Глава тринадцатая
ЗВЕЗДНАЯ ПЫЛЬ
На ходу так легко слагаются стихи. Мотив откуда-то берется сам. Правда, миля — это морская мера, и не ею измеряются туристские тропы, но более подходящей рифмы к слову пыль Санди, признаться, не нашел. Ничего, он ведь не поэт — всего-навсего школьник, впервые задумавшийся о жизни. А думать есть о чем, и Санди думает, шагая по каменистой тропе, вьющейся по-над морем.
Море грохочет день и ночь, тяжело перекатывая тонны гальки. Огромные, длинные, извивающиеся волны одна за другой набегают на берег, с грохотом разбиваются о камни — накат словно удар из пушки. Верхушки волн такой ослепительной белизны, что глазам больно смотреть на эту блистающую на солнце пену. Горячее, полыхающее солнце подернуто дрожащей дымкой, словно кисея между иссохшей землей и смертельным излучением светила. Но в тени деревьев прохладно, и все невольно замедляют шаг. Пустынный берег, заливаемый волнами, то придвигается ближе, то отодвигается, скрывается совсем за скалами, за вековыми соснами.
Идут гуськом по слабо протоптанной тропе. Впереди Петр Константинович Рождественский, бывший школьный директор, за ним Ата, Вовка Лисневский, Ермак, Гришка Кочетов, Лялька Рождественская, Санди и Баблак Иван. Каждый с рюкзаком за плечами, в белой войлочной шляпе, сандалиях, рубашки нараспашку, чтоб продувал ветер. Ветер треплет так, словно хочет порвать в клочья рубашки, платья девчонок, сорвать рюкзак и бросить его вниз под скалы.
Странная туристская группа, какая-то случайная (с бору по сосенке), будто собрали из тысячи людей по жребию, но удивительно дружная.
Собрала всех Лялька Рождественская, чтобы хоть немного утешить отца. Он хотел сначала идти один.
Весной Петру Константиновичу вдруг предложили выйти на пенсию. Что оставалось делать? Если бы он был молод! Но ведь ему шестьдесят восемь лет — неловко бороться за место. Может, он занимает чужое? Пусть придет молодой, энергичный, который будет работать лучше. И старик ушел из школы, без которой не представлял жизни. Когда-то в ней учился (это было еще реальное училище), потом преподавал географию, более тридцати лет был директором. Сотни писем приходили ему со всех концов России от бывших учеников. Его любили, не забывали. Он был хорошим директором. Если говорить по-честному, таких не очень много. Он любил ребят, помнил их по именам, знал их семьи, делал все, что мог, чтобы из ученика вышел добрый и порядочный человек — принципиальный, непримиримый ни к равнодушию, ни к подлости, самостоятельно мыслящий, настоящий патриот своей Родины! Он дважды партизанил — в гражданскую и Отечественную войну, был членом Всесоюзного географического общества, у него есть книги по краеведению, он организовал краеведческий музей. Его знали и уважали в Академии наук. А за одну книгу (история, география и археология края) Петру Константиновичу сразу, без заявления с его стороны, дали степень кандидата географических наук.
Начальству из облоно больше всего не нравилось, что Рождественский на каждой учительской конференции критиковал «процентоманию» и «писанину». Он боролся против показухи, бюрократизма, а про него говорили: «Партизанщина!» А то, что Петр Константинович приучал ребят мыслить самостоятельно, не боясь, что в поисках истины они «наломают дров», расценивалось иными (вроде Марии Федоровны, которая только и бегала в облоно) чуть ли не как крамола.
И вот ему предложили уйти на пенсию и указали причину: возраст. А директором вместо него назначили Марию Федоровну. Почему не математика? Разве Виктор Николаевич был бы плохим директором? Почему не Людмилу Владимировну, такую умную, добрую? А Вьюгиной, которую Санди тоже не любил, дали часы в старших классах и назначили завучем. Два сапога — пара!
Ну вот… И так Санди без Ермака было в школе грустно, а после этих пертурбаций стало просто невмоготу.
Ермак как раз закончил ремесленное училище — ему уже было семнадцать лет — и должен был с осени, после каникул, поступить на судостроительный завод.
А Санди еще год надо было учиться в школе, где директором Мария Федоровна. И он объявил дома категорически, что бросает школу и тоже поступает осенью на завод, а десятый класс будет заканчивать вечером вместе с Ермаком. Что тут было! Виктория Александровна огорчилась ужасно, бабушка плакала и твердила, что это влияние Ермака: «Я же вам говорила…» Андрей Николаевич деспотически заявил, чтобы Санди и думать не смел бросать школу. Николай Иванович посоветовал перевести его в другую школу, раз он не уважает нового директора. Но Андрей и на это не соглашался: «Как он. смеет не уважать директора, еще молоко на губах не обсохло!»
И только корабельный мастер очень обрадовался и сказал, что Санди молодец, и он сам поможет ему получить квалификацию на морзаводе, и что это будет нетрудно, так как у Санди золотые руки.
Не знаю, сумел ли бы Александр Кириллович побороть всех, но… Санди получил паспорт. Как только он стал гражданином Советского Союза («читайте, завидуйте»), он объявил, что все равно поступит на завод, так как уже совершеннолетний, имеет паспорт и сам должен решать свою судьбу.
Виктория усмехнулась и погладила его по голове, а Андрей. Николаевич сказал, что «по Санди затрещина плачет». Ата убежала смеяться на кухню (она бегает туда и смеяться, и плакать). Вера Григорьевна твердила, что «это все из-за Ермака»; она ужасно боялась, что Санди станет простым рабочим, как его дед Александр Кириллович.
…Итак, я уже взрослый. Трудно описать, как мне было скучно без Ермака в школе эти два года! Ата училась в интернате, чтобы не утомлять глаза. Ей разрешали читать обычные книги не больше часа в день. Из-за нее папа не покупал телевизор. (Я незаметно перешел в своем повествовании на первое лицо. Ведь Санди-то — это я. Так и буду продолжать.)
В школе я дружил с Вовкой Лисневским и Лялькой, но только в школе. А после звонка я мчался стремглав к Ермаку. В ремесленном училище меня знали как своего и ребята, и педагоги. Мы с Ермаком часто ходили вечером в общежитие училища, и я там рассказывал ребятам какие-нибудь интересные романы. С продолжениями — вечеров на пять. «Давида Копперфильда» я рассказывал ровно неделю. Всего Диккенса им. пересказал, но чаще это были фантастические романы, которые я читал на английском языке (дедушка привозил из Лондона). Признаться, часто просто выдумывал, а им говорил, будто читал. Они очень любили слушать. В одной комнате начнешь рассказывать, а в других всё бросают и идут слушать — полна комната набьется. Воспитатель не без досады говорил, что, сколько он ни боролся с карточной игрой, карты «процветали», а стал Санди ходить со своими «байками», и все про карты забыли даже. Только и спрашивают друг друга: «А Санди будет сегодня рассказывать?»
Гришка Кочетов тоже учился вместе с Ермаком. Учиться он вообще не любил, больше любил хулиганить. Отца у него нет, а мама работает на морзаводе крановщицей и решила, что, раз он не хочет учиться в десятилетке, пусть идет в ремесленное, а потом на завод.
Этот Гришка меня терпеть не мог, обзывал «красавчиком» и «маменькиным сынком», за что я его не раз лупил, отнюдь не как маменькин сынок. Правда, и мне изрядно доставалось. Он подлый и норовил обязательно в лицо, чтоб остались следы и все видели.
— Пусть твоя мамочка полюбуется! — кричал он мне вслед, оставив под обоими глазами синяки.
Гришку за хулиганство не раз водили в детскую комнату при милиции, но, сделав внушение, выпускали. И Петр Константинович говорил по душам, только на Гришку никакие внушения не действовали. Озорство — его призвание! И вдруг оказалось, что он ужасно любит слушать. Сначала он не подходил близко, прислушивался издалека, но потом не выдержал и стал садиться все ближе и ближе и смотрел мне прямо в рот. С тех пор он уже не изощрялся на мой счет, а как увидит, спрашивает кротко: «Эй, Санди, будешь сегодня рассказывать?» И если я скажу, что нет, у него аж лицо вытянется.
Воспитатель тоже было стал им вечерами рассказывать, но они послушали разок-другой и улизнули. Тогда он запретил мне туда ходить. Я целую неделю не ходил, и они всю неделю дулись в карты. И воспитатель сдался. За мной послали целую делегацию с Гришкой во главе.
Постепенно и я перестал злиться на Кочетова — уж очень он хорошо слушал. Если бы он на уроке так слушал, вот бы учителя были им довольны!
А когда я рассказывал «Таинственный остров» Жюля Верна, ребята сделали большую карту Таинственного острова. Там и гранитный дворец, и мыс. Учителя приходили смотреть эту карту, и географ вздыхал, потому что на уроках ему ни разу так не сделали. И сами. Никто ведь их не заставлял. Это был сюрприз мне.
«Таинственный остров» многие читали, но тоже слушали и даже уверяли, будто у «Санди как-то интереснее».
Вообще эти два года прошли тихо. Дома у нас все работали, где и прежде. Папа уже был начальником цеха. В этом году он заканчивал судостроительный институт и ночами писал дипломную работу. Время от времени приходилось вызывать «скорую помощь»…
Иван Баблак стал отличным монтажником. Дедушка Саша очень им доволен. Баблак жил в общежитии. Ему сказали: как только женится, сразу дадут комнату. Но он пока не хочет жениться. Он вбил себе в голову, что хорошая девушка не пойдет за бывшего вора-рецидивиста, а на плохой он сам не хочет жениться. Иван часто бывает у Ермака и у дедушки. Когда Баблак поступил на вечернее отделение судостроительного института, дедушка предложил переехать к нему: мол, они с тетей Ксенией все равно решили сдавать одну комнату. Иван охотно перебрался. Ему надоело мотаться по общежитиям. Иван говорит, что инженеру скорей поверят, что он больше не будет воровать. И не посмеют «тыкать в глаза» прошлым. Такие, как бабушка, несомненно. Мама, например, смотрит глубже. Какая душа у человека. И это, по-моему, правильно.
Когда Рождественскому пришлось уйти на пенсию, он сначала сильно загрустил. Жена у него давно умерла, только и есть что Лялька. Но потом он взял себя в руки и решил для окончательного успокоения пройти пешком через горы одному ему известной тропой и спуститься к Священной роще. Что это за роща, Лялька не знала. Знала только, что в молодости Петр Константинович каждый год ездил туда с женой, Лялькиной матерью. У них двадцать лет не было детей. Потом родилась Лялька, а мать ее умерла, — так она ее никогда и не видела, только что на портрете. Я много раз смотрел на этот портрет. Просто необыкновенное какое-то лицо — хочется смотреть и смотреть. Я все старался понять, в чем его прелесть, и наконец разобрал: в выражении рта — нежном и грустном, а глаза правдивые и пылкие. Может, это только на портрете? А Лялька похожа на отца и скорее дурнушка, чем красивая. Разве что глаза материны.
Когда жена умерла, Петр Константинович больше не ездил в Священную рощу. Он так и не забыл свою жену и больше не женился, — сам воспитывал Ляльку. И вдруг собрался в эту самую рощу. Лялька просто в ужас пришла. Значит, ему настолько тяжело, что тяжелее все равно уже некуда…
Они собрались тогда вдвоем. Каждое лето старый географ ходил с учениками по туристским маршрутам. Иногда пешком с рюкзаком за плечами, чаще на боте «Орленок», который он сам с ребятами и смастерил. В нынешнем году другой учитель поехал с учениками на «Орленке».
И вот Лялька надумала собрать туристскую группу, чтобы отцу было не так одиноко, и пригласила меня, Ермака и Вовку.
— Ату можно взять? — спросил я Ляльку.
— Ату никак нельзя! — не задумываясь, отрезала Ляля. Но Петр Константинович разрешил. Гришка, узнав, что мы собираемся в маршрут, сам напросился (его-то мама очень довольна!), а Ивана Баблака предложил пригласить Ермак, так как у Ивана как раз отпуск и он не знает, где его провести.
Так мы отправились, восемь таких разных, в путь, к неведомой Священной роще, где был когда-то счастлив наш Петр Константинович. Продуктами ведал Иван Баблак, он же и нес на себе втрое больше, чем каждый из нас. Деньги на питание мы собрали в складчину, кто сколько мог. Вечером разбивали палатку, готовили ужин — здесь хозяйничала Лялька, а мы только все бегали по ее поручениям да собирали топливо.
Никогда я не думал, что так вкусна полевая каша, так крепко спится на берегу под плеск волн, так славно разговаривать после чая у костра, когда уже слипаются глаза, но жаль прервать интересную беседу. Вовка взял с собой транзистор, и мы прослушивали последние известия и какой-нибудь хороший концерт. Вовка хотел, чтобы радио все время «горланило», но Петр Константинович категорически запретил, и Вовка злился: выходит, он напрасно таскал транзистор. Вовка не раз спорил из-за этого с Петром Константиновичем.
— Почему нельзя? — хмуро осведомлялся Вовка и даже начинал косить.
Когда он разозлится, у него один глаз — на запад, другой — на восток. А вообще мальчишка как мальчишка. Веснушек, пожалуй, слишком много, не только на носу и щеках, но даже на руках.
— Не мешай слушать шум моря, — спокойно пояснял Рождественский.
— А чего его слушать? Ну, море, ну, шумит? А тут как раз концерт передают… эстрадный!
— Современный человек все дальше отходит от природы, — огорченно говорил Петр Константинович. — У многих даже потребности нет в общении с природой. Отдыхать едут туда, где огромные скопления людей, шум, пыль, теснота, дикая музыка…
— Вы старый и не любите музыку, — брякнул Вовка, — а молодежь даже не может без радио.
— Я люблю музыку, особенно Чайковского и Грига. Люблю и современных композиторов: Прокофьева, позднего Шостаковича, Соловьева-Седого. Зимой с удовольствием посещаю концерты и оперу. То, что слушает современная молодежь, трудно назвать музыкой — какофония какая-то. Да они ее и не слушают. Просто нужен шум — беспрерывный, въедливый. Как-то я был проездом в Сочи и наблюдал, как некоторые молодые люди проводят на берегу моря свой отпуск. На пляже ступить негде от распаренных, обожженных солнцем тел. Кто играет в карты, кто загорает, и радио, радио на полную громкость… Неужели им не хочется послушать голоса леса, моря? Голоса земли? Ведь они забыли, как поют птицы (или даже не знают — нынешнее поколение), как шелестят листья на ветру, как поскрипывают ветви деревьев, когда ветер усиливается. Как по-разному шумят волны — днем или ночью, в пасмурную или солнечную погоду. Как совсем особенно звучит в горах эхо… Да они не отличат скворца от жаворонка. Они соловья-то никогда не слышали! Потому что и в соловьиную рощу явились бы со своим радио. Им джаз-банд приятнее. Вот почему я старался всю жизнь, чтоб мои ученики знали и любили природу. Я вел их по нехоженым тропам.
Петр Константинович крякнул и замолк. Лицо его омрачилось. Должно быть, вспомнил, что нет у него больше учеников. Мы с Ермаком переглянулись, как всегда понимая друг друга и переживая одно: здорово мы сочувствовали нашему директору!
— Интересно, где сейчас отец? — вспомнил по какой-то ассоциации Ермак. Может, посмотрел на задумавшуюся Ляльку и подумал: вот какой у нее отец!
Он часто вспоминал отца. Станислав Львович так и не написал письмо. Наверно, и не знал, что жена его умерла.
Костер уж гаснул. Сухие ветки, набранные засветло, кончались. Серебряная дорожка от луны, через все море, вела прямо к нам. «Бегущая по волнам», наверно, любила гулять по такой дорожке. Я посмотрел на Ату. Странная она была девочка… Она всегда говорила что-нибудь неожиданное. Поступала не похоже на себя, не так совсем, как от нее ожидали.
И теперь, не сказав никому ни слова, она медленно прошла к берегу, сбросила платье и поплыла прямо по серебряной дорожке.
— Не заплывай далеко! — крикнул озабоченно Петр Константинович.
Ата не ответила. Она всегда заплывала далеко. Не боясь утонуть. Держалась на воде легко, как дельфинчик.
— Кривляка! — прошептала Лялька. Отец услышал и строго ее одернул.
Почему Лялька так невзлюбила Ату? Как можно ее не любить?
Глубокая ночь на пустынном прибрежье. Все уснули, только мне что-то не спится. Петр Константинович, девочки и Вовка, у которого стреляло в ухе, спят в палатке. Остальные прямо на берегу. Отгребли искрящуюся золу от костра, застелили горячий песок старым одеялом, под головой рюкзак и спим вповалку. Два одеяла на четверых хватает. До утра лежишь, как на печке. «Пригревает добре», как говорит Иван.
Ночью море шумит сильнее. Многотонной тяжестью обрушиваются волны на берег, скрежещет галька — волны то волокут ее на берег, то оттесняют обратно. Сизифов труд. Пахнет морем и еще чем-то чистым, тонким — ночью ветер с гор. Горы заросли лесом.
До чего хорошо! Только уж очень ярко светит луна — не могу спать при свете. Утром еле добудятся. Я такой сонный, что не могу разомкнуть глаз. Ребята смеются, они уже полчаса как встали.
— Ты окунись! — советует Петр Константинович.
С разбегу бросаюсь в море. Ох, какая холодная вода! Но сна как не бывало. Короткий завтрак — и снова в путь. Сегодня перевал через горный хребет.
Ветер с моря шумит нам навстречу, С неба сыплется звездная пыль…
Глава четырнадцатая
СВЯЩЕННАЯ РОЩА
В заповедную рощу мы пришли затемно, очень усталые, и, наскоро поужинав кое-чем, сразу улеглись спать. Утром, когда еще все спали, меня разбудила Ата:
— Санди, проснись! Смотри, какая роща! Она и вправду священная. А там — море. Тише. Не разбуди их…
Я быстро оделся, и мы с Атой пошли среди сосен. Я был тронут, что она разбудила именно меня, чтобы первыми увидеть рощу. Ата ведь не очень отличала меня своим вниманием.
Мы знали, что это древняя роща реликтовой длиннохвойной сосны, сохранившаяся почти в первозданном виде с третичного периода, когда и человека еще не было на Земле. Когда-то абхазы охраняли эту рощу как священную. Но лесопромышленники царской России при попустительстве местных властей безжалостно вырубали на продажу третичную сосну и самшит. Роща катастрофически уменьшалась. После революции Священная роща — уж так я буду ее называть — по ходатайству краеведов (они обращались лично к Ленину) была объявлена заповедной. С тех пор ее не смели трогать, перестали пасти в ней скот. Мы знали, что там были сосны-долгожители. Например, сосна-«патриарх», высотой пятьдесят метров, а в обхвате — семь с половиной. Она росла еще при Петре Великом. Все это мы знали от нашего директора. Знали и то, что на рощу сделано покушение: превратить неповторимый, уникальный заповедник в курорт со всякими ресторанами, павильонами, кинозалами и танцевальными площадками.
Мы это все знали, но сразу обо всем забыли, едва очутились среди спокойных, торжественных сосен, протягивающих к синему утреннему небу светлые ветви. Необычно длинные, тонкие иглы и легкие круглые шишки придавали какую-то воздушность, как бы невесомость ветвям. Светолюбивые сосны росли редко, не сливаясь, каждое дерево давало любоваться собой. Раскидистые кроны покачивались от ветра на головокружительной высоте; сквозь них просвечивали алые на заре облака. Стройный, светлый лес на темном фоне моря потрясал не только красотой… Поистине в нем было что-то «не от мира сего». Как будто он с другой планеты. И было тихо-тихо. Только еще просыпались птицы. Мы шагали неслышно по толстой, мягкой подстилке из хвои, веток, шишек и листьев. Среди сосен рос густой подлесок — можжевельник, кизил, боярышник, бересклет. Ата остановилась перед старой сосной и, обняв руками ее медно-красноватый ствол, прижалась к коре щекой.
— Я их люблю! — воскликнула она пылко.
Глаза ее сияли, щеки горели. Она вдруг спросила:
— Санди, ты любишь меня?
— Конечно, люблю!
— А кого больше — Ермака или меня?
— Ну… Ермака чуть больше.
Ата лукаво улыбнулась. Потом не выдержала и начала хохотать от всей души, давясь от смеха, так как не смела в такой роще смеяться громко. Я тоже немного посмеялся, и мы Пошли дальше, держась за руки, как маленькие дети. Была так хорошо на душе — там притаилось счастье или, быть может, предчувствие счастья. От сосен исходила радость. И я подумал: значит, священная — это когда дает радость! Древние абхазы приходили сюда за радостью.
— Санди, Санди, почему ты перестал строить свои корабли? — спросила Ата. — Два года я живу у вас, и ты не построил ни одного кораблика…
— Игрушки? Я хочу строить настоящие корабли! Как вернусь из похода, поступлю на завод.
— Тетя Вика будет огорчена.
— Она поймет.
— Ты хочешь стать строителем кораблей?
Я смутился. Как ни странно, я не мечтал об этом. Скорее, меня интересовала наука. Книги по океанологии, географии, биологии я читал запоем, как интересные романы. Описания морского дна, диковинных рыб. Это даже более захватывало, чем история морского флота и книги по кораблестроению, которые мне приносил дедушка Саня. Ответил я правдиво:
— Не знаю, Ата, просто мне хотелось бы построить хоть один настоящий корабль.
— Хоть один? А потом?
— Отправиться на этом корабле в далекое плавание…
— А что ты хочешь делать всю жизнь?
— Наверное, я буду океанологом, как мой дедушка Николай Иванович.
— Да, интересная работа… Вроде как праздник.
— У них, Ата, свои будни, как и у всех.
— Их будни как праздник, потому что — море, корабли, ветер… Так ярко, светло и радостно. Тебе хочется, Санди, чтоб вся жизнь была как праздник. Я давно это поняла.
Я даже остановился возмущенный.
— Смотря что понимать под праздником! Если безделье, то просто нечестно приписывать это мне. А если для человека праздник — любимый труд, что тут плохого? Разве я должен выбирать самую неприятную работу и тянуть ее, как тягостный долг? Зачем? Только не говори, как Мария Федоровна: «А что будет, если все захотят быть океанологами?»
Ата тихонечко рассмеялась и снова взяла меня за руку, но а в сердцах отдернул руку.
— Санди, почему мы с тобой всегда ссоримся… даже в Священной роще!
— Давай лучше помолчим. Смотри, как хорошо…
Я надолго замолчал. Деревья чуть расступились, и мы вышли к морю. Ни одного человека не было на прибрежье, как в третичный период, когда сосны росли одни. Море то поднималось, то опадало, дышало покойно и счастливо. И чуть-чуть шуршала галька. Было свежо, и Ата замерзла в своем сарафанчике. Я снял куртку и набросил на ее плечи. Ата благодарно посмотрела на меня.
— Ты, Санди, очень хороший. Не знаю, почему я всегда тебя злю? Знаешь, о чем я сейчас думала?
— О чем?
— Такие люди, как ты… как твоя мама, попадаются не так уж часто. Большое счастье для меня, что я встретила вашу семью. Может, я больше таких и не увижу? И буду тосковать всю жизнь и бесконечно искать… Ты слишком мне рано встретился, Санди.
— Рано ведь лучше, чем поздно, а поздно лучше, чем никогда! — сказал я глубокомысленно и покраснел. — Только не хвали меня. Ермак ведь лучше, сама знаешь.
— То Ермак!
— И зачем меня искать? Ведь я здесь. Можно никогда не расставаться.
— Жизнь может разбросать в разные стороны.
— Мы же не щенята, чтоб нас кто-то разбрасывал. Если не захотим, то и не расстанемся. Можно даже пожениться, чтобы не расставаться!
— Санди! Ты мне делаешь предложение?
— Нет. Просто к слову…
Ата опять начала хохотать как сумасшедшая, я тоже.
— Вот они где! — закричали ребята; из-за деревьев показались все наши, кроме Рождественского.
— Давайте купаться, а потом пойдем искать Петра Константиновича! — крикнул Вовка.
— Дайте человеку побыть одному, — буркнул Иван и позвал Гришку искать топливо. Они были дежурные.
По счастью, мы не успели разжечь костра. Пришел Петр Константинович, грустный, но успокоенный, и сказал, что в роще не жгут костров. Мы взвалили на спины вещи и пошли искать место для стоянки на берегу.
Роща тянулась вдоль моря на семь километров. Мы прошли с полкилометра и остановились как вкопанные…
Сразу за поворотом, среди реликтовых сосен, боком к морю, стоял тринадцатиэтажный дом — как спичечная коробка, поставленная на ребро. За ним виднелся другой такой же в точности корпус, третий и четвертый.
Мы побросали на песок вещи и подошли ближе. Там и сям лежали на земле спиленные сосны… Может, расчищали место для ресторана? А может, понадобились деревья для нужд строительства?
Петр Константинович с потемневшим лицом осмотрел дерево: не трухлявое, не больное, в самой силе было дерево. Оно было ровесником нашему Петру Константиновичу, но для дереза это была молодость.
— Мы подошли к самому дому. Все четыре корпуса были уже достроены, остались только отделочные работы. Но ни одного рабочего не виднелось поблизости. Странное ощущение какого-то даже страха: высотные дома — и ни одного человека! Некоторые окна были застеклены, другие — нет! Ветер свободно гулял по всем этажам.
— Может, запретили здесь строить? — оживился Рождественский.
Он рассказал, что в газете была негодующая статья по этому поводу, подписанная видными писателями и учеными. Они доказывали, что роща неминуемо погибнет, как только строительство войдет в строй. Слишком велика будет «человеко-нагрузка» на единицу площади. Попросту говоря, люди так утопчут землю, что прекратится доступ кислорода к корням сосны, что резко ослабит жизнестойкость деревьев. В первую очередь погибнут сосны на опушке возле моря, где купальщики будут искать тени, затем иссохнет остальная роща. Как сказал Петр Константинович: «Надо же додуматься до того, чтобы превратить прекрасный, естественный заповедник в курортный парк интенсивного пользования!»
В подавленном настроении все пошли завтракать. Но потом купались, плавали, и настроение несколько поднялось. Мы решили здесь отдохнуть с неделю. Разбили прямо на берегу палатку, сделали углубление для костра. Оказалось, что продукты на исходе. День только начался, и Баблак предложил сходить в поселок и что-нибудь подкупить. Мы с Ермаком вызвались помочь ему донести. Ата решила идти с нами. Я позвал и Ляльку, но она была какая-то надутая, мне показалось, даже заплаканная, и ничего не ответила мне. Так мы отправились вчетвером.
В поселке было шумно, пыльно и жарко. Мы зашли в магазин и купили крупы, макарон, масла.
— Теперь бы найти мяса, и порядок! — сказал Иван. Мы пошли вдоль улицы, по теневой стороне — солнце уже крепко припекало. Шли, весело разговаривая и не предвидя, что на нашего Ивана надвигается беда.
Первым их увидел я. Они шли, заняв весь тротуар. Прохожие, завидев их, торопливо переходили на другую сторону, на солнцепек. На их лицах я уловил отвращение и страх. Надо бы и нам перейти на другую сторону.
Первым, чуть впереди, хотя казалось, он двигался всех ленивее и медленнее, вышагивал долговязый белобрысый парень со смазливым и наглым лицом. На нем была белая шелковая сорочка с засученными рукавами и шорты с тщательно отутюженной складочкой. Ноги у него были волосатые, худые и жилистые. Я бы не стал такие ноги выставлять на общее обозрение.
Второй парень, наоборот, был низок, коренаст и смугл. Над красными толстыми губами чернели подстриженные усики. Волосы его вились, как у барана (по-моему, это был явный перманент). Этот был в распашонке с «классическим» рисунком пальм и обезьян и в таких узких брючках, что ему, наверно, приходилось намыливать ноги, чтобы их надеть. Он нес в руках транзистор с высунутой метра на полтора антенной.
Третий парень, постарше, был очень неказист. Мало того, что он был безобразен, все черты его лица как бы сдвинулись с места: где неестественно удлинились, где ненормально укоротились, — лицо было совершенно асимметрично. Если сфотографировать одну половину лица и отдельно другую, получилось бы два разных лица! Самым страшным у него был нос: прогнутый на переносице (седловидный), с большими круглыми ноздрями, не опущенными вниз, как у всех людей, а поднятыми кверху. Он плелся позади. Баблак потом сказал, что его кличка в преступном мире была Клоун. Малого с приемником звали Князь, а долговязого в шортах Жора Великолепный.
Я только хотел сказать: «Поглядите, ну и компания!» — как, повернувшись к Баблаку, заметил его бледность. Лицо его аж вытянулось. Он был бы рад свернуть в сторону, но компания его уже узнала.
— Волк! — изумленно вскричал Жора Великолепный. — Откуда, старик, где подвизаешься?
Иван хмуро передал нам авоську с продуктами и сделал знак отойти.
Мы отошли шага на два, не больше. Ивана засыпали вопросами, половину из которых я не понял, так как они были на воровском жаргоне. Ермак понял все — с детства он знал этот «язык».
— А это что за пацаны? — поинтересовался Жора, окинув нас цепким, колючим взглядом, и вгляделся в Ермака. — Это же сын Стасика! Курочкин наследник! Как ты сюда попал, Ермачок?
Теперь я увидел, что «парню» было лет под сорок. Лицо его покрывала сеть мелких-мелких морщинок, вроде налепили паутину. И я вдруг интуитивно понял, что самый опасный из всех троих этот Жора Великолепный.
— А знаешь, Волк, твое счастье, что нас встретил. Наклевывается кое-что. Присмотрели такую хату… Можно хороший «кусок» получить,
— С этим у меня покончено. Завязал навсегда! — тихо, но с металлической твердостью заявил Иван.
Долговязый присвистнул:
— Раскололся, друг?
— Просто отсидел и решил к этому больше не возвращаться.
— Так… Где же ты обретаешься?
— Мы проездом.
— Все же… адресок!
— Зачем? Другой дорогой я теперь шагаю. И вам от души советую закруглять.
— Агитируешь? Не в угрозыске работаешь?
— Нет. На заводе. Я теперь рабочий.
— Святым стал? Падло!
— Прощайте! — Баблак кивнул головой и быстро пошел прочь от них.
Мы с Атой заторопились за ним, но Ермак вернулся, и мы нерешительно остановились.
— Кто-нибудь из вас не встречал моего отца? — спросил с надеждой Ермак.
Широко открытыми, доверчивыми светлыми глазами смотрел он на них, и Великолепный первым отвел взгляд. Что-то виноватое промелькнуло в его бегающих глазах.
— Откуда мне знать, где Курочка, — сказал он неохотно. — А он разве тебе не пишет?
— В том-то и дело, что нет. Он даже не знает, что мама умерла.
— А-а… гм! Ну, я не знаю.
— А почему не сказать малышу? — спросил Князь.
— Мне-то что, говори! — Жора ушел вперед, пожав плечами. Князь остановился в нерешительности. Ермак бросился к нему:
— Вы знаете, где папа?
— Знаю. Только ты, пацан, не расстраивайся. Он в колонии усиленного режима. Возле Саратова. Ты напиши начальнику, тебе пришлют точный адрес. — Сделав ручкой приветственный жест и поставив транзистор на полную громкость, Князь заторопился за своим товарищем.
— Я тебе достану адрес, — пообещал Клоун. Лицо его исказилось еще больше. Спотыкаясь, он заковылял за своими.
Ермак растерянно смотрел вслед. Потом медленно обернулся, избегая глядеть на сестру. Меня он взял за руку.
— Санди! Значит, папа опять…
Он вдруг всхлипнул, как в детстве. Крупные слезы разочарования и жалости, потому что он всегда жалел отца, потекли по его обветренным щекам. Ему было семнадцать лет, но никто не дал бы ему больше пятнадцати. Ата казалась старше его.
Иван остановился невдалеке, поджидая нас.
— Что случилось? — спросил он с тревогой Ермака. Тот подавленно молчал.
— Станислав Львович опять в заключении, — объяснил я. Баблак испуганно взглянул на Ермака, на замкнувшуюся сразу Ату.
— Вот око какое дело! Это все Великолепный… Он его злой гений. Сначала помогает ему как друг, а потом вовлекает.
— Как же он сам на свободе? — удивился я.
— Ненадолго. Он матерый рецидивист. Ему тюрьма — дом родной. И надо же было встретиться! Ах, черт, беда какая!
— Я бы не знал папиного адреса, — подавленно возразил Ермак. — Дядя Вася обещал дать адрес.
Это он Клоуна так называл — дядя Вася!
Замечу здесь об одной Ермаковой особенности. Он ко всем людям без исключения относился благожелательно и с уважением, даже когда совершенно не за что было уважать. Будь то Петр Константинович, человек кристальной чистоты, или мой дед Николай Иванович, заслуженный академик, или этот Клоун, — для него тот и другой одинаково человек, и в каждом есть достоинство человека, которое никому не позволено унизить. Только один как бы радовал его своим поведением в жизни, а другой огорчал. И к тем, кто его огорчал, он относился даже теплее, сердечнее как-то, как к заблудившимся детям. Даже когда «заблудившиеся» были взрослые дяди!
Как я понял (не сразу), Ермак с самого детства знал приятелей отца — наверное, они к Стасику заходили «на огонек». Знал он, оказывается, и Князя, и Клоуна, и Жору Великолепного.
И еще интересно одно. Если Стасик по легкомыслию и бедственному положению не раз пытался заставить Ермака воровать (почему «не позаимствовать» арбуз, если плохо охраняется?), то ни один из этих настоящих воров даже не пытался завербовать Ермака. Они почему-то знали, что это им не удастся. И оттого они все без исключения уважали Ермака. Они приходили в ярость, когда чувствовали в парне «слабинку», а тот колебался. В этом же случае они знали с самого начала: Ермак воровать не будет! Это все, наверно, трудно понять. Но это было именно так. Стасик был человек слабовольный и потому не мог противостоять искушению. Ермак тоже не отличался, по-моему, сильной волей (он всегда уступал и Ате и мне), но у него просто никогда не было искушения украсть. Соседи говорили о Ермаке: «Просто зародился такой хороший». Не знаю, можно ли «зародиться» хорошим? Но если меня тщательно воспитывали, развивая добрые свойства и подавляя плохие, то Ермака никто не воспитывал, самым плохим было его окружение, а он был гораздо лучше меня. Это факт.
Вечером мы все невеселые сидели у костра. Нам было жалко Ермака. Он очень переживал за отца. Несколько раз сказал сокрушенно: «Если бы папа был со мной, ничего бы не случилось. Он бы сейчас где-нибудь работал или искал работу, но не сидел бы в тюрьме!»
Ата сидела бледная и подавленно молчала. Вдруг я увидел, как по ее щеке сползает слеза, другая.
— Ата, не плачь! — испугался я. — Тебе же нельзя расстраиваться!
Но Ата окончательно расплакалась.
— Это я во всем виновата, — всхлипывала она, — это из-за меня уехал тогда… Станислав Львович. (Отцом она его так никогда и не называла.)
— Теперь не поправишь дела, что плакать… — сказал Ермак сестре. Он сам чуть не плакал. — Завтра я возвращаюсь домой и поступаю на завод. Надо отцу послать денег, посылку. Напишу ему письмо.
Ата уже рыдала громко:
— Ермак, прости меня! Я раскаиваюсь. Я так раскаиваюсь, что тогда прогнала его. Ты веришь мне?
— Верю, — утомленно ответил Ермак. — Если ты… действительно раскаиваешься, то напиши ему. У него станет легче на душе. И он будет лучше там работать — его раньше выпустят. Зачеты ведь. А он уже немолодой. Ему там тяжело (Станиславу Львовичу было лет тридцать семь, не больше, но, конечно, можно было преждевременно состариться, если так жить).
Мы долго сидели в молчании. Мощные береговые прожектора с двух сторон просматривали темное море, — два гигантских луча, они скользили по застывшим волнам, перекрещивались, взметывались к небу и опять шарили по воде. Бодрствующие пограничники охраняли нас с моря от злого человека, злого умысла. От этих прожекторов было тревожно на душе. А позади нас ясно и разборчиво шептались сосны в третичной роще — чистые, прекрасные, спокойные.
Ночью, когда мы спали, пришли те трое и разбудили Ивана. Я сразу проснулся и толкнул Ермака.
— Они не убьют его? — шепнул я в ужасе.
Ермак вскочил и, натянув штаны и куртку, пошел за Баблаком на отдалении. Что мне оставалось делать? Я умирал со страху, ноги у меня стали ватными, но не мог же я, разбудив Ермака, послать его одного. А Ермак принял как должное, что я пошел с ним. Мы спрятались за дерево — корни его подмывало море — и стали слушать.
Великолепный просил Баблака помочь им только раз:
— Понимаешь, друг, мало нас. Хоть на стреме постой. Собираемся брать хату. Ну, последний раз, дружище.
— Об этом не может быть речи! — наотрез отказался Иван. — Поймите, ребята, что я уже не тот Баблак, что был.
— Святой стал? Да? Святой? Падло!
— Ни к чему мне это все, и вам не советую.
— Нас не агитируй! Пойдешь доносить?
— Нет, не пойду. На это неспособен. Наверно, ложные соображения, но не могу… Потому что сам был прежде с вами. Но теперь я уже не с вами — больше не зовите меня. Бесполезно.
— У-у! Перо в бок захотел? — Последовала злобная, гнусная брань.
Ермак бросился к ним:
— Дядя Жора, не троньте его! Он мне вместо отца теперь. Я ведь совсем один!
— Откуда ты взялся? Слушал? Другой мальчишка тоже здесь?
Я так прижался к дереву, что почти врос в него. Я не был способен ни бежать, ни сопротивляться — так я испугался. Заговорил Клоун:
— Ермак, я принес тебе адресок отца. На, возьми. Злобно поворчав, Великолепный повернул назад.
На другой день мы уехали домой. Какая уж тут Священная роща, если по ней ходят мерзавцы, на которых, по выражению Баблака, пробу негде ставить…
Глава пятнадцатая
КОРАБЛИ В БУХТЕ
…Завтра рано утром меня разбудит мама, и я вместе с отцом пойду на завод. Надо спать, хорошо выспаться — первый день, наверно, будет трудным. Но от волнения, радости, всяких мыслей сон не приходил. Давно все в доме спали, даже Ата заснула в своей нише (последнее время она что-то не могла спать, о чем-то упорно думала и тихонько вздыхала). Очень мне хотелось не подвести дедушку — не осрамить его: он немножко похвастал своим внуком, как я еще маленьким строил корабли… Дедушка волновался и радовался больше всех. Потому что все в нашей семье только огорчались, что я бросил школу и поступил на завод.
— Тебе не жаль школу, учителей, товарищей? — спросила меня мама и очень огорчилась, когда я сказал, что, пожалуй, не очень жаль.
Я и сам себе удивлялся: отчего же не жаль? Бесчувственный я, что ли? Во всех книгах и фильмах, да и в жизни тоже грустят, расставаясь со школой, а я нет. А ведь проучился в ней целых девять лет! Учился я хорошо, никаких особых хлопот учителям не доставлял (за исключением случая с лягушкой), ребята меня любили, я их тоже любил и все же радовался, если можно было не идти в школу — так славно было дома!
Да, наверное, причина именно в этом: нигде мне не было так хорошо, как дома. Нигде не был я так счастлив! И это благодаря маме. С ней было так хорошо, легко, весело! Никогда не обидит, всегда добрая, всегда светлая, радостная. Не помню ее в плохом настроении, раздраженной или сварливой, как бабушка. А к обиде я был чуток… Не знаю, эта ранимость была у меня от рождения или просто не закалился? Но я всегда невыразимо страдал от неосторожного или грубого слова и ничего не мог с собой поделать.
И теперь, когда у меня дух захватывало от одной мысли, что с завтрашнего дня я настоящий рабочий, кораблестроитель, я в то же время робел, чего-то опасался. Вдруг не сумею, вдруг будут насмешки или, чего доброго, обругают? Надо морально закаляться! Зато уж не игрушечные буду я строить корабли, а настоящие, которым плыть в далекие страны. Чего, собственно, так волноваться? Работать я умел, руки у меня ловкие, я понятлив. Не хуже других буду! Уж во всяком случае, лучше лентяя Гришки, хоть он и окончил с грехом пополам ремесленное училище. И уж совсем вздорные лезли в голову мысли: «Жаль, что еще борода не растет! Если бы росла и если бриться пореже, то вид будет достаточно мужественный». Розовые щеки и нежная, «как у девушки», кожа приводили меня просто в отчаяние. К тому же «точеный», по словам девчонок, нос и «глаза, как у…» — меня в жар бросало, когда я смотрелся в зеркало.
Многим девчонкам я нравился, и это меня серьезно обижало, потому что нравился я отчего-то больше дурам, которые писали мне дурацкие записки. Ни одной умной девушке, вроде Аты, я пока еще не нравился. Иногда мне просто было жаль, почему не заболел в детстве оспой.
Кроме «смазливой» наружности мне в жизни мешало еще одно обстоятельство, в котором уже была виновата бабушка: я был очень воспитанным мальчиком. А теперь, когда стал взрослым парнем (и паспорт уже получил!), никак не мог от этой самой воспитанности избавиться. И вот я боялся, что на заводе это все — девичье лицо, воспитанность, чрезмерная вежливость в обращении — еще больше бросится в глаза, чем даже в школе. Вся надежда была на заводскую копоть и рабочую спецовку. Мне сшили новую спецовку, синюю и блестящую; я немного повалялся в ней на пыльном чердаке, чтобы она не была такой явно новой, совсем нерабочей.
Когда я теперь вспоминаю себя в шестнадцать лет, то удивляюсь, каким я был ужасным дураком. И это несмотря на всю мою начитанность и знание трех языков (английского, французского и немецкого). Такие мне глупые мысли лезли в голову в эту бессонную ночь, что просто совестно. Знал бы Ермак! При нем я всегда казался умнее, чем был на самом деле, — тянулся до него. А Ермак был сама простота и естественность. Не в этом ли таилась причина его влияния на людей? При нем каждый почему-то хотел казаться лучше, чем был на самом деле. А Ермак был самим собою. Ермак бросил школу и пошел в ремесленное училище, потому что ему надо было зарабатывать хлеб насущный и он торопился приобрести профессию. А я бросил школу не по необходимости, а из-за всяких соображений, из которых главные, что директором назначили Марию Федоровну, и с Ермаком вместе хотелось работать, и еще — нетерпенье строить настоящие корабли.
Может, напрасно я школу бросил? Но теперь уже поздно. Буду учиться вечером (когда только уроки готовить?). Ну что ж, сам виноват. В футбол гонять теперь будет некогда. Сам оборвал свое детство. Теперь иду в жизнь… Какова она будет, эта жизнь? Назад хода нет: осмеют! Да и сам себя уважать перестанешь.
Мама говорит: «Главное для человека — его поведение в жизни. Никогда не мирись с подлостью! Будь принципиален, честен и неуступчив в своей честности. А повстречается на дороге зло — борись с ним, какое бы обличье ни принимало это зло». Теоретически я это усвоил хорошо и целиком согласен. А вот как будет на практике? На заводе тысячный коллектив, партийная организация, много пожилых рабочих, которые мне в отцы и деды годятся… Что ли, их я буду учить? Мне, например, точно известно, что Родион Баблак — подлец! Дедушка-то знает, что он подлец, не терпит его. А папу, например, совершенно не интересовало, подлец заместитель главного инженера или порядочный: он с ним лишь о деле разговаривал.
Ну, мне не придется пожимать ему руку, вряд ли даже разговаривать о деле — велика дистанция. И я очень рад этому. Ужасно пожать подлецу руку, как справедливо говорил Петр Константинович, но и при всех отказаться пожать тоже как-то неловко. Это все моя воспитанность виновата. Ата этих сомнений не понимает: уж она-то не пожмет подлецу руку. Не сможет просто. А Ермак даже последнему бандиту и убийце пожмет. Не потому, что он неразборчив, а потому, что смотрит на них как врач на заразного больного. Не о заразе думает, а о том, как вылечить. И я подумал: какие мы все разные!
Уже засыпая, я вспомнил с неприятным чувством инспектора отдела кадров, которая оформляла нас на работу. Это оказалась старая знакомая Аты — бывшая завуч интерната для слепых Анна Гордеевна Брыль. Меня она же узнала, а Ермака узнала сразу и долго внушала ему, что надо вести себя хорошо. Уже когда мы уходили, она сделала над собой усилие и спросила об Ате. Ермак сказал, что Ата теперь зрячая и чувствует себя хорошо.
— Надеюсь, что она исправилась! — с сомнением сказала Анна Гордеевна и посмотрела на ручные часики.
Мы ушли. И зачем ее взяли на такой завод — кораблестроительный?! Да еще в отдел кадров…
…Только я уснул, мама разбудила меня поцелуем:
— Санди, милый, пора вставать! — и вздохнула.
Я быстро оделся и умылся. Сна как не бывало. Ата тоже вскочила проводить меня в первый мой трудовой день.
Две самые дорогие мне женщины хлопотали в то утро у стола, пока мы с папой завтракали.
— Ни пуха ни пера, Санди! — крикнула мне вслед Ата, когда мы спускались по лестнице.
— Словно ты на охоту идешь! — засмеялся отец. Он стал теперь гораздо проще и общительнее.
Ермак и Гришка Кочетов уже ждали меня у проходной. Мы важно предъявили новенькие, незапятнанные пропуска и прошли вместе с другими судостроителями через проходную. И сразу попали в чудесную романтическую страну.
Сколько здесь было собрано кораблей! Серые каботажные суда, горделивые флагманы, ледоколы, мощные пассажирские электроходы, танкеры, лайнеры, китобойцы, старые парусники, баржи, катера, даже подводные лодки. Мы прошли мимо одной подводной лодки — она была скользкая, блестящая, длинная и узкая, как стрела. Молчаливый часовой стоял у ее люка. Мы шли и шли вдоль длинной узкой бухты — там были еще каналы, параллельные бухте, и какие-то разветвления, и во всех каналах плескалась и сверкала на солнце ярко-зеленая вода, а корабли покачивались у причалов.
Корабли пришли на ремонт — потемневшие, с облупившейся краской, вмятинами на боках, обросшие ракушкой и седыми водорослями. Береговой ветер толкал их о пирсы, и они кряхтели, вздыхали, стонали. Качались разбухшие, отяжелевшие канаты, скрипели заржавевшие цепи, повизгивали тросы, дымили какие-то трубы. Целый лес мачт, подъемных кранов, прожекторных башен. Железные фермы кранов — их переплетения — на фоне синего утреннего неба висели, как кружева.
Потом цементная дорога с проложенными на ней рельсами — нас перегоняли электровозы, машины, мотороллеры — увела в сторону от бухты, и потянулись один за одним застекленные островерхие цехи.
Отец довел нас до стапеля, куда нас назначили на работу, и, передав с рук на руки жилистому горбоносому дяде, моментально скрылся, словно он не имел к нам никакого отношения.
Я понял, что отец стесняется, чтобы не подумали: вот устраивает сынка получше. Он, конечно, и не заикнулся, что я его сын. А еще начальник цеха!
Мы стояли под днищем огромного корабля. Он был весь в лесах, как строящийся многоэтажный дом, — переплетения брусьев, бревен, досок, от которых свежо пахло сосной. Сверху несся оглушительный шум: пулеметная стрельба пневматических молотков, гудение моторов, грохот портального крана, удары бабы копра, — пыль, вспышки электрических дуг, искры электросварки.
Не успел я разглядеть среди лесов и кильблоков очертания самого корабля, как дядя вернул меня к действительности. Он оказался бригадиром и был ужасно зол, что к нему в бригаду назначили «малолеток», а потому смотрел на нас свирепо. Его все звали Ерофеичем, хотя, как я потом узнал, его настоящее имя было Василий Федорович Титов.
— У меня не баловать, понятно? — прорычал он. — Нигде без толку не лазить. Поди, уж курите?
Мы замотали, как болванчики, головами, так как и не думали курить.
— Врете! По глазам вижу, что курите (увидел!). Так вот, чтоб без моего разрешения ни единой папироски! Понятно? Здесь не подворотня, а морзавод. И вообще…
Он покрутил перед нашими носами кулаком. Жест, видимо означающий: не баловать, слушаться и работать!
Мы поморгали и переглянулись, озадаченные. За что он нам грозил кулаком?
Он, видимо, почувствовал, что не так начал, и окончательно разозлился.
— Нечего прикидываться паиньками, знаю я вас всех как облупленных. Если у кого есть финка, лучше сразу выкладывайте.
Я не выдержал и улыбнулся. Он окончательно взбеленился:
— И вообще… вам на стапеле еще рано!
— Товарищ бригадир, честное слово, мы не курим и финок у нас нет! — заверил его Ермак.
— Нас назначили на стапеля, — неудачно напомнил я. Он посмотрел на меня зверем.
— Знаю. Мне вчера относительно вас звонили из отдела кадров… А сегодня главный инженер приказал отрядить человек десять на срочный ремонт «Морского кота». Понятно? Вот и пойдете на ремонт.
Так мы, и не поднявшись на стапеля, попали в ремонтную бригаду, в которой оказались еще четыре «малолетка» из ремесленного (эти действительно курили, но финок у них я не заметил) и, к нашему великому удивлению… Клоун.
Увидев нас, он смутился ужасно. Даже весь как-то съежился и вспотел. На нем была куртка нараспашку, под ней полосатая тельняшка, старые матросские штаны и кепка с поломанным козырьком. Но на моряка он никак не походил. Почему-то я вспомнил Чарли Чаплина, хотя и на Чаплина он не был похож — просто мелкий воришка.
— Дядя Вася, как ты сюда попал? — удивился Ермак.
— Люди посоветовали, — недовольно буркнул Клоун. — Я сейчас один ведь остался. Они скрылись в неизвестном направлении. Надо переждать.
— Это хорошо, что ты поступил на работу, да еще на такой завод, — задумчиво сказал Ермак.
Этот первый день работы на морзаводе, несмотря на плохой прием вначале (впрочем, мы не обиделись на Ерофеича) и усталость, оставил у нас самое доброе воспоминание.
«Морской кот» был старое-престарое судно дальнего плавания, ремонтировавшееся уже, наверно, сотый раз, но на этот раз оно пережило кораблекрушение. В док его доставили в самом жалком виде: гребной винт покорежен, гребной вал сильно погнут; на наружной обшивке ряд пробоин и глубоких вмятин; днище и борта покрыты сплошным толстым слоем ракушек и водорослей, а оголенные места — рыхлой ржавчиной.
Вот нас, новичков, и поставили на снятие этого обрастания с помощью скребков и струй воды из брандспойтов. Нам помогала команда «Морского кота» (или мы им помогали?), среди них веселый круглолицый матросик Гарри Боцманов. У него плутоватые синие глаза, а вихры торчали, как проволока. Вертлявый он был ужасно и, кажется, порядочный врун. Говорил беспрерывно. Больше говорил, чем работал. Пока мы старательно отскребали ракушки, он махал руками и разглагольствовал:
— Из вас никто не был в Африке? Это, доложу я вам, страна! Жарища! А говорящих дельфинов видели? Заплыл я раз далеко в море впереди парохода. Пока, думаю, «Морской кот» догонит, я накупаюсь досыта. Вдруг выворачивается возле меня дельфин, огромный, как перевернутая вверх дном лодка на двадцать персон, и ласково так говорит: «Гарри славный парень!» Я от страха чуть не потонул. Думал, что сошел с ума. А потом прочел в журнале «Знание — сила», что дельфины, оказывается, имеют разум и могут разговаривать на любом языке. Есть дельфины, что по десять языков знают. Вы что смеетесь, не верите? Темнота! Если бы вы попутешествовали с мое…
Так он развлекал нас до вечера.
Мы много сделали, и боцман нас похвалил, а потом даже вынес всем по шоколадной конфете «Мишка на севере». Бригадир тоже нас похвалил. Клоун работал не хуже других, но уставал гораздо больше. В общежитие его еще не устроили, и Ермак повел его ночевать к себе. Очень ему хотелось, чтобы дядя Вася порвал с преступным миром.
Познакомился я в этот первый день еще с одним интересным человеком — водолазом Фомой Колесниковым. Он прежде работал в цирке — французская борьба, — но увлекся водолазным делом. Он и похож на борца: мускулы с арбуз (ох, кажется, начинаю врать, как Гарри!) — небольшой арбуз. Глаза добрые, голубые, чуть выпуклые, а волосы словно цветущая рожь. Он и еще два водолаза снимали под водой винт.
«Морской кот» мы ремонтировали две недели и очень свыклись за это время и с командой судна, особенно с добряком боцманом, и друг с другом.
Неожиданно нам с Ермаком очень понравилось работать на ремонте судов, и мы не напоминали, что нас назначили на стапеля — верх мечты всякого настоящего корабела.
А потом нашу новую бригаду направили на ремонт парусника «Заря». Это была очень редкая удача, просто нагл повезло. Ведь парусные корабли, в общем-то, отжили свой век. Изредка попадаются в Тихом океане, в водах Вест-Индии и по побережью Средиземного моря. Мы могли работать лет пять, пока нам попался бы парусник.
Ремонт там требовался тоже сложный: очистка и окраска подводной части, заплавка глубоких раковин наружной обшивки и второго дна, наплавка изношенных сварных швов и заклепочных головок, ремонт гребных валов, дейдвудов, рулей, якорных цепей, сильно заржавевших. Понадобились сварщики, и, по просьбе Ермака, ему дали сварочный аппарат. Он умел с ним хорошо обращаться. Гришка тоже умел, но промолчал. Он отнюдь не рвался показать себя в работе. Мы с ним отскребали раковины с бортов, а потом промывали водой из брандспойтов.
Дедушка, узнав, что я работаю не на стапеле, а в ремонтной бригаде, сказал, что, «пожалуй, так оно и лучше для начала». Он посоветовал мне присмотреться, какая специальность больше нравится, и тогда можно будет специализироваться. Но я уже решил учиться понемногу сварке. Ермак был очень этим доволен и обещал показать мне все, что он знает сам (он-то два года в ремесленном учился!). А пока мы с Гришкой помогали снимать забортную аппаратуру, очищали трюмы, а то и за грузчиков действовали, когда требовалось доставить в цех на ремонт всякую арматуру.
Я поставил себе за правило ни от чего не отказываться — делал все, что ни заставят. Гришка тоже, хотя и с кислой миной. А Ермаку даже слова сказать с нами было некогда: он без устали сваривал наружную обшивку корпуса. У него очень ловко получалось. Как только у меня выпадала свободная минута, я бежал к нему и присматривался, как он это делает. Раза два он давал мне аппарат, но я «запорол шов». Ермак говорит, что нечего огорчаться: у всех вначале не ладится. У меня дело пойдет — он видит.
Гришку очень удивляло, что я все время пребывал в благодушном настроении и с удовольствием работал. Он никак не мог дождаться конца рабочего дня и то и дело спрашивал кого-нибудь, сколько времени, и начинал высчитывать, сколько еще осталось до гудка. Гришкина беда была в том, что ему и учиться не хотелось, и работать не хотелось.
— А что бы ты хотел делать в жизни? — полюбопытствовал я однажды.
Гришка долго думал. Никак не мог себе найти работу по вкусу. Наконец говорит:
— Мама рассказывала, что мой прадед ездил на волах из Полтавщины в Крым за солью. Он лежал себе на возу, а волы себе шли потихонечку да шли. Вот я весь в того прадеда уродился: мне бы такую работу. Я бы лежал, на возу, а волы шли бы себе да шли! Хорошо!
Я ему говорю:
— Волы — область предания. Теперь век скорости! Скорые поезда, гоночные машины, мотоциклы, быстроходные корабли, реактивные самолеты…
— Куда торопиться? — пробормотал Гришка и даже помотал наголо остриженной загорелой головой.
— Неужели тебе ни одна работа не нравится? — удивился я.
Гришке вроде стало неловко.
— Нет, отчего же, нравится… Шофером на грузовике тоже неплохо, пожалуй. Можно в дальние рейсы ездить. Едешь себе и едешь… долго!
— Так тебе надо было на шофера учиться!
— Надо бы! — вздохнул Гришка.
В детстве он походя таскал где что попадется под руку: книги, трусы, авторучки, варежки… Мать его, крановщица морзавода, очень, боялась, что он станет вором, и нещадно его била. Но он все равно воровал. Перестал он воровать, только когда попал в нашу компанию, — стеснялся. Как я уже упоминал, он меня недолюбливал, но потом просто жить без меня не мог — вернее, без моих рассказов. Он и теперь часто просил меня что-нибудь рассказать. Как маленький! Когда я приходил в ремесленное, меня все любили слушать. Но я никак не ожидал, что и на заводе взрослым людям понравится, как я рассказываю.
Был обеденный перерыв, и кто не пошел обедать в столовую, присел закусить в тени палубной надстройки. Позавтракали кто чем: хлебом, яйцами, малосольными огурцами, свежими помидорами. Я только доел пирог с мясом, который мама мне с собой дала, как Гришка тут как тут и просит меня что-нибудь рассказать. Я стал рассказывать не роман — перерыв-то всего час, — а про разные парусники: я про них много читал. Рассказал историю «Катти Сарк». Кое-кто слышал об этом замечательном корабле, но забыл. Потом, так как меня слушали с интересом, я рассказал о знаменитом американском клипере «Флайинг Клоуд», что по-русски значит «Летящее облако», и о его судьбе. Потом я уже увлекся и рассказал о трагической гибели фрегата «Минерва», о гибели фрегата «Диана» у берегов Японии после тридцати суток борьбы с бурями и землетрясением, о загадочной гибели тендера «Камчадал» — одним словом, все, что я вычитал в разное время в книгах. Давно пришел бригадир и тоже присел послушать, собралась команда «Зари», подошел прораб Досвитный.
Я замолчал, только услышав гудок на работу. Все были довольны, хвалили меня и уверяли, что я рассказываю гораздо интереснее, чем в заводском Доме культуры.
Прораб посмотрел на меня с интересом и спросил, на какой я работе. Очень удивился, что подсобник. Бригадир даже смутился.
— Я хотел его сделать маляром, так он же не хочет. Говорит, буду сварке учиться. Он только что из десятилетки.
— Пусть учиться сварке. Нечего ему терять время на подсобных работах. Парень, вижу, толковый. Из него бригадир выйдет хороший, когда освоится с ремонтом…
И меня поставили работать в пару с Ермаком. Так получилось, что я еще не успел научиться ни одной специальности как стал среди ремонтников заметным человеком. Как перерыв или простой, ищут меня: «А где наш Санди?» Я уже всю историю парусного флота рассказал, с древнейших времен я до нашего времени, про чудеса кибернетики, гипноз, телепатию, говорящих дельфинов (ну, чем не Гарри?) и перешел на детективные новеллы, что имело еще больший успех.
Спецовка моя давно запачкалась и застиралась, ногти обломались, в пальцы въелось машинное масло, я загорел и обветрел, волосы выгорели, и, хотя борода еще не выросла, я стал более мужественным.
И самое главное, меня уже любили в бригаде, а другие бригады даже пробовали переманить. Правда, переманивали меня пока за язык, а не как хорошего работника. Это было немножко обидно. И я побаивался, чтобы дед не узнал о моей такой популярности.
Счастьем было видеть каждый день настоящие корабли, возвратившиеся из стран далеких, и любоваться ими, и помогать их чинить.
Это было самым большим счастьем, и еще — дружба! Я был теперь вместе с Ермаком каждый день, и он учил меня всему, что знал сам.
Ах, какое хорошее было время!
Глава шестнадцатая
АТА УХОДИТ
И дома, как никогда, было хорошо, дружно и весело. Все любили друг друга и старались чем только можно угодить один другому, чем-нибудь обрадовать. У папы давно не было дурного настроения, он был прост и непривычно доступен. К нам часто заходили родные: даже бабушка перестала сердиться и бывала чаще. Заходили изредка и бывшие папины товарищи — летчики. Отец интересовался их жизнью, полетами, слушал их уже без боли — корабли захватили его. Он и летчикам не раз повторял, что никогда не предполагал даже, какое огромное душевное удовлетворение дает процесс создания вещи. Часто заходил дедушка Николай Иванович. У него было свое определенное место, где он любил сидеть. Он рассказывал нам последние научные новости или молча слушал, как мама рассказывает о своих больных, о все более сложных операциях Екатерины Давыдовны. А я рассказывал, как мы работаем на заводе, и все смеялись, потому что я выбирал самое смешное. Ата была простая и веселая, может, чуть грустная, и больше не злила и не дразнила меня. И Ермак часто приходил.
Ох, до чего нам всем было хорошо вместе!
Но видно, если уж очень все хорошо, жди плохого. Недаром древние греки говорили: «Боги завистливы!» Мы все были связаны, как веревочкой, дружбой и любовью. Вот эту веревочку и порвала Ата.
Она хотела сказать еще в субботу, но не решилась испортить нам лучший вечер недели. Потом хотела сказать в воскресенье утром, но мы собирались ехать за город, и опять Ата не решилась испортить прогулку. И вот мы, ничего не подозревая, лазали по горам, спускались к морю, бродили по берегу, купались, потом, закусив, лежали загорали, и Ата не сказала ни слова. Только показалась всем какой-то чересчур задумчивой и молчаливой. Мама даже спросила, здорова ли она, и пощупала лоб.
Вечером, после чая, когда мы еще сидели за столом, Ата вдруг сказала:
— Как мне не хочется уходить от вас! — На глазах ее показались слезы, но она сделала над собой усилие и не заплакала.
Все мы уставились на нее.
— Как мне было хорошо у вас! — воскликнула Ата. Лицо ее искривилось, и она вдруг сделалась до удивления похожей на Ермака.
«Было!» Мысленно она уже ушла. Она грустно переводила глаза с одного на другого.
Ата очень выросла за это лето и похорошела. Никто не давал ей ее пятнадцати лет — думали, ей семнадцать. Косы свои она подстригла, волосы свободно падали на плечи. Ей не придется завиваться на всякие там бигуди. Они и так были хороши: густые, блестящие, волнистые. Они были светло-каштанового цвета, удивительного оттенка темного гречишного меда и пахли медом. А голубовато-зеленые глаза стали темнее и ярче. Никто бы не подумал, что она была слепая, выдержала опасную операцию на глазах и что ей и теперь еще угрожала слепота (всегда будет грозить). Мама одевала ее в яркое, как любила Ата, сохранившая на всю жизнь неприязнь к темному. И в тот вечер Ата была в ярко-зеленом платье с белым кожаным пояском. Словно кузнечик!
— Куда ты хочешь идти? — испугалась мама; она сразу поняла, что это серьезно.
Отец бросил газету, которую читал, и тоже уставился на приемную дочь.
— Только не огорчайтесь, не сердитесь, я знаю, что вы все меня любите… Я… перехожу к Ермаку.
— Зачем это? — нахмурился отец. — Разве тебе у нас плохо?
Мама все так же испуганно смотрела на нее.
— Мне очень у вас было хорошо! Я всю жизнь буду помнить, как счастье! Но Ермака нельзя больше оставлять одного. Вы только поймите, пожалуйста! Я должна быть с ним. Не того я боюсь, что моего брата засосет плохая компания. Он не Стасик! Но я боюсь, что эти подонки как-нибудь подведут его. Понимаете? Они ведь подлые! Они могут запутать Ермака. Разве я знаю как? Но непременно запутают. Если его родной, отец… Родного его отца, этого Стасика, уязвляло, что Ермак так устойчив против всего низкого, а у него, взрослого, образованного человека, нет ни чести, ни стойкости. А думаете, их, этих жор, князей и клоунов, не раздражает, что Ермак никогда не поддается злу? Я думала об этом много. Они обязательно захотят его запачкать. Вот почему я должна быть с моим братом: чтоб охранять его!
Помню, меня поразила глубина ее наблюдения. Ведь я тоже что-то такое подозревал насчет Станислава Львовича. Укором ему был Ермак, даже когда еще был ребенком. Только этим можно объяснить неоднократные попытки Стасика совратить сына.
— Ты права, — упавшим голосом произнесла мама. — Но твое зрение еще не укрепилось окончательно. Тебе нужны условия, а там их нет.
— Я должна его охранять, — повторила Ата, — ничего тут не поделаешь, мама.
Редко она называла ее так, обычно — тетя Вика.
— А если так, следует поговорить с Ермаком, вызвать его на бюро комсомольской организации… — начал было отец. Он тоже расстроился. Но Ата перебила его:
— Ермак не может быть иным. Бесполезно с ним говорить. Я ведь просила его не раз, и Санди говорил по моей просьбе. Но он уж такой. Он не оттолкнет человека, обратившегося к нему, даже если это вор. А они привыкли ходить в эту квартиру еще при Стасике. Пожалуйста, не отговаривайте меня. Вы знаете… Никогда в жизни о нем никто не заботился. О, вы много сделали для него, очень много! Большего не могли. Я так благодарна! Вы только поймите… Когда тетя Вика на работе, и я гладила Санди свежую рубашку в школу… Меня никто не заставлял, мне самой приятно хоть чем-то отплатить, и Санди мне как брат… Но я не могла не подумать: вот Ермаку некому погладить. Он сам гладит как умеет. И никто не нальет ему чаю, не подоткнет одеяло, как тетя Вика… Только не считайте меня неблагодарной. Просто Ермак еще слишком молод, чтобы всегда быть одному!
Ата упала головой на стол и безудержно расплакалась. Мама со слезами обняла ее, прижала ее голову к себе. Отец пошел и накапал ей валерьянки. Я сам чуть не плакал.
Ата долго плакала, но потом успокоилась и, смотря на нас заплаканными и покрасневшими глазами, снова стала объяснять:
— Тетя Вика, родная моя! Дядя Андрей! Вы не огорчайтесь, я буду часто бывать у вас. Каждый день! Не спорьте, но… хоть капельку, хоть капелюшеньку я вам мешала. Поживите немного втроем, отдохните, пока… пока Санди не приведет в дом жену… навсегда. Может, она у него будет… ведьма или дура. Так отдохните хоть пока!
Папа не выдержал и фыркнул, но лицо у него было пристыженное.
— Слышишь, Санди?
Я пожал плечами. Что еще мог я сказать? Что я уже знаю, кого бы я хотел привести в дом, когда придет время жениться. Еще рано об этом говорить.
И опять меня поразила глубина ее прозорливости. Как мы ни любили Ату, но иногда чуть-чуть она тяготила, особенно отца, тем более что не умела быть незаметной. Мы тщательно скрывали это не только от нее, но и друг от друга. А она все понимала.
Мама ушла в кухню и там, стоя перед темным окном, утирала слезы. Ата прошла к ней. Отец о чем-то задумался. Когда они вернулись, он сказал:
— Пусть будет так: иди к брату. Но мы уже привыкли к тебе, как к дочери, и ты не можешь не считаться с нами. Не перебивай. Ты не должна поступать на завод. Для тебя там слишком тяжело. Тебе же противопоказана физическая работа. Кончай школу. Мы будем тебе помогать. Молчи. Я неплохо зарабатываю, жена тоже, теперь и Санди работает. Ты с чистой совестью можешь принять от нас эту помощь. Откажешься — я сочту тебя неблагодарной и отвернусь от тебя. Знай!
— О дядя Андрей! Хорошо. Спасибо. Когда-нибудь я все вам верну.
— Вот именно, когда мы с Викой состаримся и нам не будет хватать пенсии. Вот кстати придется возвращенный долг. — Отец сухо рассмеялся и ушел в спальню.
Мы втроем еще долго обсуждали, как лучше устроить Ату. Она заверила меня, что не бросит школу. Ей еще оставалось учиться два года.
Утром мама отвезла Ату к Ермаку, и они вдвоем навели там порядок.
Ермак аж ахнул, когда пришел с завода. Но еще много дней спустя мама покупала то одну вещь, то другую и украшала и прибирала их комнату. И водила Ату на осмотр к Екатерине Давыдовне. Та сказала, что с глазами пока неплохо.
Пусто, очень пусто стало у нас без Аты. Только теперь мы поняли, чем стала для нас эта шумливая, неспокойная девочка.
Зато Ермак радовался. Видно, очень он был дома одинок. А теперь у него был самый близкий человек — сестра! И какая сестра! Умница, великодушная, добрая!
А недели две спустя я убедился, как была права Ата. Я сидел у них, хотя давно было пора идти домой. «Когда рано вставать, то в десять вечера надо быть дома», — это говорил мой отец. А было уже одиннадцать, и я все не мог заставить себя встать и уйти.
О чем только мы не говорили в тот вечер! А потом разговор зашел о будущем.
— Странно, ты мне брат, а я до сих пор не знаю, кем ты решил быть? — сказала Ата Ермаку. — Вот у Санди все ясно!
— Что — ясно? — почему-то обиделся я.
— Твоя жизнь навсегда связана с кораблями: будешь ли ты строить их или плавать на них. Либо инженер-кораблестроитель, либо ученый-океанолог. Может, даже моряк. Но от кораблей ты не уйдешь, ведь так?
— Ну, так! — буркнул я сердито.
— Я же знаю. А кем будет мой единственный брат, я не знаю. Кем же ты будешь, Ермак?
— А ты? Ты ведь тоже ни разу не говорила мне, кем будешь? — извернулся Ермак. — Сначала скажи ты.
— Я? Ладно… — Ата задумалась и погрустнела. — У меня ведь другое дело.
— Почему — другое? — разом спросили мы, не поняв.
Ата долго смотрела на нас широко раскрытыми близорукими глазами.
— Потому что я хотела бы стать, как Екатерина Давыдовна, — врачом по глазным болезням. Хирургом. Возвращать людям зрение. Понимаете? Но мне это недоступно. Я… недостаточно хорошо вижу, чтобы делать операции. Может, я еще… снова…
Она подавленно замолчала. Вот чего она боялась!
— Ты не ослепнешь, Ата! — произнес я растерянно. — Екатерина Давыдовна говорила маме, что у тебя все пока в порядке. (И зачем я ввернул это проклятое «пока»?!)
Ата чуть отвернулась. Потом встала со стула и пересела на подоконник. Там она сидела в тени.
— Может, пока и не ослепну. А после могу ослепнуть. Мне надо всего бояться… Вечно оберегаться от всего — от ветра, простуды, физического напряжения, усталости, даже жары. Не вступать ни в какие конфликты. Значит, если я встречу гнусную ложь — промолчать? А я не вытерплю. Не захочу я жить полтораста лет такой ценой. Я не понимаю, как все на вашем заводе — несколько тысяч человек — терпят, что у них заместителем главного инженера работает подлец. Ведь все знают, что он подлец? Почему они все его терпят? Я бы на каждом собрании твердила и твердила, пока бы стало неловко его держать на этом посту. Почему его не исключат из партии? Он же эгоист!.
— За эгоизм не исключают, — возразил Ермак смущенно.
— Его уважают рабочие, этого Родиона Баблака?
— Нет, не любят и не уважают, — сказал я твердо.
— Почему же они не потребуют, чтобы им поставили такого инженера, которого они могли бы уважать?
— Еще снимут, подожди, — неохотно сказал Ермак.
— А я бы не могла так долго ждать. Я бы вступила в борьбу, даже зная, что я могу из-за этого ослепнуть.
— Не один Родион такой, есть и еще. Ты бы со всеми и боролась? — недоверчиво возразил я.
Ата фыркнула, как рассерженная кошка.
— Тебе можно стать учительницей, — миролюбиво подсказал Ермак.
— Мне совсем не нравится эта профессия.
— Но почему?
— Нет склонности, призвания. А разве можно делать дело, которое не любишь?
— Куда же ты думаешь идти после десятилетки?
И тогда Ата нас удивила. Так удивила, что больше некуда. Она насмешливо посмотрела на Ермака и сказала с каким-то даже вызывом, торжеством:
— Я иду на юридический. Мы уставились на нее.
— Я буду прокурором! — не без злорадства заявила Ата. Щеки ее разгорелись, глаза блестели, она даже встала,
подняв руки, будто уже обличала всякую дрянь в нашем обществе.
— Если Родиона Баблака до тех пор еще не осудят, то я потребую суда над ним! Подожди, не спорь, Ермак. Ты скажешь: это неподсудно. А я добьюсь, чтобы стало подсудно. Чтобы отвечал не только преступник, но и тот, кто морально довел его до преступления. И кроме того, если Родион сделал эту подлость, он наверняка делал и другие. Просто еще никто не знает. А я узнаю и потребую, чтобы его осудили. Вот. И знай, Ермак — можешь на меня сердиться сколько хочешь, — если мне попадется твой отец, я и его буду судить без жалости и потребую самого сурового наказания.
Ермак промолчал. Он только вздохнул и поморгал глазами, взглянув на меня почти умоляюще. Удивительное дело! Только женщина может быть такой нелогичной. Считала же Ата Ермака родным братом, хотя он был ей брат лишь по отцу. Но именно отца-то она упорно не признавала отцом. И не то что не хотела его знать, а искренне уверяла, что он ей не отец. Конечно, Ата не стала бы судить отца, какой бы он ни был. Мало ли чего наговоришь в запальчивости! Она была очень гневной, вспыльчивой. Кстати, ни о каком прокурорстве она больше и не упоминала и учиться пошла отнюдь не на юридический… Но об этом в свое время. В тот же вечер она просто, что называется, разошлась,
— А эту компанию — Жору, Князя, дядю Васю — я засудила бы на двадцать лет, а потом сослала бы на остров к тюленям, чтобы не портили людям жизнь! Вот! О, как я их ненавижу!
И до чего же легок на помине был один из этой компании! В дверь негромко постучали, и вот на пороге стоял сам Жора Великолепный. Он как будто немного полинял, исхудал, но еще бодрился. Одет он был, как всегда, модно, но костюм сильно помят, а сорочка несвежая. В руках он держал небольшой серый кожаный чемодан, явно заграничного изготовления.
— Алло, малыш! — приветствовал он Ермака. Нас с Атой Жора оглядел подозрительно и недовольно. — У тебя гости?
Ермак смущенно подошел к нему.
— Это моя сестра, она теперь живет здесь, — пояснил он с неловкостью, так как уже понял, что Жора явился переночевать.
Великолепный уставился на Ату.
— Я, собственно, с поезда… Мне бы только до утра… Ермак скривился.
Великолепный понял. Лицо его вытянулось.
— Теперь ты уж здесь не хозяин? — подколол он.
Но Ермак был слишком простодушен, чтобы почувствовать укол.
— Теперь нельзя, — прошептал он, багрово покраснев, — здесь сестра… Сам понимаешь.
После неловкого молчания Ермак предложил ему адрес дяди Васи.
— Он еще работает? — снисходительно поинтересовался Жора. Он что-то соображал.
— Работает.
— На морзаводе? Ладно. Если нигде не устроюсь, придется идти к нему.
Жора внимательно оглядел Ату. Оглянулся на нее еще раз, перед тем как прикрыть за собой дверь. И, щелкнув пальцами, с циничной ухмылкой исчез, «как тать в ночи».
— Попадешься ты мне в руки! — гневно пробормотала Ата. Я поднялся и стал прощаться.
— Ермак, давай проводим Санди до остановки, — предложила Ата.
Я было стал возражать, но она уже накинула плащ, и мы вышли втроем.
Звездная, прохладная, чистая была ночь. Улица кончалась обрывом в темное море; на море медленно двигались огоньки кораблей. Куда-то приведут нас корабли нашей жизни. Их еще надо построить…
— Ермак, ты так и не сказал, что же ты выбрал, какую профессию? — вернулся я к нашему разговору.
Ермак замедлил шаг.
— Я бы хотел, как твой дедушка, строить корабли. Что может быть прекраснее? Строить мосты тоже, наверное, замечательно. Но корабли лучше. Это ты, Санди, заставил меня на всю жизнь полюбить корабли! — мечтательно признался Ермак.
Я обрадовался:
— Это правда, Ермак? Мы вместе будем учиться в морском училище?
Но Ермак покачал головой.
— Еще вчера я сам мечтал об этом, Санди. Но сегодня вдруг понял… Ата навела меня на эту мысль… Мое место не здесь. Как подготовлюсь, буду сдавать в юридический.
— Что ты говоришь? — заорал я вне себя.
— Не расстраивайся, Санди. Я временно должен там поработать… Конечно, не прокурором. Обвинителей найдется много. Я еще не знаю, кем именно я должен там работать. Но я должен. А когда мы полностью ликвидируем преступность, я вернусь к тебе, и мы вместе махнем в Атлантику… Или, как ее, Антарктиду.
— Ермак, ты же сказал… ты же мечтал… — забормотал я подавленно.
Ермак весело рассмеялся и обнял меня за плечи. Я был потрясен.
— Ермак, ты не думал ни о каком юридическом, пока Ата не сказала, что будет прокурором?
— Я уже раздумала! — с раскаянием сказала Ата.
— Не думал, — подтвердил Ермак. — Как-то в голову не приходило. Спасибо сестре. Я вдруг сразу понял: кому же и идти туда работать, как не мне? Это ведь страшно, если там будут их только ненавидеть. Разве дело в том, чтобы вылавливать преступников? Их надо сделать хорошими людьми. И…
— А если они не хотят быть хорошими людьми? — перебила Ата.
— Надо добиться, чтоб захотели.
— Как же, от такого вот Жоры добьешься? Пока их убеждают — в газетах, книгах, по радио, в кино, — они делают свое черное дело. Там ограбили, там убили…
— Надо, чтоб преступников не было! — отрезал Ермак и больше не спорил.
Дома я передал этот разговор родителям. Они переглянулись, удивленные.
— Какие странные ребята! — с досадой сказал отец. — Преждевременно они развились. Им бы еще в футбол гонять, а они мировые вопросы решают.
— Понятно, откуда это у них, — заметила мама и стала стелить мне постель (я снова перебрался в свою нишу). — Как они жили! — воскликнула мама минуту спустя. — Их могли изуродовать морально. А они… Как я их уважаю обоих, и брата и сестру! Как боюсь за них! Хоть бы все было хорошо!
Когда все улеглись спать и выключили свет, я еще долго ворочался без сна.
На этой самой постели два года спала Ата, и мне казалось, что еще сохранился слабый запах ее волос и тела. От нее всегда хорошо пахло — не то медом, не то полевым цветком. Она с детства любила духи. Она как-то сказала, что самый унылый, самый безотрадный запах на свете — это запах дезинфекции. У них в интернате всегда пахло дезинфекцией — уничтожали микробов.
Милая Ата! Милый Ермак. Как я их обоих люблю! Как бы я хотел, чтобы они были счастливы в жизни! Как жаль, что Ермак должен идти на юридический!
Поразмыслив, я даже не мог его отговаривать, потому что сам понял: он действительно может там принести пользу. А раз может, то и должен.
Я вдруг подумал, что Ермак чем-то похож на Миньку из «Жестокости» Павла Нилина. Он тоже будет убеждать вора и помогать ему стать человеком. Его-то послушают! Каким же обыкновенным середнячком был я по сравнению с Ермаком! И как я гордился своим другом!
Глава семнадцатая
НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ
Прошла осень, наступила зима с ее ветрами, дождями, мокрым снегом, залепляющим глаза. После ноябрьских праздников нас — Гришу, Ермака и меня — перевели на стапеля. Бригадиром стал Иван Баблак — студент второго курса вечернего кораблестроительного института. И он сразу забрал нас к себе.
Пожалуй, на стапеле было труднее, чем на ремонте. С нас больше требовали, как с настоящих сварщиков; очень уплотненным оказался день — это была бригада коммунистического труда, с честью проводившая своего старого бригадира на пенсию. Порядки здесь строгие. К тому же мы с Ермаком учились в десятом классе вечерней заводской школы. Гришка отказался наотрез, заявив, что всякая учеба ему надоела «до чертиков». Его даже хотели изгнать из бригады, но Баблак его отстоял. К тому же мать Гришкина за него просила.
Учиться и работать одновременно оказалось очень трудно. Я-то хоть крепкого здоровья, но как выдерживал Ермак? Если бы не Ата, взявшая на себя все домашние заботы, он бы, наверное, захворал.
Врачи наконец разрешили Ате перейти на «зрячий» метод обучения. И она, к великой своей радости, поступила в нашу бывшую школу в девятый класс. Я ей советовал идти в другую. Но разве Ата когда-нибудь слушала меня? В нашей школе были Вовка, Лялька и многие другие ребята, которых она знала. Прямо с занятий она заходила на рынок, покупала все, что надо, и до прихода Ермака успевала приготовить обед, выучить уроки и прибрать в комнате.
В эти часы к ней часто забегала мама и приготовляла им что-нибудь вкусненькое, приносила домашнего пирога или кусок холодца. А вечером, когда мы с Ермаком были на занятиях, Ата обычно сидела у нас, ожидая, когда Ермак зайдет за ней из вечерней школы.
Мне нравилось вставать затемно, быстро умываться, одеваться, завтракать и спешить на морзавод. В синеватом утреннем рассвете шли к порту толпы рабочих — докеры, портовики, корабелы. От их спецовок пахло окалиной, машинным маслом, морем. Теперь мне были знакомы все цехи, все закоулки огромного морского завода, вплоть до старого, заброшенного пирса с подгнившими, обомшелыми сваями» на котором были свалены в беспорядке чугунные болванки, стальные заготовки, бочки с окаменевшим цементом.
Я знал названия судов, толпившихся у пирсов, и какие на них ведутся работы: на «Антарктике» уже швартовые испытания, а «Константин Паустовский» еще в креплениях спусковых приспособлений, — и, конечно, знал все корабли на стапеле. «Николай Вавилов» будет пассажирское судно; оно еще только закладывается. На рыбачьем судне «Утро» приступили к отделочным работам. «Альбатрос» скоро спустят на воду. А тесные, сумрачные отсеки в недрах корабля, полные таинственного очарования… А кабельные коридоры, по которым надо идти, согнувшись чуть ли не вдвое… Сколько раз мы, как маленькие, прыгали с одной палубы на другую, пролезали сквозь узкие люки. Знал нашего брата старший мастер, когда грозил кулаком: не лазить!
Наша бригада работала на постройке китобойного судна «Спутник». Работа близилась к завершению. Осенью судно уже перейдет к китобоям. На кормовой мачте «Спутника» поднимется алый флаг. Это будет большой праздник. А пока на стапелях столпотворение вавилонское — свежий человек ничего не поймет, у него просто голова закружится от тесноты, шума и грохота.
За эти полгода я многому научился и уже давно имел четвертый производственный разряд. Я стал неплохим сварщиком, осваивал и слесарно-сборочные работы. Теперь-то я умел правильно держать перфоратор, знал, как водить зубилом, когда снять зубило, чтоб оно не перегрелось. И многое другое, что для непосвященного — китайская грамота. И главное, научился читать любые чертежи. Не скрою — помог дед! Баблак всегда подзывал меня разобраться, когда мы получали новое задание.
Бригада подобралась дружная. Нас было десять, одиннадцатый — бригадир. Четверых вы знаете. Представлю остальных. Самый старший по годам был Боцман — Платон Кириллович Трофимов, невозмутимый флегматик. Боцманом его все называли, наверно, потому, что он был старый моряк. Но на кораблях он работал механиком. Изъяснялся с людьми он необыкновенно кратко. Когда дедушка при случае спросил его, почему он оставил море, Боцман долго думал, потом объяснил одним словом: «Жена!» Понимай как хочешь. Он с удивлением взирал на говорливого веселого Вакулу Максимовича Корниенко, человека бывалого и умевшего рассказать о своих приключениях. Корниенко, уроженец Херсона, где только не побывал за свою жизнь! Мастер он был на все руки. Он мог работать по любой кораблестроительной специальности.
Большим умельцем был и дядя Гриша, усатый казак из-под Ростова-на-Дону. Он прежде работал в шахте. Оставалось пять лет до пенсии (шахтерам дают пенсию с пятидесяти лет), когда он вдруг уволился и переехал на юг, к морю. Работа на стапеле ему очень нравилась, и работник он был хороший, но иногда запивал — тяжело, мрачно. Потом работал неистово, не жалея себя, нагоняя пропущенные дни.
Остальные члены бригады — молодежь.
Шурка Герасимов — живой, смуглый, сероглазый парень со множеством темных родинок на щеках (вроде «мушек», которые нарочно ставили в старину) — три года был секретарем заводского комитета комсомола. Очень хороший судосборщик.
Следующий член нашей бригады Боря Егоров, добродушный, спокойный парень. Больше всего на свете он любит читать, причем фантастику! Любимый его писатель Станислав Лем. Чтобы читать его в подлиннике, Борис даже стал изучать по самоучителю польский язык и уже два раза ездил по туристической путевке в Польшу, но увидеть Станислава Лема ему не довелось. Теперь он копит деньги на третью путевку. Может, повезет?
И наконец, две девушки: Римма Минаева, двадцати шести лет, и Майка Воробьева, которой не исполнилось и восемнадцати. Майка кончила ремесленное вместе с Ермаком и Гришкой. Что о ней сказать? Озорница, хохотунья, курносая, веснушчатая, длинноногая. Больше всего любит танцы. Мечтает о нарядах, но одевается бедно: у нее на иждивении трое братишек мал мала меньше. Мать умерла недавно от рака, отец был шофер, погиб при аварии пять лет назад.
Трудно представить Майку в роли главы семьи и воспитательницы детей, но это так. Она наотрез отказалась отдать ребят в детдом и даже в интернат. И вот она их растит, кормит, одевает, проверяет, как они готовят уроки, ходит в школу на родительское собрание. «Мои Мальчишки!»—говорит она со смехом и рассказывает, какие они приносят отметки. Учатся они хорошо. Колька — в пятом классе, Андрюшка — в третьем, Иванчик — во втором. Славные ребята! Наша бригада уже взяла над ними шефство — без гостинцев не заходим.
Римма прежде работала на строительстве мостов и даже специальный техникум закончила, но почему-то потянуло ее строить корабли, и она приехала на юг. Очень умная и серьезная девушка, чуть сухая, но замечательная сварщица и монтажница. Насколько нам известно, она совсем одинока. Родители погибли в войну, и ее воспитал детдом. Она была бы очень красива, но лицо ее загрубело от ветра и солнца. Возле глаз и у рта появились преждевременные морщинки. Она уже член партии. По-моему, она настоящий коммунист! Она — совесть нашей бригады. Но иногда щемит сердце, когда смотришь на нее, и хочется подойти и сказать ей что-нибудь хорошее, чтобы она улыбнулась. Очень обаятельная у нее улыбка. Может, потому, что улыбается она редко. Шурка зовет ее «царевна-несмеяна». По-моему, она пережила несчастную любовь.
Римма очень принципиальна. Вот как мы это узнали…
Наша бригада должна была устанавливать очередную секцию. Ее привезли на стапель с выгнутой обшивкой — повредили при транспортировке. Прежде бы такую секцию просто не приняли — имели право, так как на рихтовгсу в нашем техпроцессе не отводится по нормам ни одного часа, следовательно, и не заплатят. Но в бригадах коммунистического труда так не рассуждают — исходя из кармана. Надо скорее строить корабль — вот что главное, и Баблак принял поврежденную секцию. Мы только не ожидали, что на исправление ее потребуется все утро. Возились с ней всей бригадой. Понадобилась кузнечная оправка, и бригадир послал меня за ней в кузницу.
Сбегая по сходням, я чуть не сбил Родиона Баблака, поднимавшегося на стапель. Я машинально извинился, и у меня сразу заныло сердце: первое столкновение — увы, буквальное! — и я прошу извинения у явного негодяя.
О, эта моя воспитанность! На кой черт она мне! Интересно, если бы я нечаянно толкнул фашиста (неофашиста), я тоже стал бы извиняться?
Невольно я еще раз оглянулся. Родион Евграфович направлялся к нашему рабочему месту. Высокий он был, статный, плечистый, с великолепной шевелюрой. В кино обычно показывают негодяев лысыми, но у этого были роскошные волосы. Пожалуй, он был даже красив — особенно глаза, карие, с длинными ресницами.
Родион Баблак занимал на заводе должность заместителя главного инженера. Главный инженер был стар, постоянно бюллетенил. На морзаводе он проработал около сорока лет. Ждали, что он скоро уйдет на пенсию, и никто не сомневался, что главным инженером будет назначен Баблак.
Особыми способностями Родион Евграфович не отличался. Поговаривали, что он попросту неумен. Как энтропия, разъедали его душу равнодушие и ложь; к одному он только был неравнодушен — к власти, к положению в обществе. Попросту карьерист. Но что он действительно умел — это подать себя. «Вот он — я! Посмотрите! Ведь, правда, я гожусь?» У него хватало ума прятать свою бездарность. Когда он не знал, что сказать, он говорил: «Надо подумать». Пока он «думал», другие инженеры находили выход и шли к старику главинжу. Но самым главным его козырем было: он брат героя, которому памятник поставлен. В его уменье подать себя это играло отнюдь не последнюю роль.
О том, что на заводе работает его племянник, сын героя, он долго понятия не имел. На заводе было несколько тысяч рабочих. А Иван не кичился своим отцом, даже обычно скрывал это. Рыбаков и Куприянов тоже помалкивали: пусть парень сначала себя покажет.
Настало время, когда уже нечего было стыдиться Ивану: он действительно стал другим человеком (сам захотел и стал!). Тогда парторг Рыбаков рассказал в горкоме его историю.
Нет ничего тайного, что не стало бы явным. И вот выплыло. Дедушка был уверен, что Родиона за такое исключат из партии. Но это наказание нашли чрезмерным: «Неловко, все-таки брат героя!» И вот его не сняли с работы и не исключили из партии. Вызвали в горком, намылили голову, выговор получил строгий с занесением в личное дело. Но выговор по партийной линии страшен честному человеку, а такому, как Родион, — что ему выговор!
В горкоме посоветовали примириться с племянником.
Родион Евграфович вызвал Ивана к себе в кабинет, разыграл трогательную встречу: «Что же ты, чудак, молчишь? Я и не знал, что ты у нас работаешь. Сегодня же приходи — тетка-то рада будет! Посидим за бутылочкой, закусим. Все ж таки родной!» — «Вы мне совершенно чужой человек!» — оборвал его Иван и, повернувшись, ушел. Прощать он не умел.
Ивана назначили бригадиром, обойдя заместителя главинжа. Тем более он был уязвлен и, пожалуй, испуган, особенно когда узнал, что еще два года — и Иван будет инженером.
Когда я скорехонько вернулся с оправкой на длинном держаке, то сразу понял: конфликт!
— Какое вы имели право принимать на стапель дефектную секцию! — надменно вопрошал Родион Евграфович. — Теперь вы срываете суточный план. Ответите за нарушение! Я вам говорю или нет?
— Простите, я занят, — ответил сквозь зубы Иван. Он взял из рук Ермака резак и, насупившись, водил им по плоскости днища, пока не заалелся металл. — Все, рихтуйте! — Иван поднялся на ноги и, приняв у меня из рук оправку, передал дяде Грише.
Боцман и Корниенко стали бить молотами оправку. Звон пошел такой, что хоть зажимай уши. Дядя Гриша аккуратно передвигал оправку, косясь на покрасневшего инженера.
Нахмурившись, Родион Евграфович огляделся вокруг. Взгляд его упал на Римму. Инженер подошел к ней и что-то спросил. Но вокруг все так гудело, что Римма его не расслышала. Тогда он повелительно поманил ее пальцем (его манера обращения с рабочими) и повел вниз, где было не так шумно.
Римма вернулась раскрасневшаяся, возмущенная до крайности. Она даже не могла сразу начать работать, а стояла, прикусив нижнюю губу, и о чем-то думала. Иван бросил на нее вопросительный взгляд. Вот не думал, что его глаза могут быть такими теплыми! Кажется, душа его окончательно отогрелась.
В перерыв, когда мы закончили с секцией и бригадир ушел обедать, Римма с негодованием передала нам свой разговор с заместителем главного инженера.
Он сказал ей, что возмущен безответственностью тех, кто назначил бригадиром — и какой бригады — коммунистического труда! — бывшего преступника, рецидивиста, когда в бригаде имеется член партии с техническим образованием. Что он потребует от директора немедленно заменить бригадира, хотя ему бригадир этот и приходится племянником, но дело, самый принцип дороже родственных связей…
— Родственные связи — вот негодяй! — вскричал Шурка Герасимов.
Здесь оговорюсь, что не только в бригаде, но и все на стапеле знали теперь историю Ивана.
Вообще-то, я отнюдь не из болтливых, но прикинулся болтунишкой и рассказывал эту историю как можно большему количеству людей. Об Иване они все равно знали, что он из преступного мира, видели его перековку в настоящего человека; так пусть знают правду о Родионе Евграфовиче. Тем меньше шансов, что он будет главным инженером.
— Что же вы ему ответили? — спросил Ермак. Римма пожала плечами:
— Конечно, отказалась наотрез. Сказала, что товарищ Баблак замечательный бригадир и не мне его заменять.
— Он на этом не остановится… — серьезно сказал Корниенко.
В конце рабочего дня я зашел в партком и передал деду этот инцидент.
— Родион уже побывал у директора, тот мне звонил, — сказал дедушка. — Экое злобное животное! Хотелось бы ему добить племянника. Кабы мог, отправил бы его в тюрьму. Не волнуйтесь! Иван останется бригадиром пока… Как только перейдет на третий курс института, поставим мастером. Из него ладный выйдет мастер.
Этот случай еще больше сплотил нашу бригаду. Мы работали так слаженно, так дружно, что каждый день перевыполняли норму. Даже Гришка как-то втянулся в работу и не вспоминал больше прадеда, возившего на волах соль.
Прошла зима, особенно теплая в этом году, сиротская. Наступил апрель, май, июнь… Мы были заняты по горло. А Шурка, Ермак, Гришка и даже любитель фантастики Борис к тому же еще были дружинниками. Шурка Герасимов их вовлек. Он и меня убеждал стать дружинником, даже взывал к моей комсомольской совести, но я отказался, сославшись на выпускные экзамены.
Я просто слышать не мог о всяких преступниках, начиная с преподобного Станислава Львовича, которому Ермак регулярно слал посылки. Ата тоже о них слышать не могла. Ей дали комсомольскую нагрузку (в комсомол она вступила еще в интернате. Я об этом не упоминал?), которой она ужасно гордилась, — пионервожатой.
Однажды Майка приходит на работу веселая и спрашивает Ермака: «У твоей сестры Аты другая фамилия? Не Зайцева?» — «Другая». — «Гагина?» — «Да! А что?» — «Мои мальчишки не нахвалятся ей. Говорят, что такой пионервожатой у них еще не было. С ней не соскучишься!» — «Что правда, то правда!» — усмехнулся тогда Ермак.
Весной мы закончили десятилетку. На время выпускных экзаменов нам предоставили отпуск, и мы с Ермаком занимались допоздна. Конечно, поволновались! Но все сошло благополучно. Но не об этом речь. Итак, мы окончили среднюю школу! Совсем взрослые — уже не мальчишки. Даже вечеринка была по этому поводу, где все изрядно подвыпили — и педагоги, и рабочие. Некоторые в нашем классе получали аттестат зрелости в сорок лет! Я был младше всех.
Пора окончательно выбрать призвание. В июне подавать заявление в институт. Какой дорогой пойти? Много дорог, надо выбрать настоящую, чтобы не ошибиться.
Ермак подал заявление на юридический. Он собирался учиться заочно. Я тоже решил учиться заочно. Но послал документы в Ленинград, на Васильевский остров… Высшее инженерное морское училище имени адмирала Макарова. На арктический факультет. Там было две специальности: океанологическая и гидрография…
Так я в решающий момент избрал путь ученого. Как бы пошел по стопам деда-академика. А не деда-рабочего, кораблестроителя. Бабушка радовалась. А я злился на нее за эту радость! Честное слово, я не думал ни о каких ученых степенях. Мне просто казалось, что нет на свете ничего интереснее океанологии. А может, доведется поплавать в океане!
Мне было как-то неловко перед дедушкой Сашей, но он ничего не сказал. Дома на этот раз не оказывали на меня никакого давления. Может, были даже довольны моим выбором. Потом я ездил в Ленинград сдавать экзамены. Сдал на одни пятерки. И прошел по конкурсу. Я был так счастлив! Дал телеграмму домой. Все же одно обстоятельство омрачало мою радость… Стыд! Никому я не рассказал об этом, даже Ермаку и маме. Совестно было, неприятно.
Когда я сдавал экзамены по физике, председатель экзаменационной комиссии спросил меня, не родственник ли я известного ученого-гидрографа Николая Ивановича Дружникова. Я с готовностью сообщил, что я его единственный внук. (О, как глупо! Как нехорошо!)
— Значит, хотите идти по стопам деда? — с удовлетворением отметил профессор и что-то черкнул в записной книжке. — Узнаю Николая Ивановича… Ни словечком не обмолвился… Мог бы звякнуть по телефону. Да, похвально, похвально! Не забуду! Не изгладится никогда из памяти. Не было ли это подлостью? Вот они, начатки негодяйства. «Единственный внук!» Какая пошлость! Как я мог?! Но потом текущие заботы дня погасили это тягостное ощущение. Только ночью, когда не спалось, оно оживало.
НЕВЕДОМЫЕ БЕРЕГА
…Идем вдоль загадочных берегов Антарктиды. Темные, свинцово-фиолетовые обрывы, угрюмые, подавляющие своей величественностью скалы, бесконечные ледники, испещренные синими бездонными трещинами. Глубочайшие ущелья, словно озаренные изнутри синим светом. А дальше, в глубь неведомого материка, — таинственные- горные хребты, где еще никогда не ступала нога человека. Материк, менее изученный, чем Луна…
Корабль продвигается малым и средним ходом, осторожно лавируя среди льдов. Неподвижные, призрачные, зеленоватые и бледно-лиловые айсберги, изъеденные тяжелыми, словно чугунными, волнами, холодно сияют под луной. Ослепительно горит Южный Крест, Сириус, Юпитер, Конопус. Странные, непривычные, чужие созвездия, будто мы на иной планете. И каждый день полыхает полярное сияние, разгораясь все сильнее, поминутно меняя форму. Его лучи, то зеленые, то оранжевые, то голубые, как будто исходят из готических башен айсбергов. То это бледно-зеленые полосы, параллельные линии, которые, постепенно искривляясь, переходят в дуги. То серебряные облака, прозрачные и светящиеся. Иногда слабое, рассеянное по всему небу свечение сгущается, как первозданная туманность, начинает дрожать, пульсировать, и вдруг бьет ослепительный, призрачный фонтан света. Отвлекся на несколько минут — в лиловатом небе уже переливается всеми цветами спектра сверкающая корона.
По международному соглашению на долю советской экспедиции пришлась наименее изученная, наиболее суровая часть западного материка.
Австралийский ученый Дуглас Моусон писал в своем дневнике: «Страшный мир пустоты, ярости и ужаса. Мы спотыкаемся и боремся с мраком Стикса. Беспощадный порыв ветра, какой-то мстительный кошмар, бьет, колет, замораживает; колющий снег слепит и душит».
В другом месте дневника он добавляет: «Мы поселились на краю неизмеримого материка… Мы открыли проклятую страну. Мы нашли царство пурги и ветров».
Берега, к которым надо пробиваться через океан. Еще не открытые острова, подводные скалы, ледяные плато, айсберги, опасности, подстерегающие корабль днем и ночью. Мы прошли проливом Лена против мыса Ивана Хмары, героя-комсомольца… Салютуем в память о нем долгим гудком и приспуском флага.
В тот день все были молчаливы. А на другой день чуть не погиб я. Может, я тоже совершил геройский поступок, но явно по дури и, кроме выговора, ничего не заработал. Дело в том, что я рисковал жизнью ради кота. Его зовут Алхимик. Он собственность кока, взявшего его в плавание из-за корабельных крыс. Кота сначала звали просто Муркой, но, когда обнаружилось, что с именем явно ошиблись, пришлось найти ему другое.
Назвали Алхимиком — как припечатали. У него столь глубокомысленный вид, он так явно мечтает открыть «философский камень», к тому же это кот с «фокусами», странный кот. Он сразу стал откликаться на эту кличку.
Алхимик меня полюбил, не знаю за что. Он постоянно сидел возле меня и приходил ко мне спать, когда я отдыхал. Повар даже ревновал и ворчал, что есть же люди, которые приманивают чужих животных.
И вот этот Алхимик свалился во время снегопада с мачты прямо на льдину. Это высота пятого этажа, не меньше. Ребята сразу решили, что ему конец. Но снег моментами редел, и я ухитрился разглядеть его… Он лежал. на льдине — крохотный пушистый комочек.
Не спросив разрешения у начальства, только крикнув бородачам, что «попробую достать», я, не думая, ринулся по лестницам к самым нижним иллюминаторам. Я ли не акал корабля! Но иллюминатор обледенел, и я не смог его открыть. Тогда я кинулся на нижнюю палубу и, сбросив с себя кожаную куртку, спрыгнул в воду.
…Мне показалось, что я попал в огонь. Кажется, я заорал во все горло. Но льдину я видел хорошо и поплыл к ней. Я тотчас обледенел, отяжелел, ноги в ботинках потянули на дно, стало трудно двигать руками. Страх прибавил мне силы. Скоро я вскарабкался на льдину. Алхимик мяукнул не своим голосом и пополз ко мне. На том месте, где он лежал, осталась лужица крови. Я осторожно взял его на руки; он опять закричал. За несколько секунд я превратился в ледяную статую. Корабля нигде не было — только темная вода, лед да крутящийся темный снег. Тогда я закричал не своим голосом. Вспугнул какую-то птицу, отдыхавшую на льдине.
Но куда так быстро мог исчезнуть «Дельфин»? Словно растворился в этой серой мгле. И вот тогда я подумал: «Неужели все?» Но в смерть не поверил. Должны же меня искать! Я стал как сумасшедший бегать по льдине, делать гимнастические упражнения. Льдина была плоская, и ее то и дело заливало водой. Меня могло смыть вместе с котом запросто.
Меня нашли, когда я уже почти потерял надежду, — а всего-то прошла три минуты. Матросы в ужасе смотрели на мою обледенелую фигуру. Первым, кого я увидел на палубе, был дед. Он погрозил мне кулаком (совсем не академический жест!). Кота передали повару, а мною завладел врач.
— Ты, Санди, просто ненормальный! — сказал мне потом Мальшет. — Ведь погибни ты, даже звания Героя не дали бы тебе посмертно. Погиб при спасении кота. Черт те что!
Дня три меня отпаивали липовым чаем. Авторитет мой у команды возрос чрезвычайно. Некоторые даже автограф у меня просили. Алхимик поправлялся дольше.
Вчера нам повстречался китобоец «Космонавт Титов», по какой-то причине отбившийся от своей флотилии, и мы получили почту. Я забрал свою корреспонденцию и ушел читать в каюту. Кроме родных и друзей мне писали все из нашего бывшего «Б» и многие с морзавода.
Сидя на койке, я рассортировал письма, быстро пробежал глазами Ермаково и мамино и, отложив их в сторону, — потом прочту еще и еще! — взялся за письмо Аты.
Там была ее последняя фотография. Прекрасное лицо со странными светлыми глазами. Она смотрела прямо в объектив, чуть нахмурив разлетающиеся темные брови, — вызывающе и дерзко. Жаль, что она не улыбалась: у нее такая улыбка! Но на фотографии она плотно сжала губы, как будто чем-то была недовольна. Налюбовавшись, я взялся за письмо. Почерк у нее стал значительно хуже. Наверное, испортила, записывая лекции.
Дорогой Санди!
Пишу наскоро, у вас дома. Тетя Вика сказала, что можно передать с оказией письмо. Мы все очень по тебе скучаем. Третий год ты в плавании. Но я рада, что ты счастлив. Я всегда была уверена, что ты будешь счастлив в жизни. Иных жизнь балует со дня рождения и до самой смерти. Ты — счастливчик! Хотелось бы увидеть тех, кем ты так восхищаешься: Мальшета. штурмана Шалого, океанолога Лизу… Наверно, интересные люди, яркие. Меня больше окружают заурядные. На нашем курсе большинство девчонки. По-моему, они не так увлекаются медициной, как мальчишками. Мне пока ни один не нравился.
Всего доброго.
Твоя Ата
Р.S. Я часто думаю о тебе.
Меня позвали на вахту, и я пошел делать наблюдения. Дул ледяной ветер, нес мокрый, колючий снег; окоченевшие руки едва удерживали инструменты, а я ликовал: «Я часто думаю о тебе… Я часто думаю о тебе… Я часто думаю о тебе…» Я повторял это раз сто кряду.
Я беру фотографию и снова любуюсь прекрасным лицом. Хорошая моя, строптивая, упрямая. Я люблю тебя, Ата!