Корабли Санди

Мухина-Петринская Валентина Михайловна

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЗАВОЕВАНИЕ ДРУГА

 

 

Глава первая

«АЛЫХ ПАРУСОВ НЕ БЫВАЕТ…»

«Почему он не хочет со мной дружить? Почему?» Вопрос этот Санди задавал сотни раз, на разные лады. Сначала самому, себе, а потом, когда горячее желание дружбы пересилило самолюбие, и другим. Никто не знал. Ермак скрытный, его нелегко понять. С матерью Санди поделился только на третий год. Виктория Александровна внимательно посмотрела в лицо сына, раскрасневшееся и огорченное, и сама огорчилась.

Вот и вырос сын. Уже в седьмом классе. Когда был маленький, только от нее одной зависело, будет ли счастлив ее ребенок. Теперь ему мало ее любви. Нужен друг. Какой-то Ермак Зайцев. Придет время, и дружбы ему покажется мало. Многое другое будет нужно ему тогда. А теперь — друг. Но почему именно этот мальчик?

— У тебя много друзей, Санди… — начала она осторожно. Но Санди решительно прервал ее:

— Ну что ты, мама! Когда слишком много, это все равно что никого. Мне нужен настоящий друг, такой, как Ермак. Он один такой, понимаешь? Если бы ты только его увидела, сразу поняла!

— Так позови его к нам!

— Звал. Много раз звал. Еще в пятом классе. Он ведь мне сразу понравился. Но он не идет. Не хочет, и все. И дружить со мной не хочет.

— Но за что он тебя невзлюбил? Санди добросовестно подумал.

— Нет, мама, нельзя сказать, чтобы он меня невзлюбил. Ко мне в школе вообще хорошо относятся, а Ермак даже лучше других. Я это знаю. Он всегда прислушивается, когда я что-нибудь рассказываю ребятам. Всегда поддерживает во всем. И он был рад сидеть со мной за одной партой. А уж я как обрадовался, когда в этом году удалось сесть с ним! Но это ничего не дало. Сидим рядом, а он далеко.

— А с кем он дружит?

— В классе почти со всеми. Некоторых девчонок только не любит — воображал и модниц. А вне класса ни с кем. Лялька Рождественская говорит, что он дружит с какой-то слепой девочкой. Так это просто он ее жалеет. Ермак очень добрый. Он и животных всех жалеет. Бросился на здоровенного парня, когда тот издевался над собакой. А девочка сейчас в интернате для слепых. Ермак ее часто навещает.

— Слепая? — заинтересовалась Виктория Александровна. Она работала в офтальмологическом отделении городской больницы медсестрой. — И давно она ослепла? Или от рождения?

— Не знаю, — ответил Санди.

Оба помолчали, глядя друг на друга с обычным удовольствием и пониманием. Санди гордился матерью, Виктория Александровна — сыном.

Не у каждого была такая мать: умница, добрая, все понимает, живая, как мальчишка, веселая и красивая. Не высока ростом — Санди уже почти догнал ее, — тоненькая, но крепкая. Карие глаза полны юмора и скрытой снисходительности к людям. Русые блестящие волосы она стригла по моде, но никогда не завивала и не красила, разве что вымоет в настое ромашки. Цвет лица у нее свежий, с нежным румянцем на щеках. И ни единой морщинки на ясном лице. Правда, она еще молода. На улице ее принимали за старшую сестру Санди. Это его очень, смешило: вот чудаки!

Санди был крепкий, живой, приветливый мальчик. Он очень гордился своим отцом (какой бы мальчишка не гордился?) и радовался, что он «вылитый отец», такой же сероглазый, рослый, с густыми каштановыми волосами. Портрет отца, где он изображен в форме летчика, висел здесь же, над тахтой, на которой они сейчас сидели в комнате родителей. Приветливость и ясность характера у Санди от матери. Дружниковы отличались скрытностью, резкостью и некоторой угрюмостью. Только одна Виктория Александровна знала, чего ей стоили пятнадцать лет, проведенные в этой семье. Муж даже не догадывался. Никто тогда не догадывался. Санди считал, что и в семье и в мире все обстоит благополучно.

Жизнь чудесна, столько интересного! Особенно море и корабли. Санди с младенчества любил корабли. Когда он был совсем еще маленький, его любимыми игрушками были корабли. Чтобы доставить мальчику радость, ему надо было дарить корабли. Другими игрушками он мало играл. Когда Санди подрос, он сам стал делать модели кораблей и, в свою очередь, дарил их родным и приятелям. В витрине Дворца пионеров стоял огромный, на два метра, бриг — подарок Санди пионерам. Возле витрины всегда толпился народ, удивляясь красоте и изяществу брига. Такой бриг не сделал бы и сам руководитель технического кружка. Уязвленный руководитель предположил, что модель делал но столько Санди, сколько его дедушка, известный в городе мастер судостроительного завода. Санди нисколько не обиделся и следующий, такой же точно бриг сделал от начала до конца в мастерской Дворца пионеров, чем привел в восторг и ребят, и самого руководителя. А как восхищался этим бригом Ермак! И все же… Почему он избегал Санди? Почему он не хотел к нему прийти?

Ребята любили бывать у Дружниковых. Там было столько интересного — игрушки для маленьких и для взрослых, вроде киноаппарата, магнитофона, подзорной трубы, всяких коллекций. Правда, вечерами у них нельзя шуметь и громко разговаривать, так как дедушка Санди почти всегда работал у себя в кабинете. Не тот дедушка, что был мастером на судостроительном заводе, а другой, со стороны отца, — академик Николай Иванович Дружников. Он был маленький, щупленький, морщинистый и такой сухой, словно его подсушили в печке, и кожа у него была сухая, и волосы сухие. Этот дедушка, в отличие от другого — веселого, доброго, горластого, — был строг, молчалив и чем-то всегда недоволен. Он был известен во всем мире, профессор, доктор наук и директор филиала научно-исследовательского института Академии наук. Он гидрограф. Стены его кабинета с пола до потолка уставлены книгами, а карты висят, как платья в гардеробе на вешалке, вплотную одна к другой.

Самые шумливые из ребят, заходя к Дружниковым, невольно понижали голос и шли до комнаты Санди на цыпочках. Может, это бабушка нагоняла на них такого страха. Она вечно ходила на цыпочках по коврам и дорожкам и переживала, что дедушке мешают работать. Она берегла покой ученого. Больше всего на свете она боялась, что ему помешают работать.

Не знаю, понравилось бы Ермаку у них? Может, он нашел бы дедушку и бабушку Санди чопорными или неприветливыми? Но мама бы ему непременно понравилась. И папа тоже. Герой, летчик, высокий, красивый и сильный. Он вызывал восхищение. Санди тоже всем нравился. Любой в школе был бы рад с ним дружить. Только не Ермак…

— Слушай, Санди… — задумчиво начала Виктория Александровна, — скажи Ермаку, что я хочу его видеть по поводу этой слепой девочки… Расскажи ему, что я работаю медсестрой у Реттер. Что она известный специалист по глазным болезням, прекрасный хирург, многим возвратившая зрение. К ней приезжают со всего Союза. Пусть она посмотрит эту девочку.

Просиявший Санди бросился целовать мать.

— Конечно, ее уже, наверное, показывали врачам… — продолжала Виктория Александровна, — но Реттер берется оперировать в таких случаях, когда другие отказываются. Кто знает…

Вернувшись из школы, Санди сказал маме, что завтра, в субботу, к ним придет Ермак — прямо из школы. Санди так радовался, что даже казался грустным. Его мучили всякие предчувствия. А вдруг Ермак раздумает? А вдруг что-нибудь случится и ой не сможет прийти? Или придет, а бабушка что-нибудь скажет такое нетактичное?

— Мама, ты попроси бабушку… Знаешь, она какая? Еще сделает замечание Ермаку, и он больше не придет.

Виктория Александровна посмотрела на сына.

«Как он любит этого мальчика! — ревниво подумала она. — Никогда никого он так не ждал. Интересно, какой он, этот Ермак? А с Верой Григорьевной надо действительно переговорить».

Свекровь выслушала ее, как всегда, холодно.

— Вы хоть видели этого Зайцева? — опасливо осведомилась она.

— Нет еще.

— Как же вы разрешаете ребенку дружить бог знает с кем?

— Они одноклассники, сидят на одной парте.

— И вы даже не знаете, с кем сидит Сашенька? А кто его родители?

— Право, не знаю.

— Какое легкомыслие! Извините. Но я, право, удивляюсь вам, Виктория. Зайцев… Зайцев… Где-то я слышала эту фамилию…

— Очень распространенная фамилия.

— …или в газете читала? Но не помню, в связи с чем… Надеюсь, не в уголовной хронике?

Виктория Александровна на мгновение даже зажмурилась. Тихо ушла к себе, подавляя раздражение.

«А мне начинает изменять чувство юмора!» — грустно подумала она.

Виктория Александровна с нетерпением ждала субботы. Она была как раз свободна от дежурства в больнице. Особенно тщательно убрала в квартире, а потом нарочно сделала в комнате Санди беспорядок: чрезмерная чистота только смущает мальчишек. Она порадовалась, что свекор в Англии и ребята будут чувствовать себя свободнее.

Вера Григорьевна с явным неодобрением наблюдала эти приготовления и, кажется, заранее не одобряла нового друга Саши.

Когда раздался звонок, Виктория Александровна почему-то помедлила и со вздохом отперла дверь.

Позади Санди смущенно жался маленький, тщедушный мальчуган в прошлогодней школьной форме, из которой он вырос. Санди был выше его чуть не на голову.

— Мамочка, познакомься, это Ермак! — с гордостью представил товарища Санди.

Опомнившись от удивления, Виктория Александровна приветливо поздоровалась и показала, где повесить фуражку. Мальчики прошли к Санди. Виктория Александровна накрыла на стол и пошла звать ребят пить чай. Она казалась озадаченной. Оба мальчика стояли перед высоким — от пола до потолка — стеллажом. На одних полках книги, на других — модели кораблей. Здесь была тщательно подобранная пятью взрослыми библиотека для мальчика — жемчужины мировой литературы. Около окна на низкой и длинной тумбочке стоял аквариум, в котором среди водорослей скользили красные, голубые и золотые рыбки. Обстановка комнаты, в сущности, скромная: узкая металлическая кровать, покрытая клетчатым пледом, современный письменный столик с боковыми полками для учебников. На одной стене огромная карта мира, на другой — два морских пейзажа. Но обилие света делало эту просторную комнату почти роскошной — во всяком случае, она такой показалась Ермаку. Огромное окно выходило на бухту, где стояли на рейде корабли, такие же маленькие отсюда, с четвертого этажа, как и коллекция кораблей на полках.

— Ты это сам все сделал? — с удивлением спросил маленький гость.

— Нет, не всё. Вот это просто из игрушечного магазина. Эти делал я. А бригантину делал дедушка в свой отпуск. Мамин отец. Он живет на Корабельной стороне. С тетей Ксенией. Хочешь, я сделаю тебе такую самую бригантину?

— Не надо… — с сожалением отказался Ермак, — мне ее все равно негде держать.

— Мальчики, пошли завтракать, — улыбаясь, пригласила Виктория Александровна.

— Пошли, выпьем чаю… Ты ведь далеко живешь, — сказал Санди. Он и радовался, и смущался, даже как-то робел, что было совсем непохоже на него.

Ермак спокойно пошел за Санди в столовую.

«Какой он… истощенный, — подумала Виктория Александровна. — И мне кажется, ужасно голоден».

Ока приготовила для мальчиков много вкусного: яблочный пирог, миндальное печенье, пудинг с вареньем, а теперь неожиданно решила начать с борща и котлет с гречневой кашей, благо обед был готов.

Санди, приходя из школы, только завтракал, обедал он поздно, вместе с отцом, и вообще первого не любил. Но теперь стал торопливо есть борщ. Ермак съел все, что ему положили. Ел он спокойно и красиво. Но во взгляде его была какая-то недетская настороженность. А когда в столовую вошла Вера Григорьевна и холодно разрешила налить себе чашку чаю, глаза его приняли совсем напряженное выражение.

«Он нам не доверяет, — подумала Виктория Александровна. — Ко почему? Что он, на всех взрослых так смотрит?»

Когда Ермак переводил взгляд на Санди, темные глаза его сразу теплели, смягчались. На бледном, с резкими чертами лице проступало что-то похожее на умиление. Так взрослые смотрят на милого ребенка. Любуясь. Как будто этот мальчик отдыхал с Санди от чего-то неприятного и тягостного. «Он любит Санди», — поняла Виктория Александровна.

Санди уписывал свои любимые печенья, подкладывал Ермаку и оживленно рассказывал про смешные похождения собаки, которая была у него в детстве. Ермак смеялся, но глаза его не смеялись. В них застыло терпение, ставшее привычкой. Глаза у него серо-зеленые, которые в просторечье почему-то именуют кошачьими, но лучистые и глубокие. Может, это от густых черных ресниц и бровей? А около рта две тонкие морщинки… В четырнадцать-то лет! Что он пережил, этот мальчик? Зайчик, как, по словам Санди, его называли в школе. Под стареньким школьным костюмом была линючая ситцевая рубашка, застиранная и неумело выглаженная.

«А ведь это он сам стирал и гладил себе рубашку к сегодняшнему дню! — вдруг поняла Виктория Александровна. Сердце ее сжалось. — Санди говорил, что у него есть и отец и мать. Спросить, кто они такие? Как бы это потоньше сделать… И конечно не при Вере Григорьевне. От нее веет холодом, как от айсберга. Она не одобрила Ермака. Не смогла принять застиранной его сорочки, стоптанных ботинок с порванными шнурками, мальчишеской застенчивости, угловатости, недоверчивого взгляда исподлобья. Больше она в нем ничего не заметила. Вечером за семейным чаем она скажет, что Ермак, без сомнения, из плохой семьи и ни в коем случае нельзя позволить Санди с ним дружить». Виктория Александровна стиснула зубы. За этого мальчика она будет бороться. Она поварила ему сразу и безоговорочно.

После обеда Санди опять хотел увести Ермака к себе, но тот уперся и что-то шепнул ему.

— Мама, Ермак хочет поговорить с тобой насчет той девочки… — сказал Санди.

— Сейчас, только вымою посуду.

— Я помогу вам, ладно? — неожиданно предложил гость. И так же неожиданно Виктория Александровна согласилась.

Мальчики живо перетаскали посуду в кухню, причем Санди разбил тарелку.

— Ты… не надо, я сам! — сказал Ермак.

Он ловко, как жонглер, стал мыть и перебрасывать тарелки.

— Дома я всегда мою, — пояснил он.

— У тебя есть сестренки и братишки? — спросила Виктория Александровна.

— Нет. Один я. Была сестра — умерла. Не уберег я ее… простудил. Теперь бы ей десять лет было.

— Она давно умерла?

— Давно. Ей было четыре годика.

«Не уберег!.. Уму непостижимо. Взял ответственность на себя».

— А где работают твои папа и мама? — спросила Виктория Александровна и поняла: вот его больное место — родители.

Ермак весь сжался, будто она замахнулась ударить. Было ясно: мальчик стыдился за родителей и любил их, какие бы они ни были. Может, отец пьяница? Такое, к сожалению, бывает.

— Мама работает в гостинице, — пояснил мальчик — а папа… Он сейчас ищет подходящую работу. — Ермак мог бы добавить, что, сколько он помнит отца, тот всегда занят тем, что ищет подходящую работу, но, видимо, ему никакая работа на подходила. Но Ермак этого на сказал.

— Какая у него профессия? — не удержавшись, спросила Виктория Александровна.

— У папы незаконченное высшее образование… Он учился в трех институтах, а потом дедушка с бабушкой умерли, и папа не закончил института по семейным обстоятельствам.

«Как часто он это повторял, что сын запомнил наизусть!» — Ну вот, все убрали. Спасибо. Пошли, ребята, ко мне, — сказала Виктория Александровна вслух.

Ребята сели рядышком на тахту, мама — в кресло. Рядом на низком столике красовалась ее гордость — подарок Санди: белый корабль с алыми парусами.

Ермак смотрел на него не отрываясь.

— Санди! И это ты сделал?

— Да. К маминому рождению. Хочешь, тебя научу? И ты будешь делать такие же корабли. Не так уж трудно. А как интересно! Меня дедушка научил. А я тебя научу.

— А настоящую лодку ты сумел бы сделать?

— Конечно, только надо правильные чертежи. Можно попросить дедушку…

— А вы работаете в глазной больнице? — обратился Ермак к Викторин Александровне.

Вот он из-за чего пришел!

И все же он любил Санди. Это было заметно. Любил за его жизнерадостность, наивность, доверчивость, ребячливость — за все то, чего не было у него самого. Но кто же у него это отнял?

Виктория Александровна рассказала о враче, окулисте Екатерине Давыдовне Реттер, и обещала, что попросит осмотреть девочку.

— Откуда ты знаешь эту девочку? Расскажи о ней, — попросила Виктория Александровна.

Ермак нерешительно взглянул на нее. Опять та нее настороженность. Как трудно ему поверить в доброе отношение!

— Я ее всегда знал, — уклончиво ответил Ермак. — Ее звать Ата. Ата Гагина. Она хорошая. Мальчишки дразнили ее… Им было смешно, что Ата такая вспыльчивая. Она поэтому дралась с ними.

— Дралась… слепая?

— Она отчаянная. Бежит напролом, хоть и не видит.

— Неужели не ушибается? — ахнул Санди.

— Она чувствует, где столб или другой какой предмет, и на бегу уклоняется. Иногда, конечно, ушибается. Но она не боится ушибов. А в интернате ее не понимают. Взяли в тиски. И она взбунтовалась. Все делает назло, по-своему. Это оттого, что она слепая. Если бы ей вернуть зрение, она стала бы совсем другой. Ее смотрела докторша. Говорит, что еще рано оперировать. Правда, давно уже смотрела. В прошлом году.

— Ата сирота?

— Д-да… Мать ее пропала без вести. Была бабушка, но Ата ее не любила. И мать не любит. Ата говорит: «Мне все равно, жива она или нет. Я ей все равно никогда не прощу, что бросила меня одну». А бабушка умерла. Летом я пришел к ним рано утром. Ата сидит на крыльце и плачет. Потом вытерла слезы и говорит: «Ночью бабушка умерла. Мне ее не жаль. Пусть скорее похоронят. Она была плохой человек и родила плохого сына». Это она об отце. А все-таки плакала. Ата ведь добрая. Когда я болел воспалением легких, она так ухаживала за мной! Пока мама не выгнала ее за то, что Ата ее оскорбила. Но Ата очень хороший человек. Просто она не умеет прощать!

«А ты умеешь…» — мысленно сказала Виктория Александровна. А вслух:

— Кто же устроил девочку в интернат?

— Горсовет и устроил. А комнату, где жила Ата с бабушкой, отдали одной семье. У них мальчишка очень больно дерется. Хоть бы ее не исключили из интерната. Со всеми воюет — и с учителями, и с ребятами. Пока ей прощают. Слепая. Там хорошие люди. Просто они не понимают, что Ата такая… свободолюбивая.

— Я договорюсь с доктором. И ты ее приведешь. Санди тебе скажет когда.

— Спасибо! Большое спасибо.

— Не за что. А теперь идите к Санди, ему не терпится показать свои коллекции. И прошу тебя, Ермак, приходи к нам. Это я тебя приглашаю. Не только Санди, но и я.

— Вы… приглашаете?

— Ну да, я.

Ермак переминался с ноги на ногу. Башмаки совсем развалились. Хорошо, что пока стоит золотая осень. Он что-то хотел сказать, но только благодарно посмотрел на нее. Внезапно Ермак подошел к кораблю с алыми парусами.

— Это очень красиво, — проговорил он грустно, — но алых парусов не бывает.

— Это у Грина… — начал было Санди. Ермак его перебил:

— Знаю, Санди, я читал. Но это только в книжке. А на самом деле у Грея не было бы возможности так сделать. Разве что такую вот игрушку.

— Это символ! — возразила Виктория Александровна. — Грин хотел сказать, что каждый может сотворить для другого чудо. Помнишь это место? — И Виктория Александровна процитировала наизусть: — «…благодаря ей я понял одну нехитрую истину. Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками. Когда для человека главное — получить дражайший пятак, легко дать этот пятак, но когда душа таит зерно пламенного растения — чуда, сделай ему это чудо, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая у тебя».

— А почему же так редко это делают? — спросил; Ермак.

Виктория Александровна не сразу нашлась, что ответить.

Поздно вечером, когда Санди уже спал, Виктория рассказала мужу про Ермака.

Они стояли на балконе — была на редкость теплая октябрьская ночь — и смотрели на ночную бухту. Звезды наверху, звезды внизу.

— Как звать его отца, не Стасик ли? То есть Станислав, — спросил Андрей Николаевич. — Я знал одного Станислава Зайцева. Он как раз ходил из института в институт. Года два мы учились вместе на одном курсе судостроительного. Потом он отсеялся… Я, впрочем, тоже: увлекся авиацией. Что? Ах, этот Стасик? Это был типичный стиляга. И женился он на какой-то вывихнутой девице. Помнится, ее звали… не то Изабелла, не то Гертруда… Но это было давно. До рождения Санди. Интересно, что с ними сталось теперь?

 

Глава вторая

АТА

Виктория Александровна на другой же день переговорила с Екатериной Давыдовной; та охотно согласилась посмотреть слепую. Назначила день, и после занятий мальчики отправились в интернат.

День был чудесный — голубой, солнечный. Над бухтой летали чайки.

— Если Ату отпустят с нами, пойдем погуляем! — сказал Ермак.

Он волновался, так как не был в интернате целых четыре дня, а это всегда плохо действовало на Ату.

— Ведь я у нее единственный близкий человек! — пояснил Ермак.

— Отчего же ты не ходил к ней? — спросил Санди. — И в школе вчера не был. Ты не болел?

— Нет, — коротко ответил Ермак, не глядя на товарища.

Санди не стал настаивать. Если Ермак захочет сказать, то сам скажет. Санди не отличался тогда особой наблюдательностью, но даже он заметил, что Ермак бледен, а глаза красны. Не мог же он плакать, как девчонка? Ермак не таков. Может, не спал ночь? Может, его маме или отцу было плохо и вызывали «скорую помощь»? Никто не знал, как Ермак живет. Он жил где-то за Карантином. У него никто из ребят никогда не бывал. Вряд ли у него дома хорошие условия. Может, сырость? После прихода Ермака бабушка уверяла, что в квартире долго пахло чем-то скверным, не то плесенью, не то грязными тряпками. Санди обиделся за Ермака и лег спать, не пожелав бабушке спокойной ночи, что ее всегда очень расстраивало.

Правда, утром он уже начал с ней разговаривать — все-таки она старая и у нее грудная жаба, — но не мог преодолеть некоторого холодка.

Бабушка часто вызывала у него возмущение. Иногда ему приходилось слышать такое, что и маме не передашь, приходилось страдать молча, про себя, что при общительном характере Санди было особенно тяжело. Слышать собственными ушами, как бабушка говорит своим знакомым (разумеется, в отсутствие мамы):

— Я не понимаю, что Андрюша в ней нашел? Даже хорошенькой не назовешь. Никогда не умела одеться по моде, а ведь средства есть. Тридцать три года — и медсестра. Полное ничтожество. Почему не врач? Лень было учиться? Нет способностей?

— Хорошо, хоть не санитарка, — утешала приятельница. — Сын Марии Алексеевны женился на простой официантке.

А в другой раз Санди слышал, как бабушка «перемывала косточки Реттер.

— Как хотите, но я не верю, что она такая замечательный хирург! Уже седина в волосах — и до сих пор простой врач. Почему не кандидат наук? Нет способностей?

Сама бабушка была кандидат наук, но, как только ей исполнилось пятьдесят пять лет, вышла сразу на пенсию — без сожаления.

А мама хорошая, просто замечательная медицинская сестра. Так говорила Реттер, которая без нее даже не может работать. Кому она доверит оперированного, если он в тяжелом состоянии? Только Виктории Александровне. Лучше быть отличной медсестрой, чем посредственным профессором. В этом Санди убежден. Интересно, что скажет об этом Ермак? Ермак нахмурился.

— Не все равно разве, какая должность, — буркнул он, — важно, какой человек и какой он в этой самой должности.

— Вот именно! — обрадовался Санди поддержке.

— Наверно, твоей маме тяжело у них? — сказал Ермак немного погодя.

Санди озадаченно взглянул на него. Он об этом ни разу не думал.

— Вот интернат, — показал Ермак на старинный двухэтажный особняк в глубине сада.

От улицы особняк был отгорожен высокой чугунной оградой. Во дворе несколько слепых ребят в комбинезонах граблями сгребали сухие листья в большие кучи. Санди показалось, что эти мальчики похожи друг на друга, как братья. У него сжалось сердце: вот бедняги! Неужели им нельзя вернуть зрение?

В просторном холле их остановила молоденькая воспитательница.

— Зайцев, тебе придется зайти к заведующёй учебной частью. Анна Гордеевна у себя…

— Ата не хворает? — испугался Ермак.

— Нет. Но ведет себя очень плохо. Отказалась наотрез от домоводства.

Ермак и Санди вошли в длинный узкий кабинет. За письменным столом сидела полная пожилая женщина в коричневом костюме и с кудряшками перманента на голове и что-то монотонно рассказывала рыжему мужчине с веселыми карими глазами.

— Вы хотели… Может, мне потом зайти, Анна Гордеевна? — забормотал смущенно Ермак.

— Заходите, Зайцев! Вот как раз к Гагиной. Это тот мальчик, что ее навещает. Единственный, кого она слушается. А кто с тобой, Зайцев?

— Мой товарищ Санди Дружников. — Ермак сознательно подчеркнул фамилию, и Санди понял, что он это сделал специально для завуча, ради Аты.

У Анны Гордеевны даже глаза округлились.

— Тех самых Дружниковых? Внук Николая Ивановича? Дружниковы в городе были известны. Но оказывается, знали уже и Санди.

— Это ты делал бриг, что выставлен во Дворце пионеров? — живо спросил рыжий посетитель.

Санди улыбнулся и подтвердил, что делал он.

— Да вы садитесь! — радушно пригласила завуч, и, когда мальчики присели на стулья, выставленные в ряд у стены, она стала рассказывать об Ате Гагиной: — Совершенно недисциплинированна, дика, взбалмошна, упряма. Индивидуалистка! Не умеет вести себя в коллективе. Никакого подхода к ней не найдешь. Отказалась наотрез от домоводства, не хочет дежурить по интернату. Конечно, мы понимаем, что слепота накладывает на психику детей отпечаток. Но… все же.

Завуч была, видимо, оскорблена в лучших своих чувствах.

— Я всю душу отдаю детям, а они так мало это ценят. Особенно эта Гагина. Дает педагогам оскорбительные клички.

— Ай-ай-ай! — посочувствовал незнакомец. — И как же она вас назвала?

Анна Гордеевна чуть покраснела.

— Ото неважно, в конце концов. Но с ней надо принимать какие-то меры. Я, как заместитель директора по учебной части, разработала «Правила поведения слепых детей в школе, на улице и в общественных местах». Вот посмотрите, товарищ Бурлаков!

Завуч вытащила из ящика стола отпечатанные листах на пятнадцати «Правила поведения». Она заметно гордилась своим произведением. Как и каждый автор.

— Вот. «Поведение учащихся во время перемены: а) Ходить по коридору парами, под руку, держась правой стороны. Во избежание столкновения нельзя бегать и быстро ходить. Так же по лестнице.

Поведение на улице: а) По улице идти парами. Никто не должен забегать вперед. Идти ровным шагом». Так. «Поведение в мастерских…» Это не надо. Вот. «Поведение в столовой: а) Не спеша занять свои места за столом, осторожно определить руками, где находится тарелка, прибор, хлеб и другие предметы. Правильно принимать пищу…» Ну, и так далее. А Гагина не соблюдает правила. Бегает, прыгает, хохочет, кричит. Нес желает носить форму, требует свое желтое платье.

— Разве она различает цвета? — полюбопытствовал товарищ Бурлаков.

— Кет, она совершенно слепая! Но каким-то образом чувствует темное и не любит его. Боится. Из-за нее не раз срывалась идейно-воспитательная работа. Как хотите, но яблочко от яблони… гм, да… Никогда не видела такой строптивой девочки. Просто ужас! И что самое плохое: она действует на ребят. Всеми командует. И учтите, вся ответственность на мне. Ведь наш директор — вы, наверно, знаете — слепой…

— Слепой?! — ахнул Бурлаков. На его живом, веснушчатом лице промелькнуло выражение жалости и уважения.

— Я ее вчера спрашиваю, Гагину, — продолжала завуч, — как ты понимаешь принцип «кто не работает, тот не ест»?

— Простите, — перебил ее посетитель, — может, вы пошлете за девочкой? Если можно, разрешите нам с ней погулять. Ребята не возражают, если мы вчетвером отправимся на приморский бульвар?

Ребята не возражали. Пока пришла Ата, завуч рассказывала, как поставлена в интернате идейно воспитательная работа, и намекнула, что фактическим директором является она, «потому что, сами понимаете, — слепой…».

— А где директор?

Оказалось, что директор уехал в командировку в Москву.

— А какой предмет он преподает?

— Географию.

В кабинете на шкафах стояло несколько огромных глобусов, на которых все было обозначено выпукло.

Санди внимательно разглядывал глобусы, когда с треском распахнулась дверь и в кабинет стремительно вбежала сердитая девочка лет тринадцати.

— Вы меня опять звали, вам еще не надоело говорить об одном и том же? — язвительно начала девочка, останавливаясь- посреди кабинета.

— Как ты со мной разговариваешь? И… ты опять бежала? В правилах…

— Ведь это вы составили правила! Только вы одна можете требовать, чтобы дети ходили, как старики…

Девочка вдруг замолкла и прислушалась.

— Кто еще здесь? — спросила она вдруг неуверенно. Ермак кашлянул и встал. Ата бросилась к нему:

— Ермак, это ты? Почему тебя так долго не было? Ты болел? Или твоя мама опять…

— Я потом расскажу, — перебил ее Ермак. Товарищ Бурлаков поднялся:

— Разрешите откланяться, Анна Гордеевна. Значит, мы пойдем прогуляемся. У Аты есть пальто?

— Кто вы? — спросила девочка, нахмурившись.

— Инспектор. Меня зовут Ефим Иванович. Ата сбегала за пальто и косынкой.

— Ата, это Санди! — сказал Ермак, когда вышли на улицу. Девочка протянула руку:

— Здравствуйте, Санди. Ермак часто рассказывал о вас. Вы мне покажете ваши корабли?

Санди пожал маленькую горячую руку, но при этом так растерялся, что не сразу ответил.

— Вы меня не бойтесь, — засмеялась Ата, — я не злая. Спросите у Ермака. Просто я ее ненавижу, эту Анну Гордеевну! Ох как я ее ненавижу! Я всем ребятам объяснила, что она плохая. Как они раньше не понимали? Ребята меня слушают. Мы будем ее изводить, пока она не уйдет из интерната!

— Об этом мы еще поговорим, — пробурчал Ермак недовольно.

Ата шла уверенно, как будто видела. И хотя она крепко держала Ермака за руку, но всякий бы понял — просто она очень соскучилась.

Санди подумал, что Ата была бы, пожалуй, красивой, если бы ее не портило что-то свойственное многим слепым: какая-то угловатость, дикость, некрасивое выражение угрюмости.

На приморском бульваре было мало народу. Курортники уже разъехались. Ата сама выбрала скамейку и села с краю, возле Ермака. Потом она повернула лицо к инспектору.

— ото я вам нужна? Наверно, Анна Гордеевна на меня нажаловалась… Конечно, я мешаю ей работать. Наверно, меня надо изгнать из интерната. Я не могу не мешать ей. Просто не удержусь. Я ее ненавижу.

— За что? — спокойно спросил инспектор.

— За то, что она принижает нас. Она хочет, чтобы мы все время помнили, кто мы: слепенькие! А я внушаю ребятам: пусть живут, как зрячие. Мы нисколько не хуже! Ох, пожалуйста, найдите мне работу. Только не шить — я терпеть не могу шить. Я бы хотела работать на заводе. Вы знаете, я хорошо освоила токарное дело. В мастерской мной довольны… Хотите, спросите у нашего техрука!

— Тебе надо учиться, — возразил Ефим Иванович. — Разве ты не любишь учиться?

— Конечно, люблю. Особенно математику. Но я бы хотела… — Она грустно умолкла.

— Что бы ты хотела, Ата?

— После уроков приходить домой… Вы не знаете, как тяжело находиться в школе день, и ночь! И всегда над тобой воспитатель, даже когда ты спишь. Кроме того, девчонки очень болтливы, и меня это утомляет. Почему они не хотят немного помолчать и подумать? Зачем меня отдали в интернат, а комнату забрали… У нас была хорошая комната, светлая, очень светлая, да и большая. Где же я буду жить после интерната? В общежитии? С какой стати! Если бы… инспектор, то не могли бы попросить кого нужно, чтобы мне вернули мою комнату?

— Но как же ты одна… — начал было Ефим Иванович и запнулся.

— О, я в с е умею делать! Правда, Ермак? И готовить, и убирать, и ходить на базар. Ведь бабушка долго болела, и я сама все делала. Да еще ухаживала за ней. Зачем мне их домоводство! Я все умею делать. Пусть лучше чаще пускают в мастерскую. Я стану хорошим токарем и поступлю на завод.

— Но тебе надо учиться!

— Я буду работать и учиться. Я ведь очень здоровая и сильная. Я вое успею. И… я хочу жить одна!

Инспектор долго смотрел на нее. Странное выражение и гнева, и растроганности прошло по его гладко выбритому лицу. Он неистово потер подбородок.

— Ладно, Ата, я подумаю, что можно для тебя сделать. А у тебя нет никаких родных? Нет? А где твои родители?

Лицо девочки искривилось от злобы.

— У меня нет родителей! Разве я знаю, где они… Бросить меня и удрать неизвестно куда… Бабушка говорила, что я такая же шальная, как моя мать. И… — Голос ее, звучавший пронзительно и резко, вдруг дрогнул, в нем зазвенели слезы давней обиды. — Бог шельму метит. Это она про то, что я… незрячая. Но отец-то — ее ненаглядный сынок — хорошо видит. Только ч т о он видит?

— Но он приезжал тебя повидать?

— Нет! Я даже не знаю, где он, где мама… Может, они давно умерли? Или у них другие дети? Что им до меня. А папа даже не посмел приехать сам. Прислал вместо себя приятеля. Бабушке было стыдно, что он бросил нас. Она не велела никому говорить. Я бы и сама не сказала. Что за отец, что не приходит десять лет. А приятель пришел ночью и ночью же ушел. Он оставил бабушке облигацию, которая выиграла много денег. Мы тогда оделись во все новое и стали хорошо питаться.

— Он присылал еще денег?

— Нет…

— На какие же средства вы жили?

— У бабушки была маленькая пенсия за мужа. Нам помогал Станислав Львович, отец Ермака. Раз в три месяца он приносил бабушке денег.

— Он добрый человек?

— Я его ненавижу! — был безапелляционный ответ. «Похоже, что эта девочка ненавидит полсвета!»—подумал Санди.

Ермак сидел потупившись, ни на кого не глядя.

Видимо, Ефиму Ивановичу хотелось еще о многом расспросить Ату, но он взглянул на Ермака и переменил разговор:

— Гм! Значит, ты любишь математику… Ата не ответила.

— Слушай, Ата, — сказал Ермак, — тебя посмотрит одна хорошая докторша. Она делает операции на глазах и многим возвратила зрение. Сандина мама работает вместе с ней, и она тебя к ней отведет.

— Пусть посмотрит, — равнодушно отозвалась Ата, — наша докторша говорит: если оперировать, мало шансов на удачу. Один шанс на тысячу.

— Пусть хоть на миллион, а вдруг… — горячо возразил Ермак.

Все помолчали. Инспектор как-то озадаченно смотрел на слепую, на ее зеленое пальто, ободранные башмаки, будто недовольный собой. Потом он бережно взял ее руку в свои большие ладони.

— Давайте, ребята, знакомиться как следует. Меня зовут Ефим Иванович Бурлаков. Что? Говорил? Почему же вы не называете меня по имени? Кстати, Санди, я хорошо знаком с твоей родственницей Ксенией Гавриловной!

— Тетя Ксеня! — воскликнул Санди.

— Да. Мы с ней были в одном партизанском отряде…

— Дедушка тоже партизан! — сказал Санди.

— Да. И Александра Кирилловича знаю близко. Он был нашим командиром. А я… мне тогда было всего пятнадцать лет. Мы с тетей Ксеней часто ходили в разведку. Удачно. Тетка и деревенский парнишка ни в одном полицае не вызывали сомнений. Мы побирались. В худшем случае нам давали по затылку, чтоб катились прочь. Передавай тете Ксене привет от Ефимки. Скажи, что я скоро ее навещу. А сейчас… подождите-ка меня здесь.

Ефим Иванович пошел к киоску неподалеку, купил три самые большие шоколадки, вручил их ребятам и, коротко попрощавшись, ушел, все так же чем-то недовольный.

Ребятам он понравился.

— Я сразу понял, что он военный, хоть и одет в штатское, — заметил Ермак и добавил с уважением — Бывший партизан!

Шоколадку он спрятал в карман. Санди понял для кого и, в свою очередь, сунул ему в руку гостинец. Ермак спокойно взял.

Все трое молчали. Санди смотрел на лиловатый морской горизонт, над которым медленно таял дымок парохода, на чистое глубокое небо, на проходивших мимо матросов и думал: «Какое это несчастье, страшное и непоправимое, неутешное, — не видеть». Он взглянул на Ату. Девочка успокоилась. На смуглом лице проступила умиротворенность. Она отдыхала душевно. Похоже, что все дни она пребывала в беспрестанном раздражении. А глаза у нее были красивые, хоть и незрячие: большие, зеленовато-голубые, как морская вода на глуби. Ресницы длинные и густые, а брови тонкие, темные. Она сдернула с головы косынку — солнце пригревало, — и слабый ветерок, дувший с моря, чуть-чуть шевелил на висках светло-каштановые волосы, блестящие и прямые, заплетенные сзади в две тугие косы.

Каждый чувствовал себя очень хорошо. Потом мальчики проводили слепую до интерната, уговорившись, что зайдут за ней в воскресенье с утра. Ермак просил Ату «не бунтовать» и не связываться с Анной Гордеевной. Ата обещала: «Если выдержу…» Прощаясь, она подставила Ермаку щеку для поцелуя. Ермак покраснел, сморщился — он стеснялся Санди, — но поцеловал ее тотчас, без задержки.

«Нет, это не из жалости, — подумал Санди. — Ермак действительно ее самый близкий друг. Он всегда будет ей самым большим другом, и никому другому».

Санди не завидовал. С непривычным смирением он был благодарен Ермаку за те крохи дружбы, которые тот мог ему уделить.

Санди впервые понял, как у него самого много было в жизни, как щедро его одарила судьба, и ему даже стало неловко. Санди не знал, как живет его друг. И почему-то стало страшно узнавать. А вдруг что-нибудь очень плохое? Санди даже фильмов не любил тяжелых. Не мог читать Достоевского. А его «Неточку Незванову» хоть и дочитал, но так расстроился, что от тоски не знал, куда деться. «Оливер Твист» наводил на него ужас, и спасал только хороший конец. Почему Ермак никогда не рассказывает о своих родителях? Одно было ясно: плохо они заботились о своем сыне.

 

Глава третья

БАБУШКА РАЗОБЛАЧАЕТ

НЕОЖИДАННЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ

После того как Санди еще раза два приводил Ермака к себе, Вера Григорьевна решила, что ей пора вмешаться. Если отцу некогда, а мать доверчива до легкомыслия, значит, приходится действовать бабушке. Необходимо было проверить, из какой семьи новый товарищ Сашеньки.

Начала бабушка с телефонного звонка директору школы Рождественскому. Объяснив ему не без труда, в чем дело, она спросила:

— Что из себя представляют родители Зайцева? Директор чуть замялся:

— Гм. Как я понимаю, вас беспокоит, не навредит ли вашему внуку эта дружба? Могу вас заверить: Зайцев очень хороший мальчик. Учится на четверки и пятерки. Дисциплинирован, выдержан, отзывчив, добр. Дружба с ним может только облагородить!

— Меня интересуют его родители, — ледяным тоном напомнила бабушка.

— Родители? Гм. У него не очень удачные родители.

— Как это понять?

— Они плохо заботятся о мальчике. Не помогают ему в учебе. Забывают о нем… Подозреваю, что забывают его покормить. Однажды на уроке у мальчика потемнело в глазах. Да.

— Могу я попросить их адрес?

Директор пробормотал что-то нечленораздельное и повесил трубку. Но не так-то легко было отделаться от Веры Григорьевны Дружниковой. Адрес она получила от заведующей учебной частью. Далековато. Пушечная улица, дом номер один. За Карантинной слободой. Теперь этот район, кажется, называется Фрунзенским. Почему Ермак не посещал ближайшую школу? Странно. Может, его там исключили за плохое поведение? В школе номер тринадцать, где учился Санди, Зайцев появился с пятого класса…

Вера Григорьевна, никому не говоря, с утра отправилась выполнять долг. Сначала она хотела взять такси, но, будучи скуповатой и рассудив, что туда, пожалуй, «сдерут рубля два», она поехала на троллейбусе. Сойдя на Пушечной, она перешла улицу и стала искать дом номер один. Ну и дома! Начало девятнадцатого века. Как это они уцелели в последнюю войну! Она остановилась перед угрюмым, облупленным двухэтажным домом, наклонившимся над самым обрывом. Пахло водорослями, морем, но из подворотни несло гниющими отбросами. В туннеле под домом лежали кучи мусора, приготовленные к вывозу. Чего смотрит санитарная инспекция? Какие грязнули здесь живут! В длинном, узком каменном дворе какая-то очень толстая женщина в байковом халате и пуховом платке развешивала на веревке белье. Она с готовностью устремилась к Вере Григорьевне.

— Будьте любезны… Зайцевы здесь живут?

Толстуха скорчила гримасу и подозрительно оглядела Веру Григорьевну, но осмотр ее, видимо, успокоил (бабушка одевалась добротно и современно).

— Вы из школы? — вдруг решила она.

— Да, да!

— Тогда, пожалуйста, пройдите ко мне. Я вам расскажу все. Я сама хотела сходить в школу, да все никак не соберусь. Это же безобразие! Бедный мальчуган! Я сейчас, сию минуту…

Быстро развесив оставшееся белье, женщина подхватила таз и провела Веру Григорьевну в свою квартиру на втором этаже — ход со двора, узенькая деревянная лестница. В маленькой квартирке оказалось уютно и чисто. Усадив Веру Григорьевну на старомодный диван с полкой, под которой была приколота вязаная кружевная салфетка, женщина, не теряя времени, приступила к рассказу:

— Вы не представляете, что это за люди. Сам-то вечно без работы, она служит где-то в гостинице. Водят к себе ночевать — в гостинице часто нет номеров. И чего только милиция смотрит? Каждый день пьянки-гулянки. К ним ходят какие-то подозрительные люди. Сам-то Станислав Львович сидел в тюрьме за продажу краденого. Ужасно! О ребенке совсем не заботятся. Нисколько. Он был такой вот крошка… Гертруда сунет ему кусок колбасы или сыра и выкинет на лестницу… зимой. Конечно, соседи брали его к себе. У меня он частенько ночует, вот на этом самом диване. А уроки учит вот за этим столом, когда холодно и дождь… В хорошую погоду он уходит с учебниками к морю. К сожалению, я могу ему помогать, только когда муж в рейсе: он буфетчик на пароходе. И ему не нравится, когда здесь крутится чужой мальчик. Детей у нас нет. так он, знаете, не привык.

Несчастный мальчик! И такой славный, милый, ласковый. Скажет: «Тетя Глаша, вы устали, полежите, а я вымою пол». Он все умеет делать — и мужскую и женскую работу. Ведь дома только он один и убирает. Гертруда боится руки испортить. Просто лентяйка. Мать ее была труженица, баловала дочку, и вот результат. Назвала ее Гертруда, что значит «герой труда». А выросла бездельница, паразит. Бабушка умерла от горя, когда внучонку было всего два годика.

Мы вот во дворе все удивляемся: откуда Ермак такой хороший? Ведь никто его не воспитывал. Если бы другому такие условия, давно бы стал воришкой. А этот копейки не возьмет. У меня мелочь всегда на трюмо лежит. Грешным делом пересчитывала — нет, никогда не возьмет. Честный! А их как жалеет! Если бы не Ермак, они бы отродясь супа не съели, так, на сухомятке, бы и жили: колбаса и чай. Ермак соберет пустые бутылки, сдаст их, купит граммов двести мяса, картошки; я ему дам горстку крупы, луковку, так он сварит суп и накормит их.

А когда они с похмелья, злые ужасно, как цепные собаки, и бьют его чем попало. Но следов не оставляют, а это не считается. Да Ермак никогда и не станет жаловаться. Ни за что! Про себя переживет, и все. А когда Станислав Львович сидел, еще хуже было. Эта женщина каждый день наводила к себе гостей, и они здесь пьянствовали. Он и вернулся как раз в такую гулянку. Другой бы возмутился, а этот обрадовался — есть что выпить…

Соседка — ее звали Глафира Егоровна — долго рассказывала «учительнице» про Зайцевых. Вера Григорьевна внимательно слушала. Лицо ее словно окаменело. Глаза стали злые. Какой ужас! Бедный Сашенька! Она как чувствовала. Вот что значит не поинтересоваться, из какой семьи.

Когда Глафира Егоровна провожала гостью, она вдруг усомнилась:

— Да учительница ли вы?

— Я — кандидат наук. Жена академика Дружникова. Наверное, слышали? Нет? Ну уж знаете…

Вечером, после чая, Вера Григорьевна попросила всех задержаться в столовой. Сашеньке тоже не мешает послушать. Пусть знает.

Без всяких прикрас — действительность была достаточно «ярка» — Вера Григорьевна изложила все, что узнала утром.

Наступило долгое, тягостное молчание. Санди похолодел: теперь не разрешат дружить с Ермаком.

Дедушка, только вчера возвратившийся из Англии, выглядел утомленным. Он сидел в кресле, полузакрыв глаза, и совершенно «не реагировал». Может, ждал, что скажет молодежь. Отец нахмурился и сразу потянулся за папиросой. Мама даже побледнела.

— Бедный Ермак! — воскликнула она. — Знаешь, Андрей, я с самого начала чувствовала что-то именно такое. Как же ему помочь?

Санди вздохнул облегченно. Как он мог усомниться в матери? Иначе она и не могла сказать.

— Вы разрешили Сашеньке дружить бог знает с кем… — начала Вера Григорьевна, — не разузнав, из какой он семьи, не проверив. Надеюсь, теперь…

Виктория Александровна решительно приняла бой.

— Что — теперь? — Она говорила мягко, как на работе с тяжело больными.

— Вы не разрешите Сашеньке дружить с ним.

— С Ермаком? При чем здесь Ермак? Разве вы узнали плохое о нем? Думаю, что эта дружба, кроме добра, ничего Санди не принесет. Таким другом можно только гордиться!

— Гордиться?! Вот как… Я отказываюсь вас понимать. Я категорически возражаю.

Виктория Александровна спокойно поднялась и положила руку на плечо Санди:

— Разрешите мне самой разбираться в друзьях моего сына, — и вышла вместе с Санди.

Отец и сын переглянулись.

— Мне надо работать, — сказал академик, спасаясь в свой кабинет. В дверях он лукаво подмигнул своему сыну.

— Не расстраивайся, мама! — сказал Андрей Николаевич. — И предоставь этим заниматься Вике. Она лучше знает. Не сердись.

— Как тебя подчинила эта женщина! — горько сказала Вера Григорьевна. — И что ты в ней только нашел! Ни ума, ни красоты. Бездарность. На всю жизнь осталась медсестрой.

— Мама!

— Хорошо, хорошо! Иди к ней.

— Мама, я понимаю, ты недолюбливаешь Вику, но все же… Хотя бы с моими чувствами считалась! Трудно так жить.

Вера Григорьевна прижала к глазам свежевыглаженный платочек. Ей тоже было тяжело. Материнская ревность терзала ее. Может, особенно горькая потому, что, кроме сына, не было у Веры Григорьевны в жизни никакой радости.

Когда-то с помощью мужа Вера Григорьевна защитила диссертацию и получила степень кандидата наук. Дальше она не пошла: не было своих мыслей, без чего, как известно, в науке далеко не уйдешь, а муж никогда ей больше не помогал.

Поняв, что сама по себе в гидрографии она ничего не значит, Вера Григорьева решила, что ее назначение в жизни быть помощницей и другом великого ученого. Но и это не вышло…

Как помощница она раздражала Николая Ивановича некоторой бестолковостью, неоправданным самомнением и тем, что настойчиво и неуклонно отдаляла от него всех сотрудников, особенно женщин.

Потерпев года полтора, профессор взбунтовался и, переговорив по душам с тогдашним директором института, добился перевода жены в другое отделение. Став в свое время директором этого самого института, он до ее пенсии держал гидрографа Дружникову на достаточном отдалении, так что их работы почти не соприкасались. В стычках Веры Григорьевны с коллегами он неизменно принимал сторону последних. Пришлось с этим смириться.

Тогда жизненной целью Веры Григорьевны стало охранять покой ученого и, конечно, воспитывать сына. Охранять покой было долгом, любовь к своему ребенку — радостью, быть может, единственной.

Была у Веры Григорьевны и своя женская тайна, о которой, впрочем, самые близкие знали. Вера Григорьевна вышла, замуж за профессора Дружникова не по любви. Она была влюблена в простодушного веселого шалопая, ответившего ей самой искренней привязанностью. Он даже стал более серьезным. Камнем преткновения явилась профессия шалопая. Он был музыкант. Если бы хоть пианист, или скрипач, или, на худой конец, флейтист, но он был… балалаечник! Для самолюбивой, рассудочной, знающей себе цену и вместе с тем ограниченной девушки-аспирантки это было чересчур, Вера предпочла принять предложение молодого обещающего ученого, доцента. Так качалась супружеская жизнь, в которой для обоих сторон было мало радости.

Все в доме привыкли ходить на цыпочках и говорить шепотом. Только Вика рисковала время от времени нарушать этот покой, это ледяное молчание.

Впервые это произошло вскоре после замужества, когда ока уже ожидала ребенка. Виктория и Андрей сидели в столовой и тихенько разговаривали. Вера Григорьевна не любила, когда они рано уходили к себе. Свекровь сидела здесь же и читала на английском языке Хемингуэя. Маятник дорогих часов веско отсчитывал томительные минуты. Было десять часов вечера, еще рано было ложиться спать. Внезапно Вика поднялась и, свободно ступая, прошла к кабинету профессора. Приоткрыв дверь, она сказала:

— Папа, вам не скучно здесь одному? Вы, наверно, устали. Идемте посидим с нами. Может, послушаете новую пластинку? Я как раз купила…

Вера Григорьевна от такого святотатства обмерла. Андрей испугался за жену: вдруг ей ответят уничтожающе. Однако профессор нисколько не рассердился. Он вышел в общую комнату и сел на диван возле невестки. Он сидел очень пря-:мо, будто у него вместо позвоночника был железный стержень.

Вика стала рассказывать о последней операции на глазах, которую делала Екатерина Давыдовна. О разных больных, как они боятся операции, даже военные, даже моряки, и о всяких комичных случаях на ее дежурстве. Все молча слушали. Потом Вика сбегала за пластинкой и заставила ученого прослушать песенку Шульженко.

Смущенный Андрей сказал жене:

— Ты хоть бы Бетховена выбрала или Шостаковича! Но Николай Иванович вежливо сказал, что ему нравится. Неожиданно он спросил, нет ли у Вики «Каховки».

Вика сказала, что, к сожалению, нет, но если никто не возражает, то она может спеть…

— Разве вы поете? — как будто удивился Николай Иванович.

— Все люди поют, — ответила Вика, — одни лучше, другие хуже. Когда я училась в медицинском техникуме, то выступала на концертах самодеятельности — у меня сопрано. На таком концерте в Доме культуры мы и с Андреем познакомились. Разве он не говорил?

Все как-то странно посмотрели на нее и попросили спеть.

Вика спела «Каховку», потом «По долинам и по взгорьям» и, наконец, «Комсомольцы двадцатого года». Возможно, последнее она спела значительно позже, когда уже был Санди. Потому что он это хорошо помнит. Голос у нее несильный, но свежий, сочный, словно прохладный, и удивительно приятный. (Это не потому что пишет сын, другие, посторонние, так говорили!) Только ей было тяжело петь без аккомпанемента.

— Николай Иванович, может, вы будете мне аккомпанировать на гребенке? — спросила она, обводя всех простодушным взглядом серых глаз. — Вы когда-нибудь жужжали на гребенке?

Профессор озадаченно посмотрел на нее.

— Да. Кажется, да… Когда еще учился на рабфаке. Но я забыл… — Он вдруг запечалился.

— Мне кажется, мы мешаем Николаю Ивановичу работать! — твердо напомнила бабушка.

— О черт побери! — вдруг взорвался ученый. — Могу я раз в жизни, гм, пожужжать на гребенке? Но я… забыл.

Он был явно растерян. Андрею почему-то стало очень жаль отца.

— Папа, это совсем просто. Я тебе покажу, — сказал он. Но профессор замычал, словно от зубной боли, и ушел к себе в кабинет.

— Так расстроить Николая Ивановича! — прошипела Вера Григорьевна и ушла в спальню в сильном негодовании.

Не скоро после этого позвала Вика свекра «посидеть с нами», но позвала. Постепенно Николай Иванович сам стал заходить к невестке. У них развилось что-то вроде дружбы.

Для Санди всегда было очевидным, что если строгий дедушка кого любит, так это маму. Между отцом и дедушкой не было духовной близости. Пожалуй, между ними стояла Вера Григорьевна.

Вскоре после неприятностей из-за Ермака, когда в доме свирепствовал «антарктический холод», Николай Иванович, в свою очередь, задержал всех домочадцев в столовой после ужина.

— Нам надо поменять квартиру, — сказал он без всякой подготовки, — на две.

Все уставились на него.

— Не понимаю тебя, — заявила высокомерно Бэра Григорьевна.

У Николая Ивановича дернулось веко. Он попридержал его пальцем.

— Что же тут понимать, — спокойно возразил он. — Поменяем нашу квартиру на две… в разных частях города. Я уже переговорил с председателем горсовета. Он охотно пошел мне навстречу. Да… в разных частях города!

— Почему, отец? — нарушил долгое молчание Андрей Николаевич.

Дедушка твердо посмотрел на него.

— Я сделал ошибку, что сразу не отделил вас. Знаешь, как в крестьянских семьях. Пора Вике пожить свободно и радостно. А то она… А то изменится у нее характер. Она накануне срыва. Всегда натянута. Всегда под гнетом. Я не могу себе простить, что не задумался об этом раньше. Она может… ожесточиться против тебя.

— О нет! — вырвалось у Виктории Александровны. Андрей Николаевич взглянул на мать. Лицо ее застыло,

словно она умерла.

— Не надо ничего менять! — почти закричал Андрей Николаевич. — Я не согласен. Вика, разве ты жаловалась отцу?

— Как ты смеешь! — оборвал его профессор. Он поднялся из-за стола. Сейчас он казался выше ростом. — Уже все решено. Завтра можете сходить посмотреть квартиру. Через неделю переедете. — И Николай Иванович ушел к себе в кабинет.

Санди взглянул на расстроенного отца, смущенную мать, убитую, разобиженную бабушку и на цыпочках вышел из комнаты.

«Пойду-ка я к Вовке Лисневскому!» — решил он. Вова был его одноклассник и жил в этом же доме, этажом выше.

Санди не любил семейных неприятностей.

Виктория Александровна прокралась перед сном к профессору. Он все еще работал Лицо его казалось грустным и усталым. Она обняла свекра и бережно поцеловала его в морщинистую щеку.

— Вам не будет одиноко, папа? — спросила она. Николай Иванович лукаво покачал головой.

— Я буду приходить к вам, — сказал он вполголоса. — Помнишь, как мистер Р. Уилфер у Диккенса. И наверно, так же протру головой стену над своим постоянным местом. У меня будет постоянное место, Вика?

— Будет, папа! Спасибо тебе за все, за все!

 

Глава четвертая

«ТЫ ЖЕ НЕ ЭГОИСТ?»

В середине ноября Дружниковы поменяли квартиру. Бабушка и дедушка переехали в просторную, двухкомнатную, возле самого института, директором которого был дедушка.

Вера Григорьевна отвела под кабинет мужу лучшую комнату, но профессор посоветовал оборудовать ее под столовую.

— У меня же есть кабинет на работе, — сказал он, — зачем мне два?

Теперь он задерживался в институте до глубокой ночи. Как не хватало Николаю Ивановичу голосов Санди, сына, Виктории, их шагов, приглушенного смеха! Конечно, он всегда мог к ним пойти, но застенчивому, несмотря на всю его известность, человеку не так легко это было сделать: «Они еще, наверно, от нас не отдохнули. Пусть побудут одни. Вместе». Нельзя забывать и о том, что профессор был далек от сына. Его давние неловкие и робкие попытки сблизиться с Андрюшей разбивались о холодную замкнутость сына. Только однажды Николай Иванович бросил жене упрек, что она восстановила против него их сына, но думал он об этом часто и никогда не смог простить этого жене.

Санди теперь жил у самых верфей. Из окон прежней квартиры бухта виднелась с птичьего полета, а теперь приблизилась, обрела запахи и звуки. Совсем рядом плескалась вода, зеленоватая, с радужными кругами от нефти, и уже не игрушечными казались корабли, а огромными, больше домов. Утром Санди будили гудки, и, когда он шел с учебниками к остановке троллейбуса, его догоняли и перегоняли рабочие в комбинезонах, куртках, ватниках. От их одежды исходил запах машинного масла, моря, табака. Вместе с ними каждое утро проходил и другой дед Санди — мастер кораблестроительного завода Александр Кириллович Рыбаков. Вот он стал бывать у них чаще, иногда прямо с работы — усталый, закопченный, вымазанный в мазуте, но неизменно веселый и горластый.

Виктория Александровна была очень счастлива, если, конечно, исключить ее мучительные тревоги в часы полета мужа. Она так и не привыкла, как другие жены летчиков, относиться к этому спокойно и всегда боялась аварии, беды.

Она купила недорогую мебель, веселые занавески, заказала стеллажи для книг, цветов, керамики и теперь с наслаждением все расставляла и развешивала. Ей помогали Санди, Ермак и Ата, ходившая к Дружниковым теперь почти каждый день.

Ату уже смотрела доктор Реттер и взялась делать ей операцию. В январе Ата должна была лечь в больницу. Девочка оказалась несколько ослабевшей, малокровной, и необходимо было подлечить и подкрепить. Виктория Александровна договорилась с врачом интерната, и Ату пока освободили от дежурств и от домоводства, так раздражавших ее.

— Только не разбейте что-нибудь! — сказала, улыбаясь, Виктория. (Попробую иногда опускать отчество. Мама выглядела так молодо, что ее почти Все звали просто Виктория или даже Вика.)

Ребята озоровали, как маленькие, и вырывали друг у друга молоток и гвозди.

— Я буду вешать картину, я! — настаивала Ата. Опомнившись, мальчики уступили. Ата торжествующе схватила картину и полезла с ней на стул.

— Здесь или выше прибить? — оживленно спрашивала девочка.

— Пожалуй, здесь, — решила Виктория. Ата ловко вбила гвоздь.

— Только посмотрите, теперь не криво?

— Очень хорошо, Ата!

«Как она всегда тщательно одета, а ведь могла бы где-нибудь не застегнуть, не заметить, слепая все-таки!» — с невольным уважением подумала Виктория.

На Ате было яркое клетчатое платье — красное, коричневое и желтое, уже поношенное, но выстиранное и отутюженное. Каштановые, с медным отливом, волосы, тщательно причесанные, заплетены в две косы и завязаны сзади желтой лентой. Было поразительно, как эта слепая тянется к свету, как она ненавидит все темное и мрачное.

Однажды, когда она пришла к Дружниковым, на Виктории было черное платье. Ата поцеловала Сандину маму, к которой сразу так страстно привязалась, что Санди справедливо полагал: «Ата ходит не ко мне, а к маме!» Но вдруг лицо девочки омрачилось.

— Зачем вы надели это? — показала она на платье.

— Но почему? — хотела допытаться Виктория. — Это хорошее платье, шелковое. Погладь рукой. Не правда ли, приятно на ощупь?

Ата резко покачала головой:

— Нет, очень неприятно. Зачем вы…

— Разве ты видишь его?

— Я ничего не вижу. Я незрячая. (Ата не выносила слово слепая.) Но я же чувствую… Что-то неприятное, словно пауки…

Ата панически боялась пауков. Кажется, единственное, чего она боялась, была тьма, наполненная пауками.

Чтобы сделать Ате приятное, Виктория Александровна переоделась, и с тех пор Ата больше не заставала ее в темном.

— Может, она потому так ненавидит завуча, что та всегда ходит, как ты говорил, в темном? — предположила в разговоре с сыном Виктория Александровна.

— Отчасти потому, — согласился Санди. — Но эта завуч такая зануда, мама. Она просто бесит Ату. Как бы тебе объяснить… Я понимаю, в чем тут дело… Ата ненавидит свою слепоту и все, что с ней связано: мрак, медлительность, осторожность, страх, крадущуюся походку. А эта Анна Гордеевна требует как раз всего того, что связано со слепотой.

— Но ведь Ата рано ослепла. Вряд ли помнит свет.

— Говорит, что помнит. У Аты еще одна странность…

— Какая?

— Она не любит слепых. Вот почему еще ей так тяжело в интернате. Ермак говорит, что другие слепые, наоборот, избегают зрячих. Держатся друг друга. Вот у них половина учителей слепые, так дисциплина и успеваемость выше у слепых учителей. Значит, ребята больше стараются для таких же, как они сами. Ата — наоборот. Знаешь, мама, по-моему, она в интернате боится.

— Чего?

— Она говорит, что, когда представит, сколько собралось вокруг незрячих, ей кажется… ну, словно сгущается тьма. И она просто дрожит, задыхается. А со зрячими она чувствует себя легко и радостно.

— У нее очень развито воображение, — заметила как-то грустно Виктория.

— Да. Она такая фантазерка. Она выдумывает разные истории. Иногда, когда в хорошем настроении, рассказывает их подругам в интернате… при условии, чтобы не садились слишком близко. За эти истории ей все прощают. Это Ермак мне сказал. Ермака она больше всех на свете любит…

— Это понятно, Санди.

— Да, мама, понятно.

Виктория Александровна наблюдала за Атой. Сколько в этой девочке живости, смелости, уверенности в себе! Славная девчурка! Вообще, все трое — и ее Санди — славные ребята. Пожалуй, эта дружба — счастье для Санди. Может, будет серьезнее, не так ребячлив.

— Где у вас тряпка и ведро? Я буду мыть пол! — заявила как-то Ата.

Виктория усмехнулась:

__ Атанька, прибереги энергию для интерната. Там обижаются, что ты не хочешь дежурить. Ата скорчила забавную гримаску.

— Пусть меня исключат, я не хочу там жить!

— Где же ты будешь жить? — серьезно спросил Ермак.

— Пусть отдают назад комнату. Я поступлю на работу.

— Куда?

— Куда-нибудь на завод.

— Ты сейчас должна набраться сил, чтобы выдержать операцию, — сказала Виктория.

Ата вымыла-таки пол. Одну комнату. Остальное домыла Виктория Александровна. Потом все пили чай в уютной, просторной кухне.

— Так хорошо! — прерывисто вздохнув, сказала Ата. — Счастливчик Санди! Я бы хотела всех вас видеть, какие вы? Как по-вашему, Виктория Александровна, операция… вернет мне зрение?

— Хоть немножко будешь видеть, — ласково проговорила Виктория.

— Да. Хоть бы самую капельку… Увидеть день, солнце, Ермака, вас… море! Знаете, у нас в интернате каждый говорит: «Хоть бы немного видеть! Хоть бы только свет!»

— Съешь этого пирога, — сказала Виктория, подкладывая Ате на тарелку пирог.

Но Ата продолжала:

— У нас есть девочка Наташа, она только в прошлом году ослепла. До тринадцати лет видела. Ей еще тяжелее, чем даже мне… Когда мы отдыхаем, кто с книгой, а кто просто так, разговаривает, она все ходит и ходит по коридору одна протянув перед собой руки, чтобы на нее не наткнулись. Только она одна так ходит, протянув руки. Никак не привыкнет. Забывает, где какая лестница. Ушибается. А вы действительно думаете, что я буду видеть?

— Хоть немножко, но будешь.

Чем ближе подходил день операции, тем чаще задавала Ата этот вопрос. Как-то вечером — Санди слышал это из соседней комнаты, где учил уроки, — Виктория Александровна спросила мужа:

— Андрей, ты не возражаешь, если мы хоть на время, до операции… возьмем к себе Ату… погостить.

Санди застыл над раскрытой тетрадью по геометрии. Он сразу представил, как отец нахмурился при этом внезапном предложении.

Отец был нелюдим. Может, недостаточно добр. Он любил свою работу, любил жену и сына. На других его любви не хватало. С летчиками он был в добрых, приятельских отношениях, но никогда не звал их к себе в дом и сам ни к кому не ходил.

— Эту слепую девочку? — удивился Андрей Николаевич. — Но когда же тебе с ней возиться? Ты и так занята по горло. И… не думаю, чтоб это было полезно для Санди и доставило ему большое удовольствие.

Санди бросило в жар. Кажется, он густо покраснел.

— Нельзя всегда думать только о Санди! — возразила Вика. — Так можно воспитать эгоиста, который всегда будет считаться только со своими удобствами. Ата не прижилась в интернате… Я хотела это сделать ради нее, а не ради Санди.

Андрей задумался. Думал он долго. Санди прислушивался не дыша. Он еще сам не знал, что именно его так взволновало. Потом отец сказал:

— Может, это намек на меня? Это я всегда считаюсь только со своими удобствами?

— Ты же не эгоист? — спросила мама.

— Не знаю, — честно ответил отец. — И уж совсем не знаю, каков я в твоих глазах, Вика. Мою мать ты определенно не уважаешь. Не понимаю: за что? Ты так радуешься, что мы отделились от моих родных. Мне это несколько обидно.

— Ты против, чтоб мы пригласили Ату?

— Я бы этого не хотел! Последнее время я почему-то стал сильно уставать, и я просто не смогу отдохнуть, когда в доме будет чужой человек. Да еще слепая. Неприятно как-то. Не выношу калек. И что ты выдумала, Вика?

— Ладно. Не будем больше об этом говорить, Андрей.

— Ты на меня рассердилась?

— Нет. Ты таков, какой есть. Иным не можешь быть. Разве что случилось бы такое, перевернувшее всю твою жизнь. Тогда, может быть, ты стал бы ближе к людям.

— Вика! Ты желаешь мне… беды?

— Что ты! — испугалась Виктория.

Они долго молчали. Потом мама вспомнила, что пора пить чай.

К чаю неожиданно пришел Николай Иванович. Виктория от восторга завизжала, как девчонка. Просиял и Андрей Николаевич. Санди забросил учебники и вылетел навстречу деду. Профессор был заметно растроган. Его усадили в кресло современного фасона, так что он не казался в нем особенно маленьким.

— Почему не пришел с мамой? — спросил Андрей Николаевич.

Профессор съежился, виновато посмотрел на сына и ничего не ответил.

«Потому что ему хочется от нее отдохнуть, — мысленно ответила за него мужу Виктория. — Потому что он жаждет душевного тепла и уюта, чего у него, бедняги, никогда не было в жизни. Почему ты этого не понимаешь?»

Она молча поцеловала свекра в щеку.

Потом пили чай, и успокоившийся, повеселевший Николай Иванович рассказывал про институтские дела, про какого-то Мальшета, «чертовски способного океанолога», который, будучи совсем еще молодым, написал «талантливейшую научную книгу», где полно «своих мыслей», и «если бы только можно было переманить его в наш институт», но «разве уйдет он со своего Каспия?».

Так Санди впервые услышал имя — Филипп Мальшет, и оно ему запомнилось.

Всем так хорошо было в этот вечер! Андрей Николаевич курил и улыбался. Улыбка очень его красила. Может, потому, что улыбался он так редко. После чая Николай Иванович тщательно осмотрел, как устроились молодые Дружниковы, — ему очень понравилось.

Он долго сидел у них. На него напал «говорун», и он подробно рассказал о своей поездке в Англию. Оказывается, Лондон совсем не похож уже на тот город, что описывал Диккенс, и не только потому, что вместо кэбов — автобусы и электрички, нет, сам характер англичан давно изменился. Впрочем, дедушка и сам не разобрался еще в англичанах, он больше говорил о том, как ученые Англии восторгались достижениями советской океанологии. Достижения наших океанографов стоят наравне с достижениями в области освоения космоса.

В тот вечер Санди впервые узнал, что океанология такая обширная наука: в нее входят биология и геология моря, физика и химия моря, морская метеорология и многие другие науки. А уж без математики и географии вообще шага не сделаешь.

Николай Иванович засиделся допоздна, а когда он ушел, Санди долго не мог уснуть. Он вертелся на своей кровати и, кажется, первый раз в жизни думал о своих родных. Он вдруг понял, какие разные люди его отец, мать, бабушка, дедушка. А если взять еще другого дедушку и тетю Ксению, мамину мачеху, то разница еще глубже. Почему люди бывают такие непохожие? Ведь одна семья. А потом он подумал: счастлива ли его мама с его отцом? Но почему-то от этих мыслей стало так тоскливо, неуютно и тревожно, что Санди предпочел думать о чем-нибудь ином, например о Ермаке или Ате. Но темнота ночи, что ли, так действовала, только и о друзьях было что-то грустно думать…

Как жил Ермак? Отчего Санди не настоял на том, чтобы самому узнать его жизнь? Бабушка тогда рассказывала что то страшное. Мама на другой день ходила в школу и разговаривала с директором Петром Константиновичем. Тот сказал ей, что ничего сделать нельзя. Школа здесь бессильна. Лишить отца и мать Ермака родительских прав — значит нанести мальчику сильную травму, так как Ермак очень любит родителей. Пока надо ждать.

А Санди так и не побывал у Ермака. А надо было бы сходить к нему, хоть он этого и не хотел. Они ведь друзья теперь. Санди делал вид, что он не заходит к Ермаку потому, что тот этого не желает. Но на самом деле Санди этого и не хотелось. Боялся расстроиться, что ли?

Что касается Аты… Ее было очень жаль, но… Санди покраснел в темноте. В чем-то он был не на высоте. Пионер… Если бы только мама знала, что Санди тоже не хочется, чтобы строптивая слепая девочка поселилась с ними… Мама бы сочла его эгоистом. Наверно, так оно и есть. Красней не красней. Санди совсем не хочется, чтоб Ата жила с ними. Чтоб мама любила ее, как она любит Санди. Без Аты лучше и… спокойнее.

«Зачем она нам? Вот если бы Ермак с нами поселился, тогда другое дело. С Ермаком хорошо». Санди очень его любит, сам не зная за что. Ермак ни о ком не говорит плохо. Как он добро ко всем относится! Никогда не рассказывает про тяжелое, оставляет при себе.

Ата слишком требовательна к людям: того презираю, этого ненавижу! Сама разве лучше всех? Из всей их семьи любит только маму. Санди она и в грош не ставит. Относится к нему словно к маленькому, а он в будущем году перейдет уже в восьмой класс!.. Ермака она уважает, а его, Санди, нисколько. Разве он плохой? Никто в школе не считает его плохим — ни учителя, ни ребята. Он никогда не задирал нос, что у него папа — летчик, а дедушка — член-корреспондент Академии наук, мировой ученый. Держал себя совсем просто. Ата никогда не поставит ему это в заслугу, как ставят учителя, — он это не раз слышал.

Но… разве это заслуга?

Санди опять покраснел. Ему стало жарко. Он сбросил одеяло.

И пусть! Пусть не уважает. Он рад, что папа не разрешил взять Ату к ним в дом. Нужна она здесь, как же! И вдруг Санди понял грустную истину: если он хочет, чтоб его уважала мама, то обо всем этом, что он сейчас думал, и заикнуться нельзя. И значит, он обманывает родную мать, притворяясь лучшим, чем есть на самом деле. Только тринадцать лет — и уже такой лицемер! Все это было в достаточной мере неприятно сознавать.

Санди в ту ночь уснул поздно: первая в жизни бессонница.

А в воскресенье была неожиданная радость: Андрей Николаевич взял Санди и Ермака в полет. На это он получил специальное разрешение у начальства. Они рано приехали на аэродром. Санди уже там бывал, Ермак — никогда и теперь с волнением осматривался вокруг. Все его интересовало: люди, машины, здания.

Они сели в небольшой учебный самолет.

Молодой смешливый бортмеханик подмигнул ребятам и крепко-накрепко прикрутил их ремнями к сиденью — чтобы не вывалились! На голову ребятам надели кожаные шлемы, настоящие пилотские. Правда, они были великоваты и налезали на глаза. Санди смеялся громче всех.

Андрей Николаевич, тоже веселый и довольный, в летном костюме и шлеме, сел впереди и, махнув рукой бортмеханику, отжал ручку управления от себя. Самолет вздрогнул, проворно побежал по аэродрому и, незаметно оторвавшись, взвился вверх.

Все трое были очень счастливы.

Андрей Николаевич был рад показать сыну «воздух». Его сильно задевало равнодушие Санди к профессии летчика и его увлечение кораблями, явно пришедшее от деда со стороны матери. К тому же Андрей Николаевич так любил самолеты, любил самый процесс управления машиной, близость облаков, что не пресытился до сих пор. Он любил небо, как землепашец любит землю. Он был рад летать на чем угодно, лишь бы летать. Это было его жизненное призвание, страсть. Пожалуй, как это ни странно, Андрей Николаевич больше любил добрые самолеты старых марок, чем современные, реактивные, на которых работал сейчас, но ни за что не признался бы в этом никому.

Санди испытывал чисто физическое удовольствие здорового, веселого мальчика, которого в праздник отец взял покатать на самолете. Если бы отец повез его на лошади, на автомобиле, мотоцикле, лодке, на чем угодно, он бы испытал не меньшее удовольствие. Но больше всего он радовался тому, что с ним Ермак и что он мог доставить своему другу эту огромную радость.

А Ермак очень радовался. Лицо его, с резкими, угловатыми чертами, даже побледнело. Расширенные зрачки блестели, он немного задыхался.

«Как он все принимает близко к сердцу — и горе, и радость!» — подумал Санди.

Мальчики смотрели то вверх — огромные, как заснеженные горы, облака, то вниз — город, похожий на выпуклую карту для слепых. Как интересно и красиво! Сдвинут привычный угол зрения, и море, город, леса, горы предстали как-то иначе, чем в жизни, как на картине большого художника, видящего по-своему. Пожалуй, хорошо все же быть летчиком! Санди взглянул на Ермака. Ох, Зайчика таки укачало. Ермак сильно побледнел. На лице выступили крупные капли пота. Хоть бы он не потерял сознание! Когда самолет плавно приземлился, Андрею Николаевичу пришлось вынести Ермака на руках. Он осторожно положил его на землю. Ермак что-то пробормотал, извиняясь.

— Ну, братец, из тебя летчика не выйдет! — добродушно усмехнулся Андрей Николаевич.

Когда Ермаку стало легче, пошли звонить Виктории Александровне в больницу — она была сегодня на дежурстве. Так повелось с первого года супружества. Андрей Николаевич звонил жене, чтобы она успокоилась. Жив и невредим!

Потом Андрей Николаевич повел мальчиков в ресторан, и они там плотно пообедали. Ермаку сразу стало лучше. Он даже разрумянился.

Летчик с гордостью посматривал на сына: этого не укачает. Здоровые нервы, прекрасный вестибулярный аппарат. В воздухе чувствует себя как дома, никаких особых эмоций. Из него бы вышел первоклассный пилот! И что ему дались эти корабли? Все тесть — заморочил мальчишке голову своим морзаводом! Надо чаще брать Санди в полеты. Андрею Николаевичу было четырнадцать лет, когда он твердо решил, что будет только летчиком, больше никем. Мечта его сбылась.

 

Глава пятая

СПИСАЛИ НА ЗЕМЛЮ

Полные впечатлений света, синевы, просторов моря и неба, вернулись домой отец и сын.

Вечером пришел дедушка Рыбаков. Андрей Николаевич весело приветствовал тестя.

— Вика будет огорчена. Она на дежурстве, — сказал он. — Вина, чая или, быть может, водочки?

— Можно и водочки по случаю воскресенья, — решил Александр Кириллович. — А Санди приготовит нам чайку. Или не умеешь?

— Чего тут уметь? — сконфузился Санди. Он прекрасно понял, что хотел сказать этим дед: Санди забалован родителями настолько, что даже чайник не сумеет вскипятить.

Санди поспешил на кухню и кроме чая приготовил яичницу на сале. Потом накрыл стол, расставил посуду и подал всю закуску, которая нашлась в холодильнике и буфете.

Получалось у Санди неловко, потому что действительно не приходилось это делать: на стол подавали мама или бабушка.

Андрей Николаевич налил водки себе и тестю.

Санди пил чай с лимоном, уплетал пирог и с интересом прислушивался к разговору. Очень он любил этого деда, научившего его так искусно строить макеты кораблей.

— Ну, как у вас на морзаводе? — вежливо спросил летчик.

— Да ведь тебя, Андрей, это не очень интересует, — добродушно заметил Александр Кириллович. — Изменил нашему делу! Какой бы теперь судостроитель был! С какого курса сбежал-то?

— С третьего, — засмеялся Андрей Николаевич.

— Любишь свои самолеты?

— Люблю! Без них, по правде сказать, жизни не мыслю. А знаете… Вика не любит моего призвания.

— Женщина! Поди, беспокоится, когда ты в полете. Нанервничается, пока ждет. Вот тебе и кажется, что с холодком принимает твое призвание. Сам знаешь, что ты для нее!.. Да… Дочь — медицинская сестра, зять — летчик. Вся надежда на внука.

— Хочется династию Рыбаковых продолжить? — усмехнулся Андрей Николаевич.

— Конечно. У меня и отец был судостроитель, и дед, и прадед. Как, Санди, пойдешь по кораблестроению? Можешь инженером быть, если не захочешь рабочим.

Дедушка сказал это, заранее уверенный в ответе. Но Санди, помолчав, сказал честно:

— Сам не знаю, дедушка!

— Вот так раз! Ты же вот таким клопом был и уже мастерил корабли. Неужто наскучило?

Александр Кириллович насупился.

Был он богатырского сложения, густоволос, глубоко посаженные карие глаза смотрели повелительно и смело. (Санди знал, что рабочие прозвали его деда Петр Первый. Конечно, за глаза.) Мастера любили и побаивались. Сейчас он требовательно и огорченно смотрел на внука.

— К кораблям я буду стремиться всю жизнь, — сказал Санди серьезно, — но… я иногда думаю над этим, дедушка. Неужели, строя корабли, тебе никогда не хотелось… потом, когда корабль сошел со стапеля, уйти вместе с ним? Я бы не выдержал! Строить корабль, и чтобы другие, не ты, увидели о этой палубы далекие страны, океан… Разве не манили тебя корабли с собой?

— Браво, Санди! — воскликнул отец. — Недаром ты приносишь пятерки за сочинения. Складно умеешь говорить!

— Складно-то складно, — проворчал Рыбаков, — а что толку? Он даже не понимает, что можно любить свой завод больше всего на свете. Пойми, внук, я потомственный рабочий, и мой отец, работавший на этом самом морзаводе, когда он еще принадлежал хозяину, французу, привел меня в цех посла гражданской войны. Я был на год-два постарше тебя. Правда, я уже был партизаном, мужчиной, который дрался рядом со своим отцом и старшим братом. Брат погиб в тюрьме… Белогвардейцы забили шомполами за то, что не хотел он сказать, где партизанский штаб. Мы с отцом остались живы и вернулись на заброшенный завод, чтобы восстановить его. Советской власти нужны были срочно корабли. Сорок лет я на нашем заводе. Директор, мой бывший ученик, учил его медным работам. Тогда еще не было всяких пластмасс, в дело шла медь. Я на заводе чуть не каждого знаю по имени-отчеству. Е Отечественную войну я опять ушел партизанить. После войны хотели меня выдвинуть на руководящую работу. Да разве я брошу свой завод? Как это без меня будут строить корабли? Признаться, мечтал, как приведу в цех внука. Хлопец ты хороший, совестливый, работящий, золотые руки у тебя, Санди, даром что всё делали, чтоб тебя испортить, особенно профессорша бабушка. Они дарили тебе игрушки — кораблики, я учил тебя делать их самому! Ведь научил! Твоим бригом в Доме пионеров любуется весь город. Но разве не хотелось бы тебе построить настоящий современный корабль, который не боится ни штормов, ни штилей! Гордость советского флота!

— Ага. Хотелось бы! — кивнул Санди. — Но когда мой корабль скрылся бы за горизонт, я бы, наверно, заплакал.

— Начитался! — добродушно фыркнул старый мастер. — Это мать все набивает тебе голову всякой дребеденью… Стивенсон, Жюль Верн, Грин. В жизни-то этого не бывает!

— А тебе никогда не хотелось, сын, стать летчиком? Никогда-никогда? — чем-то задетый, спросил Дружников-старший.

— Я ведь еще не выбрал профессию. Успею! — возразил Санди и чуть надулся. Пятеро взрослых — а он один на всех, — и каждый хочет, чтобы Санди шел непременно по его стопам. Не все равно, что ли, кем он будет, кем-нибудь да будет. Но, во всяком случае, выберет сам, и нечего оказывать на него давление.

В знак протеста Санди ушел к себе в нишу. Когда они жили с бабушкой и дедушкой, у Санди была отдельная комната; теперь ему сделали постель в большой нише, отделив ее занавеской. Санди взял роман Уэллса и стал читать лежа. Теперь никто не обращает внимания, лежа или сидя он читает, а так, конечно, гораздо удобнее. «Войну миров» он читал, наверно, сотый раз, но с таким же интересом, как первый.

Взрослые курили и разговаривали. Потом начали спорить, причем кричали оба, как на площади. Что-то о роли личности. Санди терпеть не мог споров. Пришлось перейти в спальню родителей и закрыть плотнее дверь. Какой интерес спорить? Все очень просто. У них в седьмом «Б» каждый год переизбирают старосту, он и зазнаться не успеет. А в девятом «А» один староста сидел с пятого класса, так настолько зазнался, что пришлось ребятам его поколотить и переизбрать. Санди ни разу еще никуда не выбирали. Он не обижается, Командовать он и не умеет и не любит. Наверно, потому и из умеет, что не любит. В классе почему-то командные должности занимают девчонки. Пусть их, если нравится! Этот год избрали старостой Ляльку Рождественскую, дочь директора. Она неплохая девчонка. Простая. Пожалуй, слишком серьезная.

Александр Кириллович засиделся допоздна — все спорили. Заперев за ним дверь, Санди вернулся в столовую.

Андрей Николаевич стоял посреди комнаты и с растерянным видом тер себе грудь. Санди обратил внимание, что еще за чаем отец расстегнул пуговицы сорочки и поколачивал пальцами по груди. Теперь он как-то странно поводил головой.

— Что с тобой, папа? — удивился Санди. Он еще никогда не видел отца больным и не мог даже представить его заболевшим.

— Черт знает что такое… — удивленно проговорил Дружников. — Неловко повернулся, что ли? Словно кол посреди груди…

— Выпей минеральной воды, — неуверенно предложил Санди.

Он быстро откупорил бутылку, нарзана. Но с отцом началось что то странное: его бил озноб, он задыхался и скоро начал стонать, хватаясь за грудь.

Уложив отца в постель и дав ему не нарзана, а стакан горячего чая, который тот с жадностью выпил, причем зубы лязгали о стакан, Санди растерянно выбежал на площадку лестницы.

Он не знал, что делать. Позвонить маме? Еще испугается и сама заболеет. Может, ей нельзя оставить дежурство и будет только волноваться? Позвонить бабушке? Наверно, уже спят. Все-таки старые, тревожить-то их…

Пока Санди соображал, что предпринять, на площадку поднялись соседи.

— Что-нибудь случилось? — спросила соседка Зинаида Владимировна.

Узнав, что плохо с отцом, она не растерялась:

— Иди домой и сиди возле отца, а я вызову по телефону «скорую помощь».

Дальше события развернулись стремительно. Пока прибыла «скорая помощь», Андрею Николаевичу стало совсем плохо. Его сводила крупная дрожь, боль раздирала грудь, отдавая и в плечо и в лопатку. Санди, сам чуть не плача, укрыл отца всеми одеялами, которые у них были. Зинаида Владимировна дала Андрею Николаевичу валерьянки.

— Ничего, — успокоила она, — сейчас прибудет «скорая помощь»…

Дружников сразу сел на постели:

— Кто вас просил? Сейчас же отмените вызов. Не нужно никаких врачей!

— Теперь они уже выехали…

«Скорая помощь» в лице пожилой утомленной женщины-врача, молоденькой кудрявой медсестры и веселого санитара уже входила в оставленную приоткрытой дверь.

Быстрый осмотр, измерение давления, укол, какое-то лекарство выпить, и врач, вытащив из сумки книжку, села возле настольной лампы читать.

Зинаида Владимировна ушла от Дружниковых несколько обиженная.

Санди стоял в ногах кровати и не отрываясь смотрел в бледнее, лицо отца с закрытыми глазами. Медсестра и веселый санитар о чем-то тихонько шептались и даже хихикнули, после чего врач оторвалась от книги и очень строго посмотрела на них. Через полчаса они сделали второй укол и уехали, строго настрого приказав Санди сидеть около отца и в случае повторения приступа вызвать опять «скорую».

Когда они уехали, Андрей Николаевич выругался и приказал Санди ложиться спать. Пришлось повиноваться. Но на Санди напал страх: вдруг отец умрет? Он всю ночь вскакивал с постели и подходил к отцу. Отец то дремал, то смотрел перед собой широко раскрытыми глазами и несколько раз даже выругался вполголоса.

Утром Санди решил, что болезнь отца и бессонная ночь достаточно уважительная причина, чтобы не идти в школу. А раз уж остался дома, надо везде прибрать к приходу матери и вскипятить чай.

— Что мы будем делать? — уныло спросил Андрей Николаевич.

Он только что попытался одеться и идти на аэродром, но почувствовал непривычную слабость, «неловкость» в груди и снова лег, чертыхаясь. Потом он качал ругать «вчерашнюю врачиху». Что они понимают, эти врачи? Человек просто съел что-нибудь не то, а она разу: «Сердце! Стенокардия!» При чем здесь сердце? Отродясь не болело. И вообще это, наверное, была сильная изжога.

Вернувшаяся с дежурства Виктория Александровна нашла мужа и сына дома, чему сначала удивилась, потом испугалась. Версию об изжоге она выслушала довольно мрачно и, несмотря на протесты мужа, немедленно вызвала участкового врача.

На этот раз врач оказался пожилым мужчиной, на редкость флегматичного вида. Он молча выслушал больного, посопел, написал рецепты и бюллетень, велел лежать. Обещал зайти через день.

Уходя, он апатично спросил провожавшую его до лестницы расстроенную Викторию:

— Летчик?

— Да, летчик.

— Придется подыскивать другую работу. Больше ему летать нельзя.

Санди торопился из школы домой: сегодня утром у папы медицинская комиссия. Вдруг его спишут на землю? Он же не перенесет…

Но дома была одна мама. Отец еще не приходил.

— Давай обедать. Может, он задержится… — неуверенно предложила Вика.

Пообедали. Санди проголодался в школе и поел с аппетитом. Виктория Александровна почти ничего не ела. Затем Санди готовил уроки. Виктория что-то шила. Вдруг вставала и разогревала обед. Но мужа все не было.

Вечером Санди и мама сели играть в шахматы, но мама никак не могла сосредоточиться, — пришлось бросить. Несколько раз звонили на базу. Андрея Николаевича там не было. Искать по знакомым? Кажется, у него и среди летчиков не было друга. В десять часов вечера Вика позвонила свекру в институт. Он встревожился и сказал, что сейчас же придет. Через четверть часа он уже был у них.

— Может, ему стало плохо? — сказала Вика, едва профессор вошел.

— Вы не звонили в «скорую помощь»?

— Пет.

Стали звонить в «скорую», но Дружникову медицинская помощь не оказывалась. Нет, ничего похожего.

Все трое сели у стола и посмотрели друг на друга.

— Наверное, комиссия списала его на землю, и теперь он ходит один по городу, — устало сказала Вика.

— Но ведь он же знает, что ты будешь тревожиться.

— Сейчас ему не до меня, — тихо пояснила Вика.

— Но, кажется, естественно со своим горем сначала прийти к жене?

— Андрей не делится со мной ни горем, ни радостью. Когда-нибудь потом скажет при случае. — Виктория сказала это просто, без обиды.

Она казалась задумчивой и грустной. И удивительно юной. Как будто она не была матерью Санди, а девочкой из десятого класса. На ней было светлое платье с рукавами по локоть. Руки она положила на стол. И Санди невольно заметил, какие хрупкие и тонкие у нее руки. Эти руки поднимали, больных, водили недавно ослепших, не привыкших двигаться в темноте. Эти руки носили Санди, пока он не вырос. Эти слабые плечи готовы были всегда принять тяжелый груз чужого горя. Впрочем, для Виктории не существовало слова «чужой».

— Видите ли, он уж такой… Наверно, не может быть иным? — продолжала Виктория Александровна. — А вы… простите, отец, вы делились с семьей своими чувствами и мыслями?

Профессор смутился:

— Я? Нет. Пожалуй, нет… Но это совсем другое.

— Отчего же другое?

Николай Иванович посмотрел на Санди, но как-то рассеянно.

— Сначала… в первые годы брака я рассказывал жене обо всем. Но она никогда не понимала меня. На все, что я ей говорил, была реакция как раз обратная той, которую бы я хотел вызвать. Когда я был возмущен, огорчен или унижен, она только пожимала плечами: «А как же иначе? Ничего здесь нет унизительного для ученого». Когда я жаждал сочувствия, она радовалась. Если я радовался, она беспокоилась и огорчалась. Разговоры по душам кончались ссорой. А потом отчуждение и взаимная неприязнь. Когда я стал академиком, гм, да… она прекратила всякие споры. Берегла мой покой. Но я по глазам ее видел, что она думает, и все равно раздражался. И я стал молчать. Собственно, мы молчали годами. Да.

— И в этом молчании Андрюша вырос, — просто, без укора заметила Виктория Александровна.

— Вы думаете поэтому? Он родился таким. Мальчиком был угрюм, флегматичен, замкнут. Я поражаюсь, как он выбрал профессию летчика. Это меня очень, помню, изумило.

— На работе он не флегматичен, — возразила Виктория. — И когда он влюбился в меня, тоже не был флегматичен. Ведь он буквально завоевал меня. Заставил себя полюбить. Сначала он мне даже не понравился. Подружки говорили о нем:»Бурбон какой-то!» Потом я увидела в нем настоящее, запрятанное очень глубоко. Сначала он раскрылся насколько мог. Но потом… к концу первого года супружества, он стал снова таким, каким был в детстве. Как вы говорите, замкнутым и угрюмым.

— Вам, наверно, очень тяжело с моим сыном? — горько сказал Николай Иванович.

Они обращались друг к другу то на «вы», то на «ты». А Виктория называла его то отец, то Николай Иванович, как когда. Виктория ничего не ответила на его вопрос и стала поить его чаем.

Скоро Санди лег спать, у него глаза слипались, потому что привык ложиться ровно в одиннадцать часов. Виктория Александровна задернула за ним занавеску, и Санди тотчас уснул.

Но потом он проснулся неизвестно через сколько времени и в полудреме стал слушать разговор мамы и дедушки.

— Он все время дуется, словно я в чем-то перед ним виновата, — тихо говорила мать. — Я с детства не переношу, когда на меня сердятся… На меня нападает тоска. Я спрашиваю: «Андрей, ты на меня сердишься?» Он удивляется: «За что?» Действительно, за что… Я никогда никому об этом не рассказывала. Не вынесла бы, чтобы о моем муже сказали с осуждением. Даже дома не говорила. Отец горяч, мачеха тоже. И они слишком любят меня.

— Вы думаете, я не люблю маленькую Вику? — грустно спросил дедушка

— Спасибо. Вы всегда относились ко мне очень хорошо. Но все же Андрей ваш сын. Я хотела посоветоваться. Меня беспокоит…

— Что вас тревожит, Вика?

— Неделю или полторы он ясен, ласков, добр ко мне и к Санди… Потом настроение его портится. Он делается зол, угрюм, раздражителен, замкнут. Из него слова не вытянешь. Это длится три, четыре или пять недель. Потом снова просвет — мы счастливы, — и опять недели мрачности. Вот так длится пятнадцать лет. Иногда мне приходит в голову… Может, это болезнь?

— Не думаю, Вика.

— Но почему? Я спрашивала его не раз: «Может, ты разлюбил меня? Тогда давай разойдемся». Когда он в хорошем настроении, то утеряет, что любит меня больше жизни. Когда в плохом, то просто звереет от этих вопросов: «Это ты меня не любишь! Потому и хочешь развода». И вот… если его демобилизуют… Это будет крушением всей его жизни. Я боюсь. Где он сейчас? Уже два часа ночи. Где-то бродит по ночному городу и переживает. Сам. Один.

Профессор подавленно молчал.

— Вам пора отдыхать, — сказала Виктория Александровна. — Я вызову такси, отец.

Санди уснул, не дождавшись ухода дедушки. Слышал он этот разговор спросонок, но потом он вспомнился ему явственно.

Андрей Николаевич пришел на рассвете и сразу лег спать. Утром, уходя в школу, Санди узнал, что отца списали на землю.

 

Глава шестая

«ЕРМАК ЗАЩИЩАЕТСЯ САМ!»

Опять Ермака не было в школе, и Санди решил навестить его, пусть даже вызвав неудовольствие. Санди запомнил из рассказа бабушки: улица Пушечная, дом номер один.

Наскоро пообедав у бабушки (дома был только отец, страшно раздраженный и злой, мама — на дежурстве в больнице), Санди, никому не говоря, отправился на Пушечную.

Дом он нашел скоро — старый, облупленный. Улица обрывалась внезапно, будто ее переломили пополам, как хлебный батон. За обрывом сверкало на солнце лилово-зеленое море — нее в солнечных зайчиках. Сквозь булыжную мостовую — наверное, еще в прошлом веке мостили — всюду пробивалась трава. Несмотря на декабрь, иные деревья не сбросили листья, другие уже приготовились к зиме. Но она никак не наступала. Миндаль стоял в недоумении: может, уже пора цвести?

Во дворе о чем-то совещались два испуганных мальчугана. Санди хотел их спросить, где живет Ермак, но они сами бросились к нему и, шепелявя, сообщили, что какого-то Кольку взяли в плен мальчишки «с того двора», заперли в сарай и будут его сейчас пытать!

— Не по правде же будут? — успокоил Санди ребятишек. Но они не успокоились, лучше зная противника.

— По правде, как вчера в телевизоре!

Пришлось идти освобождать пленного. У дверей сарая стояли на страже два «фашиста», лет по десяти. Не вступая с мелкотой в разговоры, Санди открыл щеколду и освободил толстогубого черноглазого мальчишку, который в тоске стоял посреди сарая, заваленного дровами и хламом. Воспоминания о вчерашнем телевизионном представлении не прибавляли ему мужества. Под охраной Санди ребята вернулись в свой двор. Санди попросил Кольку показать, где живет Ермак. Ребята охотно проводили освободителя в длинный захламленный коридор.

— Вон номер семнадцать! — И ребята убежали. Санди несмело постучал в дверь.

— Войдите! — отозвался на удивление приятный мужской голос, бархатистый баритон.

Санди вошел. Сердце у него сильно билось. Он сам не знал, что ожидал там увидеть. Страшные преступные рожи? Воровской притон? Жилище Феджина?

Представляю испуганнее, растерянное лицо Санди, когда он в новом, с иголочки, пальто, чистеньком школьном костюмчике с белоснежным воротничком стоял на пороге в тоске, как тот Колька, ища глазами Ермака. Но Ермака не было.

На смятой, грязной кровати — подушки в перьях — тяжело спала пьяная женщина. Обесцвеченные химикатами, сухие тусклые волосы закрыли ей лицо. Санди отвел глаза.

У квадратного, накрытого ободранной клеенкой стола, заставленного чем попало, вплоть до сапожной щетки и пустой баночки из-под ваксы, рядом — полбуханки черствого хлеба, сидел высокий, дородный мужчина в застиранной полосатой пижаме. Мужчина, несмотря на мешочки под глазами и не-

которую одутловатость, был очень красив. (В двадцать лет он наверно, сводил с ума всех девчонок. Но и теперь на него оборачивались на улице!)

Самое красивое в его лице был нос, словно точеный, с нервными, подвижными ноздрями. Глаза тоже красивые — большие, зеленовато-голубые, ясные, как у ребенка. Высокий, «мыслительный» лоб, тонкие густые брови, выразительный рот (лучше всего он выражал иронию), бледное надменное лицо — его кожа не поддавалась загару. И руки у Ермакова отца были красивые, с длинными, тонкими пальцами музыканта. Обильные поповские волосы, светло-каштановые, уже начавшие редеть, но еще волнистые и блестящие, с застрявшим среди них куриным пухом от подушек.

Санди смущенно поклонился Станиславу Львовичу и пробормотал, что он товарищ Ермака и зашел узнать, не заболел ли…

— А-а! Садитесь, подождите. Ермак скоро придет. Он пошел на рынок. Мы еще не обедали.

Санди неловко сел на табуретку, предварительно убрав с нее огромную кастрюлю с остатками вчерашней каши.

Отец Ермака добродушно рассматривал Санди, а Санди — его. Кажется, они друг другу понравились. Взглянув на спящую жену, Зайцев-старший встал и заботливо прикрыл ее ноги одеялом. Потом сел на прежнее место.

— Простите, ваша фамилия? — полюбопытствовал он, обращаясь к Санди, как к взрослому.

Санди, почему-то покраснев, отрекомендовался. Зайцев удивился и переспросил. Затем стал расспрашивать Санди о его отце. Санди сказал, что отец — летчик, не упомянув насчет болезни и списания на землю: больно было об этом говорить.

— Ермак ни словом не обмолвился, что дружит с вами! — удивился Станислав Львович. — Какой, однако, скрытный. И в кого он только уродился? У меня и у матери душа нараспашку.

Кстати, у него не только душа была нараспашку. В тот день, несмотря на то что в комнате было не топлено, пижама, надетая на голое тело, была тоже распахнута; сквозь нее виднелось белое, заросшее черными волосами тело.

— Когда-то мы с Андреем были друзья, — медленно и как-то неразборчиво, словно у него была каша во рту, произнес Зайцев. — Как странно, теперь дружат наши сыновья… Может, и вы когда-нибудь отречетесь от Ермака…

— Я очень уважаю Ермака, — просто сказал Санди.

— Да? Гм. Все его уважают… Даже «милые» соседи и то уважают. Любопытная проблема: стоит ли чего уважение обывателя?

Он задумался. Перед ним на свободном краешке стола — видно было, что он сдвинул все предметы, — лежала стопка бумаги. Несомненно, он писал стихи. И Санди ему помешал.

— Это поэма об одиночестве. Не знаю, закончу ли… Все начинаю и не заканчиваю. Поэма называется «Человек без рук».

— Он потерял руки в войну? — сочувственно спросил Санди.

— Нет, что вы! Это образ.

Слоено руки отрезали человеку… Куда деться без рук? Что ухватишь култышками?

Хотите, я вам прочту то, что уже написал? Черновик, разумеется. Надо еще много поработать. А мне совсем некогда!

Санди попросил прочесть.

Читал Станислав Львович хорошо. Когда-то он на конкурсе чтецов занял первое место. В поэме человек с култышками жаловался на одиночество, на то, что он заблудился в мире… По улицам огромных городов проходили толпы одиноких. По искаженным лицам скользили блики от неоновых реклам.

«Капиталистический город», — сообразил Санди, рассматривая Ермакова отца, Что-то трагическое было в его глазах и около носа. Наверно, потому, что Стасик и мир разошлись во мнениях.

В ящиках стола валялось множество начатых поэм, повестей, сатирических басен. А также этюдов к картинам — монументальным полоткам, на которых нельзя было ничего понять. Одна такая картина на огромном фанерном листе сохла на скамье возле входной двери. Под скамьей стояло корыто с намоченным серым бельем.

Как Санди потом узнал, Станислав Львович увлекался поэзией, живописью, ваянием, цветной фотографией, кибернетикой, судостроением, археологией и палеонтологией. Подобно гениям эпохи Возрождения, интересы его были всеобъемлющими. Единственное, что ему мешало, — неумение сосредоточиться. И еще эпоха. Современники. По его словам, они были слишком утилитарны и ограниченны. Недопонимая всей глубины его интересов, они требовали от него самого примитивного — умения трудиться. Сосредоточиться на какой-нибудь одной специальности.

Во всем этом Санди разобрался потом, а в тот день слушал стихи, и они понравились. Может, польстило, что автор сам прочел их да еще поинтересовался его мнением.

— Хотите, я их перепишу вам? — предложил он и тут же переписал каллиграфическим почерком на странице, вырванной из Ермаковой тетради по русскому языку, лучшие места.

Когда Санди уложил листок с поэмой в карман, Станислав Львович стал рассказывать, как он выступал в оперетте и какой имел успех.

— Да, кабы я не ушел из оперетты, теперь меня знала бы вся страна, — сказал он без сожаления, просто констатируя факт. Он никогда ни о чем не сожалел, принимая жизнь философски.

— Почему же вы ушли из оперетты? — спросил Санди.

— Меня посадили в тюрьму, — пояснил Станислав Львович. — Запутанная история. Просто так как-то получилось. Хотелось удружить приятелю. Он мне всегда помогал безвозмездно. И вот попался вместе с ним… Не отнеслись ко мне объективно… В колонии мне было не так уж скучно, — продолжал он. — Все пять лет я был при клубе: писал декорации, пьесы, оформлял стенгазеты, руководил драматическим кружком. Начальник души во мне не чаял. Я подготовил его сынка по математике, так он сдал в политехнический институт на пятерки. Кажется, никогда в жизни я столько не работал, как в колонии. Меня там ценили, начиная от начальника и кончая последним воришкой.

— А теперь где вы работаете? — стесняясь спросил Санди.

— Теперь? По оформительской части. Нерегулярный, конечно, заработок, но дает некоторую возможность заниматься искусством. Друзья помогают при случае. Но придется, наверно, куда-нибудь поступить… Косо смотрят, знаете. Эх, какую я интересную инсценировку на днях сделал! Жаль, нет сейчас магнитофона… Пришлось загнать. Лапутяне! Наш советский гражданин, представляете, попадает в лилипутию. Лапутяне тоже за это время прогрессировали… У них уже…

Ермак застал своего друга хохочущим во все горло: Станислав Львович рассказывал о лапутянах двадцатого, века. Оба почему-то смутились и замолкли, неуверенно глядя на Ермака.

Ермак стоял в дверях, маленький, тщедушный, в драной курточке, из которой вылезла вата, и держал в руках тяжелую кошелку с продуктами. Увидев Санди, он от неожиданности уронил кошелку. Картошка и свекла рассыпались по полу. Лицо Ермака болезненно сморщилось. Едва наметившиеся морщинки на переносице и у рта углубились. Зато у его отца не было и намека на морщины: он отнюдь не собирался стареть.

Санди вскочил со стула и бросился к Ермаку:

— Тебя не было в школе целых два дня… Я беспокоился… может, ты заболел.

— Он никогда не болеет, — снисходительно заметил Станислав Львович. — Завидное здоровье!.. Просто я не пустил его в школу: у Гертруды запой. Соседка, которая нам обычно помогает, заболела вирусным гриппом. Ермак, не заходи к ней, а то перенесешь заразу! Надо же было кому-то идти на базар.

Ермак позвал Санди с собой на кухню, и они стали готовить борщ. Больной соседке — тете Нюсе — Ермак сварил манную кашу и отнес ей, а когда борщ был готов, налил ей миску борща. Тетя Нюся была одинока. Работала на швейной фабрике. Она обстирывала семью Зайцевых, и, хотя ей не только не платили за это денег, но даже спасибо ни разу не сказали, она продолжала это делать. Когда другие соседи убеждали ее не стирать на них (с какой стати?), тетя Нюся говорила: «Если я не постираю, другой не постирает, то ведь так и будет грязное лежать в углу!»

Когда обед был готов, Ермак накрыл на стол и сделал попытку разбудить мать. Но Гертруда валилась на постель, как большая кукла, которая открывает и закрывает глаза.

— Дай ей понюхать нашатырного спирта, — посоветовал Станислав Львович.

За неимением нашатыря Ермак дал ей понюхать денатурата. Она сразу пришла в себя и уцепилась было за пузырек, но Ермак быстро его спрятал. Она, зевнув, стала слезать с постели.

Мать Ермака оказалась высокой, статной, еще красивой женщиной. Она была даже выше мужа. Поразительно, как у таких дородных родителей рос маленький, худенький сын?

Станислав Львович радушно пригласил Санди отобедать. Санди было стал отказываться, так как уже пообедал у бабушки, но Зайцевы не могли представить, чтобы он был сыт, и налили ему полную тарелку борща. Пришлось съесть, тем более что все вокруг жевали с заразительным аппетитом. На второе Ермак подал полкило изюма, который компания сразу уничтожила.

— Сколько у тебя осталось денег? — спросила Гертруда и, узнав, что ничего не осталось, сердито заметила, что можно было бы обойтись и без мяса — вегетарианский борщ даже полезнее. Она пришла в очень плохое настроение. Может, не выспалась?

Ермак поспешно убрал со стола и, засунув немытую посуду под лавку, на которой стояла неоконченная картина, позвал Санди.

Уходя, Санди бросил взгляд на комнату и ее обитателей. Гертруда опять легла, а Станислав Львович занялся выпиливанием по дереву. Гений его был поистине неистощим. Половину мебели он сделал сам, своими руками: сборные и разборные конструкции.

У Зайцевых была вполне современная комната, только слишком захламленная и неубранная. Мебель недоделана и потому стояла боком. На стенах висели засиженные мухами, картины — какие-то многоугольники, паутины и спирали. Это были подарки друзей-художников, часто забегавших к Зайцевым «на огонек». Поражало полное отсутствие книг. После Санди узнал, что у Зайцевых книги сдавались, как. бутылки, сразу после употребления.

Мальчики вышли в темный коридор, где пахло мышами и гнилой картошкой: под полом был погреб для хранения овощей.

— Идем ко мне! — шепнул Ермак.

К нему надо было не идти, а лезть вверх по чердачной лестнице.

На чердаке возле теплого дымохода (дом был старый, и печи были старые: их топили углем) у Ермака было подобие комнатки. Стены из фанеры и ящиков, оклеенные разноцветной обойной бумагой. Из ящиков же постель, накрытая заплатанным одеяльцем, и соломенная подушка. На колченогом столе — учебники и тетради. Прочно сбитый табурет.

Из чердачного застекленного окна вид на море. Стекло было хорошо промыто. Вид поистине роскошный. Не у всякого министра в квартире имелся такой вид. Санди сказал об этой Ермаку; тот просиял, польщенный.

— У меня тут и электричество. Смотри!

— Сам провел?

— Помогал один пенсионер.

— Ты здесь и ночуешь?

— Иногда… Часто. Надо же мне где-нибудь спокойно отоспаться. Здесь и уроки хорошо учить — никто не мешает. Наши сдают угол… кому не досталось номера в гостинице. Больше почему-то алкоголики. Сразу посылают за водкой. А я тут спрячусь…

— Отец с матерью не знают?

— Про это место? Нет. Ты смотри не проговорись. Соседи знают, но молчат. Ты садись вот сюда!

Мальчики сели на постель. На чердаке было сыро и холодно, но от «борова» тянуло теплом.

— Тебе не страшно здесь ночью? — спросил Санди каким-то не своим голосом; у него вдруг сдавило горло.

— Не страшно. Привык. Прежде боялся… крыс. А тег-ерь я их потравил. Ко мне ночью коты приходят. Иногда по три-четыре кота, спят в ногах. Веселее! Я прижмусь спиной к дымоходу, знаешь как тепло! Хорошо! Лежишь один. Никто не мешает думать. А весной совсем хорошо будет. Открою окно… Только коты очень орут. Как тигры в джунглях. Ты не думай, меня часто приглашают ночевать то одни соседи, то другие. Мне просто здесь больше нравится. Правда, здесь хорошо?

— Д-да… — неуверенно согласился Санди.

Ему совсем не казалось, что на чердаке хорошо. На месте Ермака он бы умер со страха. А Ермак ничего не боялся. Молодец!

— О чем же ты думаешь, когда тебе не мешают думать? — спросил Санди.

Ермак усмехнулся:

— Так. О самых разных вещах.

— Ну, хоть например?

— О многом. О марсианах думал…

— Разве они есть, по-твоему?

— Обязательно есть! А кто же каналы рыл? И у них нет Луны, как у нас, а Два искусственных спутника. Я сам читал в журнале.

— Я тоже читал. А что ты думаешь про марсиан?

— Ну, раз совсем другая планета, они, наверно, не похожи на людей. Не только по наружности не похожи, но и души человеческой у них нет…

— Как это понять — нет души? — перебил Санди. — А разве у нас есть душа?

— А как же! Может, это по-другому как называется… Мы еще не проходили в школе. Скажем, математика — для дела, чтоб строить, возводить — техника! А песни, музыка, сказки, интересная книга, фантастика — это для души. А у марсиан, может, совсем ничего нет для души, а только для техники. И они не рассказывают маленьким марсиатам сказки. Не делают для них игрушек, даже не понимают, что можно играть… И знаешь, Санди, может, у них совсем нет злых и добрых?!

Последнее, кажется, только что пришло Ермаку в голову. Он далее побледнел.

— Ни злых, ни добрых, просто как у пчел: каждый делает свое дело, и все. Как мне их жалко!

На Санди размышления Ермака произвели большое впечатление.

— А почему они к нам не прилетят, если у них такая высокая техника? — спросил он.

Ермак оживился.

— Обязательно уже прилетали — невидимкой! Читал «Человек невидимка»? Уэллса. А у них невидимый космический корабль. Бывают необъяснимые крушения самолетов. Ты же сам мне рассказывал! Это самолет столкнулся с марсианским невидимым. Да, невидимо они у нас были. Только ничего не поняли. В технике-то разобрались — это для них доступно, — а больше ни-че-го не поняли. Для чего скрипка, песня, картина. Картины они, наверное, приняли за чертеж. Для чего выдуманное в книгах — не поняли. И что такое человек, ничего не поняли. Ведь они, если это всё так, гораздо ниже человека.

— Есть и люди… как эти твои марсиане, — неожиданно решил Санди.

— Есть, — неохотно согласился Ермак.

Странно — он любил людей… Санди всегда этому удивлялся, потому что Ермака больше окружали плохие люди. Все же Ермак их любил. За человеческое в них.

Вдоволь нафилософствовавшись, мальчики поднялись.

— Когда придешь в другой раз, — сказал таинственно Ермак, — сначала подойди к окну и свистни два раза. Если я у себя, то сразу отзовусь. Смотри нашим не проговорись про убежище.

— Нет, что ты!

— У меня и книги есть. Хочешь, покажу?

— Хочу.

Ермак полез в ящик под постелью и достал оттуда узелок. Несколько книг, — завязанных в старый платок.

Ермак прятал книги от матери — она могла их пропить. А может, от отца — он мог их проесть, когда не было, например, денег на завтра.

Ермак с гордостью разложил на постели книги. У Санди опять сжало горло. Он вспомнил свою библиотеку, так заботливо и щедро подобранную родными.

Вот книги Ермака — его друг запомнил их на всю жизнь.

Странный подбор! Там были две старые-престарые книги, напечатанные сто лет назад: роман Брет-Гарта «Заваленные в Игльсе снеговым завалом» и Фламмариона «Многочисленность обитаемых миров». Сказки Андерсена. Томик стихов Багрицкого, «Школа» Гайдара и какая-то потрепанная книга без начала и конца, очень интересная, — Санди потом ее прочел.

Разным путем попали эти книги к Ермаку, но он их любил и хранил. Снова спрятав книги, Ермак предложил спуститься через чердачное окно, «чтобы не застукали». Санди согласился. Без особого удовольствия. Вылезли на крышу, закрыли за собой окно, перелезли на сарай, потом на уборную и спрыгнули на землю. Ермака уже звали. Кто-то пришел в гости, и, наверно, хотели послать его за водкой, но приятели проскользнули успешно мимо дверей.

Они пошли пешком через весь город. На сердце у Санди было тревожно. Он переживал за Ермака. Ему хотелось пригласить его к себе погостить или хоть переночевать. Но даже этого он не мог сделать. Дома был отец — раздраженный, больной. Он терпеть не мог, когда у них кто-нибудь ночевал. Когда у Дружниковых останавливалась на день-два мамина подруга из района, отец потом дулся недели две. И почему он был такой нелюдим? Ведь веселее, когда кто нибудь ночует!

А Ермак стал для Санди еще дороже. До чего хороший парень! А какой умный! Во всей школе не было такого, даже в старших классах.

Вечером, перед сном, Санди рассказал все про Ермака Виктории Александровне. Лицо ее омрачилось.

— Бедняга! — прошептала она, беспомощно глядя на сына и прислушиваясь к нервным шагам мужа.

Опять Андрей курит, хотя запрещено строго-настрого врачом, и ходит из угла в угол.

— Знаешь, какая у него мать? А отец ничего… Он мне даже понравился! — заключил Санди.

— Он хуже ее, — возразила Виктория. Она сидела на кровати Санди, в ногах. — Какая бы она ни была, но она работала все эти годы. Она — глава семьи. Но почему эта женщина стала пить? Кто довел ее до этого?

— Во всяком случае, не муж! — сказал незаметно подошедший Андрей Николаевич. Он слышал этот разговор. — Я ее знал, когда нам всем не было и двадцати. Она уже тогда напивалась во всяких подходящих и неподходящих компаниях. Она уже в шестнадцать лет была противная кривляка, накрашенная и неестественная. Типичная стиляга. И за такого же вышла замуж. Я бы на твоем месте не разрешал Санди наведываться туда.

Андрей Николаевич не вмешивался в воспитание сына. Единственное, что он иногда себе позволял сказать, было: «Я бы на твоем месте не разрешал…»

— Не может же он бросить Ермака? Когда-то товарищи Гертруды и Стасика предоставили им идти своим путем…

— Гм! Вот как… Кстати, насчет Санди: не думаю, чтоб он мог влиять на кого-либо, тем более на этого Ермака. Санди сам целиком подпал под его влияние.

— Я верю Ермаку, — серьезно и настойчиво сказала Виктория. — Но как его защитить?

— Ермак защищается сам! — воскликнул Санди.

 

Глава седьмая

ПЕРВАЯ БИТВА — ПЕРВАЯ ПОБЕДА

…Лягушка еще жила. Бока ее тяжело вздымались. Она была распята на дощечке, у нее был удален головной мозг, но она все жила и жила и никак не могла умереть. Мария Федоровна носила ее из класса в класс, чтобы показать ученикам значение головного и спинного мозга.

В перемену Санди заходил на минуту в учительскую спросить мел — он был сегодня дежурный — и слышал, как математик Виктор Николаевич сказал: «Не пора ли животное умертвить? Черт знает что такое!» Мария Федоровна пожала плечами и сказала: «Это на дохлой-то лягушке опыты делать? Молчите уж! Я ведь не лезу в вашу математику!»

В зоологии Шалаева и Рыкова было написано: «Если у лягушки удалить или разрушить головкой мозг, она сразу не умирает… Чувствительность у такой лягушки не потеряна. Если ее ущипнуть за лапку, ока ее отдергивает. После разрушения и головного, и спинного мозга лягушка не отвечает ни на какие раздражения: можно щипать лапку, облить ее кислотой — животное остается неподвижным».

И Мария Федоровна щипала умирающую лягушку за лапку, и та ее отдергивала. У лягушки еще не был удален спинной мозг.

В классе стояла гробовая тишина. Девчонки старались не смотреть. Мальчики смущенно ежились. Один только Гришка Кочетов разглядывал с интересом. Он ловил кошек и собак и сдавал их куда-то за деньги.

Санди взглянул на Ермака. Он сидел потупившись, захлопнув учебник. Лицо его как-то сразу осунулось, на лбу выступили крупные капли пота, как тогда в самолете, когда его укачало.

— Дружников!

Санди вздрогнул и, чего-то стыдясь, вышел к доске. Удивительно, как меняется класс, когда смотришь не с парты, а стоя у доски. Ты уже не вместе со всеми смотришь и слушаешь, а на тебя смотрят, тебя слушают и порой, как сейчас, словно ждут чего-то от тебя и будут огорчены и разочарованы, если не дождутся.

Ребята определенно чего-то ждали — тридцать пар широко открытых глаз, устремленных на Санди с ожиданием. Ляльке Рождественской хотелось плакать, но она крепилась. Неосознанное ожидание класса передалось и ей. Староста седьмого «Б», затаив дыхание, тоже чего-то ждала от Санди. Если бы учительница вызвала вместо Санди Гришку Кочетова, никто ничего бы от него не ждал. Но Санди верили… Все ждали, как он поведет себя в этом случае. Ведь именно Санди был организатором, когда однажды отлупили Гришку за избитого щенка (за что Санди в свое время и был наказан четверкой за поведение).

Мария Федоровна сидела невозмутимо, рука ее лежала на столе, рядом с лягушкой. На учительнице был шерстяной коричневый костюм, белоснежная блузка, черные волосы уложены в модную прическу. Черты лица правильные, взгляд твердый, деловой и строгий.

«Как она не понимает?» — волнуясь, подумал Санди.

— Дружников! Какими опытами можно выяснить значение у лягушки головного мозга?

Санди взглянул на лягушку. Она может промучиться еще два или три дня… Взглянул на Ермака — тот все сидел потупившись, в той же позе… Еще заболеет…

У Санди бешено заколотилось сердце… Не раздумывая о последствиях, он схватил дощечку с лягушкой и выскочил из класса. Он бежал по коридору, по лестнице вверх, бежал изо всех сил, будто Мария Федоровна гналась за ним, чтобы отнять лягушку. Запыхавшись, он остановился возле кабинета директора. А что, если Петр Константинович прикажет вернуть лягушку в класс? Санди повернулся, слетел по лестница вниз, к раздевалке. Надо ее убить, чтобы не мучилась… Санди весь дрожал от ужаса. Послышались чьи-то шаги. Санди метнулся в сторону и больно ударился о стену. Затем он выбежал во двор и там, за школьной мастерской, похоронил лягушку.

Раздался звонок на перемену. Санди стал медленно подниматься по лестнице. Минуту спустя мимо него пронеслась половина ребят, спешащих на улицу. В классе его окружили разволновавшиеся ребята.

— Что тебе теперь будет? — спросил Вовка, который жил с ним в одном доме.

— Не знаю. Если она еще раз принесет лягушку, я снова сделаю то же!

Все заговорили разом, так что Санди ничего не смог понять.

Ляля Рождественская кое-как водворила порядок. Ее голубые глаза, что называется, метали молнии. Санди даже удивился: Лялька была очень спокойная девочка.

— Ребята, надо всем нам договориться и потребовать, чтобы она не мучила животных!

— Санди молодец! — загалдели опять ребята. Мальчишка из шестого класса заглянул в дверь:

— Дружников! Иди в учительскую, директор зовет.

— Санди, я пойду с тобой! — сказал Ермак.

— Я тоже иду как староста! — заявила Ляля. Она была дочь директора, но это ей только мешало: с отцом труднее договориться, чем с директором.

С Санди пошли все, даже Гришка Кочетов, хотя он и считал, что подняли шум из-за пустяков. Так всем классом и ввалились в учительскую.

— Что это, почему вас так много? Марш в коридор! Вызвали только Дружникова! — резко сказала Мария Федоровна.

На ее щеках рдели пятна. Учителя тоже были взвинчены. Видно, успели поспорить между собой.

Ребята неохотно вышли в коридор, оставив дверь полуоткрытой. Мария Федоровна встала и плотно захлопнула ее. Санди остался один с учителями.

Он знал их всех, даже у кого еще не учился, потому что в эту школу он ходил целых семь лет.

Сначала, первые четыре года, Санди не любил школу. Потому ли, что невыразимо скучны и томительны были уроки Татьяны Макаровны. Он был слишком мал, чтобы выдержать четыре урока навытяжку. Учительница была строгая. Малейшее движение в сторону соседа по парте вызывало оклик. Как часто потом думал Санди, подросши: «Почему она ни разу не попыталась заинтересовать, развеселить, сделать из урока подобие игры?» Рано Санди призвали к соблюдению долга. Дома было радостно, интересно, в школе тяжело.

Только в пятом классе Санди сделал удивительное открытие: оказывается, уроки могут быть интересными, а учителей можно любить!

Класс был разболтанный, ребята озоровали. Один Ермак не баловался. Не то что он был уж таким тихоней, просто у него не было потребности пускать бумажных галок или мычать с закрытым ртом, чтобы немножко позлить добрую Людмилу Владимировну, которую все очень любили. Татьяну Макаровну Вьюгину не любили, но не посмели бы пускать на ее уроке галок.

По-настоящему Санди полюбил школу с шестого класса. Главной приманкой был Ермак, но и учителей он любил, кроме Марии Федоровны, которую все недолюбливали — и ученики, и учителя. Через Лялю Рождественскую, изрядную «болтуху», ребята были хорошо осведомлены о делах учительских. Знал бы Петр Константинович, что его конфиденциальные беседы с коллегами за чашкой чая или бутылкой виноградного потом комментировались сначала в седьмом «Б», потом и в остальных классах, конечно, под строгим секретом.

Санди стоял посреди учительской, призванный к ответу за дикий, недисциплинированный поступок, и — странно — все учителя, кроме двух-трех, со скрытым одобрением смотрели на него. Наверно, им тоже было жалко лягушку!

Математик Виктор Николаевич, высокий, энергичный, добродушный, но вспыльчивый, стоял у открытой форточки, курил и хмурился. Время от времени он грустно и одобрительно поглядывал на Санди и возмущенно на Марию Федоровну. Добрая Людмила Владимировна, близорукая, седая, только вздыхала. Санди стало немного легче.

— Подойди ко мне, Дружников! — сказал директор.

Петр Константинович Рождественский был директором этой школы сорок лет. Сейчас ему было под семьдесят, но выглядел он молодо: сухощавый, стройный, волосы густые, зубы все целы, лицо почти без морщин. Он с юности увлекался альпинизмом и теперь еще ежегодно летом отправлялся с учениками на Кавказ, хотя уже лично не штурмовал высокие вершины. И все же годы сказывались. Он преподавал географию, и на уроках его стало что-то очень шумно. Учителя тоже не слишком слушались его.

Санди вдруг подумал, что в эту самую школу ходил его отец и отец Ермака и Петр Константинович учил их. Тогда он был строг и на уроках его сидели тихо. А до революции эта школа называлась «реальное училище», и в ней тогда учились дедушка Санди, Николай Иванович, и сам Петр Константинович, тогда просто Петька Рождественский. Трудно было представить его маленьким.

— Расскажи, Санди, что произошло, — тихо сказал директор.

— Распустились донельзя! — раздраженно бросила Мария Федоровна.

— Я попрошу вас не перебивать, — спокойно приказал директор и снова обратился к Санди: — Что произошло?

Санди густо покраснел: все на него смотрели, весь педколлектив.

— Лягушка… — сказал Санди с усилием. — Она же еще жила. Мучилась. Я решил ее умертвить… сразу.

Санди взглянул на приоткрывшуюся дверь — там его слушали одноклассники. Это придало ему храбрости.

— Мы и так верим, раз написано в учебнике. Мы просим, весь класс, спросите ребят: не надо больше таких опытов.

Петр Константинович покачал головой.

— Почему ты не пришел ко мне и не сказал, что не можешь смотреть… Надо соблюдать дисциплину. Кто же так поступает?

— Я думал о лягушке. Она бы мучилась до сих пор.

— Подвергать такому зрелищу детей! Безобразие! — пробормотал математик и сморщился.

— Разрешите мне, Петр Константинович, — решительно вмешалась Вьюгина. — Дружников мой бывший ученик. Четыре года!.. Знаешь ли ты, Дружников, что в научных институтах физиологии медицины производят опыты над кроликами, собаками, морскими свинками ради науки, ради человека! Во имя высоких целей! Павлов даже поставил памятник за это собаке. А его ученики изучали на собаке боль. Болевые ощущения. Понимаешь?

— Мы же не научные работники, только ученики… — дрожащим голосом возразил Санди.

— Все понятно! — прервал его директор. — Мы обсудим эту историю на педсовете. А теперь попроси у Марии Федоровны извинения. Что же ты молчишь?

Санди размышлял: просить или не просить? Он не чувствовал себя виноватым. Но, наверное, лучше попросить. Может, на этом все и кончится.

Санди повернулся к преподавательнице биологии, смотрящей на него злыми глазами.

— Мария Федоровна, я прошу извинения! — сказал он вежливо и холодно.

Мария Федоровна от возмущения даже вскочила со стула.

— Дружников ничего не понял и ни в чем не раскаялся! — вскрикнула она пронзительно.

— Дружников! — опять вмешалась Вьюгина. — Скажи: «Я поступил нехорошо и никогда больше этого не сделаю».

Математик сделал резкое движение и, захлопнув форточку, уставился на директора. Однако сам ничего не сказал.

Подошел и сел на диван, ожидая, что скажет ученик Дружников.

— Для Марии Федоровны я, конечно, сделал плохо, но для лягушки — хорошо, — философски признал Санди.

Молоденькая преподавательница. английского языка неожиданно для самой себя хихикнула. Санди покраснел.

— Мама мне сказала, еще когда я был маленький, что, если я позволю, чтоб при мне мучили животное, она не будет меня уважать. Как же быть?

— Ладно, Санди, иди… — утомленно сказал директор. — Вы еще малы для таких опытов.

В коридоре Санди окружили разволновавшиеся ребята.

— Это ты из-за меня сделал… — виновато сказал Ермак.

— Почему это из-за тебя? Для нас всех! — возразила староста. — Молодец, Санди! Я еще поговорю с папой дома. — Судя по Лялькиному тону, разговор этот не сулил директору ничего хорошего.

Больше Мария Федоровна не приносила на урок разрезанных лягушек.

Лялька Рождественская рассказала по секрету, что Мария Федоровна ходила в гороно жаловаться на директора, что гороно встало на ее сторону, но Петр Константинович не послушал гороно. Он был старый, заслуженный учитель и мог себе это позволить. Все же ему пришлось бороться, и он даже писал письмо в «Литературную газету», которое было напечатано. На этом пока все кончилось.

Санди торжествовал. Это была первая его битва, первая победа. Он даже подумал, что каждая борьба кончается победой, если, конечно, это борьба за справедливость, по правому делу. Ребята и девчонки смотрели на него как на героя, и главное — Ермак. Завоевание друга подвинулось вперед. Потому что все, чего бы Санди ни делал за эти годы, в конечном счете делалось для Ермака. Санди и сам не знал, почему он так любил своего друга. Он радовался вместе с ним и огорчался вместе с ним. Если было больно Ермаку, было больно и Санди.

Теперь мальчики часто ходили друг к другу. Вместе готовили уроки, играли в футбол, бродили по городу и у берега моря. Вместе часто навещали Ату.

В декабре Ату положили в больницу.

 

ОСТРОВ МОРЛОУ

Все выше созвездие Южного Креста. Уже иное небо.

Еще на достигли Сороковых ревущих, как начались штормы. Волны не походили на волны — это были огромные водяные горы и глубокие пропасти между ними. «Дельфин» швыряло с горы на гору, затягивало в пропасти (крен на сорок пять градусов); казалось, что еще миг — и судно перевернется вверх килем, мачты почти касались воды. Но каждый раз «Дельфин» находил в себе силы подняться. Славно мы его построили! Никогда я столько не думал о своем заводе и так не любил его, как в эти дни, когда построенное нами судно так мужественно и величаво боролось с океаном.

И все же были мгновения, когда я, признаться, ждал кораблекрушения. Бывалые моряки и то смутились. Штурман Фома Иванович сказал, заглянув на минутку в кают-компанию: «Такой шторм, что хоть и самому Каспию впору». До этого он был совершенно убежден, что никакому океану не тягаться с Каспием, когда тот не в духе.

Мощные удары все чаще сотрясали «Дельфин». Тяжелые водяные горы заливали штурманскую рубку, расшатывали и ломали борта. Вахтенного у штурвала беспрерывно обливало водой. Ученые бездействовали. Ни о каких «станциях» не могло быть и речи. Даже писать не было никакой возможности. Наглухо задраили иллюминаторы. У многих началась морская болезнь. Я, по счастью, не подвержен. Мальшет тоже. (Вот Ермак бы теперь страдал, будь он здесь!) Филипп Михайлович надел дождевик, рыбацкую клеенчатую шляпу и весь день сидит на верхней палубе и смотрит в океан, нисколько не боясь, что его снесет. Дедушка тоже молодец, даром что стар, лазает по всему кораблю, ищет беспорядок и мешает спать то одним, то другим.

…Ночью разбило шлюпку и продуктовые ящики на ботдеке. К утру — сам «Дельфин» получил кое-какие пробоины. Капитан решил спрятаться от шторма за каменистым островком Морлоу, лежавшим почти по курсу, а если там найдется что-то вроде гавани, то и починиться. Действительно, как только мы зашли за его прикрытие, сразу же прекратилась качка, стих ветер, хотя по обе стороны острова по-прежнему ревел ураган и океан катил свои гороподобные волны.

Пока «Дельфин» зализывал свои раны, кое-кто из ученых, кого не совсем обессилила качка, решил осмотреть остров. Для нас спустили на воду моторный катер, и восемь человек отправились обследовать остров.

Суровым и мрачным показался мне этот остров, потерявшийся в океане. Мрачностью веяло от его высоких и обрывистых берегов, лишь кое-где прорывавшихся небольшими распадками, по которым сбегали с уступа на уступ в пене и брызгах холодные ручьи. Остров Морлоу вулканического происхождения. В центре его вздымался исчерна-красный конус из остывшей лавы и пепла. Потухший кратер наполнен водой; глубину его никто из жителей, как потом оказалось, не знал. Застывшие потоки сорной лавы спускались к самому океану. Вулкан был давно мертв, но вокруг жадно пробивалась жизнь: кустарники и травы, папоротник, низкорослые, уродливо изогнутые деревья, согнутые от постоянных ветров. И бесконечные крики птиц, заглушающие даже рев океана. Мы проехали мимо пестрого птичьего базара — оттуда несло смрадом. Над самым кратером парили огромные злые альбатросы. Из-за бурунов — признак опасных подводных камней — мы сначала никак не могли пристать. Но внезапно за крутым поворотом открылась нам глубокая бухта с пологим песчаным берегом. В бухте качались рыбачьи баркасы, а на каменном причале толпились колонисты, с нетерпением ожидавшие нас. Должно быть, уже видели наш «Дельфин».

Несколько колонистов бросились в воду и помогли нам пристать и укрепиться. Рады они нам были отчаянно: видно, редко к ним заглядывали корабли. Загорелые, обветренные лица светились радушием. Со всех сторон сбегались улыбающиеся женщины и дети. Нас окружили плотным кольцом. В большинстве это были рыбаки и крестьяне, но среди них было несколько несомненно интеллигентных людей. Один из них сразу подошел к нам и, пожав всем руки, отрекомендовался магистром острова Морлоу. Он выглядел типичным англичанином, как мы их себе представляем, — сухопарый, высокий, несколько чопорный. Но он был очень гостеприимен. Сначала пригласил нас к себе пообедать, затем осведомился, какой мы нации. Оказалось, что и другие тоже хотят пригласить нас обедать. Гостей расхватали чуть не по жребию — так всем хотелось побеседовать со свежим человеком. Не знаю, как они «беседовали» с теми, кто не знал по-английски» но захватившие их к себе на обед сияли, как в большой праздник.

Невысокий, кроткого вида человек, в черном костюме и черней шляпе — я его сначала принял за капеллана, — оказался врачом. Он волновался больше всех и что-то горячо всем доказывал. Благодаря бабушки я свободно разговариваю и читаю по-английски и то не сразу понял, почему она так нервничает. Потом понял: у него жена русская, и он обязательно должен доставить ей удовольствие — привести земляка на обед. Но всех уже расхватали, и он так огорчился, что чуть не заплакал. Тогда я извинился перед хозяевами, пригласившими меня, — они согласились, что «док» имеет больше прав, и добродушно расстались со мной.

Очень довольный, «док» ухватил меня за руку и, широко шагая, потащил за собой.

Дорогой он рассказал об острове, колонистах и о себе — очень кратко. Колония Морлоу (по имени ее основателя, боцмана Морлоу) существует немногим больше ста лет. Сначала тут поселились, как робинзоны, этот Морлоу и два матроса.

На берегу небольшой лагуны «док» показал мне остатки разбитого корабля. На гранитной скале полустертое название корабля и дата: «1857 год». Рядом пещера, где жили потерпевшие кораблекрушение. На песке до сих пор лежат истлевшие доски, ржавое железо. Никто из колонистов не притронулся рукой к останкам, дабы не нарушить покоя погибших. А на прибрежных утесах гнездятся тысячи птиц Их резкие, унылые крики разносятся над островом, словно крики плакальщиц.

Постепенно островок стал заселяться Сейчас на нем около трехсот жителей. А во время войны стоял даже гарнизон. Остров принадлежит Великобритании, так как боцман Морлоу был английский подданный.

Застроен поселок довольно беспорядочно. Никакой улицы нет. Дома из больших каменных плит, сверху крыты соломой, а на некоторых и каменные, крыши. Мы прошли мимо небольшой церкви, мимо дома магистра — лучшей постройки в колонии, — похожего на коттедж небольшого провинциального английского городка. Магистр мистер Крари был одновременно и судьей, и метеорологом. Все его очень слушались и любили, так как он был человек справедливый. Интеллигенции на острове мало, и все совмещали по три-четыре профессии. Доктор Слегл был и врачом, и повитухой, и аптекарем и даже заведовал библиотекой. Его жена работала медицинской сестрой и помогала ему во всех его начинаниях. Капеллан был… радистом. Этому капеллану было двадцать три года, и он очень увлекался спортом и техникой.

Колонисты занимались земледелием и рыболовством. Мы проходили лило огородов. Здесь возделывали ячмень, картофель, овощи, фрукты. Оторванные от мира колонисты жили довольно скудно, но дружно. Преступлений никаких не было. Судья больше регистрировал браки и рождения. Единственными врагами острова были судовые крысы, размножавшиеся необычайно и уничтожавшие посевы. Полвека назад привезли сюда кошек, но и кошки быстро размножились, одичали и теперь таскали цыплят. Животноводство было несложным: козы, кролики, овцы и домашние птицы.

Птиц здесь хватало. С наступлением вечера со всех сторон из океана слетались тысячи морских пернатых. Гвалт стоял ужасный.

Доктор Слегл имел две ученые степени, присужденные ему в Кембридже. Одну по теологии, другую по медицине. Человек он был, видимо, очень скромный, добрый и нечестолюбивый. Из таких чаще всего получаются неудачники, с точки зрения обывателя, для которого положение в обществе является самым главным.

Подходя к своему дому, он замедлил шаг и как-то смутился.

— Я вас очень прошу… — начал он, чуть отвернувшись, — будьте, пожалуйста, с моей женой добры. Она болезненно тоскует по родине… Она русская. Понимаете, ностальгия… и будет вам рада до слез. — Мистер Слегл дотронулся до моей руки. — Мери — дочь белоэмигранта. Она очень много перестрадала… Чудо, что она осталась жива. Я ее встретил в Южной Африке, когда она была близка к гибели. Я спас ей жизнь. Так вы зайдете к нам? Вы обещали!

Я молча последовал за ним. Они жили в просторном каменном доме с черепичной, как у магистра, крышей. Дом был стар, в расселины набилась земля, росла трава и мох. Возле дома был небольшой огород, окруженный канавой, по которой текла холодная, прозрачная вода с гор. В доме оказалось много книг и географических карт, суровая чистота, но не было уюта, того уюта, что создает только женщина. Словно доктор жил один, холостяком.

— Мери! — позвал он, слегка запыхавшись. — Мария Ипполитовна, у нас гость! С советского корабля!

В дверях стояла худощавая, высокая, на полголовы вышла доктора, смуглая красивая женщина. Потом я никак не мог припомнить, как она одета, какая у нее прическа. И черт лица не помню. Запомнились только ее глаза на смуглом, без морщин лице — большие, серые, какие-то пустые и холодные, большой рот, сжатый горько. Она была несколько похожа на французскую артистку Симону Снньоре, но как-то помельче. А русского в ней уже ничего не осталось.

Мария Ипполитовна молча смотрела на меня, тяжело дыша, лицо ее словно оттаивало.

— Неужели с советского корабля?! — воскликнула она по-русски. Она стремительно подошла ко мне и протянула обе руки.

— Как же называется судно? Неужели действительно советское? Как вы сюда попали? Наверно, от бури отстаиваетесь? Как вы молоды! Садитесь же! Расскажите, как у нас там? Бы из какого города?

— Мери! Сначала мы пообедаем, не правда ли? — добродушно заметил доктор на английском языке.

— Да, да! Конечно же! Обед уже готов. Христиана!

Вошла пожилая черноглазая женщина, в очень чистом, безукоризненно отглаженном платье с белоснежным воротничком и манжетами, и стала накрывать на стол, с интересом поглядывая на меня. Христиана мне понравилась.

На обед подали черепаховый суп, жареного кролика, пудинг и черный кофе баз сахара и без молока. Говорили по-английски, но Мария Ипполитовна вставляла русские слова, иногда совсем переходя на русский язык. Мистер Слегл учил русский язык и уже хорошо понимал его, но говорил плохо — произношение не давалось — и сам смеялся над собой.

Я думал, что Мария Ипполитовна засыплет меня вопросами, но она уже впала в обычное, должно быть, угрюмое молчание. Я рассказывал о жизни на «Дельфине». Может, потому, что доктор Слегл очень интересовался научными наблюдениями на борту «Дельфина». Разговор велся далеко не оживленно.

Мистер Слегл стал рассказывать про Христиану. Ей было за шестьдесят лет (никогда бы не дал даже сорока!). Ее отец, моряк, потерпел крушение возле острова Морлоу да так и остался здесь навсегда. Женился. Христиана нигде никогда не была и о жизни внешнего мира знает только из газет, радио и кино. Окончила здешнюю школу, вышла замуж за такого же колониста, всю жизнь билась на своем клочке земли. Теперь овдовела и пошла в услужение к доктору. Вечером она ходит к себе домой по соседству. У нее было два сына-рыбака, но оба погибли в море. Христиана помогала внучатам…

Неожиданно миссис Слегл поднялась, хотела что-то сказать, но вдруг схватилась за горло, за грудь… Как мне был знаком этот жест! Так у моего отца всегда начинался приступ стенокардии.

Мистер Слегл и Христиана бросились к больной и увели ее в спальню.

Запахло лекарством. Растеряно я стоял у окна. Перед окнами серело скалистое плато, обрывавшееся к океану. Над самым обрывом бродила коза. Где-то близко закричал петух. Совсем как дома… Нет, это не было похоже на дом. Все чужое. Чужой угрюмый каменистый островок, и вокруг только океан — бесконечные седые волны, рев бурунов, крики птиц. Как она попала сюда, русская женщина, жена англичанина-колониста? Я вдруг подумал, что и у мистера Слегла странная судьба. Родился, по его словам, в Лондоне, в семье священника, сам собирался стать священником, но почему-то стал врачом. В Лондоне не нашел себе места, работал в Австралии, в Африке, женился там на русской и теперь работает на этом безвестном островке. И вряд- ли эта женщина принесла ему счастье в семейной жизни…

Долго-долго я стоял перед окном, думая о разном. Вдруг я испугался, не уедут ли наши без меня. Я прошелся по комнате… Мистер Слегл вышел из спальни. По его лицу я понял, что все в порядке.

— Мне пора идти, — сказал я и осведомился о здоровье миссис Слегл.

— Приступ стенокардии, — пояснил он, — но ей уже лучше. У нее быстро проходит. Она просила передать вам, что ей хотелось бы еще поговорить с вами. Вы сию минуту уходите? Не могли бы вы остаться у нас ночевать? Судно ведь будет чиниться несколько дней…

Я обещал. Случилось так, что мы все провели эту ночь на острове. Сильное волнение не позволило нам добраться до корабля. Колонисты помогли оттащить катер подальше. Все мы вымокли и устали. Потом мы по радио снеслись с капитаном и, узнав, что «Дельфин» задержится на острове дня четыре, спокойно разошлись ночевать к колонистам.

Я пошел к мистеру Слеглу. Жене его уже было лучше, она с нетерпением ждала меня…

— Расскажите мне о России… — отрывисто сказала она. Супруги сели рядом, не сводя с меня глаз.

Я рассказывал долго. Как эта женщина слушала! Я не выдержал:

— Разве можно любить родину, если ее никогда не видел?!

— Стало быть, можно, — задумчиво ответила Мария Ипполитовна. — Я родилась в Константинополе, но была еще грудным ребенком, когда родители переехали в Грецию, потом во Францию. Они были русские… Из Орла. Отец — офицер. Мать из семьи обедневших помещиков. Зачем они эмигрировали? Они и сами толком никогда этого не понимали. Испугались революции. Носило их ветром по всему свету. Тосковали они по России ужасно. На этом я и выросла. С молоком матери всосала эту тоску по русскому. Бывали лучшие дни, бывали худшие… Нигде мы не пустили корней. К нам всегда приходили русские… такие же горемыки. Перекати-поле. Вспоминали Россию… Находили общих знакомых. Помню, мать часто вспоминала какую-то детскую поэмку «Шарики-сударики», Она кончалась так:

И разнес их ветер

По чужим краям…

Если кто их встретит,

Пусть расскажет нам…

Умерли мои родители в один год. Вы не представляете, что мне пришлось пережить… Пока я не встретила мистера Слегла…

Долго мы все трое молчали, невольно прислушиваясь к грохоту и реву океана. Такие толстые стены из дикого камня, но океан проходил сквозь них, сотрясая и стены и вещи: с потолка сыпалась какая-то труха. К ночи опять расходились чудовищные волны. Они с такой страшной силой били об остров, что обрушивали целые скалы. Утром их обломки я нашел на мокром просоленном берегу и много мертвых птиц.