В ночь под рождество я, как ведьма, летала над городом Нальчиком. Резкий ветер рвал парашют, меня куда-то несло, кажется к ближним горам. Уже не слышен был шум нашего самолета, пора бы приземлиться, а меня тащило вверх, в стороны, мотало туда-сюда. Как только провалилась сквозь облака, сразу меня окружила белая тьма. Кто не спускался на парашюте в ночной снежной круговерти, вряд ли поймет, что и белизна может видеться тьмой.

Я падала, не зная куда, крепко сжимала колени, ловила ногами землю. Жутко — внизу противник, а все равно настроение распрекрасное, боевое. Мы все в самолете веселились, не одна я. Нас было двенадцать мальчишек и девчонок и лишь один взрослый — тридцатилетний опытный разведчик Галицкий. Весь тот час, что мы летели над Кавказскими горами, он нас смешил, как первоклассников. Он обещал украсть месяц, спрятать в кармане комбинезона. Мы любовались его уверенными гибкими движениями — настоящий лазутчик, крепкий спортсмен; под комбинезоном на нем была форма австрийского горного стрелка. Галицкий выпрыгнул первым. И сразу же яркий месяц спрятался за Эльбрусом. Через девять минут исчезла в темноте лучшая моя подружка Полина Свиридова, еще через шесть минут выпрыгнула другая моя подруга, Даша Федоренко, а потом посыпались один за другим молодые парнишки, и среди них чубатый Сашка Зайцев, у него чуб торчал даже из-под кожаного шлема. Мы смеялись над его чубом; нам можно было палец показать, и мы бы хохотали.

Думаете, от нервов? Ничего подобного. От хорошего настроения. От нашей силы и бодрости. Кто не помнит, как у всех бойцов и командиров Красной Армии, да и у всех советских людей, к концу декабря 1942 года что ни день поднималось боевое настроение: наконец-то враг сломлен, под Сталинградом все туже сжимается кольцо окружения. Сотни тысяч немцев попались в красноармейскую ловушку. Одновременно развивалось наступление на Центральном фронте, а теперь ближние наши соседи ломают оборону врага на среднем Дону: освобождают город за городом.

Настал и наш черед.

Сегодня нас повезли на аэродром. Что там делалось! Никогда еще я не видела столько самолетов одновременно. Один за другим выруливали на взлетную дорожку десятки новеньких Ли-2. Грузились отряды десантников. Тысячи десантников поднялись той ночью в небо Кавказа. В густых сумерках, в синем полусвете маскировочных фонарей в каждую машину грузились бойцы в комбинезонах. С автоматами, с пулеметами, с минометами.

Начальник штаба показал нам наш самолет. Такой же самый новенький Ли-2. Он стоял в стороне — нам лететь после всех; в десанте мы не участвовали. Еще никто не сказал, куда нас выбросят… Но мы чувствовали — наша выброска связана с большим наступлением.

Шесть девушек и столько же молодых парнишек. Нас будто для танцев собрали — парами. К аэродрому поехали засветло. На складе каждый подобрал себе одежду: куртку, сапоги, шапку. Как всегда, все ношеное, латаное. Я выбрала суконный, подбитый ватой пиджак, закуталась в платок, отыскала рукавички. Сапог моего размера не было, опять пришлось обуваться в школьные ботинки. Я взяла попросторнее, намотала портянки. Вдруг увидела замасленную крепкую бечевку. Спросила завскладом:

— Можно, товарищ сержант, я возьму?

— Вешать будешь или вешаться?

Я рассердилась:

— Слушай, дядя, ты возле разведчиков служишь, так?

— Ну и что?

— А то, что веревка — дополнительное оружие. Фрицев буду вязать. Теперь понятно?

Все рассмеялись, и я со всеми. Потому как еще была маленькой и поверить, что кого-нибудь и когда-нибудь свяжу, было невозможно.

Но я уже знала: веревка нужна. Всегда пригодится. Другие разведчики, глядя на меня, тоже стали просить:

— Найдите веревки и нам.

Мы получили по буханке хлеба, по три банки тушенки, по двести граммов кускового сахара, немного сала, спички. Конечно, компас, часы, фонарик. Вооружение такое: две гранаты лимонки, финка и пистолет. По тому, как нам дали на этот раз не крошечные агентурные, а серьезные пистолеты ТТ, мы поняли — выбрасывать будут не в тихое место, не в село к колхозникам, а в боевые порядки войск противника.

…Я начала с того, что летела над Нальчиком в ночь под рождество. Почему выброска десанта и разведчиков-корректировщиков была приурочена к религиозному празднику? Тут был замысел. О нем мы узнали от начальника штаба. Он к нам обратился с короткой речью. Прежде всего поздравил как бойцов Закавказского фронта с тем, что мы открываем новую страницу в наступательных операциях Красной Армии. Он прочитал нам еще не опубликованную сводку Совинформбюро от 24 декабря 1942 года:

«На днях наши войска в районе юго-восточнее Нальчика перешли в наступление и, сломив сопротивление противника, продвинулись на восемнадцать — двадцать километров. Нашими войсками заняты крупные населенные пункты Дзурикау, Кадгорон, Ардон, Алагир, Ногкау».

Хоть нас было и немного, но мы так гаркнули «ура», что заглушили шум моторов. Нам, молодым разведчикам, еще не приходилось участвовать в наступательных операциях. Начальник штаба сказал, что десант, который мы видим, будет для немцев праздничным сюрпризом. В горах расположены их горнострелковые части, среди которых немало австрийских подразделений.

— Многие немцы, — сказал начштаба, — рядовые да и офицеры тоже в ночь под рождество, в сочельник, втихую будут украшать елочки, молиться, а потом пить и гулять. Пусть помалу, но без этого не обойдутся. На Псхинском и Марухском перевалах держат оборону румынские и австрийские горнострелковые дивизии. Австрийцы поголовно ревностные католики. У них рождество — наиглавнейший праздник. Пусть поприлежней молятся. Наши деды-морозы принесут им щедрые подарки с неба. Такого десанта они еще не видывали. Ну, а вы — вы полетите дальше. Разбросаем вас вокруг Нальчика. От вас будем ждать подробнейших сведений о дислокации и передвижениях противника вокруг города. Когда подойдут наши, переходите на корректировку огня бомбардировочной авиации и дальнобойной артиллерии… — Начштаба предупредил: — В районе Нальчика действует группировка войск фельдмаршала фон Манштейна, в контрразведке опытнейшие специалисты вроде Малышевского, Стефаниуса, Фельдмана. Вам эти имена знать бесполезно. Говорю, чтобы понимали: сети всюду разбросаны, среди населения наверняка действует агентура абвера и гестапо. Но в данной конкретной обстановке мы вам не можем дать явки и не снабжаем аусвайсами, пропусками, так как все население окраин изгнано, многие ютятся в горах, никому оккупанты пропусков не дают, и, как бы ни были точны поддельные аусвайсы, предъявить их — значит вызвать немедленное подозрение. Помните, сколько бы гитлеровцы ни запрещали, местные люди пробираются туда-сюда. Кто ищет топливо, кто стремится отыскать родственников и близких. Если что — говорите: ищу, мол, старика отца, мать, бабушку, сестру, потерявшегося ребенка. Паспорта мы вам выдадим. Наши потрепанные советские паспорта, прописанные на той или другой улице города, но без немецких штампов: слишком мало времени пробыли оккупанты в Нальчике, чтобы проверить каждого жителя и проштамповать его паспорт… Вообще же лучше всего ни с кем не встречаться… Но это уж как повезет. По плану вы должны пробыть на своем участке три-четыре дня, то есть до прихода наших частей…

Разъяснив общие задачи, начштаба каждому дал паспорт, карту его участка и подолгу втолковывал, как себя вести и что делать. Напутствие необходимо, но все мы понимали: если над Нальчиком облака, прицельность получится приблизительная. Хорошо бы не попасть на провода под током, не угодить во вражеские траншеи; на крыши домов спускаться тоже не очень-то приятно.

Обо всем этом, конечно, думали, но ни у одной девушки, ни у одного парня на лице не видно было страха. Потому что праздник. Не рождество, конечно, а наступление.

Уже рассказывала: в самолете мы шутили и веселились. Настроение было бодрое. При этом хочется сказать немного и о нервах. Сколько нам твердили инструкторы а командиры, что нервы надо подчинять себе, не давать им распускаться. Может, и правильно, но никто не научил, как отделить нервы от своей души. А ведь кроме своей личной есть еще и душа общая: народная, армейская, комсомольская. Существует под именем «мы».

Нам начальник штаба читал сводку Совинформбюро, где сказано было, что  н а ш и  войска перешли в наступление. Душа ликовала. Общая наша душа. На аэродроме готовился к вылету десант. В реве моторов слышна была наша мощь. Все это было «мы», огромное, неисчислимое… Улетели, пропали в небе самолеты. «Мы» уменьшилось до небольшой группы разведчиков. Поднялись, полетели, около часа были вместе. А дальше… с каждым человеком, уходящим в черный прямоугольник, «мы» вроде бы уменьшалось… И вот вслед за прыжком раскрылся мой парашют, от самолета отгородили меня тучи. Осталась одна? Нет, настроение потому и держалось бодрое и боевое, что душа не оторвалась от всего, что было  н а ш е, что было «мы». Это-то и держало нервы в кулаке.

Тут не умозрительное рассуждение, а душевное чувство, без которого нет разведчика. Я висела на парашюте и кричала в кромешную тьму:

— Эй вы, фрицы! Катитесь отсюда! Мы наступаем. Мы, мы, мы!

А земли все нет, и нет, и нет…

Вдруг увидела прямо под собой сквозь снежинки сотни перебегающих огоньков. Не знала, что такое, не могла понять, но руки сами собой подтянули левые стропы, и меня отнесло от этих дурацких светлячков, потом ударило о скальный выступ, куда-то потащило. Наполненный воздухом парашют все еще держал. Я уперлась ногами в плоскость и скорей-скорей стала подтаскивать к себе нижние стропы. Так сильно хлопало и шуршало шелковое полотнище, что казалось — слышно кругом на многие километры. Наконец-то мне удалось подмять под себя парашют. Вытащив финку, я обрезала стропы, расстегнула пряжки верхних и нижних креплений. Поскорее скинула рюкзак, выползла из комбинезона: лежа выползала. Комбинезон я туго закрутила в ткань парашюта, защелкнула грудным обхватом и только тогда решилась приподняться и осмотреться.

Решилась. Именно что решилась, а подняться-то не смогла. Упала от резкой боли в колене левой ноги. Ощупана — сочится сквозь чулок кровь. Вот ведь как бывает. Пока собирала парашют, не замечала ни боли, ни крови. Кровь на снегу — это дело плохое. Но снег только в воздухе казался густым. На землю ложился небольшими пятнами и быстро таял. Выполз из-за горной вершины месяц и явился во всей красе сквозь разрыв в тучах. Я огляделась. Каменистая площадка окаймлена сухим кустарником. Нигде никаких огней — ни больших, ни малых. Неужели мне светлячки примерещились?.. Справа, метрах в трехстах ниже того места, где я приземлилась, проблескивает изгиб шоссейной дороги. Еще ниже, если верить памяти, город. Там темно. Туда падает тень тучи… Нам начштаба сказал, что слово «Нальчик» в переводе с кабардинского означает «подкова». Мне для разведки определена северо-восточная ее часть. Приметы: хуторок, за хуторком на самом краю увала длинный глинобитный сарай, поперечные, если смотреть с дороги, заросшие кустарником балки… Вдали и верно темнеет кучка домишек. А где балки?.. И что за огоньки я видела с воздуха? Пожалуй, не огоньки — лучики. Они загорались, гасли; теперь совсем нет. Куда могли деваться?

Разведчик всегда себе ставит вопросы. Хорошо, если может ответить. Безответный вопрос — штука опасная… Прежде всего пришлось заняться разодранным коленом. Свету мало. Месяц в тучах — как масло в каше. Нащупала рукой — чулок порван, все мокро от крови. Вытащила было фонарик, да вовремя спохватилась — не зажгла. Скорей-скорей отрезала финкой длинный кусок шелка от парашюта; звук неприятный, резкий. Спустила чулок, перевязала колено. Потрогала. Теперь, если кровь и будет просачиваться, струей не побежит. Чувствую пульсацию, но боли особенной нет. Снежок то сыплет, то перестает. Ветер у земли куда слабее, чем был на высоте. Небольшой морозец.

Неподалеку от себя я обнаружила громадный валун. Под него ветер намел снегу. Это мне подходит. Значит, там хорошая щель. Ковыляю к валуну. Ложусь, отгребаю снег и нащупываю углубление. Руке сыро и тепло. Подобные места любят змеи. Какие еще зимой змеи? Обыкновенные. Гадюки. В ямках под валунами они собираются в клубок на зимнюю спячку. Боязнь к змеям у меня давняя, с той поры, как в детстве ужалила гадюка… Ну и ну — рядом фашисты, а я о змеях. Неужели Галицкий стал бы о такой ерунде думать? Он бы прежде всего выяснил, что за такие лучики-огоньки… Я засунула в углубление парашют с комбинезоном. Но рюкзак, где рация и все мое имущество, прятать не стала, надела лямки на плечи. Припорошила свой тайник снегом, сверху присыпала махоркой и поползла к кустарнику. Тихо, по-пластунски. Прислушалась. Невдалеке перекатывает камушки ручеек. Журчит вода, и вроде бы слышна песенка. Только не русская и не абхазская. К нашим горным песням ухо привыкло. Мотив чужеродный. Стала прислушиваться и поняла: не только ручеек поет. Где-то недалеко люди… Прячась за камнями, я приблизилась к кустарнику. На ощупь определила — кизил. Вспомнила, что на плане тут вблизи самая заметная гора называется Кизиловая. Ну и что? Лезет в голову всякая ерунда.

Я стала понемножку продираться сквозь кусты и увидела крутой спуск. И вот они внизу, светлые лучики. Ветер донес песенку. Мужские голоса пели:

О таненбаум, о таненбаум, Ви грюн зинд дайне блеттер…

Стройно пели. Я слова, конечно, сразу не могла бы запомнить. Но они долго, старательно повторяли свою песенку. Пока что одно стало ясно. В глубокой балке, что лежит поперечно к дороге, расположилась воинская часть. Когда появился месяц, я увидела ходы траншей и замаскированные орудия и даже два бетонных купола дотов. А огоньки — это карманные фонарики и зажигалки, которыми пользовались гитлеровцы. По случаю праздника они ходили туда-сюда, встречались, друг друга поздравляли. Костры не жгли, боялись наших самолетов. Но в кучки собирались, грелись друг о друга, как гадюки.

Мне такое близкое соседство было ни к чему, и я решила подняться повыше в горы. Пошла по бережку ручья. Он шумел, мешал прислушиваться, зато не было возле него снега. В ходьбе нога разошлась, боли я почти не чувствовала. Прошла метров пятьсот, плутала между скал. Усилился ветер. Я определила — южный, теплый. Что ж, это хорошо — к утру на открытых местах снег растает. Вот это и называется везет: не видны будут следы. Снежный покров разведчику не товарищ. Немцы или австрияки, они ведь не совсем беспечны. Рождество рождеством, но должны нести боевое охранение своих частей…

Брела, брела и набрела на пещерку. Углядела ее справа от ручейка: темное пятно на крутизне. Из последних сил полезла вверх, вползла в каменистое углубление, скинула рюкзак и не легла — упала, спугнув какую-то большую одинокую птицу; она с шумом вылетела, задела меня крылом и потом долго кружила и сердито гукала.

— Замолчи, дура! — сказала я птице.

Она замолкла или я заснула? Последнее, что помню — как-то до меня дошло: не на камнях лежу, а на травяной подстилке. Хорошо это или плохо, понять не смогла, провалилась в сон.

* * *

Для разведчика-одиночки, выброшенного не в тыл врага, а в район передовых его позиций, где нет и быть не может не только явочной квартиры, но даже заранее определенного природного укрытия, наихудшая опасность — внезапно настигающий сон. Я такое уже на себе испытала. Засыпаешь даже под грохот канонады. Артиллеристы, может, лучше других помнят: вдруг в разгар боя кто-то падает и засыпает. Но орудие обслуживает не один человек. Поспит товарищ десять — пятнадцать минут, и его будят. Одиночку-разведчика если кто и подымет, так только враг. Врагу спящий разведчик — как переспелый плод, упавший с дерева в руки. Ну, а все-таки как быть со сном? Под Нальчик нас выбросили с обещанием, что наши форсируют перевалы и подойдут к городу не позднее чем через три-четыре дня. Паек, правда, выдали на неделю. Однако ж без сна более двух суток, да еще в полном одиночестве, прожить невозможно. Выходит дело, каждый должен присмотреть себе хоть какую-нибудь норку. Один заберется в брошенную траншею, другой — в подвал разрушенного дома, третий — в скирду соломы. Я нашла себе пещерку.

Надо бы, конечно, ее обследовать, но у меня не осталось для этого сил, и я повалилась на травяную подстилку, даже не подумав, откуда она тут. Успела, правда, заметить: мои светящиеся часы показывали один час двадцать две минуты. Ровно через тридцать восемь минут я проснулась от ружейной и пистолетной стрельбы и от яркого света. Сразу же забилась в глубь пещерки. Приготовила гранату и пистолет: была уверена, что это я всех переполошила. И справа, и слева, и дальше, за дорогой, даже под самим городом, вспыхивали разноцветные ракеты. Вблизи моей пещерки повисла на парашютике осветительная ракета. Она долго может висеть — три, пять минут. Я ждала, что сейчас злобно залают и кинутся на меня ищейки. На моих часах было ровно два часа местного времени. И тут-то я поняла: никто меня не ищет. Это фейерверк. Немцы празднуют рождество по берлинскому времени. У них ноль-ноль часов ноль-ноль минут. И верно — до меня донеслась патефонная музыка немецкого гимна, а вслед за ним торжествующие крики ликования и взаимных поздравлений. Вот меня зло взяло. Думаю: больно уж вы свободно себя чувствуете. Скоро узнаете, почем фунт лиха.

Я осмелилась высунуть голову. Осветительные ракеты все еще держались, и я успела заметить, что не только с этой стороны дороги, но и за ней, тоже в глубокой балке, расположились войска: дымили походные кухни, в траншеях и окопах блестели смоченные мокрым снегом каски гитлеровцев. В дальнем овраге я увидела стальные башни с орудиями и догадалась: танки. Их не замаскировали — значит, прибыли недавно. Я успела при этом мертвом свете приблизительно определить, где моя пещерка и где место скопления войск. От города, по моим расчетам, я находилась километрах в пятнадцати — семнадцати. Еще не погасли ракеты, а я уже достала из рюкзака и развернула рацию. Связалась со штабом, передала первые разведданные.

Разноцветными ракетами больше никто не стрелял, осветительные тоже понемногу гасли, но еще долго был слышен гул голосов и командные покрикивания разъяренных офицеров. Нетрудно было понять, что фейерверк устроили какие-то разудалые, а может и пьяные, солдаты. Теперь им давали взбучку.

Весь этот праздничный шум — стрельба, фейерверк, крики — меня взбудоражил. Снова я была полна энергии. Больше всего обрадовало, что быстро наладила связь. Мне радистка из штаба сообщила, что из нашей группы я первая дала о себе знать и определила свои координаты. В ответной шифровке радистка передала мне благодарность дежурного по штабу.

Давно ли умирала от желания спать — сейчас готова хоть в бой. Да и голова была ясной, мыслилось четко. Между прочим, короткий сон действует иногда лучше длинного: бодрит и мобилизует.

Прикрыв ладонью стекло фонарика, я стала осматриваться. Прежде всего обратила внимание на травяную подстилку. Кто-то устроил себе довольно толстую мягкую лежанку из сухой полыни. Не скошенной, а сорванной в спешке с корнями. Другая трава не примешалась. Это значило, что рвали недавно: одна лишь полынь не полегает даже в снегу. Вот и получается, что я забралась в чье-то лежбище; хозяин может явиться в любое время. Кто он: друг или враг? Случайно заночевал и отправился дальше или регулярно приходит? Были б следы костра, я бы подумала, что в пещерке пастушье пристанище. Да какие тут, в голых скалах, овцы и пастухи! Придется мне, пожалуй, искать новое убежище. Я уж было вскочила на ноги, но тут-то и обнаружилось, что разодранное колено распухло и дает о себе знать: ходить трудно. Сняла повязку, осветила рану — она уже затянулась и не кровоточила. Опухоль невелика, и без повязки ногой двигать гораздо легче. Обрадованная, я бросила повязку к краю пещерки, и ее тут же подхватил ветер. Что со мной стало! Молнией сверкнула мысль: ведь повязка-то из парашютного шелка. Вдруг ее ветер отнесет к немецким траншеям. Сразу же поднимется переполох, собаки легко найдут след. Забыв о боли, я сбежала к ручейку и, хоть темень была почти непроглядная, сразу увидела свою повязку на сухом кусте шиповника…

Вернувшись в пещерку, я вся дрожала. Так-то и гибнут люди по собственной глупости. Долго не могла прийти в себя. Повязку скомкала и, выкопав финкой ямку в земле, сунула туда, а сверху прикрыла первым попавшимся камнем. Отдышалась и стала думать, что делать дальше. Не хотелось уходить. Где-то я найду себе такой хороший наблюдательный пункт? А придут… кто может прийти, кто здесь прятался? Уж конечно, не ганс и не фриц. Стала я осматривать свою пещерку повнимательней. В глубине увидела узкую расщелину. Как только рассветет, суну туда свой рюкзак и рацию с питанием, возьму веревку и пойду вроде бы местная девчонка по дрова: ломать буду хворост и увязывать. Потом спущусь на дорогу, она приведет меня к городу. Дальше пойду в обход к подножию Кизиловой горы…

Раздумывая и намечая маршрут, я почувствовала острый голод. Развязав рюкзак, достала хлеб, взрезала банку с тушенкой. Хлеб ломала, а мясо доставала ножом. И все думала, думала, мечтала, какие важные разведданные добуду и передам завтра.

Проголодавшись, я ела так жадно, что началась икота. Скорей бы попить. Для этого не нужно было даже спускаться к ручейку, вода текла по одной из стен пещерки. Я подставила банку из-под тушенки… Тут-то себя и поймала на том, что, задумавшись и размечтавшись, слопала единым духом все содержимое полукилограммовой банки: двухдневный рацион. Недаром же напала на меня икота. Хороша разведчица! Ох и ругала себя. Да что толку…

А ведь в разведшколе я по этой части считалась самой дисциплинированной. Помню, послали в горы на практику, и я держала связь вместо трех дней пять. Меня майор сперва побранил за самовольную задержку, зато потом перед строем хвалил и ставил другим курсантам в пример: «Обратите внимание: Евдокимова Женя в условиях, близких к фронтовым, сумела показать истинную выдержку разведчика — трехдневный продовольственный рацион растянула на пять суток!»

Теперь на собственной шкуре я почувствовала, чем отличаются условия, близкие к фронтовым, от подлинно фронтовых. На школьной практике я только и думала, как бы себя ограничить. Хотелось заслужить похвалу начальства и пофорсить перед подружками. А тут… Тут захватчики справляют рождество и ветер приносит из их траншей дразнящий запах шашлыка… Попали на Кавказ и научились, гады, жарить шашлык. А как же без костров? Надо полагать, приспособили для этого дела топки походных кухонь. А я нанюхалась аппетитного дымка и приналегла на свою тушенку. Что ж, сама себя наказала. Отныне придется урезать свой паек по крайней мере вдвое…

Ночи в декабре долгие. Поев, я снова захотела спать. Но в этот раз, пусть бы даже и разрешила себе лечь, все равно бы не уснула. Откуда ни возьмись задул ледяной ветер. Беззастенчиво влез в мою пещерку, забрался за шиворот. Пиджак грел плохо. Меня стало знобить. Я прыгала на месте, хлопала по бокам руками — ничего не помогало. Вот бы разжечь костер. Но здесь, в непосредственной близости от немцев… они тут же и прибегут… Снова стал сыпать снег, мелкий, колючий. И чем дальше, тем гуще. Его заносило в пещерку, все понемногу укрывалось белой пеленой. Тут-то мне и пришла отчаянная мысль: побежать, пока еще не рассвело, забрать из-под камня парашют. Он ведь огромный. Шелк его прекрасно греет. Притащу сюда и укутаюсь. А если немцы обнаружат… так ведь, по крайней мере, живую, не замерзшую. Смогу хоть сопротивляться. Эх, была не была!

Я сперва ползла по-пластунски, потом поднялась на ноги и, почти не хромая, побежала. Нашла свой камень, достала парашют и комбинезон… Зачем мне синий комбинезон? Его я затолкала обратно. Что же до парашюта, он стал моим маскхалатом. Вверх я бежала согнувшись и согрелась от одного этого бега… Вот и пещерка.

Я укуталась с ног до головы и так дождалась рассвета. Спала? Может, и спала, но каждую минуту просыпалась. Мне слышались чьи-то шаги, кто-то говорил на языке, напоминавшем абхазский, кто-то прошел совсем близко. Конечно же все это в полусне. Не может же быть, чтобы местные люди ходили тут ночами… Кто-то заглянул в мое убежище и тут же отпрянул; наверное, примерещилось — разгулялось воображение.

Пришел рассвет, я окончательно пробудилась и увидела на снегу множество следов. Неужели проходили немецкие солдаты? Нет, следы были и мужские, и женские, и даже детские…

Ветер к утру прекратился. А когда поднялось солнце, снег за полчаса весь растаял. Только в пещерке удержался в дальних углах…

* * *

В нашей спецшколе преподавательница агентурного дела однажды пошутила: «Разведчикам нужно присваивать не воинские звания, а как работникам сцены: заслуженный артист республики, народный артист и так далее. Правда, в театре, если плохо сыграешь, тебе не будут аплодировать, только и всего. А нам сразу петля…»

Понятно, крупные разведчики, которых засылают в тыл под видом офицеров абвера или гестаповцев, должны играть не хуже артистов. У нас роли скромные — лишь бы казаться понезаметнее, поглупее. Я, например, с первого же своего вылета строила из себя наивную деревенскую девчушку. И вроде бы получалось. В свои семнадцать лет, хоть и с пистолетом в кармане, я недалеко ушла от детства.

…Часов в одиннадцать утра 25 декабря 1942 года, в день немецкого рождества, я отправилась осматривать свои владения, то есть тот участок под Нальчиком, который был на моей карте.

Я уже рассказывала — ночь провела в большой тревоге, но, как только солнце растопило снег, настроение мое улучшилось. А то, что перед рассветом плотно поела, прибавило сил. Завтракать не стала, приняла решение до вечера к запасам не прикасаться. На весь свой поход взяла только три кусочка сахара.

Надо вот еще что рассказать.

Перед тем как выйти из пещерки, всю ее обшарила. В самой глубине, как я уже говорила, была широкая сухая расщелина. Туда я запихала рацию с батареями питания, парашют, вещмешок — все, что у меня было. Замаскировала камнями, щебнем — на первый взгляд ничего не видно. Я осталась собой довольна. Можно отправляться. Вооружилась пистолетом и финкой. Перебросила через плечо веревку и уже собралась выходить, как вдруг — смотрю и глазам не верю. На самом видном месте, как раз на травяной подстилке, лежит бумажный листок — страничка тетрадки для арифметики. Откуда? У меня тоже была тетрадка, на которой я записывала зашифрованный цифровой текст для передачи в штаб. Неужели, такая растяпа, вырвала из тетрадки и не уничтожила? Нет, оказалось совсем другое. Чернилами крупно написано:

«Прочти и передай товарищу!
Подпольный центр».

Товарищи и граждане, жители Нальчика! Совинформбюро сообщает, что наши войска перешли в наступление и продвинулись на 20 километров в сторону Нальчика. Заняты крупные населенные пункты. Ура, товарищи! Держитесь. Фашистские гады бегут. Красная Армия скоро освободит нас от гитлеровской нечисти. Всем, чем только можете, помогайте Красной Армии. Бейте фашистов, поджигайте их склады, разрушайте дороги, рвите телеграфные провода. Не подчиняйтесь приказам комендатуры.

Да здравствует победа, долой фашистских захватчиков!

В первый момент сердце застучало от радости. Значит, я не одна. Правильно я кричала с воздуха фрицам: «Мы наступаем!» Следующая мысль была: как передам эту листовку, каким товарищам? Хотела порвать на мелкие клочки, но подумала: если попадусь, меня так и так будут пытать. Согнула вчетверо и сунула листовку в карман. Ужасно было досадно, что не заметила, кто мне ее подбросил. Наверно, когда пристраивала камни, закрывая расщелину, за шумом не услышала шагов. Интересно, за кого меня этот подпольщик принял, почему не захотел со мной поговорить? Между прочим, этот подпольный центр, видно, хорошо работает, имеет где-то в горах приемник. В листовке содержание вчерашней сводки…

Начальник штаба нас предупредил: связей с населением не ищите, выполняйте только свое задание, оперативно сообщайте обо всем, что происходит на вашем участке наблюдения… А все-таки как бы хорошо встретиться с кем-нибудь из этого подпольного центра. Они же местные, знают город и каждую тропку в горах!

Тут я вспомнила, что на рассвете видела следы на снегу. И опять задумалась: кто тут может ходить? Мужчины, женщины, дети… Что им нужно среди голых камней?

Однако думай не думай — надо заниматься делом. Я натянула платок на лоб по самые глаза и вдоль ручья пошла к дороге. Как только добралась до придорожного кустарника, принялась ломать сушняк и складывать на веревку. А исподволь следила за шоссе. Хоть и зима, но солнце заметно припекало. Вдруг вижу — бегут по дороге какие-то здоровые загорелые парни без рубашек, в одних трусах. Вернее, в коротких, по колено штанах защитного цвета. Теперь-то я знаю — такие штаны называются шортами. В тот момент ничего не поняла: бегут гуськом, как физкультурники на разминке. Их было не меньше взвода. Бегут вольно, без команды. Перебрасываются словами, хохочут. Немцы! Вот так да! Без касок, без пилоток, без оружия, одно только что у всех башмаки на толстой подошве и шерстяные носки. Они пробежали в сторону города, скрылись из виду.

Интересно: сперва, пока не поняла, что за такие физкультурники, ничего особенного не чувствовала. А как определила, сразу же стала тяжело дышать. Не от страху — от злости… Нас учили прятать злость и подавлять. В Кущевке я с соплеменниками этих короткоштанных бегунов спокойно сидела в хате, улыбалась им, кланялась. А тут хватанула всей грудью воздух: вот пущусь их догонять, стрелять… Заставила себя успокоиться. И только тогда решилась выйти со своей ношей на дорогу. Иду вслед за этими полуголыми парнями, а сама посматриваю по сторонам. В одном месте кустарник пониже, даже и при моем росточке через него все видно. Глубокая отлогая балка, по ней течет ручеек. Конец декабря, а зеленеет травка. Это и у нас так, в Сухуми. Но здесь после ночного мороза и снега я этому удивилась. Еще больше удивилась, увидев, что на травке, расстелив шинели, лежат, как шпалы на железной дороге, полуголые солдаты. Не иначе рождественский отдых. Даже как-то странно. Совинформбюро дает сводку, что наши войска наступают на Северном Кавказе, а эти себя чувствуют как на курорте. Что особенного? Будет нужно, их поднимут по тревоге, а пока разрешают загорать… В следующие дни я увидела и поняла: в альпийских частях положено и растираться снегом, и загорать, и совершать в полуголом виде пробежки.

Тут, в этой балке, расположились значительные силы противника. Одних только солдатских кухонь я насчитала восемь. Это значит — не меньше двух полков. Пригляделась повнимательнее — хворостом замаскированы дальнобойные орудия…

Вдруг над самым ухом раздается:

— Хальт!

Меня как током ударило. В ушах зазвенело, потеряла всякое соображение. И все-таки заставила себя повернуться и посмотреть на немца телячьими глазами. Это был пожилой солдат-пехотинец в полной форме: на голове его блестела под солнцем каска, на животе висел автомат. Протянув руку к балке, он долго и крикливо ругался, брызгая мне в лицо слюной. Я не понимала, что он говорит. Будто не меня ругает, а тех своих однокашников, что загорают под кавказским солнцем. Я хлопала глазами, кланялась и повторяла:

— Гут, гут…

Кончилось тем, что он дал мне легкую подзатылину, и я пошла своей дорогой. Раза два или три обернулась. Старый солдат обо мне забыл. Ссутулившись, мерил мостовую своими длинными ногами. У меня был жалкий, неприкаянный вид, а у него того хуже. В кирзовых сапогах с широкими голенищами, в мешковатой форме, серый, бесцветный — ни дать ни взять огородное пугало. Похоже, он не злой, этот немец. Может, как мой отец, — старый рабочий. Влип со своим Гитлером. Через два-три дня его косточки расшвыряет взрывом нашего снаряда…

Я написала, что пошла своей дорогой. А ведь она и верно моя. Я голову подняла и гордо зашагала, преодолевая боль в колене.

Куда?

Этого пока не знала.

Вот и хуторок. Шесть или семь длинных строений с множеством дверей. Навстречу мне проковыляла горбоносая старуха в черном. Увидев меня с вязанкой, она боком, по-вороньи посмотрела и шарахнулась в сторону. На плече у нее веревка, в руке топорик. Я поняла: она жительница этого хуторка и отправилась добывать топливо. Возле каждого дома здесь стояли летние кухоньки с обмазанными глиной плитами. Недолго думая, я, чтобы дальше идти налегке, сбросила во дворе свою ношу. Тут раскрылась дверь, и во двор выбежал толстый краснощекий солдат со шваброй в руках.

— Битте, битте! — закивал он мне, радостно улыбаясь.

Тут я поняла: хутор занят немцами, в домах, наверное, живут офицеры. А жителей куда-нибудь согнали в одну комнатку и заставляют приносить топливо.

И верно. Отбросив швабру, толстяк взял охапку хвороста и побежал в дом. Из труб внутренних зимних печей валил дым.

Вернувшись на пустынную дорогу, я двинулась дальше в сторону города. И опять увидела тех самых короткоштанных немецких парней. Я их называю парнями, потому как на солдат они похожи не были нисколько. Дорога шла круто вниз. Я спускалась, парни подымались быстрым шагом, но теперь не гуськом, а толпой, вперегонки. Дорога широкая, я им ничем не мешала, но все-таки посторонилась, отошла к кювету. Я на них смотрела я выдавливала из себя угодливую улыбку. Вдруг гляжу, один прямо на меня несется, огромный, вся грудь в рыжей шерсти, настоящий дикий жеребец. И лицо длинное, зубастое, как у жеребца. Бежит и ржет. Меня он, конечно, видит, что я стою, но вроде и не видит. Дальше мне отодвигаться некуда, разве что спрыгнуть в кювет. Почему не спрыгнула? Я уже слышу тяжелое дыхание. Кулаки работают, как шатуны паровоза. Он меня бьет грудью, сбивает с ног и бежит дальше. Следующий за ним попал тяжелым башмаком меж лопаток. Третий остановился для разгона, чтобы сильнее стукнуть. Он мне в голову целился, но промазал: я успела увернуться и скатиться в кювет. Первый, который меня толкнул, он был зверь, его лицо я запомнила. Второй и третий — они просто баловались. Их лиц я не видела. Им все равно было, что там на дороге валяется — куча тряпок или консервная банка, лишь бы посильнее зафутболить. Я сжалась в комок, рука полезла в карман за пистолетом. Не знаю, была ли у меня ярость в глазах, никто на меня не смотрел, ни один не обернулся.

Если б я не сдержалась и стала стрелять, двух или трех уложила бы обязательно… Потом бы меня повесили… Ну и что, ну и повесили бы, зато бы чувствовала себя человеком. А тут… ведь отделалась легким испугом. Боли особой не чувствовала, позвоночник и ребра целы. Но во мне такая загорелась тоскливая злоба от унижения и беспомощности, что долго еще лежала, сунув лицо в колени и сдерживая слезы.

Потом-то я сообразила: эти фашистские молодчики дали мне хороший урок: не стой на пути машины, машина слепа и обогнуть тебя не может.

Уроки, уроки!.. У разведчика что ни шаг, то урок.

Все-таки меня крепко помяли. Тот, что меж лопаток попал, он, видать, ловкий был спортсмен. Я долго не могла продохнуть.

В этот день я ничего больше разведать не смогла. Дошла до развилки дороги и увидела, что та ее часть, которая идет в город, перегорожена шлагбаумом; возле полосатой будки стоят три автоматчика и мотоцикл с коляской. Пропуска в город и даже обыкновенного аусвайса у меня не было.

Идти обратно по дороге я не решилась, полезла по открытой местности в гору. Один из солдат, стоявших возле контрольно-пропускного пункта, дал в мою сторону короткую очередь из автомата. Я забежала за скалу и легла. Думала, сейчас подъедет к перекрестку мотоцикл, с него соскочат и погонятся за мной патрульные. Нет, ничего такого не случилось. Солдат, как я поняла, просто развлекался. Понаблюдав из-за скалы, я вскоре увидела, что другой патрульный дал очередь по пробегавшей собаке. Собака протяжно и долго визжала. Патрульные дружно хохотали.

Отсюда мне все было хорошо видно: голубое чистое небо и вдали снежная вершина Эльбруса. Было тихо, и только изредка повизгивала подыхающая в кустах собака.

* * *

Хоть я в последние годы и жила в горной местности, а в разведшколе мы практиковались, лазая по скалам и ущельям, в свой первый день я под Нальчиком заблудилась. Чтобы не возвращаться на дорогу, решила пойти кружным путем и, обогнув несколько холмов, вернуться в пещерку. День выдался солнечным, перед глазами все как на ладони, а я иду, иду и никак не пойму, где тот склон с моей пещеркой.

Я, правда, не шла, а передвигалась короткими перебежками — от одного скального выступа к другому. Из этих балок, где засели фашисты, горы хорошо просматривались, фрицы то и дело постреливали. Иногда были слышны и короткие пулеметные очереди. В кого стреляли, кого преследовали, я определить не могла, возле меня пули не жужжали. Один раз увидела, что на отдаленном от меня склоне в узком ущельице закурился среди кустов дымок. И сразу же по этому дымку застрочил пулемет. Дымок погас, и немцы успокоились. Хоть бы кто-нибудь из них побежал посмотреть, что там дымит. Нет, постреляли, и все.

Я с собой компаса не взяла. Понадеялась на способность ориентироваться, да еще на такую важную примету, как ручеек. На беду мне, ручейков было множество. Все перебирают камушки, шумят, гостеприимно приглашают испить водицы. Забыв правила поведения разведчика, я то и дело припадала к воде и жадно пила. Очень устала, взмокла, болело колено, саднило между лопаток.

То ли мне показалось, то ли и в самом деле стало садиться солнце? Я просто в ужас пришла. Неужели с утра мотаюсь по горам? В который раз я легла попить. Попив, села и принялась ощупывать колено. Что-то оно сильно припухло. Дело дрянь. Уже начало темнеть. Я вытащила из глубокого кармана часы, глянула — пять часов. Когда вытаскивала часы, выронила бумажку. Ту самую, со сводкой. Так я ее никому и не передала, никого не встретила из жителей. Тут слышу из гущи кустарника:

— Девочка, дай бумага, курить будем.

Смотрю — рядом со мной кудлатая голова, парень в барашковой шапке. Глаза сверкают.

— Дай, слушай, пожалуйста. Я еще могу терпеть. Недалеко отец больной, без курева умирает… Говорю — умирает, совсем нехороший, просит перед смертью, меня просит: «Сын, пойди поищи бумажку. Табак имею, трубку потерял, понимаешь…»

— Как умирает? Может, помочь надо? Твой отец? Отчего умирает?

— Нет, — отвечает парень, — какой от тебя помощь! Он не мой отец, чужой старик. Все равно курить хочет. Дашь бумажка, нет?

— Но почему он здесь? Он что, раненый?

— Слушай, перестань, пожалуйста. Можешь дать бумажка — скорей давай, за мной не ходи… Он партийный человек, понимаешь. Его ловят. Крови столько было — жить все равно не сможет… Давай, слушай: предсмертное желание. Ясно?

Парень так сердился, что я, ни слова больше не говоря, протянула ему тот самый тетрадный листочек. Он схватил и, согнувшись, убежал, ломая кусты. Я минут десять прождала. Сердце сильно билось. Слышу, трещат кусты. Опять этот парень.

— Меня Ахмед, тебя как зовут? Еще такая бумажка давай, есть? — Он сам не свой от радости. Глаза сияют. — Старик курить не стал. Идем, идем, увидишь его. Хороший человек. Я же говорю — немцы ищут, хотят расстрелять… Значит, хороший, да? Идем скорей: перед смертью хочет тебя увидеть!

Этот Ахмед, он меня чуть не волоком протаскивал сквозь кустарник.

Мы продирались сквозь кусты минут пять, не больше. Под кустом кизила, опираясь на ствол спиной, сидел обросший, изодранный, окровавленный человек лет сорока. Глаза его были широко раскрыты, рот улыбался. В руке была зажата тетрадная страничка…

— Умер, — сказал парень. — Эх, зачем умер…

Я стала слушать сердце незнакомца, скинула платок и опять стала слушать… Парень сказал:

— Эй, как тебя? Мажешься кровью, зачем? Мертвый он, мертвый. Подымайся, читай, что пишет.

На обороте листовки косыми каракулями дрожащей рукой в одну строчку без заглавных букв было написано:

«Хоронить воспрещаю, скорей уходите».

— В разные стороны! — шепотом командовал парень. — Ты туда, я сюда!

Он скрылся в кустах. Я не осмелилась ослушаться — побежала в другую сторону. Уже слышно было: хрустят но речному гравию тяжелые шаги солдат, крики «хальт», «хенде хох». Где-то внизу зарычала и злобно залаяла собака… Раздался пистолетный выстрел, прогремела автоматная очередь, кто-то отчаянно заругался, застонал, взорвалась граната. И вдруг стало тихо, только собака скулила… Я еще долго, сдерживая дыхание, таилась среди кустов.

Быстро темнело.

* * *

Говорят, я везучая.

К вечеру лег густой морозный туман. Я пять ручейков перешла, только на шестом повернула вниз. И надо ж так — обнаружила свою пещерку. Луна светила щедро, я как сквозь молоко увидела знакомые скалы и темное пятно на круче. Из последних сил вскарабкалась и сразу же учуяла горький запах полыни. Легла ничком: в голове стучало, гремело, стреляло. То слышу «хальт», «хенде хох», «шнель», то прорывается ко мне дурацкая песенка: «О таненбаум, о таненбаум, ви грюн зинд дайне блеттер». И сквозь эти лающие звуки гортанный голос: «Давай, слушай: предсмертное желание. Ясно?»

А чего бы, например, я перед смертью пожелала?.. Один молодой разведчик, чуваш Аверкий Сибяков, так сказал: «У нас у каждого перед смертью вся наша жизнь». Почему я запомнила? Что такого в этих словах? Мне они врезались в память и как-то ласково для меня звучали, очень утешительно. От этих слов хотелось и плакать и смеяться: «…вся наша жизнь». Сколько ее осталось, всей? У того растерзанного дядечки, который умер с листовкой в руке, была, значит, жизнь, если, глядя на меня мертвыми глазами, он улыбался…

Я потрогала платок возле уха. Мокрый. Вода или кровь? На секунду зажгла фонарик. Что-то черное. Понюхала, поцеловала.

Так я навеки попрощалась с неведомым мне хорошим человеком. Молодой кабардинец точно определил: «Если немцы ищут, хотят расстрелять — значит, хороший!»

Хотелось поплакать — не смогла.

Подумала: что передать в штаб? Нечего было передавать.

Неужели зря прошел день?

Пожалуй, не зря.

* * *

Я уже писала: разведчик плохо себя чувствует и теряет уверенность, когда не способен ответить на вопросы, которые перед ним возникают. Так ведь я и не выяснила, кто истинный хозяин пещерки. Не догадалась пока и о том, кому принадлежали утренние следы на снегу. Кто мне подбросил листовку, тоже пока не знала. Но конечно, больше всего я переживала, вспоминая умершего от ран неизвестного мне пожилого человека. Кем он был? Молодой кабардинец Ахмед назвал партийцем, сказал, что за ним охотились немцы. Может, именно этот погибший от ран коммунист был руководителем подпольного центра? Лицо хоть и сильно покорябанное, обросшее бородой, однако видно было — русский. А парень Ахмед, который ко мне пришел просить бумажку для курева, я сразу услышала по акценту, — кабардинец. Я долго жила среди абхазцев, грузин, греков, армян. В нашем селе Ачадара живут люди всех этих национальностей. Когда говорят по-русски, сразу же узнаю их по акценту. У абхазцев, адыгейцев, черкесов и кабардинцев гортанный язык; то, что Ахмед — кабардинец, я не сомневалась…

Разрешила себе поесть хлеба с водой и сахаром; не насытилась. Смотрю, что такое? В одной руке у меня банка с тушенкой, в другой — финка. Вот когда я на себя разозлилась, отшвырнула финку сама не знаю куда. Говорю себе: ты еще не знаешь голода, еще траву не ела, камни не сосала. Вот бы тебя в Ленинград. Там дети пухнут. А ты заелась, сахару с хлебом тебе мало!

Закуталась в парашют и думала, разгадывала загадки прошедшего дня. Разве не читала, не слышала от людей, что на голодный желудок голова лучше работает?..

Сосредоточилась, вроде бы на экзаменах.

Почему Ахмед не побежал со мной? Мертвому ведь он не мог помочь, верно?.. Долго крутилась и так и эдак — вдруг поняла: ни он, ни этот русский дядечка не подпольщики. Наоборот, они, верно, решили, что я подпольщица и распространяю листовки. Потому-то старик и захотел перед смертью меня увидеть. Потому-то и Ахмед побежал в другую сторону — отвлек от меня опасность и сам нарвался на гитлеровцев. А вдруг его убили? Или хуже того — арестовали? Хорошо еще, листовка осталась у меня… А не потеряла ли я ее?.. Нет, здесь. Вот, на обороте записка умершего от ран. Есть ведь специалисты, способные кого угодно узнать по почерку. Придут наши, я передам в штаб и листовку и предсмертную записку… А что при этом скажу?

Не знала, что скажу.

Вернусь лучше к моим делам и раздумьям. Пока что дела только в раздумьях и состояли. Тем более что в них я черпала силы перебарывать голод и рвущую боль. Я ладонями грела свое колено. Мне казалось, оно под моими руками вздувается, будто его накачивают. Но главное мучение было не в том. Вот рация — протяни руку и достань, через минуту свяжусь со штабом. А что сообщать? То, что по случаю рождества альпийские части голыми загорали на солнышке? Или пожаловаться на бегунов, которые меня сбросили в кювет? Или передать шифром, что встретила Ахмеда, видела умершего от ран пожилого русского, три часа искала свою пещерку?.. Я ж не корреспондентка, а разведчица. За подобную радиограмму меня так пропесочат — до конца жизни не забуду.

Что делать, что делать?

Стала я мечтать, как придет кто-нибудь из подпольного центра. Этим-то людям я довериться могу, правда?.. А кто они? Где их искать? Разве я, даже если б не болела нога, имею право искать?.. А в то, что сами меня отыщут, верилось слабо. Так я думала, думала, ни до чего додуматься не смогла…

Открываю глаза — совсем светло. Слышу чьи-то шаги, вскакиваю, мычу от боли… Шаги действительно слышны: кто-то быстро сбегает по гравию речки. Все задернуто белым туманом… Рядом со мной лежит новая листовка:

«Прочитай и передай товарищу!
Подпольный центр».

В течение 25 декабря наши войска продолжали развивать наступление в районе юго-восточнее Нальчика. Заняты: Красногор, Белореченская, Дигора, Карман-Синдзикау, Мостидзах, Дур-Дур. Уничтожено 36 танков противника, 19 орудий, 180 пулеметов, 365 автомашин. Противник потерял убитыми более 2000 солдат и офицеров. Так Красная Армия отпраздновала немецкое рождество, товарищи!

Скоро, скоро снова мы будем свободными людьми. День освобождения не за горами!

Как же это хорошо! Значит, идут, продвигаются наши. Недолго мне тут сидеть со своим вздутым коленом.

Чуть не заплакала от радости. А потом подумала: «Я должна помогать наступающей армии, для этого послана, а мечтаю, что меня освободят. Я же частичка, хоть и малюсенькая, а все-таки частичка действующей армии».

Потом стала вспоминать карту Кабардино-Балкарии, ее границу с Северной Осетией. Наступление идет оттуда. И я поняла: хоть наши и здорово продвинулись, до Нальчика еще далеко, надо выбить фашистов не с одного перевала.

Вслед за этими мыслями стала себя ругать последней дурой: прозевала, опять прозевала того, кто мне больше всего нужен. Я же слышала, как бежал этот неизвестный мне человек. Бежал сквозь туман — стало быть, знает тут все, каждую ямку, каждый бугорок.

Не давал покоя и другой вопрос: кому он бросает листовки? Неужели специально мне? Быть этого не может. Тут тайна, которую понять я не в силах. Если раньше думала, что предыдущему хозяину пещерки, теперь поняла — нет. Я заснула, сидела закутанная в парашют. Он меня видел. Вряд ли, конечно, понял, во что я закутана. Во всяком случае, будить не стал. Выходит дело, имел на то причину.

* * *

Четыре дня и четыре ночи я безвылазно просидела в пещерке. Лучшее, что могла за это время сделать, экономила продукты. Я даже так решила: пусть умру с голоду — тушенку не трону. Сидела у края пещеры — справа под рукой две гранаты лимонки, слева две железные банки с консервированным мясом. На этикетке нарисован бык — рогатая упрямая морда. А я думала: все равно тебя переупрямлю. Сама же нет-нет да и посмотрю: куда забросила свою финку? Пещерка крохотная, а финки нигде не видно.

В моей военной жизни бывали потом куда бо́льшие трудности, немало пришлось настрадаться. Но я так скажу: нет на войне ничего хуже, чем вынужденное безделье. Если б тяжелая рана, а то пустяк, но держит железным капканом…

Так подыхала от тоски и злости. А ведь считала себя везучей! Лил сильный дождь. И такой задувал ветрюга, что струи ледяной воды то и дело заносило в пещерку. Я не могла унять дрожь.

Из-за этого проливного дождя за пределами моей пещерки ничего почти не было видно. Правда, если высунуться, в поле зрения попадает изгиб дороги. Метров сорок — пятьдесят, не больше. Все-таки я кое-что заметила и передала в штаб. Разведданные были весьма скромными. Я сообщила, что мимо меня в сторону Нальчика проследовали через короткие промежутки более двухсот набитых солдатами автомашин, что в том же направлении пошли средние танки — сорок два, а также тяжелые танки — шестнадцать штук, следом за ними самоходные орудия… В другой день опять же радировала, что мимо меня со стороны Нальчика, то есть с юго-востока, в течение часа эсэсовцы вели под конвоем беспорядочно шагающих солдат в неизвестной мне форме. Если судить по каскеткам, румынский батальон, а возможно, и сильно потрепанный полк, все солдаты и офицеры которого разоружены… В ответ меня из штаба запросили, почему такие скудные и неопределенные данные. Где я и что со мной? Здорова ли? Долго ли продержусь? Предупредили, чтобы берегла продзапас.

От этого всего мне стало горько и стыдно. Ответила, что здорова, но лишена возможности двигаться, что от голода не страдаю — достаю на хуторе картошку. Пообещала к завтрашнему вечеру сообщить разведданные по всему своему участку до горы Кизиловой…

Выходит дело, мне и доложить-то больше нечего? Неужели сообщать, что поцарапала коленку? Или о том, что в один присест слопала банку тушенки? Не пришлют же мне врача и дополнительный паек на самолете. Но вот насчет того, что завтра передам сведения более содержательные и точные… Я ведь все время шевелила ногой, массировала ее. Понимала, что лучше бы сделать компресс. Недаром же мама в коротком моем сне советовала приложить к нарыву подорожник. Я и сама знала: помогают подорожник, столетник, календула. Только где их брать? Хорошо бы сделать надрез, выпустить гной.

Куда я забросила нож? Неужели выкинула в ручей?.. Тогда, считай, нет у меня финки. Ручей вздулся, стал желто-коричневым, бурным. Несет не только гравий и щебень — перекатывает большие голыши. На склоне вода идет теперь сплошным потоком. Вот бы идти в разведку — следов не останется никаких… Вдруг я услышала грохот и невольно вобрала в плечи голову. Прямо перед выходом из пещерки посыпались камни. А за ними широкой струей полилась вода. Теперь все, подумала я, зальет! Подохну, как на открытке княжна Тараканова. Только крыс не хватает.

Но получилось по-другому. Получилось, что я и правда везучая. Этот поток загородил меня, теперь снаружи никто пещерку не увидит… Только мелькнула эта мысль, в ту же секунду я уснула. Нет, успела подумать: пусть закричу во сне, даже заору во всю глотку — грохот потока все перекроет. А самое последнее, что подумала: правильное дело творит природа — фашистам, которые засели в балках, крепко достанется от этого ливня.

Уснула утром и проснулась утром. А дождь все лил и лил. Вернее говоря, падала вода, желто-серый мутный занавес. Сколько же я проспала? Часы еще не остановились. Надо бы решить задачу: как могло получиться, что я их в девять часов завела, а теперь семь? Если б семь вечера, по декабрьскому зимнему дню должно быть темно. Получается, что семь утра, тусклое утро. Не хочется верить, но механизм стучит и вряд ли врет; до сих пор не врал. Все спуталось, я была как чумная. Не сразу даже поняла, где нахожусь. Кроме того, я была изрядно мокрая, хотя вода в мою пещерку не попадала, только иногда ее заносил ветер. Сырость была уже привычной. И вот, хоть я была достаточно мокрой, на четвереньках полезла к струе ополоснуть лицо и промыть глаза. Только после того очухалась, стала соображать. Утерлась парашютной тканью, которая воду почти не впитывает. Попробовала выйти за пределы пещерки. Я нашла щелочку, где водопад от скалы отклонялся. И вылезла, вроде зверя из берлоги. Тогда увидела, что подымается солнце и нет дождя. Увидела красоту природы и даже услышала, что щебечут какие-то птички. Далеко внизу в чистом рассвете лежал город. А людей нигде не было. Я жила среди камней одна-одинешенька, вооруженная гранатами и пистолетом, а главное, рацией, по которой передавать в штаб мне давным-давно нечего. Вернувшись в свою пещерку, я окончательно определила, что проспала двадцать два часа подряд. От этого пришла в ужас. Но вслед за ужасом сразу же пришла радость: я сообразила, что ползаю на коленках и особой боли не чувствую. Значит, нарыв на колене лопнул, я могу жить и действовать… Но тут же вспомнила, что, когда нас посылали, было сказано, что посылают на три-четыре дня. Пусть у меня спуталось время, однако ж не настолько, чтобы не понимать: нашито должны уже быть здесь и я сижу зря. Надо идти в город… Неужели я проспала артобстрел и налеты нашей авиации? Неужели я могу спать под любой грохот?

Это могло быть, это вполне могло случиться, но оказалось другое: наши на перевалах задержались — противник бросил туда огромные силы. Но как я-то об этом узнала?

Решилась и вышла в эфир. Три раза вылезала наружу, чтобы развернуть антенну. Трудность заключалась в том, что водный поток частично замыкал линию. Рация не рассчитана на передачи из-под воды. Мне пришлось работать на открытой местности. Я наладила связь и сообщила, что здорова, и в ответ получила приказ немедленно обследовать на своем участке нынешнее расположение противника. Оператор штаба не сообщал, каковы истинные дела, и мне стало ясно: Нальчик еще не взят и я нужна как разведчица.

По радиограмме вроде бы и невозможно определить, как к тебе относится штаб. Однако ж недовольство прорывается даже через холодные цифры… Умом понимала — разведчик не имеет права болеть, а тем более спать. Мокрый он или сухой, значения не имеет.

Лопнул нарыв, и я опять способна двигаться. Но я должна обеспечить свою работоспособность не на час и не на два, притом я была насквозь мокрой, от этого дрожала, да еще и от голода.

Чтобы обследовать свой участок и проникнуть через немецкую заставу за семнадцать километров от пещерки, я должна хорошенько подкрепиться. Не менее важно было обеспечить свою подвижность. Очень хорошо, что лопнул нарыв. У меня была подготовка — в разведшколе обучали обрабатывать раны. Беда, что не могла отыскать аптечку, которая нам полагалась. Я ее искала и раньше, но вещмешок укладывает работник склада, а мы его получаем в готовом виде…

Конечно, забота о том, чтобы перед походом обработать свою рану, имела немаловажное значение. И все-таки прежде всего надо было найти финку, без которой открыть консервы почти невозможно. Я, правда, вспомнила, как мне в Кущевке говорил дедушка Тимофей, будто он в молодости мог прогрызть банку, но в это я не очень-то верила, стала искать финку и нашла ее среди стеблей полыни. Помните, я ее отшвырнула, но она, слава богу, не вылетела в горный поток, а зарылась в полынную подстилку. Достав тушенку и хлеб, от которого осталась добрая половина, но сильно подсохшая, я решила мяса съесть не более трети банки. У меня в моем возрасте зубы годились на жернова, и то, что хлеб почерствел и позеленел, нисколько меня не обеспокоило. Волновало другое. Наверно, каждый человек по себе знает, как неприятно, если чувствуешь, что за тобой следит чей-то взгляд. Я вскрыла банку и принялась аккуратно есть. Был уже опыт: голод не тетка и легко увлечься… Я экономила каждую каплю, вынимала из банки маленькими щепотками и при этом чувствовала — за мной наблюдают внимательные глаза. Этого мало. Водяной поток шумит, а я слышу какое-то шевеление внутри пещерки. Будто бы в ней помимо меня находится еще какое-то существо. Как неверующая, я не допускала никаких чертей и чудес. Продолжала есть, а тревога с каждой минутой усиливалась…

Преодолевая страх, я резко поворачиваю лицо в глубь пещерки и вижу… круглые глаза. Они круглые, но одновременно слепые, то есть незрячие. И одновременно эти глаза как бы светятся, наподобие автомобильных подфарников.

Оказывается, в глубине пещерки пристроилась сова. Как она сюда попала? Ей днем положено спать, но ведь дерево с дуплом могли срубить, и она забралась в пещерку. В народе говорят, что совы, филины и летучие мыши сродни нечистой силе. Так ведь я и сама спустилась из облаков не хуже ведьмы… Это я теперь шучу, тогда мне было не до шуток.

Дальше вышло вот что. Я хотела тушенку спрятать, но никак с ней не могла расстаться. До того она была вкусная и запах такой приятный. Я доставала по крошечному кусочку и сосала. А эта серая сова, когда я к ней поворачивалась, взмахивала крыльями и гукала, вроде бы здоровалась, желая мне приятного аппетита. Я подумала, что и она голодная, и протянула ей кусочек. Но она по своей дикости, вместо того чтобы аккуратно взять, схватила вместе с пальцами и тут же скакнула на мое больное колено. Я заорала — у нее когти вроде шильев. Я ее сильно ударила рукой, но от этого мне же было хуже — больней колену. От боли я банку выронила, а в ней еще оставалось две трети тушенки. Сова тут же спланировала на банку, захватила обеими лапами, как клещами, и принялась заглатывать кусок за куском. Вот когда я пришла в неистовство. Бью наотмашь, а она шипит вроде змеи, а сама клюет мои руки.

* * *

После рукопашной с совой я стала собираться в поход. Осмотрела колено, выжала остатки гноя, промыла ранку чистой водой, вымыла лицо и стала укладывать все свое имущество в расщелину. Заодно осмотрела как могла тщательнее свой вещмешок. У меня была уверенность, что где-то в нем должна быть аптечка. Теперь, когда меня поклевала сова, надо было хоть как-то обезвредиться. Давно известно, что удача и неудача приходят полосами. У меня, скорей всего, началась полоса удач: отоспалась в безмятежном покое, лопнул нарыв, перестало болеть колено, и вот, пошарив в вещмешке, я обнаружила в нем внутренний карманчик, где оказалась аптечка с бинтом и йодом. Уж тут-то я обрадовалась и принялась на себя лить: прижгла колено и все ранки на руках и на лице, которые мне нанесла проклятая птица. Я не подумала, до какой степени себя разукрасила; о красоте вообще не заботилась: быть бы живой и способной двигаться.

Между прочим, я кроме аптечки нашла коробочку с иглой и нитками. Сразу же кинулась штопать порванный чулок и юбку. Провозилась с этим делом не менее часа. Надо бы снять с себя платок и пиджак, но об этом и думать было страшно: настолько я промерзла…

Все вещи я спрятала в расщелину. Гранаты не взяла, но без пистолета выходить не решилась… По инструкции полагалось все свое оружие, а также часы и компас перед выходом в разведку оставлять спрятанными… Дело прошлое. Инструкции, скорей всего, были серьезно обдуманы. Нам объясняли: если, дескать, попадетесь безоружными, вас обыщут и  м о г у т  отпустить. Но если не то чтобы пистолет или часы обнаружат, даже кусочек сахару, сразу же поймут, с кем имеют дело. Тогда верная смерть. Рассуждение разумное. Командование, кроме того, опасалось, что любой из нас может от одной злости к фашистским зверствам пустить в дело гранаты и пистолет и тем самым обречь себя на верную гибель.

Честно скажу: эту инструкцию я иногда нарушала. Выходить безоружной, когда есть финка и пистолет, ужасно трудно. В Кущевке я выходила в станицу с гранатой и пистолетом. Дедушка Тимофей знал все инструкции, но мне в этом не мешал. Здесь, под Нальчиком, у меня и дедушки не было, должна была полагаться на свой ум. Только дело не столько в уме, сколько в чувстве. Сова со мной дралась — у нее были и клюв и когти, а я должна выходить с подушечками на лапках? Я потом других опрашивала разведчиков… и они порой нарушали инструкцию.

Короче говоря, на этот раз я взяла с собой пистолет, немного сахару, а гранаты оставила спрятанными в пещере.

Ладно. Собралась, перевязала бинтом больную ногу, попрыгала — ничего, жить можно. Конечно, чувствительно, но с тем, что было, никакого сравнения. Чтобы выйти, пришлось опять прорываться сквозь водопад. Я храбро шагнула и… сразу же покатилась по скользким камням. Вскочила, огляделась. Давно ли видела красивый чистый восход, а теперь ветер нес низкие тучи, но дождя не было. На отлогий склон намыло слой глины; ноги вязли. Я обернулась посмотреть на свое лежбище; вход в пещерку был скрыт водопадом. Тут-то я и сообразила, откуда он взялся. Немного выше ручей подмыл глинистый берег, образовалась запруда, вода пошла над пещеркой и полилась через нее. Я заметила, что ручей упорно размывает глинистую преграду и вот-вот возвратится в прежнее русло. Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо, легче будет отыскать свой «дом». По той же причине и плохо: как бы в мое убежище не проникли нежелательные гости вроде совы… Я махнула рукой. Ладно, совы днем не летают. Повернулась лицом к дороге и увидела — навстречу мне, с трудом передвигая ноги, поднимается нагруженная нищенским скарбом вереница людей: два старика, женщины и маленькие дети. Они смотрели на меня как на привидение с того света. Я поняла, что передо мной беженцы. Но откуда? И почему идут в эти пустынные места, где, кроме колючего кустарника, ничего нет? Я стояла — она шли. Но когда я сделала в их сторону несколько шагов, женщины замахали руками, а дети схватились за юбки матерей и расплакались. Чем я их напугала? Может, они видели, как выскочила из водного потока?..

— Иди своя дорога! — сказал тощий старик и брезгливо поморщился.

Что мне оставалось? Пожала плечами и пошла вниз. Старики и женщины пугливо провожали меня — вроде бы увидели прокаженную. Вскоре они скрылись в кустарнике. Ну и чертовщина! Я поспешила снять с головы платок и рассмеялась: он весь был в птичьем помете и в перьях. Можно подумать, пока спала, сова сидела на моей голове. А если припомнить, что руки и лицо я смазала йодом… вид, конечно, страшноватый. Кроме того, и пиджак был сильно измаран глиной и пометом. Так ведь и они, эти беженцы, тоже не очень-то хорошо выглядели.

Присев на корточки, я попробовала отстирать в ручье платок, но перья, пух и помет въелись в шерсть, не отходили. В полном отчаянии я укутала голову мокрым платком… Захотелось обратно в пещерку, чтобы свернуться в комок… Выбранив себя за малодушие, я побежала к дороге.

И опять мне встретилась группа людей. Эти тоже смотрели на меня, выпучив глаза. Какая-то бедовая девчонка состроила мне рожу и крикнула:

— Эй, ты, совсем, что ли, спятила? Куда идешь? В город нельзя, на дорогу нельзя — немцы всех гонят…

Женщины тоже стали показывать руками, чтобы я возвращалась в горы.

Сама не знаю как, я вдруг сочинила легенду прикрытия:

— Ищу братика, маленького братика, вы не видели? Его Петя зовут… пятилетний братик…

— Где потеряла? — спросила одна из женщин.

— Мы встретили трех солдат, — врала я напропалую, — он испугался и убежал вон в те кусты…

— За теми кустами немцы, — сказала другая женщина.

Третья дернула ее за рукав и с плачем в голосе проговорила:

— Идем скорей, охота связываться!

— Так ведь она погибнет! — закричала первая.

Я не стала ждать, кто из них победит в споре. Побежала. Мне понравилось, как я по наитию выдумала: «Пропал братик, ищу маленького братика».

Выйдя на дорогу к городу, я беспрерывно кричала:

— Петя, Пе-етруша! Петенька! — И вглядывалась в придорожные кусты, стараясь подметить перемены, которые за эти дни произошли.

Вскоре ветер разогнал тучи, и опять, как и в день рождества, стало припекать солнышко. Я видела: в балках и траншеях за дорогой появилось еще больше тяжелых орудий; их поспешно маскировали хворостом. Все было в движении, то и дело слышались унтер-офицерские окрики. Танки, которые я заметила в первый день, теперь исчезли.

Я бежала и кричала:

— Петя, Петенька!

Из Нальчика мне навстречу промчалась большая колонна крытых брезентом санитарных грузовиков. Я услышала стоны и поняла: с перевалов, где идут тяжелые бои, везут без остановки в городе раненых. Может быть, эвакуируют нальчикские госпитали? Это давало надежду, что противник решил город не оборонять. Но мало ли что придет в голову. Поспешные выводы делать не годится.

Я прытко бежала и с радостью чувствовала, как сохну и согреваюсь на ветру и на солнце. Вот и боли в колене почти нет, а главное — возвращается хорошее настроение и вера в удачу.

— Ау, Петенька, Петька! — продолжала я кричать.

Вдруг услышала — сзади сигналит машина, еле успела спрыгнуть в кювет. Это, считайте, гуманный попался шофер. Другой бы обрадовался сбить девчонку. На полной ходу пролетели три легковушки, а за ними, набитые до отказа солдатами в зеленой форме, шестнадцать грузовиков с высокими бортами. И опять легковушки, и опять грузовики, всего я насчитала восемьдесят пятитонных грузовиков с живой силой: сплошь молодые солдаты лет по восемнадцать. Значит, к Нальчику везут молодое пополнение. Выходит, я напрасно думала, что противник оставит город без боя.

Прошли машины — я выкарабкалась на дорогу. Смотра — прямо на меня идут трое патрульных с автоматами на изготовку. Самый длинный, распахнув руки, будто ловит курицу, кричит мне:

— Хальт!

Хотела было повернуться и бежать, однако сообразила: станут стрелять в спину. Я остановилась и запричитала:

— Братик маленький, киндер… Вы не видели?

Как раз в этот момент раздался вой сирены воздушной тревоги. Не прошло и секунды, как в небе с ужасным нарастающим гулом появились наши пикирующие бомбардировщики. Патрульные спрыгнули в левый кювет, а я побежала вперед. Успела увидеть, что все трое патрульных улеглись ничком на дно кювета. Я еще подумала: «Как они могут? Там же вода…» Я окатилась в противоположный кювет, залегла. Слышала, как рвутся бомбы, и в самозабвении кричала:

— Ура, соколики! Бейте гадов, бейте проклятых!

В дыму и пламени взлетали в воздух обломки тяжелых орудий; вовсю стреляли зенитки, стволы их дергались как параличные, осколки бомб свистели и слева и справа. Я была твердо уверена: наши бомбы меня тронуть не могут. И верно, даже не царапнули. Бомба угодила в соседний кювет. Над моей головой пронесся огонь и горячий воздух… Может, только показалось? Позднее знающие люди говорила: если б было так, я бы живой не осталась. В лучшем случае тяжело бы контузило. Но, как видите, осталась невредимой.

Наши бомбардировщики пикировали один за другим, сбрасывая бомбы точно по тем целям, которые я указывала в своей первой радиограмме. Может, так, а может, им дал сведения еще кто из нашей группы, хотя бы и Даша Федоренко… Нет, это мой участок. Именно тот, который я успела разведать в день рождества. Эх, жаль, что я тогда не смогла пройти дальше…

У меня ликовала душа, и я, не думая даже, кончилась ли бомбежка, вылезла на дорогу. Глянув мельком в соседний кювет, увидела кровь и обрывки зеленых шинелей. Не теряя времени, я побежала вперед, к повороту дороги. Шлагбаум на пропускном пункте задрал голову на полосатой, как у зебры, шее. С нее свисала веревка. Ни в будке, ни на дороге не было никого. Попрятались, гады. Я прибавила ходу, но споткнулась и упала на брусчатку. Ушиблась и долго не могла продохнуть. Было так тихо, будто окончилась война.

А может, я оглохла?

С трудом поднявшись, шатаясь из стороны в сторону, я миновала покинутый солдатами пропускной пункт и вскоре оказалась на освещенной солнцем окраинной улочке с одноэтажными, заляпанными грязью безлюдными домами. Стекла в окнах были выбиты, а там, где стекла сохранились, на них были налеплены бумажные кресты. Я почему-то не только хромала, но еще и спотыкалась. Мне хотелось поскорее отойти от пропускного пункта. Волоча ногу, я шла как можно быстрее и кричала:

— Петя, Петька, Петенька!

Мне казалось, я и правда потеряла никогда не существовавшего маленького братика. Всю жизнь хотелось иметь братика…

Улица разветвлялась. Налево круто в гору подымалась мощенная белым камнем дорога. По ней я вышла в лесок. Вскоре закатилось солнце, и я поняла: где-то тут придется заночевать. Вынув из кармана остатки хлеба и кусочков пять сахара, я уселась в сухом песчаном овражке, медленно жевала и глотала. Запить было нечем. Ночь была ветреной и морозной. Я вся дрожала и все-таки в какой-то ямке, прикрывшись сухими листьями, задремала. Где-то в горах урчали моторы. Приснилось, что тракторы пашут землю. Хоть и спала, но не отдохнула нисколько. На рассвете поднялась и пошла сквозь лесок и кустарник в ту сторону, откуда был слышен шум. На плечо положила веревку и стала искать на деревцах сухие ветви, но их давно обломали. Тут кроме кизиловых кустов росли дубки: их я узнала по жухлым листочкам. Попробовала сломать хоть одну ветку. Как бы не так. С ветвями живого дуба и мужчина не справится, куда уж мне. Тогда я взялась за кизил, но это ж не дрова. Наломала кое-как охапку, завязала веревкой… Вдруг слышу насмешливый голос:

— Ты куда, девочка? С дровами в лес?

Смотрю — высокий мужчина в демисезонном пальто. С ним городской мальчик лет двенадцати. Худенький, в очках. Поглядывает на меня, на отца, дергает его за рукав, торопит:

— Папа, пойдем!

Мужчина мне говорит:

— Вот что, девочка, кизил на дрова не годится. Что ж ты без топора?

Отвечаю ему:

— Подымусь повыше, может, наберу сушняка.

Тогда мужчина спрашивает:

— Ты что, из города? Где живешь, на какой улице?

Говорю как могу бойчей:

— Улица Ленина, дом шестьдесят два.

Он ухмыльнулся, а мальчишка брякнул:

— Нет такого дома. Она врет, папа. А в какой школе учишься? Таких, как ты, у нас в Нальчике не бывает…

Отец на него строго глянул:

— Не болтай, Саня! Дай-ка лучше девочке топор…

— Тю, — презрительно сказал мальчишка, — разве она может рубить?

Тогда я выхватила из его руки топор и раз-раз — срубила с дубка несколько толстых веток.

— Ловко у тебя получается, — сказал отец мальчика. Он внимательно меня оглядел. — Что с тобой? Ты измазана, измята, все лицо в йоде… — В глазах его светилась доброта. — Слушай, а ты ела сегодня?

Я отрицательно мотнула головой.

— А вчера?.. Что ты тут делаешь? Где твои родители?

Я не знала, что ответить, и потупилась, как в классе перед учителем: он спрашивает, а ты не приготовила домашнее задание. Хотела было сказать, что ищу маленького братика Петю, но поняла — он не поверит. Говорю:

— Можете подождать еще минутку? Я разрублю эти ветви. Так тащить неудобно.

Не дожидаясь ответа, я приладилась и за минуту нарубила горку полешков.

— Здорово! — воскликнул мальчишка.

— У меня папа плотник, — сказала я и стала укладывать полешки на веревку.

— А мой папа завуч в школе, — сказал очкастый мальчик. — Физик и математик!

— И куда ж ты теперь пойдешь? — спросил меня учитель. — На улицу Ленина?.. Вижу, ты старше, чем кажешься. И ты нездешняя… Ну да это не наше дело. Вот что, девочка. Мы пойдем, а ты за нами, у нас неплохое убежище. Из дома нас немцы выгнали, и мы поселились…

— Не могу, — сказала я, отдавая топор. — Вы идите, а мне придется побыть здесь…

— Вот оно как, — сказал учитель. — Ну, хорошо, хорошо, — заторопился он, — можешь ничего не объяснять. Только выше не подымайся. За этим гребнем в котловине немцы сосредоточили несколько десятков танков.

— Прощайте, — сказала я.

Учитель вынул из кармана три вареные картошки я протянул мне:

— Это все, чем можем помочь. Бери, не стесняйся. Да сопутствует тебе удача!

Картошка была завернута в белый листок бумаги.

Поблагодарив, я взяла картошку и, резко отвернувшись, побежала.

— Стой, стой! — услышала я голос мальчика.

Нагнав меня, он сунул мне в руки топор. Запыхавшись и восторженно заглядывая в глаза, он зашептал:

— Если немцы увидят… у тебя дрова нарублены, а топора нет.

— Спасибо, — прошептала я. — Не надо. Если немцы увидят… у меня есть пистолет… Беги, уходи скорей… Меня ты не встречал. И папа тоже. Понял?

— Понял! — воскликнул он. — Прочти вот, — и он сунул мне листок бумаги.

С этими словами он побежал вниз, а я со связкой дров через плечо стала подниматься на гребень горы. Надо было проверить, верно ли, что там, в ложбине, сосредоточены танки.

* * *

Слева, метрах в пятидесяти, за леском, тяжело, с громкими выхлопами урчали моторы. Там проходила дорога из города. Я легла на землю и долго прислушивалась. Три картофелины, что мне дал отец мальчика, слопала, не снимая кожуры. Потом вспомнила — надо прочитать записку.

В ней было сказано:

«Прочитай и передай товарищу!

Завтра Новый год, товарищи! Он будет советским! До освобождения — считанные дни…»

Сильный порыв ветра вырвал из моих рук листок, поднял над леском и понес в сторону ложбины, где расположились немецкие танки.

Я чуть не расплакалась от досады за свою неловкость. Ослабела, задрожали руки. Все-таки поползла дальше, на гребень горы. И увидела замаскированные ветками танки. Справа я насчитала десять машин. Все до одной с открытыми люками; моторы работали на малых оборотах. Но и слева струились дымки. Скорей всего, там тоже танки. Осторожно, по-пластунски поползла — от куста к кусту, от камня к камню. Время от времени поднимала голову, подсчитывала. Танков было в общей сложности не менее сорока.

Надо как можно скорее вернуться в пещерку и связаться со штабом…

Это оказалось не просто. Все утро и почти весь день по дороге, ведущей из города к ложбине, где укрылись танки, сновали солдаты. Я слышала возбужденные голоса и резкие командные окрики. Наверное, в ложбину небольшими группами перебрасывали пехоту: готовился танковый десант. Только к четырем часам стихло, и я смогла выйти на улицу, что вела к пропускному пункту. Нагруженные разным скарбом, но двое, по трое, таща за руки плачущих детей, уходили из города старики, женщины. Их не задерживали. Только и слышны были окрики:

— Шнель, шнель!

Я поняла — выход из города не запрещен, и присоединилась к двум старушкам. Переговариваясь по-кабардински, еле волоча ноги, они брели неизвестно куда.

— Вас выгнали из дому? — спросила я.

Одна из старушек передернула плечами:

— А ты что, на прогулка вышла?

— Где-то удастся заночевать? — выдохнула я.

— Могила будет. Общая, братская, — откликнулась вторая старушка и усмехнулась. Потом сердито проговорила: — Горы родные должны выручать!

— Девочка, — сказала первая старушка, — мы тебя не знаем. Где твоя мать?

Я показала рукой вперед.

— Иди к ней, мы тебя не знаем…

Я сошла с дороги, перепрыгнула через кювет и, чтобы сократить путь, двинулась прямиком через холм. Начался сильный холодный дождь. То и дело я останавливалась, чтобы соскрести с подошв глину. До хутора, за которым начинался подъем к моей пещерке, оставалось не меньше пяти километров. В стороне стоял длинный сарай. Тот самый, что был нанесен на мою карту. От дороги к нему вела узкая тропа. Метрах в ста от сарая воронка от бомбы. Обойдя воронку, я подошла к открытой дверце, из которой валил не то пар, не то дым. Не задумываясь, зачем это делаю, я все еще тащила на плече вязанку, хотя ноги еле меня держали. Споткнувшись о порог, я чуть не упала. У кизячного костерка внутри сарая сидели трое немцев с автоматами и смотрели на меня. Как ни в чем не бывало я сбросила с плеча дрова и поздоровалась кивком головы. На другой стороне костра что-то делала женщина в черном. Шаль ее была повязана вокруг шеи, концы стягивались большим узлом на голове. Прижавшись к ней, молча стояли мальчик лет девяти и крошечная девочка. Оборванные, жалкие, они были под стать мне.

Глянув на меня мельком, женщина будничным голосом сказала:

— Садись грейся, дочка. Долго ж тебя не было. Хорошо, принесла дрова. Ляночка, видишь, совсем замерзла…

Не заставляя себя упрашивать, скрестив ноги по-восточному, я уселась вблизи костра. На немцев старалась не обращать внимания. Да и они от меня отвернулись — им интересно было следить за движением рук хозяйки.

Я вот написала «хозяйка». А ведь мы были не в доме, а в овечьем загоне. Однако неподалеку от костра стоял комод крестьянской работы, на земле была настлана солома, поверх лежал большой ветхий тулуп…

Женщина что-то месила в чугунке. Разносился запах кукурузного теста с добавкой полыни. Судя по цвету, в тесте было куда больше травы, чем кукурузной муки. Поставив чугунок, хозяйка плеснула в костер воду из ведра. Угли и обгорелые палки зашипели, во все стороны полетели искры. Солдаты повскакали со своих мест, а я и не подумала двинуться. Чуть не рассмеялась. Ну, думаю, фрицы-то сильно пуганые. Женщина разгребла палкой костер, открывая разогретые кирпичные стенки тондыра. Я-то знала — это такая кавказская печка, а немцы выпучили глаза. Они опять уселись и, вытянув шеи, о чем-то болтали. Полынным веником хозяйка обмела стенки очага, намочила в ведре руки, захватив из чугунка желто-зеленый комок теста, трижды перебросила его из ладони в ладонь и со всего размаху швырнула на горячие кирпичи. Быстро слепила второй комок, третий… Немцы вертели головой, не успевая следить за ее руками. Сухопарый фельдфебель, сидевший посредине, залился диким смехом, похожим на ржание заезженного мерина. Два других тоже оскалили зубы. Я не смеялась. Я с упоением вдыхала расширившимися ноздрями аппетитный запах чурека. Через минуту женщина взяла из-за спины короткую лопатку, чтобы сиять испекшиеся лепешки. Только сняла первую и разломила, чтобы дать детям, фельдфебель наставил на нее автомат:

— Давать сюда!

Он схватил половину лепешки, чуть не обжегся и стал перебрасывать с руки на руку. Поднес ко рту. Сморщился, но все же попробовал откусить. Тут же он кинул лепешку в огонь, грубо выругавшись, отобрал у женщины лопатку и побросал все лепешки в огонь.

Дети расплакались, а женщина стояла, беспомощно опустив руки. На лице ее было выражение отчаяния, обиды, покорности. Чтобы не выдать вспыхнувшей во мне ярости, я уткнулась лицом в ладони, как бы тоже плача.

Гитлеровцы еще минуты две, смеясь, переговаривались, потом, как по команде, встали, подняли воротники шинелей, нахлобучили стальные каски и один за другим вышли, плюясь и ругаясь.

Я осталась у костра и, прислушиваясь, как чавкают в глине сапоги солдат, вопросительно смотрела на хозяйку: мне, мол, тоже уходить или можно еще погреться?

…Минуту погодя она приказала мальчику:

— Стань у двери, Аслан. Если фрицы вернутся, стучи ногой. Не кричи, ногой топай!.. Девочка, — сказала мне хозяйка, — ты бы сняла пиджак, пусть высохнет. Молчи, слушай, что скажу. Я Фатимат, тебя как зовут?.. Женя? Хорошо, пусть Женя. Не знаю, откуда ты, по глазам догадалась — ненавидишь оккупантов. Нас из хутора выгнали. Мужа моего, Ильяса, застрелили. Что он им сделал? Скажи, что, что? Он больной лежал, не мог подняться. Фриц по щеке ударил: вставай! Я мужа из госпиталя забрала, понимаешь? Он плохой был, еле дышал, нога ранена, кровь сочится, понимаешь? Говорят: вставай, убирайся отсюда, офицер будет жить. Мой старший сын Ахмед, крепкий мальчик, десятиклассник, оттолкнул фашиста, чтобы не смел трогать отца. Фашист выхватил пушку. Ахмед дал ему ногой по руке, схватил пушку, стал стрелять, но не попал, выбежал из хаты и сразу в горы. Убежал, понимаешь?.. Ахмед убежал, старший мой сын, живой, нет — не знаю. Гитлеровцы вернулись, застрелили Ильяса, кровь текла, мозг вытекал. Я упала. Дети видели, понимаешь? Кричали во весь голос. Мой Аслан, ему девять лет, камень взял… Ножа не было, он камень взял. Фашист смеялся, камень отнял. Я поднялась защищать Асланчика. Он кричит: «Мама, не надо, тебя убьют!»

Уже совсем стемнело, хозяйка захлебывалась в плаче. Теперь я видела — она не старая, а измученная. Она плакала, говорила — руки действовали. Снова достала муки из мешочка, налила воды в чугунок, стала месить.

— Не уходи, ты наша гостья. Сними пиджак, повесь перед огнем, ты наша гостья. Дрова куда несла, откуда взяла? Здесь нет дубков, далеко тащила, да? Где твоя мама, есть мама? Папа живой? Не убили? Сиди-сиди, вижу, голодная, вижу, вся в синяках. Поешь и поспи…

Я ей сказала, что долго не могу сидеть, что в горах, в пещерке, меня ждут.

— Мама и братик голодные, замерзли…

— Сиди-сиди, в пещерке нельзя жечь костер: немцы сразу стреляют из пулеметов. Ты не уходи, эту ночь живи у нас… Э, Асланчик, нет немцев? Закрой дверь, иди сюда!

Под говор матери девочка уснула. Мальчик сел по ту сторону огня, черные его глаза искрились затаенным задором, лоб морщился от дум, губы шевелились, будто без слов повторяли проклятия.

Я поднялась уходить. Мальчик вскочил, встал у двери:

— Не пущу, подари кинжал!

— Откуда у меня, глупенький? — сказала я и потянулась погладить его вихры.

Он отвел мою руку:

— Не трогай! Дай кинжал — подкрадусь, зарежу фашиста. Дай!

Я перед тем только на минуту распахнула куртку, чтобы набраться тепла от костра, — мальчишка успел заметить финку на ремне.

— Дай, дай! Пойду искать Ахмеда. Он в горах, я его отыщу, буду с ним резать гитлеровцев…

Я подумала: может, с его братом встречалась? Тот парень назвался Ахмедом… Вот бы узнать, кем был дядечка, который умер от ран.

Мальчишка вдруг кинулся на меня, хотел выхватить из ножен финку. Мать с трудом его оттащила. Прижавшись к ее животу, он разрыдался. Вместе с ним стала плакать и мать. Проснулась девочка и, услышав, как плачут старшие, присоединилась к ним.

Я вдруг ляпнула:

— Фатимат, я видела вашего сына. Он в барашковой шапке?

Она оттолкнула детей, вскочила:

— Как ты видела? Где? Он живой?.. Слышите, дети, Ахмед живой! Девочка, милая, скажи скорей… может, пойдем, покажешь?

— Живой, живой, он стрелял в фашистов! А кто мог быть с ним русский, пожилой, тяжело раненный?

— Русский? Нет, Ахмед один убежал… Говори как следует, где видела, когда? Бельмо на глазу видела?

— Бельмо! Не помню. Высокий парень, и с ним истекающий кровью пожилой русский…

— Бельмо на глазу не-ет? Ай, жаль! Значит, Ахмед, но другой.

— Другой! — повторила я как эхо.

Фатимат скорбно смотрела, думала.

Тогда я со всеми подробностями рассказала, как умирал русский и как потом Ахмед столкнулся с гитлеровцами и стал стрелять.

— Он пятерых убил! — сказала я, хотя и не была уверена, что это так.

Женщина вскочила:

— Пятерых?! Ты хорошо считала? Пятерых врагов убил Ахмед? Значит, мой сын. Пусть другой Ахмед, все равно мой сын!

Мальчишка закричал во весь голос:

— Пятерых, пятерых, наш Ахмед пять фашистов застрелил! — Он стал хлопать в ладоши и приплясывать: — Наш-наш… пятерых!

Так мы встретили Новый год.

Фатимат не отпустила меня, пока не испеклись новые лепешки. Заставила поесть.

— Что ты говоришь, мало. У меня, смотри, кило муки еще есть. Завтра-послезавтра придут наши.

— Откуда вы знаете?

— Как могу не знать. Вот бумажка, читай.

И она вытащила из какого-то заветного угла такую же листовку, какая была у меня.

Я сказала вдове, что в горной пещерке дожидаются меня мама и братик Петя. Ночь была темная, холодная, мокрая. Вдова недоверчиво слушала. Шепотом на меня накричала:

— Зачем ночью? Дождись утра. Что за такая скверная мать у тебя, не боится пускать одну? Ты фашистов не знаешь, мало их знаешь: жеребенок, ребенок — все равно убивают. Собак всех перестреляли. Ты маме дрова несла? А где отец? Откуда у тебя кинжал в ножнах? Братику сколько лет? Пять лет… Как моей дочке. Видишь, уснул мой мальчик, надежда моя; девочка тоже спит. Сиди слушай — всю жизнь свою расскажу…

Я сказала:

— Мне надо идти. Дрова пусть вам останутся. Понимаете, обязательно  н а д о  идти…

Она задумалась:

— Если  н а д о, иди! Дай обниму на прощание. Как тебя зовут?

— Женя, я вам говорила.

Обыкновенная женщина, колхозница, меня разгадала. Одно слово «надо» выдало меня с головой.

Вообще-то засланные в тыл разведчики должны опираться на местное население, на советских людей. Но если посылают молодых вроде меня, предупреждают, чтобы не связывались ни с кем. Слишком велика опасность неверной оценки встречного. Если кому доверился, его или ее надо запоминать. Всякий или всякая, кому открылся, становится как бы звеном в цепи. Конечно же такой опытный разведчик, как Галицкий, умел отличить искренних и случайных — неустойчивых, способных предать… После Кущевки, где я хоть и многое пережила, многому научилась, мой опыт не приняли во внимание. Предупредили: «Говорить говори, молчать с людьми не годится, не не привлекай никого. И не открывайся!» Это был приказ. Однако начштаба не сказал, как быть, если кто-либо из советских людей разгадает, кто я есть.

В соответствии с приказом я не откликнулась на ласку вдовы и на ее откровенность. Потупилась и замолкла. Тогда она выскочила за дверь, вернулась, потрепала по плечу:

— Иди! Вот… возьми лепешку…

Я не отказалась, спрятала за пазуху. Вдова вздохнула, а я сдержалась…

* * *

К рассвету я отыскала свою пещерку. Ручей вернулся в прежнее русло, и вход открылся. Оттуда был слышен громкий мужской храп и плач младенца. Вот что получилось. Хуже быть не могло. Я еще когда уходила и встретила беженцев, подумала было, что кто-нибудь в мою пещерку заберется. Но тогда через вход лило, и я надеялась — авось пройдут мимо. Гнала от себя эти страхи. Тем более отсиживаться все равно не могла. Особенно обидно, что как раз мое время: дежурная радистка ждет моих позывных. Третьи сутки ждет.

Я была мокрая, вялая, уставшая. Сыпал крупитчатый снег. Как же мне быть, как быть? В пещерке рация, парашют, последняя банка тушенки, кусок зачерствелого хлеба… Ну, еще гранаты, компас, часы. Все это замаскировано, уложено в расщелину… А что толку — войти все равно нельзя. Какие-то люди захватили мою пещерку… А почему она  м о я? Я и сама пришла на чье-то лежбище…

Сову я одолела, выбросила. С этими постояльцами будет труднее.

…Теперь, когда пишу, мне под пятьдесят, жизненный опыт стал богаче. Когда вспоминаю дни, проведенные под Нальчиком, понимаю, что действовала не всегда правильно. Я не должна была занимать пещерку, в которой кто-то раньше уже побывал. Но в непосредственной близости от вражеских войск выбрать себе наблюдательный пункт лучше этого я не могла, надежно спрятать рацию больше было негде. Конечно, встречи с местными жителями грозили мне разоблачением, но если население разогнали по горам сами же гитлеровцы, невозможно себе представить, что хоть одно укрытие, хоть одна пещерка рано или поздно не была бы занята какой-нибудь семьей… Можно бы, конечно, бросить рацию, «забыть» о ней и обо всем своем имуществе. Но какой от меня был бы в таком случае толк? Более опытные разведчики меня потом критиковали и говорили, что один человек ничего не может и рано или поздно приходится рисковать и открываться перед тем или иным крестьянином, рабочим, интеллигентом, постараться привлечь его на свою сторону. Я была наивной, выглядела чуть ли не ребенком, но знала, что командиры «простоватость» моего облика ценили. Главным моим душевным советчиком по-прежнему оставался дедушка Тимофей, а он советских людей не боялся, в них верил, а колеблющихся переманивал на свою сторону.

…Конечно, я задумалась раньше, чем рискнуть заявиться к неизвестным квартирантам той самой пещерки. Задумалась… на минуту.

Внизу на дороге рычали танки и самоходные орудия, торопились выйти на оборонительную линию. За эти сутки я накопила немало разведданных, а передать не могу… Рация в пещерке.

Новый год, первый день нового, 1943 года, у людей радость, а я слабая, мокрая, несчастная… Вот ведь глупость спорола — почему я несчастная? Подумаешь, мокрая, не одна я. Наоборот, счастливая — раздобыла важные сведения, остается только передать. Значит, надо выручить свою рацию…

Я прошлась мимо пещерки и раз и два. Попробовала забраться, опять спустилась.

Из-за скалы выскочила чернявая молодуха:

— Что высматриваешь, а? Что здесь высматриваешь? Война, а ты воруешь?! Ищешь, где плохо лежит?.. У нас хорошо лежит, не разживешься. Сейчас отца разбужу. Отец — сильный старик. Уходи отсюда. Камнем пришибу, глаза выдеру! Куда заглядываешь? В пещерку? Мой мальчик плачет — у меня молока нет, грудь высохла… Думаешь куском поживиться? Я те дам кусок! Я тебе живо шею сверну!

— Слушай, — сказала я, — что ты с кулаками… Возьми поешь! — Я протянула ей лепешку.

Она выхватила из руки, понюхала.

— В тондыре спечено. Откуда тондыр?

— Мне подали, со мной поделились, я с тобой делюсь… Возьми поешь, с Новым тебя годом!

Она вдруг поняла, что говорю, сникла, села на камень, заплакала:

— С Новым годом? С каким Новым годом?

— С советским, тетя! Наши идут. Я оттуда. Пустите в пещерку, расскажу… Это моя пещерка!

Я нарушила конспирацию, все инструкции нарушила. А что могла? Ничего другого не могла. В кармане пистолет, за поясом финка — неужели нападать на эту лохматую дуру, на мать младенца, на дочь престарелого отца, может, такого же, как мой?.. Вот он лезет ногами вперед, в ободранных сапогах, в ободранном ватнике. Появляется белая кудлатая голова. Лицо поворачивается на крик дочери, сухое, морщинистое, сильно обросшее седой щетиной.

— Ты с ума сошла, Куарэ? Так кричишь. Кого поймала? Медведя поймала?

Он по-русски с ней говорил. Выходит, больше для меня, чем для нее.

Протирает глаза, вглядывается, манит меня пальцем:

— Подымись ближе. Вы обе так орете — враги услышат…

Жадно ловлю слова. Догадываюсь — меня врагом не считает. Значит, у нас общий враг. Старик прижимает ладонь к уху:

— Слушай, молоденькая! По голосу ты школьница… Плохо вижу — неужели школьница? Это правда, что наши идут? Зачем тебе пещерка, что в ней ищешь?

Он произносит плохо, сильно шепелявит, с трудом его понимаю. Очень старый. Блеклые глаза, нос крючком — на сову похож. И дочка у него, хоть и черная, вроде него. Опять он говорит, я слушаю.

— Девочка, я тебя спрашиваю: хлеб мы с дочкой моей съели. Что осталось? Если твоя пещерка, что там осталось?

Я молчу. Долго стою и молчу. Не хватает духу отбросить вбитые в голову правила конспирации. Верю — старик и его дочка свои, советские. Пусть мне и не нравятся, пусть несимпатичные, но наверняка советские.

Старику надоело отгибать ладонью ухо, ждать ответа.

— Морочишь голову? Откуда знаешь эта пещерка? Была тут? Говори-говори! Что оставила? Говори-говори!

Вот мне какая судьба — то и дело встречаюсь со старухами и стариками. Дед Тимофей молодой в сравнении с этим кабардинцем. По-русски и дочь и отец хорошо объясняются… Больше раздумывать не годится. Поднимаюсь поближе, прошу старика:

— Дедушка, залезем в пещерку. — Шепотом заговорила: — Открываюсь вам… Строго воспрещено, а я открываюсь. Можете доносить — я военная радистка.

Он опять прижал ладонь к уху, лицо скривил:

— Что?! Думай, когда говоришь, девочка… Ты школьница, что ли?

Торопливо отвечаю:

— В глубине этой пещерки, в расщелине, моя рация, мой парашют, мой вещмешок…

Он покачал головой:

— Ты? Сама? Не парень твой… Значит, такая? — Он показал мизинец и тихонько рассмеялся, глаза оживились, стали почти веселыми. — Э-эй, Куарэ, — подозвал он дочку. — Забери своего крикуна, сядь у входа… О аллах, вот такая… несчастная, мокрая, наша разведчица… — вдруг резко повернулся ко мне: — Докажи!

Я вытащила из кармана свой пистолет ТТ, показала ему на ладони. Старик отпрянул:

— Вах!.. Стрелять можешь, да?

Он закашлялся или рассмеялся, я понять не могла. Отодвинувшись, пропустил меня в пещерку. Внимательно следил, как я достаю из расщелины свое имущество. Все было перерыто, засунуто кое-как. Прежде всего я нащупала свой «Северок», вытащила, осмотрела, облегченно вздохнула: никаких поломок не обнаружила. Достала антенну, блок электропитания, но никак не могла отыскать наушники. Выволокла из самой глубины парашют; он большой, занял чуть не полпещерки. Трясла, трясла — нет наушников. Испугалась, смотрю на старика. Он вялым голосом спрашивает:

— Что потеряла? Хлеб потеряла? Мы с дочкой съели. Что еще ищешь? Консервы вот — видишь, не тронули…

Я свой фонарик нашла, компас. Нет наушников и гранат лимонок. Ладно, найдутся гранаты, куда они денутся. Сейчас для меня главное — наушники. Боюсь подозрением обидеть старика, но все-таки спрашиваю:

— Вы наушники не видели?

— Какие такие наушники? Я понятия не имею. Э, Куарэ, ты не видела?

Я стала подробно описывать, что представляют из себя наушники:

— Две круглые штучки, их соединяет стальная дуга…

Старик вытащил их из-под себя:

— Это, что ли? — Он рассмеялся. — Не думай, что темный такой. Нарочно тебя проверял… Я пробовал слушать, но твой аппарат молчит, испортился, что ли.

Я поставила перед стариком консервы с бычьей мордой, протянула ему ручкой вперед свою финку:

— Угощайтесь!

Старик отвернулся, будто не увидел и не услышал. Я решила не терять времени. Вынесла за пределы пещерки и развернула антенну, сунула в скальную трещину штырь заземления и, как только засветилась шкала, принялась работать ключом, упорно посылая в эфир позывные:

— Я — «Чижик», я — «Чижик», я — «Чижик»!

Довольно быстро добилась отклика и, расстелив карту, стала передавать все, что за это время накопила. Слышу, старик обращается к дочери:

— Куарэ, дай грудь Сахиду. Орет — мешает разведчице.

Я на него глянула:

— Прекратите!

— Что прекратить?

— Я не разведчица, а Женя.

— А-а, Жануся? Дай аллах тебе здоровья, Жануся, работай!

Кажется, понял, что работаю, признал. И все же я чувствовала: что-то не нравится старику, в чем-то он разочарован. Ну и пусть, мне-то что! Он следил взглядом, как Подрагивает моя рука на ключе, качал головой… Видно, ему прискучило. Насунул на голову папаху, опустил до седых бровей…

Под конец сеанса связи я получила совет подняться выше в горы, чтобы не попасть под огонь нашей дальнобойной артиллерии. А я самонадеянно думала, что моя пещерка выдержит, отсюда лучше будет видно, смогу корректировать стрельбу…

Долго держала связь, минут двадцать. Когда принялась собирать и скручивать антенну, прятать рацию и упаковку с питанием, старик разволновался, ухватил за руку:

— Сколько слушал — ничего не услышал. Кого вызывала, кому что передавала? Может, на немцев работаешь?

— С парашютом прыгала от немцев к немцам? Дедушка, вы хоть понимаете, что говорите?!

— Наши тебя слышали?.. Что ты им передала?

— Это секрет.

Он посмотрел точь-в-точь как сова: глаза расширились — сейчас клюнет. Но ничего такого не произошло. Вытащил из кармана трубку, стал набивать табаком. Я заметила — в кармане его ватника лежит моя граната лимонка, но ничего не сказала. Старик долго набивал трубку, руки сильно дрожали.

— Скажи, пожалуйста, — проговорил он, — се-екрет! От меня, от нее? — Он показал на дочь, потом ткнул пальцем в запеленатого внука: — От него тоже секрет?

Женщина что-то раздраженно проговорила по-кабардински. Старик вступил с ней в спор. Я пока что принялась открывать банку с тушенкой. Отец с дочерью продолжали непонятный мне горячий спор.

Я была голодна, запах консервов еще сильнее взбудоражил голод, но решила перетерпеть. Говорю старику я женщине:

— Поешьте. Вам с ребенком надо отсюда уходить.

— Как так уходить? — резко повернулась ко мне женщина. — Зачем?

Я сказала:

— Не сегодня-завтра наши дальнобойные пушки будут бить по этой дороге, по отступающим немцам.

Старик зажег трубку и вышел за пределы пещерки. Он делал вид, что меня не слушает.

Женщина с неприязнью спросила:

— Это правда, девочка, ты военная? Отец не верит. Парашют твой? — Она с жадным вниманием следила, как я открываю банку с тушенкой. Мальчишка терзал ее грудь и от злости вскрикивал. — Я тебя спрашиваю! — закричала женщина.

— Ты ведь знаешь, что правда. — Я твердо посмотрела ей в глаза. — Хватит друг друга испытывать. Вот возьми финку, поешь консервов. Ты измучилась… Дай мне ребенка, я пока подержу. Кушай, пожалуйста.

Женщина отдала мне сына и, сдерживая нетерпение, стала вытаскивать финкой куски мяса. Мальчишка орал, сучил ножками, но я его крепко держала.

Старик заворчал и неловко стал спускаться по крутизне к ручью. Отвернувшись от нас, уселся на корточки и усиленно запыхтел трубкой.

Для меня все это было тяжелым испытанием. Не знала, что делать, что говорить. Видела, чувствовала — и отцу и дочери я неприятна. Кроме того, не могла понять, что происходит, чем они раздражены, о чем спорят. Спрашиваю женщину как можно спокойнее:

— Вы из Нальчика? Ваши где вещи?

— Вещи, вещи!.. Вот узелок, видишь? Пеленки, распашонки, обмылок. Дом сожгли фашисты, мстили… ты понимаешь, нет? Они меня искали — взяли бы вместе с ребенком, чтобы я предала мужа…

— А твой муж кто?

— Мой муж… Человек, что тебе? Имя — Ахмед…

Женщина замолчала, поглядывая на меня исподлобья.

— За него мстили гитлеровцы?

Она махнула рукой и отвернулась.

— Смотри какая — все знать хочешь…

Выходит, я от них, они от меня таятся.

Эта женщина — она совсем была молодой, лет двадцати двух. Я написала — похожа на сову. Нет, она просто была очень голодная, измученная. Я видела ее злой, теперь она обмякла, на ресницах повисли слезы. Она еще и от холода дрожала. Одета в шевиотовое пальтишко, из-под небрежно накинутого бумажного платка выбивались черные волосы.

— Ладно, скажу: мы в этой пещерке хотели встретиться с Ахмедом. Отец слишком долго меня искал, пять дней ходил по городу. Мы прятались в развалинах… Может, Ахмед у отца дома… или нас пошел встречать. Нашего отца дом недалеко: два холма перейти — лесной кордон. Отец лесник, понимаешь?

У меня в голове путалось — ничего понять не могла. Вроде бы все мы советские люди, но друг друга таимся, недоговариваем. Я хотела было сказать, что встречала одного Ахмеда. Но ведь и у той вдовы, что жила с детьми в овечьем загоне, сын ушел в горы, и тоже Ахмед. Правда, тот должен быть совсем мальчишка. Одно мне стало почти ясно: полынную подстилку в пещерке набросал либо вот этот старик, либо его зять.

Женщина спросила, можно ли дать немного поесть отцу. Я кивнула. Она ласково позвала:

— Беч, иди!

Старик отрицательно замотал головой. Дочь стала просить:

— Поешь, Беч, хоть немного…

Отец опять замотал головой.

— Почему не идет? — спросила я. — Обижается?

— Сердится.

— На меня или на тебя?

— На весь мир сердится. На тебя тоже. Он в лесу живет, один, в город редко приходит, разговоров не любит. Тебя спросил, что ты передала по своей штуке. Ты ответила: секрет. Он не понимает: ты советская, мы советские, зачем секреты? Мой отец так тебя ждал… Нет, не тебя — думал, парень придет.

Я что-то начала понимать.

— Вы из-за меня тут сидели? Сторожили мои… все, что я спрятала?

Женщина посмотрела на меня как на дурочку:

— Ты девочка… Говоришь, твой парашют. Мы тебе поверили, правильно, да? Спрашиваешь, что мы тут… Когда пришли, мужа моего не застали. Отец почувствовал: тут кто-то был. Стал смотреть — нашел парашют, аппарат, хлеб, эти вот консервы. Говорит мне: «Куарэ, нам уходить нельзя. Народ собирается в горах — женщины, дети. Не поймут. Все растащат, аппарат испортят. Наш разведчик вернется — не сможет работать…» Он ждал парня, понимаешь?

— А зачем мои гранаты взял?

Женщина покачала головой:

— Ты что! А если немцы? Отец себе взял, мне дал, научил выдергивать кольцо… Мы дежурили, спали по очереди.

Вот когда до меня дошло. Старик и его дочь голодали и холодали из-за меня. Захотелось броситься ей на шею, расцеловать. Она отстранилась и сказала:

— Дай моего мальчика. У тебя сильно кричит.

Я отдала ей ребенка и спросила:

— Как твоего отца зовут?

Она улыбнулась. Первый раз улыбнулась и стала почти красивой. Кажется, мне поверила. Мягко сказала:

— Ты слышала. Я называю Беч. Имя отца — Кадырбеч… Лучше говори по фамилии: товарищ Пшимахов.

Я вспомнила: абхазцы, среди которых я жила, нередко называют отца сокращенным именем. Посторонний так обращаться к старику не смеет.

— Товарищ Пшимахов! — позвала я как можно ласковей.

Он не повернулся, замотал головой:

— Сиди, раз-вед-чица. Не надо твоего мяса!

Я окончательно растерялась, посмотрела на женщину:

— Как быть, а?

Она не успела ответить. На подъеме от дороги появились какие-то люди. Сыпал густой снег, их было плохо видно. Когда подошли ближе, я разглядела — два старика. Такие же дряхлые, как и наш.

Наш старик закричал, замахал руками:

— Э-эй, Петрович!

Ему ответил хриплый голос:

— Я Петрович… Ты чего здесь, а, Пшимахов? Мы к тебе, а ты, оказывается, здесь… С Новым тебя годом!

Один из путников подошел, тяжело опираясь на палку. Второй остановился в отдалении.

Наш старик показал рукой на пещерку:

— Тут у меня дочка с внуком. С тобой кто?

— Коваленко Семен. Помнишь его? Еле живой…

— Что такое?

— Фрицы из автоматов… всю семью. — Петрович стал говорить тише, я еле слышала. — Возвращается, понимаешь, домой — хата сожжена, старуха, невестка, племянница… Всех кончили. Он хотел хоронить… я его увел. Не ровен час, и нас бы того. Комендантские зверствуют. Это ужас — чувствуют свой конец.

Помолчали. Наш старик задает вопрос:

— Как из города вышли?

— Ты выходил, и мы вышли. Партизанские времена совсем, что ли, забыл?

Вот когда я навострила уши. Неужели партизаны? Вдруг и наш старик партизан? Такой дряхлый? Ну и что, разве не бывает?.. Тогда понятно, что обиделся на мое секретничанье.

— А через эту вот дорогу? — спрашивает наш старик.

Петрович ответил:

— Теперь стало полегче. Их артполк отсюда смылся. Их наши засекли и разбомбили. Вот и перебазировались поближе к совхозу. На этой дороге одни патрули — проскочить можно. Хотя движение, конечно, большое. С перевалов фрицы вывозят тысячи раненых. Комендантские в эсэсовцы вывозят из города что только могут…

Меня оттолкнула дочка старика и закричала вниз:

— Иван Петрович, это я, Куарэ! Нашего Ахмеда не видели?

Пришлый старик весь осветился:

— Здравствуй, маленькая… Твоего муженька я давно не встречал.

Тут приблизился третий старик. Он был страшен. Лицо в кровоподтеках, сам весь в глине. Пальцами раскрыл глаз пошире.

— Э, дочка. Твой муж Ахмед Мухарбиев, что ли? Дней пять назад я его видел. Он тебя искал или твоего старика, а нашел другого…

— Кого? Что такое вы говорите?

— Ты слушай, слушай, Мухарбиева. Был один человек… сильно раненный. Разоружил охранника, бежал из гестапо. Так вот, твой Ахмед повел его в горы… Может, они давно на лесном кордоне. Вы Ахмеда тут караулите, а он вас там ждет…

Наш старик поднялся, поздоровался с подошедшими за руку.

— Мы Ахмеда не ждем, тут находимся по другому делу… Ай, ну и сильно ж тебя помяло, Коваленко. Прыгал, что ли, с поезда?

— Прыгал… Ездил по картоплю для своих… Кормить теперь некого. Вы не ждите Ахмеда. Тот сильно был раненный, которого он тащил… Они прошли, а потом, бачу, — патруль с собаками. Спрашивают меня — я им в другую сторону показал…

Наш старик нахмурился:

— Ахмед, значит, на кордоне? Э, Куарэ! Ты иди, что ли, с ними… Шагайте, ребята, мой дом открыт. Я своих из города выручил, иди, иди, Куарэ, я пока тут побуду.

Женщина с мальчишкой, прихватив узелок, стала понемногу спускаться из пещерки. А меня терзали мысли: они партизаны, они уйдут. Говорили, что артполк передислоцировался… Значит, я неверные передала сведения… Ахмед — он, наверно, тот самый.

Я себя потеряла — ринулась вниз, чуть не сбила с ног дочку старика:

— Товарищи, товарищи!

Какие уж там товарищи, мне они в прадеды годятся. Видят, замурзанная девчонка скатилась им под ноги. Но сама-то я себя считала взрослой. Вскочила на ноги, обвела всех троих взглядом:

— Вы… вы партизаны?

Развеселила стариков. Я такого хохота давно не слышала. Просто даже дико: сами как тряпичные, их ветер качает — и вдруг смеются.

Хорошо хоть недолго смеялись. Первым сделался серьезным Петрович. Смотрит в глаза и говорит:

— Мы-то партизаны… Правда, не теперешние, а с гражданской войны. Против беляков партизанили. А ты кто будешь?

Наш старик не дал мне ответить:

— Секрет. Она секретная, что ли… Вот не знаю — верить, а может, не надо?

Он рассказал, что уложил в пещерке для дочери с внуком полынь, а потом пошел их искать в город и долго не мог найти, а потом нашел, но потерялся Ахмед…

— Что Ахмед! На обратном пути залезаю в пещерку — чую, нюхательным табаком пахнет. Ненормально, да? Стал рыться-копаться — парашют нашел, рацию нашел. Ждем разведчика, парашютиста ждем — вдруг девчонка. Вот эта…

Коваленко перебил нашего старика:

— Подожди-ка, Пшимахов, я что вспомнил. В ночь на двадцать пятое молодая дивчина прямо в траншею к немцам спустилась. На следующий день гестаповцы ее напоказ водили…

Меня колотить стало:

— Какая из себя? Чернявая или беленькая?..

Они видят, что я трясусь, молчат, ждут. Я с собой кое-как совладала и говорю:

— Нас, девчат, трое: Даша, Полина и я. Мы подруги. Нас вместе выбросили… Вот вы не верите… честное комсомольское. Это… это… Даша или Полинка…

Петрович мне кулак показал:

— Эй, не имеешь права!

Я опешила:

— Права? Но ведь вы свои…

Наш старик обнял меня за плечи:

— Держись, плакать нельзя!

Я не плакала. Задыхалась от горя и слабости, от мыслей, от того, сколько навалилось и сколько надо было помнить и понимать. Эти дряхлые старики бодрили меня, и я сама себя бодрила. Боялась, что уйдут и я останусь одна. Они знают, где совхоз, куда перекочевал немецкий артполк… Так все удивительно — сыплет и сыплет снег. Мы друг друга видим — больше ничего не видно. Под ногами шумит ручей. Вдруг я вспоминаю про Ахмеда, как он у меня попросил бумагу для курева и я дала ему листовку. Смотрю на дочку старика — ее мальчишка затих. Сказать ей или нет? У меня погибла подружка, у нее погиб муж. Он, меня защищая, погиб. Но ведь мог и уйти… Сказать или не надо?

Вот как случается у разведчиков. Не всегда в голове порядок.

Вдруг говорю:

— Время идет! — И вынимаю из кармана часы.

У них ни у кого не было часов. Они смотрят — на моей ладони часы кировского завода. И дочка старика тоже смотрит. Потом они на меня посмотрели: что это я говорю и зачем показываю часы? А я продолжаю свое. Твердым голосом, как единственная среди них военная:

— Девять часов двадцать минут… Я, сержант Красной Армии, на посту. И я вам говорю и предупреждаю: в любую минуту может начаться артобстрел моего участка дороги. Вас как гражданских лиц прошу — уходите выше, дальше в горы. И кого увидите из гражданских, если они прячутся вблизи, пусть уходят. Поскорее.

Оказалось, я заговорила правильно. Старики подтянулись, поняли меня.

Тогда я сказала, и опять серьезно:

— При опасности артобстрела идти кучно не положено. Вот вы, — я показала на своего старика, — отправляйтесь вперед с дочерью и внуком. Вами уже сделано все что возможно, выражаю вам благодарность. Выньте из кармана и давайте сюда мою гранату. Вторую заберите у дочери и тоже мне отдайте… Или нет — передайте этим товарищам, если они… Вы согласны остаться со мной и мне помочь?

Петрович и Коваленко ответили четко:

— Согласны.

…Мне через десятки лет очень трудно об этом писать. Хотя в памяти ясно вижу, даже лучше, чем видела тогда. Мы все были страшные в этом белом снегу. Тощие и грязные. А все-таки я твердо знаю, что именно тогда родилась как настоящий боец. Попрощалась со старым лесником и с его дочкой без объятий. Не знаю, может, даже на меня обиделись, особенно она. Я не могла ей улыбнуться — боялась, что не удержусь и расскажу об Ахмеде. Этого нельзя было делать: мало времени, а главное — не выдерживали нервы… Чуть не забыла. Я вот что еще сказала молодухе:

— Нам парашют не нужен, а тебе пригодится. Сейчас возьмешь или оставить в пещерке?

Она не успела ответить — в ста метрах разорвался снаряд. Она упала и прикрыла своим телом мальчишку. Снаряды падали справа, слева, некоторые тяжело гудели над головой и разрывались дальше. Мы все легли на землю. Вспомнив свой долг, я вскочила и полезла в пещерку за рацией. Вынесла ее и развернула антенну. Настроилась на волну. Принялась корректировать огонь.

Когда артобстрел прекратился, старика с дочерью уже не было. Я спросила Петровича, и он сказал, что уползли за скалу, что Кадырбеч Пшимахов и сам понимает обстановку.

— Говори, что от нас требуется.

Когда я объяснила, Петрович попросил показать мой план местности и на нем отметил, где совхоз, куда перебазировался артполк с тяжелыми орудиями. Я тут же передала эти сведения в штаб. У меня не было оснований сомневаться в их точности. Коваленко совсем не мог стоять на ногах. Мы с Петровичем помогли ему подняться в пещерку, где он лег. Как раз в этот момент пробежал мимо нас мальчишка и бросил нам скомканную листовку.

Это была сводка Совинформбюро за 1 января.

Я стала кричать:

— Мальчик, мальчик!

Он не остановился.

Старики его не узнали, но они слышали, что небольшая группа школьников-комсомольцев уже недели две перетаскивает приемник из одной горной ложбины в другую, пишет сводки и разносит по всем убежищам, где прячутся горожане.

— Никакой это не подпольный центр, — проворчал Петрович.

— Ни ведь дело полезное? — сказала я.

— Факт, полезное! — сказал Коваленко.

* * *

Ночь на 2 января мы с Петровичем не спали. Коваленко метался и бредил. Все трое в пещерке поместиться не могли.

Старики не жаловались, но я видела, что держатся из последних сил. И они и я изголодались. У Коваленко в мешке была сырая картошка — мелкая, такой кормят свиней. Он ее вез своему семейству, но семейство погибло, а картошка осталась.

Петрович обратился ко мне:

— Смотри, сержант, весь город в дыму. Немцы бегут. Если разожжем костер, вряд ли кто заметит. Неохота помирать с голоду.

Мы разожгли небольшой костер за скалой, испекли картошку: ничего вкуснее я в своей жизни не ела.

К середине дня весь Нальчик был окутан дымом. Петрович спустился к дороге, где, лежа за кустом, наблюдал паническое бегство немцев. Через час вернулся и отрапортовал мне, что разведывать больше нечего, и без того все ясно. Он очень беспокоился за своего друга Коваленко, который еле шевелил языком и вот-вот мог отдать богу душу.

Они были очень древние, эти деды. Они были мокрые и до того истерзанные, что я не могла смотреть на них без жалости. Опасность попадания снаряда в нашу пещерку была велика. Я стариков спросила:

— Вы можете хотя бы ползти? Пора вам отсюда уходить.

Они оба обиделись, а Петрович спросил:

— Это что? Твой приказ? Мы можем идти, а не ползти.

Мне их было очень жалко. Я боялась за них. Но в этой обстановке ничего другого не оставалось как расстаться.

И мы расстались.

Когда они уходили, опираясь друг на друга, показалось солнце, начал таять снег. Высоко в небе появились черные точки — летели наши самолеты. Я помахала рукой старикам, а сама поторопилась надеть на себя вещмешок, куда сунула рацию и комплект питания. Гранаты я отдала старикам, а себе оставила пистолет.

Черные точки стали большими, это были наши пикирующие бомбардировщики. Они развернулись для бомбежки. Я смотрела, как они круто ныряли вниз, и бомбы одна за другой падали в траншеи противника, на дорогу, на немецкие транспорты; взрывы, пламя, густой дым… Выходя из пике, самолеты взмывали ввысь, пролетая прямо над моей головой.

Я поднялась высоко и уселась на открытой солнцу и ветру скале. Мне было весело, душа моя ликовала.

На третий день утром из Нальчика вышла наша пехота и двинулась в сторону Минеральных Вод. Потом пошла колонны машин с бойцами и боеприпасами. Не знаю, чем я жила, кроме восторга. Наконец сорвалась и побежала вниз. Часто падала, подымалась, снова бежала. Пробежала мимо своей пещерки. До города семнадцать километров. Навстречу мне шли наши машины. Разные — грузовые и легковые. В сторону Нальчика никто не ехал.

Эти семнадцать километров — они оказались такими длинными… Наконец-то я догадалась остановить один из грузовиков и попросить хлеба. Бойцы дали мне две буханки. Я отламывала куски всем, кто вместе со мной возвращался в город. Я пила из луж. Снег всюду растаял. Погода, на радость всем, была солнечной.

Вот и город, первая встреча с регулировщиком. Спрашиваю бойца:

— Где размещается штаб?

— А зачем тебе, девочка, штаб? — спросил он, глядя на меня с любопытством.

— Я не девочка.

— Кто же ты? — спросил боец.

— Старая старушня, — ответила я, и он рассмеялся.

— Помойся, так тебя в штаб не пустят! — Он показал на большое кирпичное здание с намалеванной на нем свастикой. Видимо, там еще вчера находился немецкий штаб или комендатура.

Перебежав улицу, я махнула регулировщику рукой и хотела войти в парадное, но часовой загородил винтовкой вход. Воинский устав был мне известен, я понимала, что просьбы бесполезны, и отошла в сторонку, дожидаясь кого-нибудь из командиров. Ноги меня не держали. Сняв с плеча вещмешок, я села, прислонившись к стене. Минут через двадцать подкатила легковая машина. Подобрав полу шинели, выпрыгнул немолодой капитан и направился к подъезду. Схватив рюкзак, я бросилась к нему.

— Что, девочка? Очень есть хочешь?

— Мне надо в штаб, — сказала я и постучала по вещмешку, сквозь ткань которого выпячивали углы рации и упаковок электропитания.

— О!!! — многозначительно воскликнул капитан и распорядился пропустить меня.

В полутемном коридоре передо мной вдруг появился Сашка Зайцев — один из тех ребят, что летели со мной на разведку Нальчика. Бросив рацию, я радостно вскрикнула и повисла у него на шее. Мы в обнимку кружились по коридору, а капитан, поняв, в чем дело, стоял, глядя на нас, и улыбался. Немного придя в себя, я обратила внимание на то, что голова Сашки серебрится сединой. Мой взгляд смутил его. Резким жестом руки он провел по седому чубу, потом поднял мою рацию и повел меня в штаб. Я скинула с головы платок и спросила Сашку:

— А у меня нет седины?

Он рассмеялся:

— Что? Завидуешь?

— Очень, — призналась я.

Мы оба улыбнулись и, толкнув дверь, вошли в кабинет.

— Товарищ майор, разведчица Евдокимова вернулась с задания! — громко доложила я.

Майор обнял меня за плечи и, поцеловав по-отцовски, сказал:

— Ну, Чижик, большое тебе спасибо за успешное выполнение задания и со счастливым возвращением!

— Товарищ майор, — я посмотрела ему в глаза, — кто не вернулся с задания? Кто из девушек? Товарищ майор, не скрывайте!..

— Даша Федоренко здесь… — сказал он.

— А Полина?!

Майор пожал плечами.

Я уткнулась ему в плечо и разрыдалась…