод, что надо самой изучать языки и читать книги в подлиннике.

А теперь… теперь это показалось мне зловещим предсказанием. И вспомнила слова Ренаты, сказанные мне на прощание:

«Марфенька, постарайся не влюбляться в моего брата. Кроме страданий, это ничего вам обоим не даст».

Я немного стеснялась и вышла из каюты только вечером, когда «Ассоль» снялась с якоря. Лишь тогда я поднялась на палубу. В небе уже проявлялись звезды. Владивосток, расцвеченный огнями, стремительно уходил от нас. Дул ветер, шла крутая волна; хорошо, что я не подвержена морской болезни. Проходившие мимо матросы и молодые ученые не без любопытства поглядывали на меня — новый человек. Хотя было новолуние, ночь почему-то была светлой и четко выделялись на фоне зеленовато-синего неба высокие каменистые берега Приморья. От восторга у меня перехватило горло. Бедный отец мой, он так и не съездил к океану! Не хватало ни времени, ни денег… Эх, если бы он был жив! Если бы вместе с ним мы шли этим прекрасным кораблем к Камчатке…

Ко мне подошел матрос и, улыбаясь, позвал ужинать. В кают-компании за сдвинутыми столиками я увидела смеющегося капитана, несколько моряков и научных работников — они с аппетитом уплетали ужин и тоже смеялись, слушая что-то серьезно рассказывающего им Иннокентия Щеглова…

Я дотронулась до опалового ожерелья, которое снимала с шеи, лишь ложась спать. Это ожерелье было мне как талисман.

Мне грозила опасность влюбиться в человека, которого мне любить не надлежало, который никогда не мог стать моим возлюбленным на всю жизнь.

Еще раз стиснув ожерелье, я внешне спокойно села на место, которое мне указали, — напротив Иннокентия.

Кто-то поставил передо мной тарелку с дымящимся пловом, который показался мне чрезвычайно вкусным. Потом следовал салат из крабов и чай со свежеиспеченными круглыми булочками. И это было вкусно. После ужина пришел кок, полная, румяная и круглолицая женщина в белом халате, и осведомилась, понравился ли нам ужин. Все дружно ее поблагодарили. Она весело посмотрела на меня, новенькую, приветливо улыбнулась. Я встала:

— Так вкусно! Спасибо. Может быть, помочь вам убрать посуду?

Кок замахала руками:

— Есть помощники. Отдыхайте. Еще наработаетесь. У нас на Камчатке работы невпроворот, — и присела рядом с мужем.

— Так вы к нам метеонаблюдателем? — обратился ко мне Иннокентий. Я подтвердила. Он с сомнением покачал головой. — Кажется, эта вакансия не освобождается, — заметил он как бы даже с сожалением. — Наш метеоролог Калерия Дмитриевна опять раздумала выходить на пенсию. Несколько лет собирается и не может решиться.

— Вы хотите сказать, что на станции мне не найдется работы? — упавшим голосом спросила я.

Он молча кивнул, разглядывая меня в упор. Наступило неловкое молчание.

— Ну что ж, может, это и к лучшему… — сказала я неожиданно звонко.

— Почему к лучшему? — удивился Щеглов.

Я дотронулась до опалового ожерелья и промолчала.

— Вам надо, конечно, поговорить с директором станции, — поспешно заметил Иннокентий, — я, собственно, не в курсе. Очень сожалею, что необдуманно испортил вам настроение.

— Вам нечего тревожиться, — успокоил меня капитан. — Работы в Бакланах хватит, если даже на экспериментальной станции не окажется вакансии. Но мне кажется, Рената Алексеевна вас не отпустит.

— А я и не тревожусь. У меня ведь не одна специальность.

— Какие же еще? — полюбопытствовал Иннокентий.

— Слесарь-наладчик четвертого разряда. Радист. Повар…

— Радист?! — перебили меня оба вместе — и капитан, и начальник экспедиции. — Не может быть!

— Почему же? Я окончила курсы полярных работников. Радиоделу я училась у самого Козырева.

— Арсения Петровича? — Иннокентий даже привстал со стула. — Тогда, может быть, вы проведете один сеанс уже сегодня?

— С удовольствием… — На самом деле я чуть не поперхнулась.

— Мы оказались без радиста, — пояснил капитан, — команда почти заново меняется. Все ушли на новое судно, даже кок. Радист тоже ушел. А нам надо бы кое-что передать и в Бакланы и в Петропавловск.

— Где у вас радиорубка?

— Вот это по-нашему, без проволочек! Все разом поднялись из-за стола.

Радиорубка оказалась каюткой метров на пять, не больше. У иллюминатора крохотный столик, рядом — узкая пружинная койка, над которой полка для книг, все остальное пространство занято большими железными ящиками приемников со множеством ручек управления. Передатчик, телеграфные ключи, пишущая машинка, мягкое кресло для радиста.

Радиорубка долго была заперта, и все уже успело покрыться слоем пыли, так что я первым делом стала вытирать пыль.

Пока я наводила чистоту, мне подсунули целую кипу всяческих донесений и запросов… Тут были и данные метеорологических наблюдений с борта «Ассоль», и диспетчерская сводка слов на двести: широта, долгота, видимость, скорость, пройдено миль… запасы топлива, воды и т. д. и т. п. И радиограмма на экспериментальную станцию, и личные извещения с еще не просохшими чернилами. (Как же! Объявился радист!)

Уселась поудобнее в кресло, сзади набилось около десятка любопытных, Щеглов и капитан сели рядком на койке: приготовились оценивать меня как радиста.

«Ну, Марфа, не подведи своих учителей!» — приказала я себе мысленно и… отбарабанила за пять минут около трехсот слов.

У Козырева была лихая приплясывающая передача — чисто дальневосточная манера работы на ключе, и, по его словам, никто из учеников так не воспринял ее, как я.

Спасибо, дорогой Арсений Петрович, за твое долготерпение: не всегда-то я была понятливой ученицей. А теперь на мою работу одобрительно смотрел Иннокентий Щеглов — лучшая награда за мои старания.

Покончив с передачей, я перешла на прием и сразу же, на частоте пятьсот килогерц, приняла сигнал штормового оповещения.

Всем, всем, всем… Предлагалось заблаговременно укрыться за каким-нибудь островом или в ближайшей бухте… Кроме, конечно, тех, кто был в открытом океане, далеко от спокойных бухт.

…Когда я вышла на палубу, меня поразили глубокая тишина и безветрие. Где-то за горизонтом уже срывался шторм, а вокруг «Ассоль» все притихло, притаилось.

«Ассоль» слегка изменила курс.

Шторм мы переждали за одним из островов курильской гряды. Даже с наветренной стороны очень трепало. Я аккуратно исполняла обязанности радиста. Перезнакомилась со всей командой, а с женой капитана даже подружилась — милая и симпатичная женщина.

В Бакланы мы прибыли рано утром, а накануне вечером Харитон рассказал мне свою историю.

Я, по обыкновению, забралась на ботдек — шлюпочную палубу и сидела там на каком-то ларе. Океан был свинцово-черным, огромные черные тучи медленно ползли в небе, закрывая звезды. Я долго сидела задумавшись, уйдя в себя, и не заметила, когда подошел Харитон. Он, кажется, довольно долго стоял на палубе, прежде чем я его увидела, потом сел рядом.

— Предлагают мне идти боцманом на «Ассоль». Но сначала придется здорово поишачить на ремонте. Будут отделывать лабораторию, каюты…

— Как же вы решили?

— Никак еще не решил. Я и на рыбачьем судне хорошо зарабатываю. Конечно, здесь поинтереснее будет. Наука. У меня-то образование… всего восемь классов. Правда, за последние годы читать пристрастился. Успею еще решить. Я хотел спросить: ты, наверно, радистом поступишь на «Ассоль»? Или как? Уж очень, я слыхал, тобой довольны: мастер, говорят, высокого класса.

— Ну, какой там мастер — я же еще и не работала радистом, только училась. Мне пока не предлагали. Я ведь еду как метеоролог-наблюдатель.

— Слышал, но я думал, что, может, теперь…

Удивительно, но в море Харитон не внушал мне той антипатии, что в поезде. Впрочем, Харитон казался здесь совсем другим человеком. Я еще тогда не знала, каким разноликим, бесконечно меняющимся был этот трудный человек. Пока я видела его только в двух обличиях, и в обоих он доверчиво тянулся ко мне, потому что я была похожа на женщину, которую он любил (не имея права любить).

— У меня сейчас ясно на душе, Марфа, — сказал он тихо, — если б не сны… Хоть спать не ложись.

— Кошмары? — удивилась я. Не походил он на нервнобольного, такой здоровый парень.

— Чуть не каждый божий день вижу во сне, будто я убил человека, — мрачнея, пояснил он.

— Может, попить на ночь валерьянки или пустырника?

— Поможет, как мертвому припарки, — отмахнулся он. Мы помолчали. Невесело свистел ветер в снастях.

— Марфа… Ведь я убивал человека. Целых два месяца был убийцей, — понизив голос, признался Харитон.

Мне стало страшно. Может, он сумасшедший? Болен?

— Это ведь во сне, — мягко успокоила его я. Харитон хмыкнул:

— Если бы со сне… Наяву. Здесь на Камчатке никто о том не знает. Но тебе, Марфа, расскажу. Может, мне полегчает… Слушай. Ты только выслушай меня. Ведь я от тебя ничего не хочу, кроме того, чтоб когда душу открыть. Ты для этого очень подходишь. Я ведь иногда сам себя боюсь…

Вырос я в тайге. На Севере. Бревенчатые избы по берегу реки. Кедры. Одному кедру около шестисот лет было — молнией его ударило. Сосны, ели, пихты, мхи. Тайга на тысячи километров. Безлюдье. Родители у меня староверы. Отец был человек легкий, веселый, работал по сплаву леса. А вот мать Виринея Егоровна, ох, крутого характера, мрачная, молчаливая. Она прокляла моего старшего братуху Василия за непослушание и антирелигиозную работу на селе. Братуха уехал в Москву учиться, в лесную академию. Кончил. Даже звание какое-то научное получил. И все же с наукой у него, похоже, ничего не вышло. Вернулся в родные места, начальником леспромхоза. Но это уже после того, что со мной случилось…

Я сызмальства промышлял в тайге. Летом собирал ягоду, осенью орехи, зимой ставил самоловы на белку, а то и песца. Ходил с отцом на охоту. А когда отец незадолго до своей смерти подарил мне ружье, стал и один охотиться.

Ты, Марфа, выросла в столице, и наших дел тебе не понять… Тайга — она ничья… Мое право ходить на зверя, когда хочу и где хочу. К тому я привык сызмальства. И вдруг меня называют браконьером, штрафуют, угрожают тюрьмой…

Столкнулся я на узкой дорожке с лесником Ефремом Пинегиным… Актов он на меня составил целую кучу. Штрафов я переплатил — счет потерял. Пока судья не предупредил: еще раз поймают на браконьерстве, отправят в тюрьму.

И разгорелся во мне против Ефрема такой гнев, такая злоба, будто керосина в огонь подливали.

Предупредил я его, что плохо у нас кончится… Тайга большая, так пусть по пятам за мной не ходит. Иначе, мол, пеняй на себя. А Пинегин меня предупредил тоже в последний раз.

И вот, Марфа, у серебряного болотца мы с ним столкнулись. Застукал он меня, как раз когда я свежевал лося. Разозлился он так, будто я из его хлева корову увел. Ну, говорит, Харитоша, больше ты браконьерствовать не будешь. Пошли к судье.

Меня ждала тюрьма: неисправимый браконьер, хулиган, работать нигде не хочет… И все же убивать я его не хотел. Думал только попугать. Я ведь меткий. Выстрелил мимо. Дробью. А он как раз в ту сторону и отшатнись. Упал. Я подбежал. Стою над ним — похолодел весь. Вижу — конец.

Взял я Ефрема на руки и перенес на поляну. Под высокой сосной положил. Ведь люди искать его будут… А сам — в бега…

Приятель спустил меня на моторной лодке вниз по реке. Однако советовал явиться с повинной. Простился и уехал. А я остался один на один с тайгой и совестью.

Решил я пробраться на заброшенный рудник «Синий камень». В двадцатых годах там, рассказывали старики, жизнь кипела. Кабаков одних сколько было. Ну, а когда золотишко все выбрали, прииск опустел. Еле я его нашел, еле пробрался — так страшно заросло кругом. Хорошо, что захватил с собой топор, а то б не пройти. Рудник почти целиком проглотила тайга. Однако нашел я избу поцелее, даже стекла сохранились, и поселился в ней.

Мне надо было обдумать, что делать дальше, как жить на белом свете. Еды и питья сколько хочешь, печь в исправности, соли я с собой захватил. Хлеба вот только не было.

За избой на задах журчал ручей, пить к нему приходили сохатые, олени, рыси, росомахи — всякого зверья хватит. А уж птиц: утки, гуси, длинноногие кулики, чайки. Ружье и силки со мной, так что не голодал. К тому же ягода — голубика, шиповник, смородина — охта.

Ничто не мешало обдумать все на досуге.

И вот, Марфа, откуда ни возьмись, как сердечная боль, стала меня терзать совесть. За неделю-другую оброс я, как леший, бородой, но совесть нарастала быстрее бороды.

До сих пор задаюсь вопросом: что такое совесть и почему приходит она к человеку?

И уже не испытывал я к Ефрему ни ненависти, ни гнева, ведь он лишь исполнял, что ему положено по должности — охранял лес и все угодья его. А вот я… сначала нарушал закон юридический, а потом, будучи-то сам неправым, дошел в своей злобе до того, что нарушил высший закон нравственности — убил человека. Был живой человек, любил жену и сына, свою работу лесника, лес и все живое в нем, любовался небом, цветами, росой, пел песни… Он радовался жизни, а я его убил.

Как я мог?!

Но дело заключалось не в этих мыслях, не мысли причиняли мучительную душевную боль. Совесть чаще всего даже не несла с собой никаких особенных мыслей, она просто грызла изнутри и росла, как раковая опухоль. Невыносимое, тягостное, мрачное сознание своего преступления. Оно и называется так: угрызения совести.

Не дай бог никому испытать такое.

Два месяца промаялся я в этом заброшенном руднике, пока не понял, что такая ноша не по моим силам. Либо надо идти с повинной в милицию, где за убийство мне дадут вышку, либо самому наложить на себя руки. Третьего пути не было, потому что если бежать, так совесть все равно не даст житья.

К жизни меня вернула Таисия. Она была в экспедиции и случайно наткнулась на меня. От нее я узнал, что Ефрема я не убил, только ранил, что он уже поправился и в убийстве меня не обвинял (сказал, что ружье нечаянно выстрелило). Призывал меня к ответу лишь за браконьерство…

Договорились, что я вернусь домой и буду просить у Ефрема прощения, начну работать…

Был после того лесной пожар, и я едва не погиб, легкие обжег. Опять же Таиска меня и спасла. С летчиком на вертолете меня разыскивали. Нашли. Сами чуть не погибли из-за меня.

Когда вышел из больницы, отделался уплатой штрафа за того лося. Поступил было в лесхоз на работу. Но не мог более там жить. Уехал на Камчатку…

Сначала поступил на рыбачье судно матросом, но парень я хозяйственный, к тому же меня слушаются… Назначили вскоре боцманом.

Теперь вроде как все улеглось. Днем на душе спокойно. Только вот сны. Значит, совесть приходит ночью, когда спишь. Долго ли будет навещать меня, не знаю. Знаю одно: никогда больше не подниму руку не человека, даже на самого плохого. Что — на человека, даже на зверя. К охоте охладел навсегда. И ружье охотничье отдал, денег даже за него не взял.

Вот теперь ты, Марфа, знаешь обо мне все.

Ночью я долго не могла уснуть. Думала о Харитоне.

Так или иначе, но этот человек вошел в мою жизнь. Зачем? Как могло это случиться? Харитон не может быть моим другом: ничего нет у нас общего. Совсем ничего. Но после его исповеди, раз я дослушала ее до конца, я уже не могу пройти мимо, словно он посторонний человек.

Я знала о нем больше, чем кто-либо. И это к чему-то меня обязывало.

И еще у меня была одна тайна. Она не касалась Харитона. Она никого не касалась, это было мое личное дело. Может, моя беда. Но я с ней как-нибудь справлюсь.

Это была не только беда, но и радость и горькое-прегорькое счастье. О, как же колотится сердце, когда я думаю об этом.