РАДОСТИ САНДИ ДРУЖНИКОВА
Шел третий год плавания в Атлантике. Мы возвращались домой.
Позади ледяные обрывистые берега Антарктиды, полярное сияние над причудливыми темными скалами и фиолетовыми, как бы фосфоресцирующими айсбергами. Позади мыс Доброй Надежды, неистовые Пятидесятые и ревущие Сороковые, Великий экватор, тропик Рака, или Северный… Работы почти окончены — еще одна суточная станция, несколько дрейфовых — и домой, домой! Каждый день ближе к Гибралтару, к земле. Все пишут отчеты об экспедиции, все за работой, все веселы — насвистывают, поют…
Давно скрылось созвездие Южного Креста, уже наши звезды! Прошли над затопленной Атлантидой…
Сколько мы повидали за эти два с половиной года! Видели Саргассово море — единственное море без берегов. Видели исполинских китов, добродушных пингвинов во фраках и белых манишках, стремительных и голодных акул, неведомые острова (мечта всех мальчишек мира!), красочные гавани, о которых большинству людей суждено только прочесть в книгах. И много, много кораблей под флагами всех стран. Проходя мимо, корабли салютуют гудками и флагами, ночью приветствуют огнями.
Корабли, проходящие ночью, Говорят друг с другом огнями…
Столько перевидали, но больше всего радовались, когда пролетал над нами наш советский спутник — словно привет далекой, щемяще любимой родины. Все так соскучились по дому, по родным краям, что у многих при виде бегущей звездочки-спутника выступили слезы.
Прошли мимо острова Морлоу. Он в стороне от океанских дорог. Только шторм может загнать корабли под укрытие его скалистых берегов. Как-то там живут мистер и миссис Слегл — две нахохленные птицы, подхваченные ветром и заброшенные далеко от гнездовий? Их счастье, что, когда тонули, приютил их этот угрюмый каменистый остров с его простодушными колонистами, так радующимися каждому новому человеку.
Все ближе дом. «Дельфин», как старый ветеран, весь в шрамах, подсчитывает да зализывает свои раны. Плавание было трудным. Дожди, снега, штормы, изматывающие качки, глубоководные траления, длительные якорные буйковые станции, сложные заходы на ощетинившиеся острыми скалами острова, когда вокруг бушуют белые от ярости, свирепые буруны. Неудачи с приборами. То лопается трос у дночерпателя, то пропускает воду кожух подводного радиометра, и надо срочно заменять прокладки, то неполадки с лебедкой…
Без излишней скромности отмечу, что в таких случаях вместе с механиком непременно покличут и Санди Дружникова, покладистого малого.
«У Санди чертовски ловкие руки!»— не раз слышал я о себе. Поработали бы они на морзаводе да еще в бригаде Баблака, стали бы у них «золотые» руки. Вот когда мне пригодилась моя рабочая сноровка!
Обо мне на корабле говорят так: «Санди — славный парень, не боится никакого труда, никогда не хандрит, не ноет. С ним весело!» Отзыв этот мне приятен, и сообщаю о нем с гордостью. Потому что — знаю по себе — некоторые в дальнем плавании тяжелы…
Но есть налицо и другой отзыв — человека, которого я безмерно уважаю, — Филиппа Михайловича Мальшета… Он усомнился во мне как в будущем ученом, исследователе. Это обидно! Но требуется разобраться толково: прав ли Мальшет?
Вот мы были на Кубе. Простояли там неделю. Чинились, запасались водой. Были встречи с учеными океанологами, и, самое главное, посетили дом, где жил и умер Эрнест Хемингуэй. Его «Старика и море» я всюду вожу с собой.
Я без пяти минут океанолог. По возвращении на родину тут же отправляюсь в Ленинград сдавать экзамены экстерном. Мальшету или моему деду Николаю Ивановичу и в голову не придет, что самое любопытное на Кубе — это дом Хемингуэя. Для них главное — работа океанологов. Сравнить, узнать, что нового; если надо, поделиться достижениями океанологии и океанографии. Ничего другого для них не существует.
Ученый ли я по при зван и го? Я очень увлекаюсь океанологией, радостно работать на станциях и по обработке наблюдений. Для меня это как праздник. Но никак нельзя сказать, что океанология для меня — всё! Далеко не всё!
До сих пор я, как и в детстве, больше всего все-таки люблю… корабли. Во всех портах, на всех стоянках я первым делом интересовался кораблями. Как они построены, их оснасткой, водоизмещением. Какие сплавы используются для надстроек, рубок, кожухов, спасательных шлюпок. Особенно меня интересует применение в кораблестроении пластмасс и синтетических материалов, потому что тогда судно легче. Потихоньку от друзей-океанологов я люблю в свободный часок чертить на ватмане — просто так, для собственного удовольствия, — карандашом, тушью или акварельными красками чертежи разных кораблей, будь это барк, или шхуна, или старинная бригантина. Мысленно я всегда видел свои корабли. Особенно меня преследовал один — на подводных крыльях.
Прекрасный, мощный, стройный корабль, он несся легко, как призрак, чуть касаясь верхушек волн, — над водой! День ото дня я видел его все яснее… Удивительный корабль! Он совсем не зависел от бури, на нем никто не страдал от качки. Он не мог потонуть, Это не было среднее между кораблем и воздушным лайнером, это было качественно иное. До чего он был прекрасен!
Однажды я не успел спрятать чертежи, и Мальшет, вошедший внезапно, долго рассматривал чертеж.
— Странно, — процедил он недовольно, подозрительно глядя на меня, — никогда не видел, чтобы ты в свободное время занимался океанологией. Ну, хотя бы вычертил разок схему течений или сконструировал самопишущий прибор… Кстати, мне необходим такой, и я никак не справлюсь.
— У всякого свое хобби, — уклончиво ответил я. — Когда я работал на кораблестроительном заводе, я зачитывался книгами по океанологии, как романами. Я с удовольствием помогу вам. Если сумею, конечно. А вы недовольны мною, Филипп Михайлович?
— Нет, я бы этого не сказал, — подумав, ответил Мальшет. — Ты добросовестный работник. И руки у тебя золотые. Но голова занята чем угодно, только не наукой. Да ты не огорчайся, Санди. Просто ты еще слишком молод!
Но я огорчился, и даже очень. Мне двадцать третий год… Мальшет в моем возрасте создал проект дамбы через Каспий, о котором велись дебаты по всей стране. Вот кто целеустремлен! Со своим Каспием Мальшет потерпел поражение, но он не забыл и не сдался. Копит силы и знания для нового натиска.
А я… работаю океанологом, пишу о своей жизни, мечтаю о новой книге — приключения в Атлантике, вынашиваю облик невиданного корабля, стремлюсь к путешествиям, но, едва скрылся родной берег, начинаю тосковать о доме, о близких — оттого и родилась эта книга. Не разбрасываюсь ли я?
И еще тайна, от всех запрятанная в душе. Люблю девушку неповторимую, не похожую ни на кого, гордую, строптивую. И ни слова ей о своей любви. Бывал у Южного полюса, а разве не могла она за эти два с половиной года полюбить другого парня? Очень просто! А что, если я потеряю ее? Ведь я же не смогу, никогда не смогу полюбить другую женщину! Потому что второй такой нет, а другой, обыкновенной, мне не надо. Заурядной, как Лялька Рождественская. Дольше часа-двух я и выдерживать не мог ее общество.
Но ответит ли мне взаимностью моя единственная? Что я для нее? Никто меня так не игнорировал, как она. Письма ее так коротки — несколько строк. Лялька исписывает для меня целые тетради. Это от Ляльки я знаю все дорогие новости: что Ермак получил повышение — его очень ценят в угрозыске, что Иван Баблак женился на Римме, а морзавод преподнес им свадебный подарок — однокомнатную "квартиру в новом доме. Новоселье праздновала вся бригада. Ермак тоже был — с Лялькой. Что Майка дружит с Гришей Кочетовым. Взяла над ним шефство, а теперь как бы не кончилось это шефство свадьбой. Что Шурка Герасимов неожиданно для всех поступил на китобойное судно, для начала матросом, и ушел в дальнее плавание. «Может, встретишь его, Санди, в Атлантическом океане?»
Жизнь мою, такую радостную и беззаботную, перевернуло именно письмо Ляльки Рождественской…
Дизель-электроход «Иртыш» едва успел передать нам почту — начинался опасный густой туман. Там были письма Аты, как всегда «с гулькин нос», от Ермака, от мамы, отца, бабушки, от ребят с морзавода и Лялькино, которое я прочел последним…
«Дорогой Санди! Получила твое письмо. Большое спасибо! Очень рада, что ты так счастлив. Ты, наверно, всю жизнь будешь счастливым. Наверняка на этом корабле есть люди, которые делают ту же работу, находятся в тех же условиях, что и ты, и не чувствуют себя такими счастливыми. Страдают от качки, ветра, холода, устают, раздражаются, ссорятся, обижаются друг на друга.
Просто ты обладаешь редкой способностью к Радости с большой буквы. Ты можешь быть счастлив, несмотря ни на что. Плохое ты не замечаешь — оно не имеет для тебя никакого значения. Это я поняла, когда ты еще поступил на морзавод. Гришка чуть не плакал, а ты приходил бледный от усталости и возмутительно счастливый.
Тем более мне тяжело омрачать твою радость. Я две ночи не спала, прежде чем решила написать тебе все. Советовалась с папой. Он сказал: «Каждый человек имеет право на правду». А тебя щадят, как маленького или словно калеку. Боятся попортить тебе твои радости. Уж очень восторженные всегда твои письма…
Милый Санди, твои родители разводятся… Знаю, что это для тебя большой удар, — ты любишь их обоих. Мне кажется, что это дело рук Веры Григорьевны. Она всегда почему-то ненавидела Викторию Александровну. Ты сам это знаешь. Твоя бабушка, наверное, считает, что Виктория Александровна отняла у нее и сына, и внука. Ведь ты последнее время совсем редко к ней заходил. А вот Андрей Николаевич бывал постоянно. Он любит свою мать и очень считается с ее мнением. Правда, что говорят: наши недостатки — продолжение наших достоинств.
Почему я тебе написала? Виктория Александровна сейчас очень одинока и несчастна. Она одна. Андрей Николаевич ушел к матери.
Твоя мама нуждается в тебе, в твоей ласке. И еще одно не хочу я от тебя скрывать… прежде я не любила Ату. Может, завидовала ей, ревновала. Но теперь это прошло. Слишком мне ее жаль. Ата слепнет. Она учится на третьем курсе медицинского — это правда, и что выделяется из всех — тоже правда, но это благодаря своим блестящим способностям, а также потому, что однокурсники помогают ей — читают вслух записи лекций, учебники.
Офтальмологом она никогда не будет. Но терапевтом, может быть, и будет. Не представляю, кто пойдет лечиться к слепому врачу? Но, может, она будет профессором? При ее способностях…
У Ермака все благополучно. Он очень хороший! Он гораздо лучше тебя, Санди. Тебя слишком баловала жизнь. Ты не будешь на меня сердиться за правду?
Всего доброго.
Лялька Рождественская».
Прочитав письмо, я, что называется, ошалел. Боль была нестерпимой. Все слилось в одно — слепнущая Ата, страдающая, одинокая мать, отец, ушедший из дома… Как отец мог? Он же старый! Ему уже под пятьдесят. Что он, другую, что ли, полюбил? Бедная мама! Ата! Какой ужас! Вот почему так коротки ее письма. Она боялась, что я пойму по почерку…
Ата, Ата, Ата!!!
Хорошо, что я уже отбыл вахту: я бы не смог сейчас работать.
Не знаю, сколько я сидел так, в темной каюте. Час? Два? Словно на дне бездонного колодца. Наконец я поднялся и, сунув письмо в карман, вышел из каюты.
Туман сгустился. «Дельфин» беспрерывно гудел. Как только стемнело, зажгли прожектора. Мимо нас прошел такой же гудящий исландский корабль. Туманные сигналы… Горе кораблю, который не услышит их вовремя.
Когда я поднимался по трапу, меня перегнал Фома Иванович, Он был озабочен и торопился.
— Какой туман! Как на Каспии, — бросил он мне. — Идем при помощи радара. Давление падает.
Когда я, послонявшись по палубе, заглянул на капитанский мостик, капитан нервно жевал папиросу, а Шалый застыл у радара. Светящаяся стрелка стремительно двигалась по циферблату. На палубе все встречные казались привидениями, едва темнея сквозь туман. Но видимо, это многих веселило: толкотня, смех, говор, морские песни. На палубе собрались все свободные от вахты. Кто-то играл на аккордеоне. Какая-то пара танцевала в тумане.
— Санди, иди к нам! — позвали меня, каким-то образом узнав в этой чертовой мгле.
Я помахал рукой, сделав вид, что тороплюсь по делу.
Снова дали гудок. Каждые десять минут непрестанно били в рынду. И от ударов в судовой колокол на сердце становилось еще тревожнее.
Я пошел искать дедушку и нашел его весело беседующим в кают-компании. Там собралось несколько ученых, среди них Мальшет и Лиза.
Я подсел к ним поближе. В кают-компании было светло и уютно; все мне приветливо улыбались; Мальшет подвинулся, чтоб мне было удобнее сесть. У меня как-то потеплело на сердце, и тоска стала не такой мучительной. Я подумал о том, как я привык ко всем этим людям, полюбил их. Какое великое дело — товарищество, друзья. И что нигде оно так не проявляется, как на кораблях, в дальнем плавании или на зимовке, когда люди оторваны от отчизны, от родных. Как будет жаль расставаться: ними, быть может, навсегда! А расставаться придется… Во мне нуждались.
Я посмотрел на деда. Никогда я не видел его дома таким оживленным, помолодевшим, добрым. Экспедиция показала мне совсем другого человека. А я то думал, что знал его.
Так мне не хотелось расстраивать дедушку… Он очень любил невестку — больше сына, и письмо нанесет ему такой же удар, как и мне. Может, больше. Он был стар. Мог бы идти о отставку, но третий год плавал в Атлантике, не боялся никаких штормов и работал наравне с молодыми, Очень я его уважал и любил. Редко мы с ним бывали вместе, даже здесь, на одном корабле. Он всегда занят. И может, чуточку суховат. А может, просто бабушка приучила меня с детства бояться заходить к нему в кабинет.
— Ты чем-то расстроен, Санди? — ласково спросила Лиза. Она очень ко мне хорошо относится. Говорит, что я ей напоминаю ее младшего брата. И на этот раз сказала:
— Вы знаете, Николай Иванович, Санди чем то очень похож на моего брата Яшу. Янька уже член Союза писателей, женат, много пережил, а все такой же. Не меняется.
— Нисколько не похож, — даже с досадой возразил Мальшет. — То, что ты принимаешь за сходство, — просто общая для современной молодежи инфантильность. Их до седых волос воспитывают, учат, вдалбливают, как думать, что думать, водят на помочах, вот они и похожи друг на друга.
— Не понимаю, Филипп! — рассердилась Лиза. Светло-серые (очень светлые!) глаза ее потемнели с досады. Они часто спорили.
Мальшет стал подробно развивать свою мысль. Молодежь надо ставить на руководящие посты. Она не склонна к бюрократизму, догматике, схоластике, она смела и отважна…
— Если она смела, то пусть смело борется со злом во всех его видах и проявлениях, — усмехнулся дед, — а не предоставляет это делать отцам и дедам. С грустью я не раз наблюдал, как молодой человек брюзжит исподтишка, а открыто чуть ли не заискивает перед теми самыми бюрократами и догматиками, которых должен был бы обличать. Вы не находите, Филипп Михайлович?
— Нет! — отрезал Мальшет.
Затеялся спор, вмешались остальные. Дед замолчал, посмеиваясь. Я тихонько позвал его.
В своей каюте он снял пиджак, аккуратно повесил его в шкаф и сел в пуловере у письменного стола, как всегда прямо, будто позвоночник у него не сгибался.
— Что-нибудь случилось у тебя, Санди? — добродушно осведомился он.
Я молча протянул ему Лялькино письмо. Сначала он удивился, но начал читать и прочел до конца. Лицо его вытянулось и посерело.
— Сукин сын! — вырвалось у него. — Этого я давно боялся…
— Разве они жили так плохо? — грустно спросил я. — Какой же я ненаблюдательный. Ничего не замечал.
— Ну… не изменяли, не бранились на весь дом, не жаловались друг на друга каждому встречному и поперечному. Соседи осудят ее. Ведь он не пьет, не гуляет, не дерется. Даже не курит теперь.
— Я не зал, что так плохи дела, — тихо уронил я.
Мы долго подавленно молчали. За раскрытым иллюминатором шумели в тумане невидимые волны. И все бил судовой колокол.
— Сколько сразу несчастий… — проговорил я. — И Ата вот слепнет. У тебя нет папирос?
— Есть.
Дедушка достал из стола гаванские, и мы закурили.
— Я все забываю, Санди, что ты уже взрослый мужчина, — сказал дед растерянно. — Ты любишь эту девушку? Ату?
— Да.
— Может, тебе просто кажется, Санди?
— Нет. Я ее действительно люблю. Уже несколько лет… Еще мальчишкой… Но я не знал, насколько она мне дорога. Думал, ну, люблю, и все. А я ее по-настоящему, на всю жизнь люблю.
— Слепая жена… Это очень тяжело. Впрочем, бывает хуже — когда чужие друг другу.
— Только она мне нужна, только она. Вот нужен ли я ей… не знаю.
— Гм, Санди. Ты нужен сейчас матери. Ей одиноко и тяжело.
— Да, я знаю.
— За чем же дело стало?
— А можно мне раньше уехать?
— Можно. Поговорю с капитаном. На первой стоянке пересядешь на самолет.
— Спасибо, дедушка?
— Не за что, Санди. Ты им… обеим облегчи жизнь.
— Я сделаю, что могу.
— Вот и кончается наше плавание через семь морей и Атлантический океан. Я тобой доволен.
— Спасибо!
— А теперь иди. Я буду писать твоей матери.
— Она будет рада письму.
— Не огорчайся так, Санди. В жизни всегда получаешь удары. Надо уметь их переносить.
— Я научусь.
— Санди!
Я уже взялся за ручку двери. Дедушка подошел ко мне:
— Хоть ты и взрослый, но поцелуй меня, как прежде, когда был маленький…
Все-таки дед был очень одинок. Кроме товарищей по работе, никого у него не было. Разве у него жена? Разве у него сын? Холодные и далекие.
Я крепко обнял деда и несколько раз чмокнул его в обе щеки. Он бледно улыбнулся. У него задергалось веко.
Я не спал всю эту ночь. Сидел на опустевшей палубе, смотрел во влажную, насыщенную всеми запахами океана тьму и слушал туманный сигнал. Но, как это ни странно, я не чувствовал себя несчастливым.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Меня никто не встретил на аэродроме, потому что я не известил о своем возвращении. И хорошо сделал: самолет пришел в четыре утра вместо девяти вечера (задержала нелетная погода), и мама, по крайней мере, не нервничала. Такси доставило меня до дома за десять минут.
Я стоял у подъезда нашего дома и смотрел на пустынную в этот ранний час улицу. Город крепко спал. Солнце всходило где-то за горой. Ночью прошел дождь, и тротуары еще блестели, отражая в лужицах дома и небо. Был конец лета, и, наверное, стояла жара, а ночи были душные, так как даже дождь не освежил воздуха. От радости у меня так билось сердце, что я его даже чувствовал.
Где бы человек ни ездил, какие бы радости ни получал от путешествий, но самая большая радость — вернуться домой! Наверное, Лялька осудила бы меня за то, что я продолжаю радоваться, когда столько у меня горя, но, сказать по-честному, я радовался как сумасшедший.
Подхватив свои два чемодана (один с подарками из далеких стран), я быстро поднялся на третий этаж. Мне не надо было звонить: у меня был свой ключ, который я берег как реликвию.
Тихонько открыв дверь, я вошел на цыпочках в переднюю, оставил там чемоданы и, невольно улыбаясь до ушей, открыл дверь в столовую.
Все было как прежде, чисто, уютно. Всюду мои яхты и бригантины. Запах нашей семьи. В нише на моей тахте спала кошка. Я ее не знал. Она раскрыла зеленые глаза и подозрительно посмотрела на меня. Я пересек столовую и вошел в комнату родителей. Мама спала на широкой низкой кровати, зарывшись лицом в подушку. Она была одна во всей квартире… Значит, это правда: папа ушел от нас.
Я присел у мамы в ногах и долго сидел так не шевелясь. Окна раскрыты настежь. Мама никогда не боялась сквозняков. На ковре, возле постели, лежала книга. Мама читала перед сном. Интересно, что она читала. Я осторожно нагнулся и поднял книгу. Тендряков, «Свидание с Нефертити».
Мама приподняла голову и сонно посмотрела на меня, еще не проснувшись окончательно. Она была коротко подстрижена, и это молодило ее, но как она осунулась, похудела… Сиротиночка моя! Мама обнимала меня и плакала. Я неловко гладил ее по волосам.
— Не плачь!
— Санди, как ты здесь очутился? Может, это сон и я сейчас проснусь? Ох, Санди! Какая радость!
И вот я опять бессовестно счастлив! Мама хлопочет вокруг меня. В пестреньком платьице — мама не любит халатов — она спешит на кухню. Поставлен чайник. Вынута белоснежная скатерть.
— Эх, к чаю почти ничего нет! — восклицает мама и тут же ставит тесто. — Санди, почему ты не телеграфировал?
У мамы всегда был полон буфет, полон холодильник всякой вкусноты. Видно, когда женщина остается одна, ей не хочется наготавливать для себя одной.
— Мама, давай пить чай в кухне. Я всегда вспоминал нашу кухоньку. Ну, мне так хочется, здесь уютнее…
Пьем чай на кухне. Маме как-то неловко: она не знает, известно ли мне… И я помогаю ей:
— Мне написала обо всем Лялька. Потому я и приехал. Мама! Ты не очень убивайся.
— Все это тяжело, сынок. Я креплюсь. Ему, наверно, хуже…
— Папе? Ты только скажи… Я же должен знать… У него… новая семья?
Мама чуть улыбается:
— Как будто не предвидится. Андрей живет у матери.
— Значит, третьего нет? Вы не развелись?
— Кет, Санди, конечно.
— Тогда почему папа ушел?
— Это не так легко объяснить, Санди, сын. Я потом… Ладно?
— Ладно, конечно. Только скажи, это он тебя бросил?
— Никто никого не бросал. Я больше не могла. Взаимные обиды зашли слишком далеко. Мне хотелось побыть одной, подумать. Я и попросила его пожить у бабушки.
— У папы тяжелый характер, я знаю. Но если…
— Ты ешь, Санди! Ты же любишь яичницу с салом. А к вечеру я испеку пироги. Твои любимые.
— С вишней?
— Вишня уже прошла. Хочешь с яблоками? Можно еще с капустой и яйцами. Почему не спросишь про Ермака… Ату?
— Мама, я боюсь спрашивать. Ата… ослепла?
— Нет, Санди. Еще сколько-то процентов зрения осталось. Катерина говорит, что дальше процесс не пойдет.
— Она… видит свет?
— Не только свет. Различает лица, предметы. Но читать уже не сможет. Опять перешла на слепой метод.
— Но почему, мама? Это началось после того, как произошла вся эта ужасная история с Ермаком?
— Да. Начался процесс. Помутнение хрусталика. И потом… Это же Ата! Она никогда не делала себе скидку на инвалидность. Жила полной жизнью! Не щадила себя. Работала, училась… А ей нельзя переутомляться. Теперь вот еще появление отца. Скоро приедет Станислав Львович.
— Мама! Я должен сходить к Ермаку.
— Успел бы… Мы еще не поговорили даже… — Она, кажется, обиделась.
Я чмокнул маму в щеку и выскочил на улицу. Троллейбусы только вышли из депо. Я ехал в пустом вагоне.
Конечно, брат и сестра еще спали. Конечно, я перебудил всех соседей, пока они проснулись. Минут пять ушло на то, чтобы втолковать им, что я действительно Санди и что это не сон. Ата повисла у меня на шее, а Ермак от восторга дал мне тумака под ребро. Наверно, их учат этому в угрозыске. Довольно ощутительно. Ермак заметно подрос и возмужал. Требовалось бритье. Все же он был ниже среднего роста, но так пропорционально сложен и строен, что казался выше своего действительного роста. По-моему, он стал красивым парнем. Он сел, в одних трусах, с всклокоченными волосами, на неубранную постель и с умилением разглядывал меня. Ата смотрела на нас с улыбкой. Девочкой она, пожалуй, была красивее. Переросла, как говорят в таких случаях. Но ее обаяние заключалось не в красоте лица, а в чем-то другом, что вдруг проявлялось, как блеск молнии, и преображало ее совершенно. Потом я понял — улыбка. Удивительно хорошая была у нее улыбка — нежная и насмешливая в одно и то же время. Нет, улыбка тоже была разной — то дерзкой, то детски доверчивой, мягкой или злой, а порой неудержимо широкой — от всей души. Я запомнил одну ее такую улыбку — русской души; очень мне хотелось ее увидеть снова, но она никогда больше не повторилась именно такою. А когда она не улыбается, это задумчивая, смуглая зеленоглазая девушка очень современного вида. У нее появилась новая привычка щурить глаза, а потом вдруг открывать их широко, будто она удивилась чему-то своему. Может, оттого, что она стала хуже видеть. Да, на пушкинскую Татьяну она никак не походила — эпоха не та. Уж очень она самостоятельна и независима. Может, больше напускает на себя. По-моему, она слабее, чем кажется, и, безусловно, очень ранима и впечатлительна.
— Будем чай пить? — сказала Ата, почему-то покраснев. И стала накрывать на стол и заодно прибирать в комнате.
На ней был ярко-зеленый халатик. Наверное, потому и глаза казались такими зелеными. Значит, по-прежнему любит яркие и светлые цвета.
— Подумать только, вернулся Санди! Морской волк! Дружище! — радовался Ермак. — Молодец, что прибежал так рано! Вместо чая следовало бы чего-нибудь покрепче, но магазины-то еще закрыты!
— Бурлаков даст тебе покрепче! — засмеялась Ата. — Тебе же на работу.
— Я могу взять отгул.
Ата убежала на кухню. Ермак оделся и еще раз обнял меня.
— Ой, даже не верится, что ты вернулся.
Ата внесла чайник. Она налила нам чая и потребовала, чтобы я рассказывал по порядку.
— У нас буду рассказывать. Приезжайте! А пока расскажите лучше о себе.
Ата пожала плечами.
— У нас ничего нового. Учимся, работаем… А я еще и лечусь.
— Как у тебя с глазами?
— Хорошо! Вижу свет, вижу тебя. И за это спасибо. Мы помолчали. Столько не виделись, но разговор почему-то не вязался. И мы отправились к нам. Пахло пирогами и жареным мясом. Ата сразу стала помогать маме. А нас тут же послали за шампанским.
— Как живет Баблак? — спросил я дорогой.
— Хорошо. Ты знаешь, что он женился на Римме? Живут дружно. Он уже инженер. Мы к ним сходим. Ладно?
— Конечно. Слушай, Ермак…
— Да?
— Скоро приезжает Станислав Львович?
— Да, он в октябре освобождается. Приедет сюда. Мы уже списались. Ефим Иванович поможет ему устроиться на работу. Уж говорил с ним. У отца был свой злой гений…
— Жора Великолепный?
— Да. Но теперь его нет. Сколько он зла принес людям! Ты не представляешь. Дядя Вася перед смертью разоблачил его до конца.
— Тяжело он умирал?
— Очень! Самый лютый фашист не придумал бы таких мук. Когда человечество победит рак, это будет самая великая его победа. Больше чем полет на Луну. Ты знаешь, что Родиона уже на заводе нет?
— Лялька писала. Где он сейчас?
— Он теперь в Николаеве. Рядовым инженером. Он так рвался быть главным. Непременно главным! Старик главинж ведь собирался на пенсию. Когда главным инженером назначили твоего отца, Родион сразу и уехал. Ему давно следовало уехать. Разве можно работать с людьми, если они тебя не усажают!
Весь этот день мы провели вместе. Они жаждали рассказов о путешествии, и я им рассказывал: о «Дельфине», о научной работе, о Мальшете, Лизе, Фоме Ивановиче, обо всех, с кем сталкивался эти два с половиной года. Рассказал об острове Морлоу, о супругах Слегл.
— Сейчас достану подарки, — вспомнил я.
Раскрыли чемодан. Фотографий, иллюстрирующих наш быт на «Дельфине» и все достопримечательности путешествия, было, наверное, около тысячи — Мальшет давал мне оттиск с каждого снимка. Вручил подарки. Маме божка из слоновой кости; купил на базарчике в столице Гвинеи Конакри. Это— для души. А для тела дюжину разноцветного белья в красивой коробке. Женщины это любят. Ате я достал платье, которое даже коренная африканка сочла бы слишком ярким для себя… Ата пришла в восторг. Ермак получил трубку из настоящего сандала и галстук, приведший его в явное смущение. Вряд ли он его когда наденет, разве что захочет позлить какого-нибудь стилягу. Больше ради шутки купил я его.
Пересмотрели остальные подарки для друзей и родных.
— Который же здесь Ляльке? — спросила Ата, покраснев.
— Он в другом чемодане, — соврал я неизвестно для чего и переменил разговор.
По старой привычке Ермак помог маме убрать со стола — Ата устала и немного скисла, а потом они ушли домой. Ата не велела их провожать.
— Кстати, какая стала Лялька? — спросил я маму, когда друзья ушли.
— Лялька — хорошая девушка. Преданная дочь, не глупа, довольно хорошенькая. Учится отлично, хотя с неба звезд не хватает. Думаю, неплохой выйдет из нее врач, хотя пошла она на медицинский не по призванию, а вслед за Атой.
— Они что, дружат? Прежде они недолюбливали друг друга…
— Я бы не назвала это дружбой. Сидят рядом на лекциях, вместе готовятся к зачетам. Ляля очень много помогает Ате — записывает для нее лекции, читает ей вслух. Ведет себя как друг, но она ей не друг. Они слишком чужды духовно. Санди, я весь день не выходила на воздух. Идем пройдемся немного. Мы прошли на Приморский бульвар. Народу было совсем мало. В парке культуры и отдыха было массовое гулянье, и все схлынули туда. Там пускали фейерверки, звучала музыка, а здесь тихо. Мы спустились к самому морю и сели на скамейку.
— Мама, а как живет Петр Константинович?
— Ты же навестишь их, надеюсь? Он молодец! Не изменился ни чуточки. Такой же подвижной, энергичный, активно-добрый. Летом он работает начальником турбазы для школьников в горах, сам лазит вместе с ребятами на ледники. Зимой читает лекции на моральные темы, переписывается с многочисленными корреспондентами…
Мама усмехнулась:
— Я как-то читала эти письма. Есть очень глубокие — крик души, — когда подросток одинок и ему нужен добрый совет. А есть такие, что хочется всыпать как следует по одному месту. Так, девчонки часто спрашивают его, можно ли целоваться с молодым человеком, если его не любишь, но целоваться так приятно…
— Мама! Разве могут доставить удовольствие поцелуи без любви?
— Конечно. Разве тебе не приходилось целовать девчонок? Разве ты каждую любил?
— Д-да…
Не мог же я признаться родной матери, что я еще не целовал ни одну девчонку! Она бы сочла меня шляпой. И во всем виновата лишь одна Ата! Это из-за нее я не целовал ни одну девушку, даже когда им этого явно хотелось. А поцеловать Ату… у меня не хватало храбрости. Теперь хватит. Посмотрим!
— Когда ты пойдешь к отцу? — спросила мама, помолчав.
— Завтра утром. А потом мы с тобой пойдем к дедушке. Завтра ведь воскресенье?
На этот раз мы молчали чуть ли не полчаса, пока я не задал тяжелый вопрос:
— Что же случилось?
— Он годами дулся на меня… — начала мама с усилием. — Холодность. Враждебность. Тягостное молчание. Я не выношу, когда на меня сердятся, молчат. На меня нападает дикая тоска. Я иду на работу и уношу с собой эту тоску. Все время какое-то подавленное состояние. Оно мешает мне работать, радоваться жизни, людям. С детства у меня хорошее настроение поутру…
— У меня тоже!
— Вот. Я просыпаюсь с таким ощущением, будто сегодня праздник и меня ждет масса удовольствий. Ощущение радости. Андрей же с утра всего злее. Моя радость его раздражает. Возбуждает в нем какую-то ревность. А он знает мои уязвимые точки, что мне всего больнее. И он непременно добьется того, что вспугнет мою радость. Ты не представляешь, Санди, как я устала от этого! Просто больше не могла. Не могу, и все тут!
Это началось с первого года брака, но тогда мы быстро мирились. Андрей может быть таким славным, таким милым и обаятельным. Вот такого я его очень любила. И люблю до сих пор. Но с годами он все реже радовался вместе со мной. Ты знаешь, что произошло? Он слишком часто на меня дулся, и это приобрело характер условного рефлекса. Понимаешь? Это страшно! Рефлекс — гасить радость!
— Ко почему, почему? — воскликнул я огорченно. — Мама, за что он на тебя дулся? Я тоже это замечал. Ведь часть его плохого настроения распространялась и на меня. Ко мне казалось, что на заводе он стал проще, ласковее.
— Это он с тобой и Атой был проще и ласковее. Ата умеет с ним ладить. Да. Так вот… Знаешь, что вызвало у меня взрыв? Пустячный эпизод. Мы пошли пройтись. Молча ходили по городу. Он вел меня под руку, но лицо было холодное, отчужденное. И я страдала ужасно. Я подумала: как давно я не видела его прежней улыбки! Ты знаешь, какая у него бывает милая улыбка! Мы захотели пить. Подошли к первому попавшемуся киоску с газированной водой. Продавщица разменяла ему крупную бумажку рублями. Деньги были совсем мокрые. Продавщица пошутила, и… отец ответил ей своей улыбкой — сразу стало совсем другое лицо. Прежнее. Почти забытое. Незнакомая женщина получила то, о чем я, жена его, так тосковала, — прежнюю улыбку. Не разучился он улыбаться. Он только мне не улыбался. И я вдруг подумала, холодея: «А ведь я, наверно, уйду от него».
— Но, мама… — Я чуть не плакал от жалости. — За что он на тебя сердился?
— Я и сама не знаю… Я часто думала об этом. — Но ты его спрашивала?
— Конечно.
— А он что?
— Он никогда не признавал, что он сердится. Самого факта не признавал. Он говорил: «Не выдумывай. За что мне на тебя сердиться?»
— Вот именно — за что? А если я его спрошу?
— Он скажет то же самое. Ну и вот. Я терпела сколько могла. В молодости больше сил. А теперь больше не могу. Я ожесточилась против него. Я не дам больше гасить мою радость! Я хочу радоваться жизни и людям. Так я и сказала твоему отцу… Хватит об этом. Хорошо? Расскажи лучше о Мальшете, о Лизе. Ты мне много о них писал.
Мы еще долго обо всем говорили с мамой… К той теме больше не возвращались.
…В воскресенье утром я пошел к отцу. Мне отперла бабушка, как всегда приодетая, будто собралась в театр, с уложенными у лучшего парикмахера города волосами.
Она вскрикнула, узнав меня, и заплакала, обрадовавшись, или от другого какого чувства.
— Сашенька! Саша приехал! Как вырос, возмужал! Анд-рюша!
С отцом я поздоровался не очень сердечно. Не мог. Ему, кажется, было неловко. Но он напустил на себя веселость.
Он постарел, стал суше и по-военному подтянулся, будто не на заводе работал, а служил в армии. Я вручил им подарки.
Пока бабушка с пятнами на лице (она чего-то волновалась) подавала на стол, мы с отцом разговаривали о том о сем. И за чаем он рассказывал о заводе. Бабушка с гордостью слушала. Она гордилась своим сыном: дважды в жизни достиг положения.
— Ведь заново начинал все в тридцать-то восемь лет, — и: вот уже главный инженер! — сказала она восторженно.
Папа улыбнулся ей своей милой улыбкой, за которую полюбила его когда-то Виктория Рыбакова. Я отвел глаза.
— Когда придет «Дельфин»? — спросила бабушка, что-то соображая.
— Недели через три.
— Николай Иванович не приедет раньше?
— Нет. Он же начальник морской части экспедиции. Меня он послал вперед лишь потому, что мама осталась одна. Мне написала Лялька Рождественская.
Наступило неловкое молчание. И только от сгущающегося ощущения неловкости могла бабушка задать мне такой вопиющий по своей бестактности вопрос:
— Что сказал дедушка, когда узнал?
Отец сделал невольное движение ко мне, как бы желая удержать от ответа. Я вроде не видел. Я был простодушен, как телок.
— Дедушка сказал: сукин сын!
— Санди! — ахнула бабушка.
— Ты же сама спросила, что сказал дедушка. Дедушка сказал…
— Ладно, ладно, мы уже слышали! — остановил меня отец. — Ты и рад стараться. Не все можно передавать.
После этого разговор что то не клеился. Отец встал и надел китель.
— Душно. Идем, Санди, пройдемся.
Я привел его на ту самую скамеечку, где вчера сидели мы с мамой.
— Ты слишком молод, чтоб судить… — начал отец.
— Не берусь судить!
— Но ты на стороне матери… Она тебе жаловалась на меня.
— Ничего она не жаловалась. Папа, ответь мне только на один вопрос. Ладно?
— Спрашивай. Подожди минутку.
Отец встал и подошел к ларьку неподалеку. Купил папиросы. Он давно бросил курить — ко за сердца. Врачи категорически запретили. Но видно, начал снова.
Он вернулся, закурил, жадно затягиваясь, и, не глядя на» меня, кивнул головой.
— Отец, за что ты казнил мою маму столько лет?
— Не понимаю.
— За что ты постоянно на нее дулся?
— Чушь! Это все ее фантазии. Я вздохнул.
— Ладно, папа, оставим. Тогда скажи: был ли ты ею доволен как женой? Или тебя что-то оскорбляло. Мне бы очень хотелось услышать ответ на этот вопрос. Но, если это не мое дело, не отвечай…
Трудно было вытянуть из него правду. Все-таки, в конце концов, он заговорил:
— Да, Саша, обида грызла меня… Я постоянно чувствовал критическое отношение с ее стороны. Не то чтобы я требовал восхищения, преклонения, но… чем я, черт побери, плох? Другие женщины ставили меня в пример своим мужьям… Мне известно, что ей завидовали… Она же как будто порой стыдилась за меня. Она все время хотела от меня большего, чем я мог дать… Не то… не то!!! Она сама не знала, чего от меня хочет! Но почему-то в ее присутствии я чувствовал себя не на высоте. И это оскорбляло меня, черт побери! Вот женишься, тогда узнаешь. Никакого значения не придала она тому, что я действительно, начав с самого начала, за короткое время стал начальником цеха, а потом и главным инженером! Почему это не радовало ее? Я чувствовал, что, если бы я остался маляром, ей это было бы все равно. И — я не бюрократ какой-нибудь, не карьерист, не сукин сын — как я работал все эти годы! Никто не скажет, что я делал это ради карьеры! В конце концов Вика только медсестра — ею начала и ею кончит, — почему же она относится ко мне так критически?
— Папа! Ведь для нее не имеет значения, какое положение занимает человек в обществе — главный ли он инженер или маляр: для нее важны его моральные качества, внутреннее содержание.
— Разве я так уж низок в моральном отношении? Что а, пил? Брал взятки? Изменял ей? Ты уже не ребенок, Санди. И я тебе скажу. За двадцать три года нашей совместной жизни я ни разу ей не изменил. Никогда! Хотя женщины сами навязывались мне. И красивые женщины. Почему же твоя мать ставит меня так низко?
— Ничего она тебя не ставит низко! — буркнул я сердито, почему-то покраснев. — Мама ведь тоже тебе никогда не изменяла. Она любит тебя. Я же вижу. Потому ей так нестерпимо больно от твоей холодности.
— Она сама призналась однажды, что хотела бы не такого мужа.
— Возможно! Конечно, ей хотелось бы мужа попроще, поласковее, веселого и верного попутчика на трудной дороге. Но любит она тебя. Всю жизнь. Как же можно было ее так терзать? Ведь она вся преображалась от счастья, когда ты с ней был ласков. Но это было так редко. Все реже и реже. Знаешь, что мне вчера сказала мама на этой самой скамейке?
Отец быстро взглянул на меня и что-то прошептал.
— Мама сказала, что у тебя уже образовался устойчивый рефлекс гасить ее радость.
Я был так недоволен этим разговором, так устал, что понурил голову и больше уже ничего не сказал. Отец тоже долго молчал и курил. Я заметил, как поразили его мамины слова насчет рефлекса.
— Я понимаю, что тебе нелегко, — снова начал отец. — Дети всегда страдают, когда в семье разлад. Даже взрослые. Но поверь, мне еще тяжелее. По натуре я однолюб, семьянин. Не знаю, почему именно у меня так получилось. Все годы нашей совместной жизни я находился в раздраженном состоянии, Я очень чуток. Я чувствовал малейший оттенок критического отношения с ее стороны. И меня это бесило. Я отлично понимал, что Вика не считает меня настоящим человеком…
— Папа!
— Мне пришлось согласиться взять в дом — это в двухкомнатную то квартиру! — дочь Стасика. Почему я должен воспитывать его детей? Только мы с ними и возились! А как Виктория относится к моей матери? Она свою малограмотную мачеху больше уважает, чем мою мать. Хотя мама — кандидат наук! Для нее эта Катерина Давыдовна больший авторитет, чем муж. Я никогда не был для нее авторитетом — ни в чем!
Знаешь, что она сказала, когда я пришел ликующий домой и сообщил, что назначен главным инженером морзавода? Она — удивительное дело! — заметно погрустнела и сказала: «Как скоро ты этого добился!» Я совсем этого не добивался, но, когда получаешь повышение на работе, почему не порадоваться этому? Любая жена на ее месте гордилась бы мужем, а она огорчилась, видите ли. Никогда не видел такой нечестолюбивой женщины! Это у Рыбаковых в крови. Ее отец выше мастера не поднялся.
— Он секретарь партийного комитета завода. По-моему, это почетно.
— Конечно. Я ничего не говорю против него. Славный старик! — Отец посмотрел на часы и поднялся. — Пойду на завод…
— Сегодня ведь выходной?
— Работа помогает мне забыться. Мне очень тяжело, Александр! Сынок! Мне же хватает семьи. Моей семьи!
— Папа! Неужели вы не можете договориться?
— Не знаю, не знаю. Мы уже пробовали договариваться… А потом я увижу этот неодобряющий, критический взгляд, и мною овладевает холодное бешенство. Я никогда не оскорбил свою жену ни одним словом. Я сдерживался…
— Может, лучше, если бы ты не сдерживался, папа? Хорошенько бы поссорились, разбили пару тарелок, — а потом помирились!
— Разбили… тарелки? Какой вздор! Хм! Бить тарелки! — Отец пожал плечами.
Я проводил его до завода.
Когда я потом передал маме этот разговор, сна сначала загрустила, потом рассмеялась:
— Ты умница, сын! Я рада, что говорила с тобой, как со взрослым. Ты все понял. О, лучше бы он бил тарелки, даже стукнул меня разок, но только не это ледяное молчание.
Потом мама глубоко задумалась. Я не мешал ей. Я смотрел на бригантину с алыми парусами (они уже порядком выцвели, надо сделать новые паруса) и вспоминал Ермака еще маленьким. Как он пришел к нам впервые — мы еще жили тогда у бабушки — и недоверчиво сказал: «Алых парусов не бывает».
Надо его спросить, думает ли он так сейчас?
«СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ!»
Старинные романы, до которых я, признаться, большой охотник, кончались обычно свадьбой героев. Предполагалось, что дальше уже все ясно и определенно: корабль героя благополучно прибыл в тихую гавань. У наших поколений — и отцов, и детей — женитьба есть начало короткого или длинного, на всю жизнь, путешествия, бурного или тихого, как сложится, но только не мирная гавань.
Ты счастлив, ты в упоении, но почему так тревожно и смутно на сердце? Что-то ждет впереди?
Ата согласилась быть моей женой. Это было неожиданностью для меня. Почему-то я был уверен, что она мне откажет… Еще высмеет, как мальчишку. Объяснился, словно бросился в холодную воду. Но она согласилась.
Мы в ту ночь ходили по улицам нашего города до рассвета. Я должен был рассказывать ей о далеких городах Африки, океанских волнах, пассатах, об исследовательской работе на «Дельфине», о бурях, штормах, о китах и акулах.
— А белого кита ты не видел? — спросила Ата.
— Белого не видел.
— Что такое романтика? — спросила Ата. — Почему она так влечет? Почему влечет недоступное?
Я процитировал ей слова Нансена. Они записаны у меня в дневнике, и я помнил их наизусть:
— «Романтика… Она вдохновляет людей к познанию, ведет их вперед. Романтика рождает в людях дух отваги и извечное стремление преодолевать трудности на непроторенных путях исканий. Романтика придает человеку силы для путешествия по ту сторону обыденности. Это могучая пружина в человеческой душе, толкающая на великие свершения…»
— Как хорошо сказано! — прерывисто вздохнула Ата. — А знаешь, Санди, и ты и твоя мама всегда стояли по ту сторону обыденности. Вот почему меня так влекло к вам. Если я что ненавижу, так это обыденность… Твоя мама умеет делать из будней праздник. Ты весь в нее. Только ей всю жизнь ме-1няли делать праздник. Знаешь, какую жену нужно было твоему отцу? Чеховскую Душечку! Ты не такой!
— А ты знаешь, какую жену нужно мне? — бросился я словно с обрыва.
Я крепко схватил ее за плечи и, зажмурившись, стал осыпать поцелуями щеки, лоб, нос, что попадется. Инстинктивно нашел ее крепко сжатые губы.
Долго мы ходили вдоль моря и целовались в каждом пустынном месте.
Потом я вспомнил о матери и предложил Ате тут же пойти и сказать ей обо всем. Ата согласилась. Мама была в ту ночь на дежурстве, и мы отправились прямо в клинику, предварительно позвонив ей. Мама вышла к нам в вестибюль, где на диване спала дежурная санитарка. Было около трех часов ночи. Мама была в белом халате и косынке. Лицо казалось утомленным, но глаза сияли. У мамы очень лучистые глаза. Товарищи всегда это замечали: «Санди, какие у твоей мамы красивые глаза!» Наверное, это потому, что у нее отличное зрение и глаза никогда не болели.
— Санди, скажи сам! — вдруг испугалась чего-то Ата.
К ней так не подходила робость… Но она именно заробела. Мама, улыбаясь, смотрела на нас. Я обнял маму и горячо поцёловал, сбив белую косынку.
— Мама! Ата сейчас согласилась быть моей женой.
Я смотрел то на маму, то на Ату. Ата стояла пунцовая от смущения, не решаясь поднять глаза.
— Ну что ж, я ведь ждала этого, — сказала мама, как мне показалось, грустно, но сна просто устала. — Я рада, Ата, что ты полюбила моего сына!
Мы помолчали, испытывая почему-то неловкость.
— Пойдемте в сад, — предложила мама. — Я могу побыть с вами четверть часика.
Мы вышли в сад под знакомые созвездия. Ночь была безлунная, зато звезды сверкали очень ярко. В темноте шумели тополя. Пахло морем, травами и какими-то лекарствами, наверное из больницы.
— Тетя Вика, вы правда ничего не имеете против? — е той же так непохожей на нее робостью спросила Ата.
— Нет, Ата, я ничего не имею против. Я очень хочу, чтобы Санди был счастлив. И тебе хочу счастья! Вы очень разные… Никогда не требуйте друг от друга больше, чем другой может дать. Старайтесь дать другому радость.
Мы дошли до конца сада, а потом вернулись назад.
— Когда-то я очень хотела иметь еще и дочку, — сказала мама с нервным смешком. — Вот теперь у меня есть дочь!
— Я буду называть тебя мамой! — сильно волнуясь, воскликнула Ата. — Теперь у меня есть наконец мать!
Ата расплакалась и бросилась маме на шею.
Мама успокоила ее, горячо расцеловала нас обоих и ушла к своим больным.
Я пошел провожать Ату. Мы шли молча, взявшись за руки, подавленные обилием чувств, а рассвет словно шел нам навстречу. Небо все светлело, все изменялся его цвет, пока не стало розовым, как мои мальчишечьи мечты…
Вот на этом бы и закончить книгу о детстве и юности Санди, о его кораблях — настоящих и игрушечных. Но когда сказана не вся правда — это есть та же ложь…
Пришел ко мне Ермак, мой верный товарищ. Как всегда, я очень обрадовался ему. Спросил, как себя чувствует Ата, которую я не видел со вчерашнего дня.
— В институте, — коротко ответил Ермак и спросил, где тетя Вика.
Узнав, что мама пошла по магазинам, кивнул довольно головой и сел возле бригантины с алыми парусами. Я стал шарить по шкафам, ища, чем бы его угостить.
— Представь, что я теперь всегда сыт, — засмеялся но очень весело Ермак. — Сядь, Санди, мне надо с тобой поговорить.
У меня заныло сердце, потому что мы привыкли с Ермаком понимать друг друга без лишних слов. Но на этот раз он был подробен.
— Слушай, Санди, дружище, — начал он, — я никогда тебе этого не говорил. Помнишь, еще в пятом классе, когда я впервые увидел тебя… Я тогда подумал, что дружить с тобой — это самое большое счастье на свете. Два года, пока я не подружился с тобой, не было у меня другой мечты. Мы с Атой были двое одиноких ребят, полусирот, но она всегда мечтала о матери, а я — о друге. И мне уж так хотелось, чтоб этим другом был ты.
Вот уж действительно удивил он меня.
— Ермак! Вот балда! Но именно ты избегал меня, как черт ладана. Я тебя еле заполучил в друзья, и то с маминой помощью. Отчего же ты меня избегал?
— В третьем классе мне тоже нравился один мальчишка. Хороший он был… Теперь умер. Мы подружились. Он пригласил меня к себе. А потом… его родители запретили со мной дружить. Узнали, что мой отец сидел в тюрьме. Мне не было тогда и десяти лет. Но что я тогда перенес!.. Вряд ли забуду.
— Ты боялся, что и на этот раз…
— Ну да… Ведь я не мог знать, что у тебя такая мать. Твоя мама — лучший человек из всех, кого я знал. И ты, Санди, такой!
— Брось… что ты!
— Ты показал себя настоящим другом и в той истории, и всегда. Я очень тебя люблю, Санди!
— Да что ты выдумал объясняться в любви? Работа в угрозыске делает тебя сентиментальным.
Ермак растерянно усмехнулся. На лбу его выступил пот. Он вдруг сильно побледнел. У меня упало сердце.
— Что случилось? — спросил я серьезно.
— Ата тебя не любит, — бухнул Ермак.
Чего-то в этом роде, касающегося именно Аты, я ждал с начала его прихода.
— Она просила тебя это передать?
— В том-то и дело, что нет! Мы с ней проговорили всю ночь. Я требовал, чтобы она сказала это тебе. Что обманывать такого доверчивого парня, как ты, — это подлость! Она раскраснелась, рассердилась, заплакала. Заявила, что, если только я посмею тебе сказать, она не простит мне этого до конца жизни. Ты ее знаешь…
— Ермак, почему же она выходит за меня замуж, если я ей противен?
Ермак затряс головой.
— Ты ей как раз не противен. Наоборот. Но ведь этого мало, чтоб выходить замуж.
— Да, мало… Что же ее заставляет выходить за меня? Отказала же она Анатолию Романовичу и еще какому-то студенту… Мама мне рассказывала. Подожди… подожди… Мама?
— Да, Санди. Ата сказала, что всю жизнь мечтала иметь такую мать. Видишь ли. Хоть она и медичка, но еще совсем ребенок. Удивительно наивная и чистая. Все свое слепое, безрадостное детство она мечтала о матери. В ответ на мои упреки Ата сказала: «Я же не виновата, что — я его не люблю! Но он мне нравится. Я буду ему верной и доброй женой». Ты только не расстраивайся. Девчонки, они такие… Ата заявила, что не перенесет, если ты жениться на другой и «какая нибудь Лялька» будет называть тетю Вику мамой. Никогда не ожидал от нее. Отродясь не слыхал, чтобы выходили замуж из-за любви к свекрови. Но у нее все не как у людей. Я должен был тебе это сказать… Я просто на мог иначе. По-моему, ты на пей не женись. Вряд ли она даст тебе счастье.
— Спасибо.
Мы долго молчали, с час, пока пришла мама. Она обрадовалась Ермаку, упрекнула меня, что еще не поставил чайник, и убежала на кухню.
За чаем она расспрашивала Ермака о работе, нет-нет поглядывая на меня. Лицо ее вытянулось. Должно быть, почувствовала, что у меня неладно.
Когда Ермак поднялся уходить, я пошел с ним. Мы долго беспорядочно сновали по городу.
— Идем в кино, — неожиданно предложил я.
Ермак сразу согласился, и мы купили билеты на какую-то английскую комедию.
Весь зал хохотал, даже Ермак не выдерживал и фыркал, а я ничего и не понял. Но мне было приятно, что я сейчас не один, рядом мой друг Ермак и еще много людей — веселых, хохочущих во все горло. Я бы с удовольствием просидел еще сеанс, но было неловко перед Ермаком.
После кино мы опять долго блуждали по городу. И во мне постепенно все прояснилось. И я вдруг понял, как мне поступить.
— Слушай, Ермак, — сказал я, — дай мне слово, что никогда, никогда не скажешь сестре, что я знаю… Может, она еще полюбит меня. Так бывает иногда. А если нет… Что ж, у нее будет мать. То, чего ей больше всего хотелось. Пусть все будет, как ей хочется. Довольно она настрадалась. А за сестру не беспокойся. Я ее никогда не обижу.
— Но о ней я беспокоился! — буркнул Ермак.
Я съездил в Ленинград. Сдал экзамены экстерном — сразу за три последних курса. Вернулся с дипломом океанолога. «Дельфин» давно уже стоял на рейде. Научные работники и команда, отдохнувшие, погостившие дома, уже съезжались на корабль. «Дельфин» в прежнем составе, чуть расширенном, готовился к отплытию в Индийский океан.
Как это ни странно, Индийский океан является фактически «белым пятном» на нашей планете. Его решено исследовать силами пятнадцати государств. Четыре года будут бороздить суда международной экспедиции волны океана, который таит в себе много загадок. Ученых ждет трудоемкая и кропотливая работа. Рейс будет тяжелый.
За полмесяца до отплытия «Дельфина» мы с Атой зарегистрировали в загсе наш брак. Свадьба была шумная. Собрались все друзья и родные. Веселились до утра. Были, конечно, и мои дед с бабушкой. Ата в воздушном капроновом платье, разрумянившаяся и счастливая, была очень красива и, кажется, импонировала бабушке. Отец, вернувшись домой, заметно для всех ухаживал за своей женой. Ревновал, когда ее приглашали танцевать. Может, отец сделает вывод из полученного тяжелого урока и они опять будут счастливы? Почему бы нет, раз они любят друг друга. Я на это очень надеюсь. Я верю.
Как сложится мой собственный брак, трудно сказать. Не от меня это зависит. Ата ведет себя как влюбленная жена, и, если бы я не знал от Ермака, что она меня не любит, возможно бы, и не понял. Может, она все таки влюблена в меня немножко?
Кто тяжело пережил наш брак, так это Ляля Рождественская. Она даже не смогла прийти. И после я узнал от девчат, что она целый вечер проплакала.
Бедная Лялька! Никогда я не ценил ее, как она того заслуживала. Непосредственная и простодушная, очень добрая, вспыльчивая и отходчивая. От всей души надеюсь, что ее чувство ко мне неглубоко и скоро пройдет. Тем более я этого хочу, что она, кажется, задела сердце моего друга. Ничего, я уезжаю, они остаются. Лялька непременно полюбит Ермака! С такой женой он будет очень счастлив.
…Судно отчаливает. Стучит дизель, стучит сердце, вьется флаг на гафеле. На пирсе колышется огромная толпа провожающих. Все машут платками, шляпами — словно выпустили птиц. Все шире вода между пирсом и кораблем. Еще различаю родные взволнованные лица. Жалкое, растерянное лицо Аты — она меня уже не видит, все видят, а она нет. Прекрасное, грустное лицо мамы — что-то кричит мне; уже не слышно. Плачущая бабушка. Отец… Он поддерживает маму под руку. Дедушка Саня такой же моложавый и сильный, как был. «Петр Первый»! Мой друг Ермак. Дружище ты мой дорогой! Старый директор Петр Константинович. Лялька рыдает не скрываясь. Ох Лялька! Как мало мы ценим подлинное чувство! Баблак Иван… Солидный инженер… Рядом с ним изо всей силы машет платком Римма. Гриша, Майка… Пирс с провожающими уехал далеко вправо… Лица затуманились… Ничего не видно. Смешно, когда плачет взрослый, женатый мужчина.
Дизель стучит ровно, как спокойное сердце. На берегу зажглись огни. Берег все дальше. Карантинная слободка: вон на том берегу искали мы, ребята, «лягушки», «куриный глаз», «слезки» и всякие другие камушки. На крыльях рубки вспыхнули отличительные огни. Красные, зеленые/ Берег скрылся. Надолго!
Ата, Ата! Это неправда, что я не понял бы, не скажи мне Ермак. Я понимал с самого начала. Оттого так тревожно было на сердце. Оттого не было ощущения настоящего счастья. Темперамент и пылкость — это еще не любовь.
Перед отъездом я заходил проститься к Рождественским. Вот тогда я понял, как смотрит женщина, когда она любит.
Ветер крепчает, волна крутая, горизонт растворяется во тьме. Ночь и сердитое зимнее море. Может, не надо мне было уезжать так надолго — на четыре года.
Учитывая, что я только женился, мне предлагали место в океанологическом институте, в том самом, который столько лет возглавлял мой дед. Он-то, не задумываясь, оставил директорский кабинет, как только явилась возможность настоящей работы. И считает годы, когда он, океанограф, сидел в институте, затраченными впустую. А может, его на старости лет неудержимо и властно позвала романтика? Как же я, молодой и сильный, только что окончивший высшее морское училище, мог остаться у юбки жены, даже если бы она меня любила?
Если бы я действительно был нужен Ате, если бы она была одинока и беспомощна, я бы остался возле нее, хотя сердцем был бы на «Дельфине», рядом с друзьями, в далеком плавании. Но моя жертва была никому не нужна. Мама уговорила меня принять участие в этой замечательной экспедиции. Мама против всяких жертв!
Палуба опустела. Было темно, дул резкий ветер. Море белело в темноте, начиналась качка. Я спустился в каюту — нас опять поместили вместе с Мальшетом, в нашей прежней каюте. На полу лежали наши чемоданы — они уже не лежали, а ползали то в одну сторону, то в другую. Надо было разбирать вещи, устраиваясь надолго. Но меня охватило отвращение к одиночеству, и, махнув рукой на чемодан, я пошел в кают-компанию.
Там было, как всегда, уютно, светло и полно народу. Оживленный, счастливый дед спорил с известным географом, длинную белую бороду которого знал весь ученый мир. В углу я увидел веселого Мальшета и стал пробираться к нему. Там же сидела задумчиво улыбающаяся Лиза. Тоненькая, в белом шерстяном платье с кожаным ремешком, с девичьи ясным лицом, Лиза никак не походила на замужнюю женщину. Я внимательно посмотрел на нее. От Мальшета я знал, что она вышла за Фому Ивановича Шалого, еще не любя, но потом полюбила мужа. По-моему, она счастлива. Всегда такая ясная, бодрая, как солнечное утро. Рядом с Лизой я увидел дородного человека в полосатом пуховом пуловере и роговых очках. Нас познакомили. Я уже слышал, что он режиссер, прикомандирован к нам. И еще двое — писатель и кинооператор.
Подошел дедушка. Я хотел уступить ему кресло, но он остался стоять, положив руку мне на плечо.
— Филипп Михайлович, — обратился он к Мальшету, — пожалуйста, зайдите ко мне утром пораньше. Хочу обсудить с вами до совета экспедиции план работы. Надо уточнить маршруты первых разрезов и составить рабочий план станций.
Мальшет кивнул головой. Зеленые глаза его загорелись: начиналась работа, океанские будни.
— Откуда начнутся исследования? — спросил у деда режиссер.
— От восточных берегов Африки до Австралии.
— Это правда, что мы знаем дно Индийского океана хуже, чем поверхность Луны? — наивно продолжал режиссер.
— Безусловно.
— Простите, я слышал, в план ваших исследований входит также изучение радиоактивности океана. В наш атомный век…
— Вот именно. В природе радиоактивного стронция нет. А теперь, после ядерных взрывов, везде в природе находят радиоактивный изотоп стронция — в воде, в животных организмах, в морских отложениях… Мы еще потолкуем об этом… Плавание только начинается.
Дед ушел к себе. Качка усиливалась. Режиссер немного побледнел. Кают-компания стала пустеть.
— Мне очень понравился ваш город, — обратился ко мне режиссер. — Он напоминает мне города Грина. И куда бы ни пошел, повсюду сквозит море. Но как он ни хорош, в нем, по-моему, трудно усидеть долго. Потянет к путешествиям. Везде разговоры о дальних плаваниях, как о самом обычном. В трамвае, парикмахерской, столовой, в фойе кино только и слышишь: «Сбегали транспортным на Кубу», «Оформляюсь с китобоем в Антарктику», «Иду с краболовом в Индийский океан»» «Иду к экватору на тунца». Либо моряки, либо кораблестроители. Тоже интересные люди. Даже девушки… Сижу на Приморском бульваре, — они обсуждают, куда интереснее попасть на производственную практику: на Фарерские острова или банку Джорджес. У журналистов то же — берут командировки за Полярный круг, к берегам Гренландии, а то за тропик Козерога. Пишут о перспективах ловли рыбы в самых дальних водах. Хорошо! Да, — самодовольно продолжал режиссер, — мы вышли из внутренних своих водоемов на простор Мирового океана. Кстати, это кое-кому ох как не по нутру. Однако как качает…
— Идем на палубу, Санди! — позвал меня Мальшет. — Подышим перед сном.
На палубе было слишком много воздуха. Мы захлебнулись, едва высунули нос. Начинался настоящий зимний черноморский шторм.
— Держись, Санди! — весело крикнул Мальшет. — Дай руку. Заглянем к Фоме?
Мы пробрались в штурманскую рубку. Там по-старому священнодействовал над картами Фома Иванович. Его грубоватое бронзовое лицо при виде нас озарилось широкой улыбкой. Он сделал знак садиться. Мальшет сел возле него на стул; я присел на ступеньку в дверях. — Зюйд-вест, десять баллов! — сказал Фома Иванович.
Теперь оживут на корабле вещи. Сами по себе. Начнут открываться двери, срываться с места стулья. Со стола вдруг спрыгнет, как живая, книга или пепельница.
Ветер завывал вокруг «Дельфина», заунывно свистел в снастях. Дождь сек резко, как кнутом…
— Санди, закрой дверь! — сказал Фома Иванович. Ничего не видно из рубки. Кораблем управляют приборы — им верят. Полна рубка навигационных приборов — радиолокатор, эхолот… На «Дельфине» электронное оборудование. Чудесный корабль! А ведь я его строил, черт возьми! Неужели огромный океанский — на последних достижениях техники — корабль легче построить, чем счастье?
Там, дома, Ата, нашедшая наконец себе мать. Этот вечер Ермак проведет с ними. Он обещал мне. Наверно, придет и дедушка. Может, и Лялька, и Петр Константинович… Сегодня будут говорить обо мне. И прислушиваться к ветру.
«В море шторм! — с тревогой скажет мама. — Как-то наш Санди?» — и посмотрит на Ату.
Мама все поняла, хотя и ни слова не сказала мне. На то она и мама, чтоб понимать сына без. слов.
Мне очень горько, но я не дам обиде укрепиться. Знаете, что делает обида? Ненадолго мир вдруг показался мне не таким уж ярким, зовущим и таинственным… Как будто романтика стала просто вымыслом, не самой жизнью. Я даже подумал растерянно: может, это зрелость? Это невыносимо тягостное состояние длилось несколько минут или часов — не помню, — но я ужаснулся…
Бедные люди, которые вот так воспринимают мир всегда! Какое это несчастье! Как они обездолены!
Но прошел этот страшный, убогий, обыденный час, и мир снова засверкал всеми красками земли и неба,
Положа руку на сердце, разве можно утверждать, что я несчастлив? Я, который умеет радоваться всему. И больше всего миру, в котором живу.
Вдруг я расслышал с запозданием, что кричала мама вслед уходящему кораблю:
«Счастливого плавания!»