Обсерватория в дюнах

Мухина-Петринская Валентина Михайловна

НАСТАЛ ПОЛДЕНЬ

 

 

Глава первая

ЕСЛИ ТЫ ЕСТЬ...

В ночь, когда наши аэронавты пересекли Каспий, Христина ночевала у Вассы Кузьминичны. Обе женщины долго не ложились спать: разговаривали о перелете. Благоприятным ли будет ветер, не холодно ли над темным морем? Правда, была договоренность с синоптиками, но и синоптики порой ошибаются. Спали беспокойно, раза два ночью вставали и шли к дежурному по радиостанции, с которым оба аэростата должны были держать связь. Дежурный их успокаивал: «Все идет, как часы!»

Потом настало холодное ясное утро с его хлопотами. Христине неожиданно пришлось выехать с грузовой машиной в Бурунный для приемки стратостата. Упакованный стратостат походил на большую детскую игрушку Христина благополучно доставила его в баллонный цех.

Христина очень устала, главным образом от гложущего ее беспокойства за дорогих ей людей. Она в виде исключения раньше отпустила работниц из баллонного цеха и, прочитав очередную радиограмму с аэростатов, ушла домой отдохнуть до следующей радиограммы.

Она не ожидала, что уснет, но уснула сразу, как пришла, и увидела сон.

Ей снилось, что она стоит на высокой горе в яркий солнечный день и любуется большим цветущим городом. И будто бы началось сильное землетрясение. За несколько минут все было кончено, развалины заволокла пыль, а когда пыль улеглась, по-прежнему светило солнце. Христина в ужасе и смятении взирала на развалины.

Проснулась она вся в поту, с гулко бьющимся сердцем – кажется, она плакала во сне – и сразу вскочила на ноги в безусловной уверенности: случилась беда. Или с Мальшетом, или с Марфенькой... О, только бы не с Филиппом, только бы не с ним!...

Долго потом она не могла простить себе этой непроизвольной мысли.

Кто-то громко застучал в стекло. Чувствуя, что ноги ее подкашиваются, Христина бросилась к окну. Это был один из Аяксов.

– Васса Кузьминична просила вас позвать... Идите к радиостанции, там все собрались.

– Катастрофа? О господи!...

– С аэростатом авария, Марфа Евгеньевна расшиблась. Говорят, еще жива. Я сам плохо знаю. – Он быстро ушел.

Впоследствии, вспоминая этот страшный час, Христина удивлялась одному обстоятельству: у нее сразу потемнело в глазах, ей сделалось дурно, но она не могла терять ни минуты времени и, преодолев непомерным усилием воли слабость и дурноту, в темноте нащупала дверь и прошла шагов двадцать по направлению к радиостанции, пока снова стала видеть.

Сотрудники обсерватории действительно собрались возле радиостанции и горячо обсуждали происшествие, некоторые женщины плакали: Марфеньку любили.

Васса Кузьминична, бледная и расстроенная, обняла Христину.

– Иван Владимирович и Лизонька приземлились благополучно. С Марфенькой несчастье...– сообщила она. Но ты сейчас упадешь!...

– Нет, я не упаду, – сказала Христина. – Где Марфенька?

– Теперь уже в Москве, в институте нейрохирургии. Звонил профессор Оленев... просит тебя приехать ухаживать за Марфенькой.

– Меня!

– Он же знает, как ты ее любишь... Через сорок минут будет самолет – все договорено. Летчик доставит тебя до Астрахани. На аэродроме ждут наши, Ваня... Иван Владимирович, Мальшет. В Москву вылетите пассажирским самолетом. Идем, я помогу тебе собраться. Ах, какое несчастье!

Эта ночь потом вспоминалась смутно: отдельные яркие, будто внезапно озаренные лучом эпизоды, и опять туман, ничего.

Васса Кузьминична и Сережа Зиновеев усадили ее в кабину двухместного самолета, поставили возле нее чемодан с платьем и бельем. Христина не помнила, поблагодарила она хоть или нет, совсем не заметила летчика, словно летела в пустом, автоматически управляемом самолете.

– За ней самой надо, кажется, ухаживать: вот-вот свалится... – заметил Вассе Кузьминичне Сережа на обратном пути.

На Астраханском аэродроме Христина сразу попала в объятия плачущей Лизы.

– У Марфеньки шок! – сказала, всхлипывая, Лиза.

Здесь же стояли Турышев, Яша и угрюмый Мальшет.

Потом Христина вдруг увидела себя сидящей в самолете, переполненном пассажирами, а рядом сидел Мальшет и с тревогой смотрел на нее.

– Может, дать тебе понюхать нашатырного спирта? – спросил он нерешительно.

– Зачем? А где же они... Лиза?

– Отправились домой: ничем же не могут помочь... А там беспокоится Васса Кузьминична. Яша здесь, он сидит позади тебя.

– Тебе плохо, Христина? – услышала она голос Яши. Потом Яша подошел вместе со стюардессой, и они заставили ее что-то выпить.

– Почему произошла катастрофа, почему? – спрашивала Христина у Мальшета и Яши.

– Неизвестно, комиссия будет расследовать причину аварии, – неохотно отозвался Мальшет. – Ты об этом не думай, не волнуйся.

Ночь длилась и длилась, а они всё летели. Пассажиры почти все дремали, откинув кожаные кресла, убаюканные мерным подрагиванием самолета, негромким рокотом моторов. Христина не могла ни спать, ни даже плакать. Мальшет ласково уговаривал ее подремать, «хоть немножко». Христина, не понимая, смотрела на него, широко раскрыв глаза.

– Эх, – сказал Мальшет, – бедная ты моя!

Он никогда не был с нею груб, только бесконечно терпелив и ласков. Он взял ее захолодевшие маленькие огрубелые руки в свои большие и теплые, чтоб согреть.

– Марфенька поправится, еще летать будет! Мы с тобой спляшем на ее свадьбе,– сказал он, чтоб хоть чем-то облегчить ее горе.

Она слабо отозвалась на пожатие.

Мальшет в сотый раз мысленно пересматривал все этапы подготовки к перелету. Где была ошибка, в чем, отчего аэростат потерпел аварию? Иван Владимирович тихонько сказал ему: отклеилось полотнище разрывного устройства. О том, чтоб Христина небрежно приклеила его, не могло быть и речи: все в обсерватории видели, знали, как она работает. Значит, плохой был клей. Там на месте, под крышей баллонного цеха, клей казался хорошим, а претерпев сырость, нагревание, внезапную смену температуры, когда аэростат попал в тень от плотного облака, клей показал свои плохие качества. Как на это взглянет комиссия? Еще начнут «таскать» Христину. Как ее спасти от новой травмы? Если она только подумает, что по ее вине разбилась Марфенька... да она с ума сойдет.

Виноват в первую очередь он – директор обсерватории: чего-то недоглядел, недомыслил. Виноват завхоз, доставивший в баллонный цех этот проклятый клей. Виновата та фабрика, что выпустила недоброкачественную продукцию.

Неужели Марфенька умрет... или останется калекой?

Такая сильная, отважная, веселая. Сколько мужества в этой девушке, радости жизни. Нет, только не это!

И что тогда будет с Христиной: ведь у нее, кроме Марфеньки, никого нет на свете. Нет, есть – друзья! В первую очередь, он сам. Только Марфенька ей всех дороже на свете.

Христина осторожно высвободила свои руки и, привалившись к окну, надвинула на лицо пуховый платок, будто собираясь спать. Ей хотелось побыть одной, подумать. В то же время ей было бесконечно отрадно, что она сейчас не одна, что рядом свои.

Она пыталась молиться: «Господи, сохрани Марфеньку! Не сделай ее калекой!» Бога она хотела убедить, как человека: «Ведь я никогда ничего не просила для себя – удачи или счастья. Не для себя прошу, для Марфеньки – она безгрешная. Господи, пожалей Марфеньку!»

Но она уже не могла молиться, как прежде, с ребяческой верой. Перед Христиной с холодящей душу закономерностью предстали бесчисленные случаи, когда он не жалел.

Разве он сжалился над ее ребеночком? Ведь она тогда тоже просила только об одном: чтобы сын вырос, а он погиб, так ужасно. Ее муж, Василий Щукин, он фанатически верил, с самых пеленок, и все же вера не удержала его от страшного, отвратительного преступления.

Теперь бы сыну было уже девять лет! В школу бы ходил, в третий класс. Она бы помогала ему уроки готовить. Как же можно было его, двухлетнего, не пожалеть.

Со все разрастающимся ужасом в сердце Христина вспомнила проштудированные ею страницы мировой истории, беспристрастно и деловито рассказывающей про бесконечные войны, голод и моры, про власть и произвол жестоких.

Он не жалел...

Простая мать, если хватит у нее на то сил, никогда не допустит так мучить своих детей, как позволяет их мучить тот, кто всемогущ, всеблаг и всемилостив.

Священник с амвона говорил, что бог дал людям свободную волю, а они употребляли ее во зло. Что страдают они по грехам своим. Но страдали во все времена больше всего беззащитные и невинные, те, кто не делал никому зла. И уж совсем никакого прародительского греха не мог нести на себе слабый зайчишка в лесу, когда его заживо терзали волки.

Может, бог был природа – чудесная и великая, с ее неколебимым законом целесообразности? Но тогда не было там места человеческим качествам: великодушию и состраданию, разуму и способности перерешать. И невозможно было убедить, вымолить пощаду.

Тогда зачем называть богом? Природа – не бог.

Но откуда тогда потребность молиться? Почему она чувствует в душе своей бога? Бог... Может ли бог быть недобрым? Это противоречило самому понятию божественного, святого. Бог есть добро. И все же он не добр.

Священник говорил: неисповедимы пути его. Он знает для чего, а мы не знаем. Но для чего было нужно, чтоб двухлетний сын ее погиб так страшно? А что, если там ничего нет?...

Некому молиться. Не на кого надеяться, кроме как на людей и на самое себя. Марфенька могла выжить или не выжить – это зависело от степени повреждения ее тела, природного здоровья да искусства врачей. Бог не сохранил ее сына, как же теперь она может верить, что он сохранит ее Марфеньку? Ох, нет, он должен спасти ее – любящую, добрую, радостную, умную Марфеньку! Что же будет, если бог отступится? Господи... если ты есть... сохрани Марфеньку!

Так маялась Христина всю дорогу, пока в небе не занялось зарево огней. Они вышли на пахнувший дождем аэродром. На стоянке взяли мокрое от дождя такси. Никто из троих не говорил ни слова. Яша делал вид, что смотрит в окно, желая скрыть неуместные мужские слезы. Мальшет невольно вспомнил, как полгода назад в такой же дождь и ветер ехал он с Миррой на ее дачу. Со смутным раскаянием и не осознанной тогда еще любовью к Лизе.

Христина сухими блестящими глазами смотрела на расступающиеся улицы, ничего не видя,– душа ее раскалывалась на части, словно льдина в хмурое весеннее половодье.

Потом они вошли в просторный теплый вестибюль с зеркальной чистоты паркетом и стали чего-то ждать. Было, кажется, половина четвертого ночи.

За стеклянными дверьми по коридору провезли, из операционной наверное, кого-то, накрытого одеялом, с забинтованным лицом, и все трое содрогнулись.

В кресле в уголке сидела красивая молодая женщина в распахнутом модном пальто. Ее шапочка, сумка и перчатки лежали рядом на столике. Она тоже чего-то ждала, и ей, видимо, очень хотелось спать, но, когда она увидела вошедших, сон ее сразу прошел. Поколебавшись, она поднялась и нерешительно подошла к ним.

– Филипп! – позвала она. Полные свежие губы ее как-то жалко дрогнули.

Мальшет недружелюбно взглянул на нее и, поздоровавшись сквозь зубы, пошел искать дежурного врача.

Мирра Павловна, не взглянув на спутников Мальшета, вернулась в свое кресло и, закрыв лицо, заплакала совсем просто, по-бабьи.

Из коридора вышел Оленев, бледный, как будто его трепала лихорадка. На нем был белый халат и докторская шапочка. Он мельком взглянул на Христину и бессильно опустился на стул возле жены.

– Какой ужас, Мирра, какой ужас! – простонал он.– Ты... плачешь? – Он был приятно потрясен слезами жены.– Дорогая, я никогда не забуду твоих слез! Но Марфенька не страдает. Сначала у нее был шок, а теперь ее усыпили. Это была опасная операция: три позвонка размозжены. Операцию делал сам академик. Я только что говорил с ним. Он боится, что Марфенька никогда не сможет ходить. Какой ужас! Но жить она будет... Если бы у нее была мать, как человек, но ведь Люба, кроме своего искусства, ни о чем не думает! Какое несчастье... – Евгений Петрович замычал даже.

Резко зазвонил телефон. Пожилая веснушчатая сестра в белом халате и косынке торопливо прошла через вестибюль к телефону.

– Вас просят... – проговорила она и почтительно передала Оленеву трубку, когда он старческой походкой подошел к телефону.

Вернулся Мальшет и сел рядом с Яшей. Христина ждала с минуты на минуту самого ужасного. Оленев, переговорив по телефону, подошел к ней и поздоровался за руку.

– Звонила Любовь Даниловна,– сказал Оленев.– Она не может спать от тревоги. Я сказал ей, что операция кончена. Теперь дело в хорошем уходе. Я обо всем договорился с главврачом. У Марфеньки отдельная палата. Вам, Христина Савельевна, поставят вторую кровать. Прошу вас ходить за ней... Я... я отблагодарю вас щедро.

– Меня пустят к Марфеньке? – обрадовалась Христина. Лицо ее просияло. – Я все время смогу быть с ней?

– Я же сказал... Я надеюсь на вас. Марфенька столько вам сделала. И я отблагодарю.

Христина изумленно взглянула на Оленева. Она не догадалась заверить его, что будет добросовестно ухаживать за Марфенькой.

– Разве вы не видите, что она готова жизнь отдать за вашу дочь? – резко заметил Мальшет.– И надо же иметь такт.

Подошла та же пожилая сестра и принесла Христине накрахмаленный халат и косынку. Помогла ей это все надеть.

Христина оживилась и крепко пожала руки Филиппу и Яше.

– Мы будем тебе звонить каждый день,– сказал Мальшет.– Пойдем, Яша.

Яша должен был ночевать у Мальшета. Но он вдруг заволновался:

– А как же я? Я должен видеть Марфеньку! Я так не уйду!

Сестра пожала плечами.

– Сейчас к больной никого не пустят. Приходите в приемный день. И если врач разрешит...

– С какой стати! – возмутился Оленев.– Сейчас к ней могут пускать только самых близких.

– Марфенька – моя невеста! – в отчаянии выкрикнул Яша.

Сестра посмотрела на него с сожалением.

– Попробуйте зайти завтра! – посоветовала она. Христина кивнула головой и пошла за сестрой, сама теперь похожая на медицинскую сестру, в белоснежном халате и косынке, повязанной по самые брови. Они поднялись по широкой лестнице, залитой электрическим светом, и долго шли гулкими пустыми коридорами, куда-то поворачивали, пока не остановились перед дверью.

– Когда устанете, можете немного прилечь,– сказала сестра,– но лучше сегодняшнюю ночь не спать: больная очень плоха. Она пилот? Расшиблась? Как жаль, такая молодая! Я буду заглядывать. Если что, позовите меня. Вот звонок, смотрите.

Сестра поспешно ушла.

Христина робко подошла к кровати. Марфенька лежала животом вниз, голова ее была неловко повернута, длинные темные ресницы резко выделялись на восковой щеке. Она еще не проснулась после операции. Одна рука свесилась, как у мертвой.

Христина опустилась на колени возле кровати и поцеловала эту обескровленную руку, как она целовала крохотную ручку своего ребенка, потом осторожно положила ее под одеяло. Села рядом с постелью на стул и грустно огляделась. Палата была значительно больше в высоту, нежели в ширину, как железнодорожный контейнер, только ослепительно белый. Вместо окна – дверь на балкон с открытой фрамугой наверху. Воздух в палате был свеж и влажен, все же явственно проступал запах какого-то сильно пахнувшего лекарства.

До утра несколько раз заходил очень молодой дежурный врач, толстогубый, черноглазый, добродушный. Он сообщил, что зовут его Саго Сагинянович, подробно растолковал Христине, как ухаживать за больной. Приходила пожилая сестра, делала Марфеньке укол и уходила. Сестра сказала, что Марфенька спит и что это хороший признак. Христине стало немного легче.

Коротая остаток ночи у постели самого дорогого ей человека, она продолжала думать все о том же – о боге.

Всю свою жизнь беспристрастно, как бы со стороны, пересмотрела Христина. Почему она жила так нехорошо, так нескладно? И с какого момента началась эта нескладность?

Была обыкновенная детдомовская девочка Христя, очень робкая, привязчивая, мечтательная. Она росла, как ее подруги, ничем не выделяясь, разве что своей робостью.

На нее никто не обращал внимания. Озорниками педагоги занимались много, даже в нерабочее время: их надо было воспитывать. А Христя ведь никогда не нарушала правил.

Просто удивительно, как мало знали ее и воспитатели, и учителя – ее способности, стремления, надежды. Очень плохо шьет? Ах, какая неспособная, неразвитая! Только этим незнанием и можно объяснить, что ее устроили после детдома на... швейную фабрику. «Почему я не ушла с швейной фабрики, ведь мне там очень не нравилось? – с недоумением вспомнила Христина.– Ведь я же была свободным человеком, что меня удерживало?»

Все то же: робость, страх перед жизнью.

А злосчастное ее замужество?... Не сумела уйти от Щукина!

Христину передернуло при одном воспоминании о Василии. Она густо покраснела. Как она могла жить с таким?! До чего она была несчастна! Как ее душа жаждала утешения. И она нашла его в религии. Да, религия дала ей утешение, мир, покой, благо, но религия же окончательно подавила ее волю, и без того слабую, сделала из Христины безгласную рабу.

Она молила бога сохранить сыночка, а сама не сумела его уберечь. А потом была тюрьма... Христина и там прошла незаметной. Она делала безотказно любую работу, которую ей поручали.

Душевная ее боль неизмеримо превосходила внешние трудности, да она их просто не замечала, занятая своим страданием. Христина все ждала, что скоро умрет, но почему-то не умерла. Потом «зачеты» – ее выпустили раньше срока. Она вернулась в Москву, не зная, что с собой делать, для чего жить, чувствуя себя недостойной хорошей жизни, «как у людей».

«Почему же я все-таки не поступила на работу?– думала Христина, уже не понимая ту, прежнюю, Христину.– Как я могла пойти просить милостыню?»

Ею тогда овладела ложная идея искупления: пострадать за свою вину перед ребенком. Душевные муки были по-прежнему нестерпимы, значит, бог еще не даровал прощения.

«А ты поклонись честному народу в ножки,– будто рядом услышала она елейный голос монашки,– гордыню-то усмири свою, может, бог и простит... бог любит нищих духом...»

– Может, я тогда была ненормальная?– вслух произнесла Христина и с пылающими щеками порывисто поднялась и вышла на балкон.

Деревья сильно раскачивались в густом саду, роняя на балкон холодные капли дождя. Небо почти очистилось от туч. Бледно сияли звезды: уже занимался рассвет холодного апрельского дня. Млечный Путь поблек в отсвете зари.

Христина долго, не шевелясь, смотрела в небо. Грудь ее вздымалась от странного – жуткого и восторженного в одно и то же время – ощущения, нарастающего крещендо, как сказал бы музыкант.

Чудесная была земля, чудесными были звезды – далекие миры, где бушевала извечная материя,– чудесной была каждая живая травинка, повторяющая в строении вещества своего самое Вселенную. Чудесным был человек, слабый и могущественный, разгадывающий тайны мироздания и не умеющий защищать себя от зла. Но уже не было во всем этом бога для Христины.

 

Глава вторая

НИКОГДА НЕ СМОЖЕТ ХОДИТЬ...

Марфенька болела долго и тяжело. Прошли апрель, май, июнь, июль, прежде чем она немного поправилась и к ней вернулся ее юмор. Все эти месяцы Христина самоотверженно, нисколько не жалея себя, ухаживала за нею.

– Счастье – иметь такого преданного друга,– сказал как-то Саго Сагинянович.– Она ухаживала за вами, как родная мать!

– Смотря какая мать!– усмехнулась Марфенька. «Моя не всегда находила время меня навестить...» – мысленно добавила она.– Когда же я буду ходить? – спросила она, пристально наблюдая за молодым врачом.

Саго Сагинянович невольно отвел глаза.

– Вот еще подлечим вас...

– Как щенок с перебитыми лапами,– задумчиво протянула Марфенька. «Неужели навсегда?»

Жестокая правда, как ее ни скрывали, дошла до Марфеньки. Предвестниками ее были заплаканные глаза Христины, растерянно-недовольное выражение отца, особая, щемящая душу ласковость санитарок и сестер, нарочито бодрое отношение врачей...

Привел все к одному знаменателю грубоватый парень, лишившийся рук. Он иногда заглядывал к Марфеньке.

– Зашел проститься, выписывают,– сказал он, рассматривая Марфеньку, лежавшую в гипсовой «кроватке».

У него были веселые блестящие карие глаза, в глубине которых притаилось бешенство. Высокий, жилистый, сильный, рукава болтаются, как подрезанные крылья.

Христина ушла в город за вишнями.

– Заново нам с тобой придется учиться жить...– сказал он сурово.– Первой-то жизни увидели краешек, даже не догадались, что это и было счастье... А другая – долгая – трудной будет. Ты, Марфа, хоть подвиг совершила, про тебя вон в «Комсомольской правде» писали. За подвиг, наверное, не так обидно расплачиваться, а я... Совсем по-дурному. Выпимши был... у братухи свадьба. А тут ночная смена. Перед рассветом так спать захотелось, прямо клевал носом. Вот и сунул обе руки под молот – сам не помню как.

– А ты от кого узнал... насчет меня?– небрежно поинтересовалась Марфенька.

– Докторица же, Раиса Иосифовна, меня и утешала. Ты, говорит, хоть передвигаться можешь, а злишься, ропщешь на судьбу и на людей, а Марфенька Оленева никогда не сможет ходить, а ей всего девятнадцать лет, и как бодра. В пример, значит, тебя ставила... А что ты так побледнела? Гм! Может, ты еще не знала?

– Догадывалась!– коротко ответила Марфенька внезапно охрипшим голосом.

– Значит, это я первый ляпнул... Тогда прости. Эка я парень нескладный какой... Идти надо. А поцеловать тебя на прощанье можно?

– Можно.

Парень поцеловал ее в щеку и ушел навсегда. Больше она его никогда в жизни не видела.

Христина возвратилась оживленная, раскрасневшаяся, потная: на улице было очень жарко. Принесла вишни, помидоры, сливы, шоколадные вафли, пирожное.

– Звонил Евгений Петрович, сегодня зайдут с Миррой Павловной,– сообщила она.

Пришли сразу Оленев с женой и Любовь Даниловна с мужем – встретились случайно в вестибюле. Было шесть часов вечера, день неприемный, но для таких высоких гостей главный врач всегда делал исключение.

В небольшой палате стало тесно, шумно, запахло дорогими духами и табаком.

– Ой, сколько родителей сразу!– всплеснула Марфенька руками.

Христина хотела выйти, но Евгений Петрович убедительно попросил ее остаться.

Улыбающаяся санитарка принесла еще стульев, и все кое-как расселись. Христина забилась в уголок за Марфенькиным изголовьем.

«Похоже, будет семейный совет по поводу «куда меня девать»,– подумала Марфенька, с любопытством разглядывая неожиданных гостей. Режиссер заговорщически подмигнул ей.

Любовь Даниловна выглядела, как всегда, молодой и красивой, осанка, как у королевы (оперной), особенно когда она взглядывала на Мирру. А Мирра почему-то «облиняла» в последнее время, на лице появились коричневые пятна.

Все по очереди поцеловали Марфеньку, высыпали на постель и на тумбочку подарки, осведомились о здоровье и самочувствии.

– Хорошо!– весело ответила Марфенька. («Очень плохо, хуже некуда быть...») – Скоро буду ходить,– лукаво добавила она.

Одна Мирра не отвела глаз – ей, впрочем, было все безразлично. Евгений Петрович закашлялся.

– Это будет не скоро. Кха, кха! Сегодня мне звонил главврач... Христине Савельевне больше нельзя здесь уже оставаться: ждут комиссию, неловко. Еще месяца два-три, и Марфеньку выпишут... В больнице ведь не держат хроников, то есть, кха, она дома еще будет долечиваться. Надо посоветоваться. Хорошо, что как раз и Любочка... Любовь Даниловна здесь. Необходимо обсудить.

– Что же обсуждать?– пожала своими точеными плечами Любовь Даниловна.– У нас ведь не шесть комнат... Кстати, Женя, как тебе удалось так удачно устроить с квартирой?– Поменялся с соседями Мирры, потом пробили дверь,– с довольной улыбкой пояснил Оленев, но тут же лицо его приняло строго-серьезное выражение.– Так вот, товарищи, я продолжаю... Конечно, Марфенька – мое любимое дитя, я ее воспитал, больше ведь никому не было дела, возложили на меня. Теперь, когда случилось несчастье, кроме меня... Кха! Марфеньку придется брать мне. Мирра тоже не возражает.

– Геня может отдать Марочке любую комнату,– тихо, но очень отчетливо сказала Мирра.

– Дело в том, кто будет за ней ухаживать. Вот почему я пригласил Христину Савельевну остаться.– Оленев мельком взглянул в горящие глаза Марфеньки и повернулся к Христине.– Я надеюсь, Христина Савельевна, что вы не бросите нас в таком положении? Кха! Просто в безвыходном... Моя дочь столько для вас сделала... Я положу вам шестьсот рублей в месяц... Это почти ваша зарплата в баллонном цехе. И вы...– кха! – будете вести хозяйство и ухаживать за Марфенькой. Кха! За Марой... Вы согласны, Христина Савельевна?

– Я не знаю планов Марфеньки... Как она скажет, так я и сделаю,– ответила торопливо Христина.

– Этого никогда не будет!– отчеканила Марфенька.

Щеки ее зарделись, черные глаза сузились. Она попыталась подняться выше, но никак не могла подтянуться.

Христина поспешно подсунула ей под плечи вторую подушку, со своей кровати.

– Что не будет?—с недоумением уставился на нее Евгений Петрович.

– Христина никогда уже не будет домработницей, Это прошлое, которое необратимо – по счастью! Христина уедет обратно в обсерваторию и станет работать в баллонном цехе. Место оставлено за ней: Мальшет обещал мне!

– Но кто же тогда будет за тобой ухаживать?

– Не знаю. Сдайте меня в инвалидный дом. Но Христина никогда уже не пойдет в домработницы! Это так же невозможно, как если бы предложили поступить в домработницы Мирре Павловне.

– Марфенька, ты грубишь!... Конечно, больная, нервная, но все же...

– Я совсем не нервная! И я не грублю! Видишь ли, папа, единственное, что я сделала хорошего в жизни,– это однажды помогла хорошему человеку. Больше я ничего не сделала – не успела... И если Христина любит и уважает меня хоть немножко, она сделает так, что я буду гордиться ею. Христина, ты понимаешь меня?

– Я понимаю... Как же я смогу тебя оставить?– прошептала Христина и отвернулась, скрывая навернувшиеся слезы.

– Но как же тогда быть с тобой?– начал было Оленев.

– Не будем больше возвращаться к этой теме,– непреклонно отчеканила Марфенька.

Обескураженные родители скоро удалились. Виктор Алексеевич, расстроенный – ему было жаль Марфеньку, которую он искренне любил,– шепнул ей, прощаясь, чтоб она не унывала.

– Меньше слушай врачей, я уверен, что ты будешь скоро ходить! – добавил он, целуя ее.

– Как я смогу жить без тебя!– настойчиво спросила Христина, когда они остались одни.– Почему ты меня прогоняешь?

– Так это не я прогоняю, а главный врач!

– Я пойду к нему и попрошусь в санитарки!– воскликнула Христина.– Им как раз нужны санитарки, я видела объявление. Тогда я постоянно буду при тебе.

Марфенька рассмеялась, очень довольная.

– Сядь. Не надо мне такой жертвы. Ведь ты будешь тосковать по обсерватории... по Мальшету. Ты нашла там себя, разве не так? Ведь тебе не хватает этих людей, ты с ними уже сработалась? Правда?

– Не хватает...– честно призналась Христина.– Такие хорошие люди: Васса Кузьминична, Лизочка, электрик Гриша, Давид Ларионович... Но ты мне дороже всех, и ты... хвораешь. А разве я тебе не нужна?

Марфенька улыбнулась, просияв:

– Конечно, нужна! Страшно даже подумать: вдруг тебя не было бы совсем... Слушай, Христина, я решила. Ты поедешь домой, на Каспий, и будешь работать как работала, давно пора, так можно потерять место. Я постараюсь подлечить себя, а потом... Ты слушаешь? Ну, чего ты плачешь?– Как я оставлю тебя одну?– всхлипнула Христина. Сердце ее, что называется, надрывалось от жалости к Марфеньке.

– Не плачь! Ты слушай... Меня здесь долго не продержат, не беспокойся!... Ведь я хроник... Слышала, папа проговорился. А когда меня выпишут, я тебе телеграфирую, и ты приедешь за мной. Не идти же мне действительно в инвалидный дом или к этой... Мирре. Придется тебе уж... за мной ухаживать.

– Марфенька!– смеясь и плача, Христина обняла ее.

– Примешь меня к себе?– строго спросила Марфенька.– Примешь, да?

– Марфенька!

– Да, да, я знаю, что никто не будет мне так рад, как ты... Но ты еще молодая женщина и можешь выйти замуж... И тогда я буду помехой... Но я что-нибудь придумаю, Христя!

– Я никогда не выйду замуж,– сказала Христина.

– Не будем загадывать далеко, а пока я поживу у тебя... Кто-то должен меня принять?... Вот какое... Ну ничего, ты не расстраивайся, Христина. Я непременно что-нибудь придумаю. Какой-нибудь выход. И ты меня не жалей. Я сильная, даже если перебиты какие-то там позвонки.

– Почему же все-таки случилась авария?– в сотый раз спросила Христина.

– Тень от облака... От солнца – сразу в тень. Даже аэростат не выдержал,– непонятно сказала Марфенька.

Вошла улыбающаяся сестра и передала Марфеньке пачку писем. Четыре письма были из обсерватории – от Яши, Лизы, Мальшета и супругов Турышевых. Остальные от незнакомых людей.

После того как в «Комсомольской правде» появилась заметка «Подвиг Марфы Оленевой», где довольно красочно описывалось происшествие на Каспии, к Марфеньке стало поступать множество писем от совсем незнакомых людей. Марфенька очень любила эти письма, то и дело перечитывала их, сортировала и непременно отвечала на каждое.

Так и теперь прочли вслух все письма, и Марфенька спрятала их под подушку, что очень не нравилось медсестре, находившей это негигиеничным.

В этот вечер подруги разговаривали долго-долго, умолкая, когда к двери подходила дежурная сестра.

Вплоть до отъезда Христины Марфенька казалась очень веселой и спокойной, и та уехала с облегченным сердцем. Теперь она будет готовиться к приезду Марфеньки – ждать ее. Разлука – всего месяца на два. Скоро они увидятся! Марфенька не предугадала только одного: чем станут для нее эти «всего два месяца».

Как только Христина уехала, в опустевшей палате стало для Марфеньки нестерпимо одиноко. На нее вдруг напал страх перед надвигающейся ночью. Она попросила лечащего врача Раису Иосифовну перевести ее в общую палату. Но та неожиданно воспротивилась.

– Ваш отец договорился об отдельной палате для вас...

– Мало что он договорился! Я желаю в общую.

– Ну, я поговорю с ним по телефону.

Как назло, Оленев выехал в Ленинград в научную командировку, и телефон его был неизвестен. У Марфеньки уже были стычки с Раисой Иосифовной. Как только Марфенька пришла в себя после операции, она попросила переложить ее лицом к окну, точнее – к балкону, но ждали комиссию, и лечащий врач нашел, что «некрасиво, когда больные лежат в палатах в разные стороны».

Марфенька, разумеется, заявила, что ей «плевать на комиссию» и она требует, чтоб ее немедленно переложили, так как она «должна видеть небо». Это сделали вечером, когда Раиса Иосифовна ушла. С тех пор Марфенька невзлюбила ее и нисколько этого не скрывала. То, что Раиса Иосифовна явно заискивала перед ее отцом и Миррой, отнюдь не расположило Марфеньку в ее пользу.

Марфенька потребовала к себе главного врача, но он не пришел, так как ему, видимо, не доложили. Вместо него опять появилась Раиса Иосифовна и фальшиво-ласковым тоном стала уговаривать больную «не нервничать, быть умницей».

– Переведите меня в общую палату!– твердила Марфенька, с чувством унижения сознавая свое полное физическое бессилие.

– Не надо капризничать, здесь вам лучше!– безапелляционно изрекла Раиса Иосифовна.– Выпейте валерьянки! Наверное, папа «благодарил» ее, сообразила Марфенька. Она пришла в ярость.

– Вы не переведете меня в общую палату?

– Я лучше знаю, где вам лежать. Вам требуется покой!

– Хорошо, тогда я объявляю голодовку!

Раиса Иосифовна от удивления даже открыла рот. Лицо ее покрылось пятнами, высокий бюст возмущенно заколыхался.

– Разве в больницах объявляют голодовки? Это лишь в тюрьмах!– пояснила она.

– А я объявляю! Буду голодать, пока меня не переведут в общую палату. И воды пить не буду. А лечиться я у вас не желаю. Вы – плохой врач! Уходите!

Через полчаса принесли обед, Марфенька к нему не притронулась. И подарила санитарке Дусе все продукты, которые были в тумбочке. Эту же Дусю она упросила сходить за Саго Сагиняновичем. Молодой врач выслушал гневный, сбивчивый рассказ Марфеньки и немедля отправился к главврачу.

Так с боем Марфеньку перевели в общую палату. Весь вечер оттуда неслись взрывы смеха: Марфенька рассказывала «в лицах», как она объявляла голодовку. Сестры и санитарки под всякими предлогами заходили в палату и тоже хохотали.

Женщины оказались очень славными. Они были довольны новой больной, такой веселой и забавной. В палате их, кроме Марфеньки, четверо: инженер Мария Степановна – худенькая, добродушная, общительная пожилая женщина; научный работник астроном Августа Константиновна – высокая, красивая, спокойная, каждое движение ее было необыкновенно красиво, курила ли она папиросу или протягивала руку за книгой. Она походила больше на артистку, чем на астронома... пока не заговаривала о проблемах своей науки. Ее муж, тоже астроном, приносил ей папиросы, цветы, фрукты и свои письма. Он называл ее Ата.

Третья больная – она считалась выздоравливающей и скоро уже выписывалась – была на удивление пустенькой женщиной неполных восемнадцати лет, по имени Жанна, по метрике – Анна. Она работала паспортисткой в гостинице для интуристов и, кроме как о мужчинах, ни о чем говорить не могла. В палате она находилась только во время обхода врача, а то ходила по всей больнице – преимущественно по мужским палатам, а вечером смотрела с приятелями телевизор.

Четвертым обитателем седьмой была африканка Жюльена – студентка университета. Она неплохо говорила по-русски, интересовалась всем на свете, любила Москву, но тосковала по своей Африке и не могла без слез и взрыва ярости вспоминать об убийстве Патриса Лумумбы, речь которого она однажды слышала и знала, что не забудет никогда.

Марфеньку сначала положили на койку возле двери, но добрая африканка уступила ей свое место возле окна. Лето было душное, знойное, окно и балконная дверь круглые сутки были открыты, и Марфенька смотрела на проплывающие в прямоугольнике рамы белоснежные кучевые облака. Где-то в этой стороне был аэродром, и в поле зрения часто мелькали самолеты.

Все восхищались Марфенькиным мужеством, бодростью, стоицизмом. Встречая соболезнующий взор, Марфенька чувствовала себя униженной и потому – из гордости – не допускала, чтоб ее жалели.

Письма ее друзьям тоже были веселы, полны юмора, словно она писала с курорта. И ни один человек не догадывался о силе ее скрытых от всех мук.

Если горе осиливало ее днем, она делала вид, что хочет подремать, и накрывалась с головой простынкой, оставив щелку для дыхания. А ночью, когда все спали, можно было не скрываться – ночью она бунтовала против судьбы.

 

Глава третья

ГОЛОСА ЗЕМЛИ

Чем бы ни занималась Марфенька: читала ли книгу, или шутила с женщинами, принимала ли лекарство, давала ли себя колоть и выслушивать, писала ли письма далеким друзьям —все это происходило как бы на фоне одного и того же видения – неторопливо текущей реки.

То были места ее детства – обмелевшая Ветлуга с ее бесчисленными островами, желтыми отмелями, дремучими сосновыми борами, голубым можжевельником, высокими лиственницами, верхушки которых, казалось, задевали за плывущие облака.

Не Москва, разбегающиеся улицы которой шумели за окнами, не зеленоватые в белоснежных гребнях волны Каспийского моря и сверкающие прибрежные дюны, не декоративные красоты Крыма, где она не раз бывала с отцом, а всегда одно и то же – родная Ветлуга ее детства.

Видение то отодвигалось, будто она смотрела с высокого гористого берега села Рождественского, то приближалось, показываясь крупным планом. По песчаной отмели далеко внизу бежала босоногая загорелая лет десяти – двенадцати девчонка в платье с напуском... Неужели это она сама – Марфуша Оленева? То она переходила вброд Ветлугу, то рвала яркие полевые цветы или искала грибы в сыром бору, устланном серебристо-голубоватым мхом. То с целой оравой школьников ехала на трясущейся телеге на сенокос, копнила пахучие травы, бежала с крынкой в лес за ключевой водой.

Как она была счастлива – та чумазая девчонка в длинном платье с напуском, в красном цветастом платочке, подвязанном под подбородком!

«Зачем я ездила с папой в Крым?– думала Марфенька, терзаясь раскаянием.– Надо было на Ветлугу съездить. Найти подружек, ребят. Теперь уже не смогу. Никогда?»

Это «никогда» смущало ее. Врачи, родные, товарищи по палате – все безоговорочно признали это «никогда». Одна Марфенька не верила. Этого не могло быть, чтобы она никогда не смогла уже ходить... Какая-то страшная, вроде ночного кошмара, нелепость. Но Марфенька была не из пугливых. Ей все казалось, что только надо что-нибудь придумать, и все пройдет.

Придумывать было пора: уже полгода в постели, наступала осень...

Было несколько вопросов, требующих самого неотложного решения... Например, был в воскресенье папа и посоветовал поступить заочно в университет.

– Не надо поддаваться болезни,– сказал он строго.– Педагоги придут к тебе в палату принять экзамены. Тебе помогут учиться.

Марфенька обещала подумать. Она не любила спорить, а в случае ее отказа отец стал бы утомительно доказывать. А согласиться на заочную учебу в университете в данном случае было бы началом приспособления к новой жизни.

Выписали Жанну-Анну. Прощаясь, она посоветовала Марфеньке написать роман, как Николай Островский. Марфенька обещала написать симфонию для струнного оркестра.

Потом выписалась Мария Степановна. Она сердечно простилась со всеми. Марфеньку обняла и поплакала. Она посоветовала изучить какое-нибудь мастерство, например делать бумажные или восковые цветы.

– Для чего?– удивилась Марфенька.

– Самая работа для инвалида!

– Для чего их делать – бумажные цветы? Кому они нужны, если есть живые?

Потом выписалась Жюльена. Она ничего не советовала, только обещала навещать и сдержала обещание.

Африканка была единственная, кто не советовал. Даже в письмах из разных городов – их уже стало совсем мало, этих писем: ведь про нее больше не писали в газете – каждый почему-то советовал, многие напоминали о Николае Островском, убеждали написать книгу. Очевидно, они думали, что для создания книги, кроме свободного времени, ничего не требуется!

Марфенька собрала все эти письма – советы, ранние и последние, и попросила санитарку Дусю вынести их из палаты. Марфенька злилась на всех непрошеных советчиков. Кто их воспитывал? Почему у них нет самого примитивного такта?

Только там, дома, в далекой Каспийской обсерватории ничего не советовали, они просто с нетерпением ждали ее возвращения и были абсолютно уверены, что она независимо от состояния здоровья будет всю жизнь заниматься каспийской проблемой.

Яшины письма были такие, как если бы она просто болела, например воспалением легких. Он каждый раз спрашивал, когда ее наконец выпишут.

Яша писал ей, как будущей жене, строил планы их совместной жизни...

Какой жизни? Разве он не знал, что она никогда несможет ходить? Врачи уже «успокоили» ее, уведомив, что она получит инвалидность первой группы...

Марфеньку просто злил Яшин сверхнаивный тон. Что он, маленький, что ли? У него слишком много юмора. Не потому ли она так любит его? С ним так светло и радостно!

И все же надо было написать ему всю неприкрытую правду.

Марфенька не может быть его женой, потому что она инвалид первой группы, то есть – инвалид беспомощный, за которым требуется уход... Жена!...

Неужели это правда? И она должна отказаться от Яши?

Марфенька накрывается с головой одеялом, чтоб никто не видел ее слез. Под одеялом жарко. Она сбрасывает его на пол, натягивает на лицо простыню. Слезы такие горячие, словно кипяток.

Марфеньку и астронома Ату, успевших подружиться, перевели в другую палату, двухместную – довольно просторную комнату, тоже с балконом, выходящим в сад. А их прежняя палата стала теперь мужской.

Евгений Петрович сердился на Марфеньку, что она не хочет учиться. Прошли все сроки, в этом году ей уже не поступить в университет. Разве похлопотать? В виде исключения... Все-таки дочь академика и заслуженной артистки, и к тому же погибла, то есть разбилась, как героиня... И в газетах писали, у него хранятся все вырезки. При ее выдающихся способностях к математике она сможет и в своем положении стать крупным научным работником, академиком, как ее отец.

Марфенька отмалчивалась.

Евгений Петрович и Мирра ждали сына... теперь уже скоро. Беременность захватила Мирру врасплох, но она все же решилась... К тому же мачеха, страдавшая от одиночества и очень уважавшая Евгения Петровича, изъявила желание воспитывать маленького. Всем троим очень хотелось мальчика!

Приходили письма от Христины. От них становилось легче. Неуклюже и сердечно выражала в них Христина свою любовь к Марфеньке. Она с нетерпением ждала дня свидания: Все спрашивала у Марфеньки, каковы ее планы и решения на будущее. А отец и все другие, кроме

Яши, считали, что теперь можно решать за нее. Это было просто унизительно! И потому Марфенька поступала как раз наперекор всем этим советчикам.

Она не хотела верить, не хотела смириться...

Это случилось так. В субботу Марфенька забыла при обходе сказать врачу – ее теперь лечил Саго Сагинянович,– что у нее что-то очень болит кожа на пояснице просто печет.

В воскресенье она от боли еле разговаривала с навестившей ее Любовью Даниловной. Гипсовая «кроватка» нестерпимо давила. Поясницу жгло огнем. Ночью она плохо спала. Пожаловалась дежурной сестре. Та подсунула большой кусок ваты.

Утром, при обходе, сестра сразу привела Саго Сагиняновича к Марфеньке.

– Посмотрите, доктор, какие пролежни...– сказала она шепотом, но Марфенька услышала.

Вот что... пролежни!

Марфеньке оказали всю необходимую помощь: смазывали, бинтовали, делали уколы...

Почти весь день Марфенька лежала, накрытая с головой простыней, делая вид, что спит. Ата пыталась с ней заговорить, развлечь ее, но ничего не вышло, и она углубилась в книгу.

Вечером Марфенька отбросила простыню и попросила санитарку достать из тумбочки бумагу и авторучку.

Письмо было не особенно длинное.

Милый Яша, давно следовало мне разъяснить тебе все: никогда я не буду твоей женой.

Надо взглянуть беде в лицо, а не малодушничать. У меня разбиты три позвонка, ходить я уже не смогу. Это хуже, чем ты думаешь. Будут пролежни, а потом начнут постепенно атрофироваться все органы, кроме мозга. Мозг, наоборот, будет развиваться. Так что от меня останется что-то вроде «головы профессора Доуэля». Я знаю, ты меня любишь. И я тебя люблю! Но видишь, не сбыться нашим мечтам. Постарайся взять себя в руки и не думать обо мне. Самое лучшее для тебя – полюбить другую девушку.

Твой друг Марфа Оленева.

P. S. Яша, очень прошу тебя, не пиши и не говори больше об этом, пожалей меня. Проникнись мыслью, что наша любовь в прошлом. Как если бы я умерла.

Марфа. 4 октября 196...

Письмо было переписано, запечатано. Санитарка обещала опустить его сейчас же в почтовый ящик на углу.

Марфенька сразу закрылась простыней.

Спать в этот скучный вечер Ата легла рано. Она не страдала бессонницей, и скоро Марфенька осталась все равно что одна. Электричество наконец выключили. Балконная дверь по просьбе обеих больных раскрыта настежь. В палате было очень светло, потому что наступила ночь полнолуния. Так светло, что виден желтый и красный цвет листьев в больничном саду... Листья не шелохнутся: стоял полный штиль. В небе не было ни облачка. Только самые яркие сияли звезды – первой величины.

Марфенька знала, что в эту ночь не уснет. Это была особенная ночь. Марфенька осталась с глазу на глаз со своей бедой.

Теперь она уже знала. Странно, что убедили ее... пролежни.

Ей было девятнадцать лет. Она была крепкая и сильная, она и сейчас после полугодового лежания все еще была сильна. Но она была обречена на беспомощность. До сих пор она отгоняла эти мысли... Настал момент, когда надо было продумать все до конца.

По натуре своей Марфенька тянулась всегда к радости, простору, яркой деятельной жизни, полной опасности, риска, преодоления трудностей. Отважная парашютистка, способный пилот-аэронавт, пловец, конькобежец... Старые мастера спорта прочили ей большое будущее. Надо же было именно с ней приключиться такому несчастью – лежать!

Марфенька с детства не любила думать о печальном, о страдании. Она не переносила Достоевского, Гаршина, Шевченко. Не могла спокойно читать в газетах о расовой дискриминации, линчевании негров, несправедливости, эксплуатации.

Так любить жизнь, радость, простор – и вдруг все это потерять! Все равно как если бы ее посадили в тюрьму. Этим летом она ни разу даже не плавала. Как она далеко заплывала в море, так, что совсем скрывался берег...

Больше она плавать не будет. Больше не поднимется на аэростате в голубое небо. Не прыгнет с парашютом, не побежит на коньках с Яшей. Они не будут путешествовать вместе. Они вообще не будут вместе.

Когда-нибудь, успокоившись и примирившись, он женится на другой. Яша станет большим писателем, будет много путешествовать... вместе с другой женщиной. А может, ему попадется домоседка, хозяйка, мать, и он будет путешествовать один. Тогда он будет грустить о ней, Марфеньке.

А она как будет жить? Никакой особой проблемы не было с ее способностями к математике... Отец очень умно и практично все распланировал за нее. Окончит заочно Московский университет имени Ломоносова – математический факультет. Потом закончит аспирантуру, тоже заочно. Математиком можно быть и без движения.

Постепенно, по мере того как все дальше и дальше будут отходить от нее юношеские радости и мечты и само воспоминание о них, она станет все сильнее и сильнее привязываться к математике. Чувства ее замкнутся в сурово очерченном кругу абстрактных истин. Она будет писать серьезные научные работы, их напечатают в специальных журналах. Быть может, она выдвинет новые гипотезы или опровергнет прежние. В мире будущего математика будет иметь огромное значение. Полеты в космос, кибернетика, проникновение в глубь вещества – все грандиозные мечты современного человека зависят от достижений математики. Научная работа даст Марфеньке «душевное удовлетворение, положение в обществе и материальное обеспечение» – так сказал отец, и он, безусловно, прав. Это единственный путь победить инвалидность, сделать себя ценной для Родины.

Она станет сухонькой, бледной, преждевременно состарившейся, очень ученой и, наверное, желчной, насмешливой... озлобленным инвалидом, слишком умным, чтоб позволить себе раздражаться открыто, как это делают некоторые несчастные старые девы. Не жизнь чувств, а холодная работа мозга ждет ее теперь. Так уж получилось...

Марфенька посмотрела на часы – было всего половина десятого. Тоска становилась непереносимой, хоть буди Ату. А что, если чуть-чуть постонать? Наверно, станет легче. Если Ата услышит, можно сказать, что болит спина, она и правда болит. Марфенька хотела уже застонать, но ей стало совестно: ведь она может терпеть, она сильная.

Как это бабушка Анюта сказала ей перед смертью? «Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... живи по правде, как твоя совесть подсказывает, и весь сказ...»

Зачем ты умерла так рано, бабушка Анюта?

Ничего так не жаждала Марфенька в этот горький свой нас, как сердечной человеческой ласки – единственного что не умели дать ей ни знаменитая мать, ни маститый ученый – отец.

Марфенька пошарила рукой на тумбочке и надела наушники, в которых давно уже жужжала музыка – передавали большой концерт. Разрастаясь, пронесся гул аплодисментов. Хорошо, что концерт. Марфенька прерывисто вздохнула, подложила свернутую простынь под поясницу – пролежень-таки горел, словно ожог,– и, прижав руку ко рту – жест уныния и душевной слабости,– приготовилась слушать.

«Заслуженная артистка РСФСР Любовь Даниловна Оленева исполнит...»

«О!... Поет мама...»

Марфенька знала наизусть весь ее репертуар, еще девчонкой на Ветлуге. Она вдруг вспомнила занесенное снегом Рождественское, узоры трескучего мороза на стекле. Бабушку Анюту, гладко причесанную, с лучистыми серыми глазами на обветренном коричневом лице, в неизменной сборчатой юбке и кофте с напуском, с пуховым полушалком на плечах, в валенках. Бабушка у накрытого чистой скатертью стола читает Шолохова, чуть шевеля губами, а Марфенька с подружкой Ксеней залезли на горячую печку и блаженно слушают концерт из Колонного зала Дома Союзов. «Выступает заслуженная...»

«Бабушка, слышишь, поет мама!» Анна Капитоновна откладывает книгу и, заметно покраснев от невольного материнского тщеславия, слушает голос дочери...

«Зачем ты ушла так рано, бабушка? Может, к лучшему, теперь бы расстраивалась, плакала надо мной, а жизнь и так у тебя была нелегкой».

... Как хорошо вступление – рояль.

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты...

Пела Любовь Даниловна. По-прежнему чист и свеж был ее страстный, тоскующий голос, по-прежнему звал к любви, к простому человеческому счастью.

И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь.

Марфенька, почти не дыша, прослушала весь концерт. Медленно, слабым движением сняла наушники. Луна застыла высоко в небе, с кровати ее было хорошо видно. Марфенька остановившимися глазами, не мигая, смотрела в светлое ночное небо. Проходил час за часом, а Марфенька все смотрела и смотрела в открытую дверь. Дверь была открыта в мир. Луна спряталась, но свет ее еще озарял небо.

Марфенька поняла, какая опасность грозила ей. Опасность была в том, что засушится сердце. Она уже и сейчас делается насмешливой и злой. Разве не издевалась она над простодушными письмами, над глупенькой Жанной?

В палату заглянула сонная медсестра. Марфенька притворилась спящей, и та ушла. Стало свежеть, из сада потянуло сыростью: скоро утро. Где-то далеко-далеко загудел паровоз. Когда Марфенька прислушалась, до нее долетела стройная перекличка паровозных гудков: поезда бежали по всем направлениям. Потом крикнула в саду птица, ей отозвалась другая, третья. Вдруг зашумели деревья в саду: подул предрассветный ветер. Марфенька вспомнила, как полтора года назад она темной ночью летела на аэросте с Турышевым и Яшей, и они слушали голоса Земли.

Воспоминание было так остро, что она даже ощутила запах леса, над которым они пролетали. Снова услышала гул сосен, плеск речки, крики ночных птиц, лай собак, когда, они проносились над заснувшей деревенькой, и звонкий смех девушки, прощающейся с парнем. «Настенька, ты придешь завтра в клуб?»

Где-то еще живет и радуется жизни неведомая Настенька. Марфенька от всей души пожелала счастья Настеньке. Потом ее мысли перекинулись к Турышеву, Вассе Кузьминичне, Христине, Лизе, Фоме (о Яше лучше было не думать). Сколько друзей, как они беспокоятся о ней, ждут! Какие от них теплые, хорошие приходят письма!

Пока есть дружба, разве может зачерстветь сердце? Надо только беречь и хранить эту дружбу, как зеницу ока... Так говорили в старину, хорошее сравнение.

Если когда-нибудь она почувствует, что становится озлобленной, черствой, равнодушной, она только прислушается к голосам доброй и щедрой Земли и опять обретет любовь к жизни, к людям.

 

Глава четвертая

ТЫ БУДЕШЬ МОЕЙ ЖЕНОЙ

(Дневник Яши Ефремова)

... Я все время порывался к Марфеньке, находя, что она слишком залежалась в больнице, но меня отговаривали Васса Кузьминична и Лиза, уверяя, что я не должен мешать ей лечиться.

Оказалось, что прав был я.

Письмо Марфеньки меня ужаснуло: как это не похоже на нее! Прочитав его, я тут же направился к Мальшету и потребовал отпуск. Филипп было замялся, так как по плану у нас полет, ждали только благоприятной погоды, но я сказал, что еду за своей женой, и он сразу сдался. Я даже дал ему прочесть Марфенькино письмо – он тоже ужаснулся.

«Голова профессора Доуэля» этомоя красавица Марфенька?

Христина, узнав, что я еду, тоже побежала к Мальшету и в свою очередь выпросила отпуск. Она решила ехать вместе со мной. Это на случай, если Марфенька не пожелает выходить за меня замуж,– тогда она ее заберет к себе.

Ехать в Астрахань мы должны были в 12 часов утра, пароходом, так как была нелетная погода. Вечером я отправился на мотороллере к сестре.

Я нашел Фому в каком-то невменяемом состоянии, вроде как он малость свихнулся. Лизы не было дома, и я сразу испугался, не случилось ли чего.

– Лизу забрали в родильный дом!– сообщил Фома растерянно и, сморщившись, словно у него стреляло в ухе, сел вместо стула на порог.

Я так и ахнул.

– Почему же в родильный, разве она...

– А ты разве не знал?

– Она мне ничего не говорила!

– Она думала, ты знаешь.

– Откуда же я мог знать, если мне, брату, даже не сказали! – рассердился я.

– Что теперь будет? Что будет? – застонал Фома. Я хотел сказать, что будет мальчик или девочка, но получилось бы вроде клоунской остроты. А потом мне сразу передалась его тревога, я вспомнил многочисленные случаи, когда умирали от родов, и у меня пересохло во рту и похолодело под ложечкой. Вдруг Фома наклонил голову к самым коленям и словно начал икать: это он плакал.

Я бросился к Фоме и, сам чуть не плача, стал его стыдить.

– Ты ничего не знаешь, Янька! – сказал он и опять застонал так, что у меня мурашки по спине побежали.– Роды ведь преждевременные. Врачиха говорит мне: «Она у вас умрет!...» Да с такой злостью... Она считает, я виноват!

Это была просто страшная ночь. Мы бегали то в родильный дом, то обратно. Санитарка Маруся, хорошая знакомая Фомы, каждый раз выбегала на крыльцо и подробно информировала нас. Часа в четыре ночи Фома чуть не бился головой об стену. Я еле с ним справился.

– Янька, дорогой!—закричал Фома.– Я один виноват во всем. Ведь я знал, что она не любит меня, и все-таки шесть лет уговаривал выйти за меня замуж.

Он вскочил и бросился опять в больницу, я за ним, натыкаясь в тумане черт знает на что. Как мы каждый раз находили родильный дом, уму непостижимо: туман стлался сплошной пеленой, так что ни зги не было видно. Где-то на море непрерывно гудела сирена – туманный сигнал – зловеще и тоскливо. Я совсем пал духом, как и Фома: Лизонька умрет!

Но Лизонька выжила. Ровно в семь утра, в воскресенье, у нее родился сын. Нас к ней не допустили, но мы посмотрели на нее в окно, которое нам нарочно открыла Маруся. Лиза крепко спала. Маруся показала ребенка. Вполне хороший мальчишка, очень похож на Фому: черные глаза, выпуклый лоб, такой же упрямый подбородок. Фома так и просиял и на радостях чуть не задушил меня в объятиях. Окно захлопнулось.

– Мы назовем его Яшкой... в твою честь!– сказал Фома.– И Лизе будет приятно, она так любит тебя. Может, и моего сына будет так же любить!

Фома был счастлив. Он уже забыл ночные свои муки.

Я поговорил с врачом, она меня заверила, что с сестрой все благополучно, и мы с Христиной выехали в Москву.

Ввиду нелетной погоды пришлось тащиться поездом. Билетов в купированный вагон уже не было, я взял в мягкий. Народу было совсем мало. В наше купе так никто и не подсел до самой Москвы.

Мы с Христиной всю дорогу говорили о Марфеньке. Но, разговаривая, я незаметно разглядывал Христину. Очень она меня поражала. Чем? Она совершенно неузнаваемо изменилась. Сколько я ее знаю, она почти постоянно неузнаваемо меняется.

Чудеса, да и только!

Последнее время я ее мало видел. То есть видел-то каждый день – комнаты наши рядом и работаем в одном аэрологическом отделе,– но просто я не присматривался к ней. Эти несколько месяцев, что Марфенька лежит в больнице, я, спасаясь от тоски, почти каждый вечер проводил в Бурунном у сестры. Фома был мне очень рад, а Лизонька и подавно. Часто я оставался ночевать. Мне предоставили письменный стол покойного капитана Бурлаки. Там я иногда работал, Лиза читала своего Уилки Коллинза или занималась, разложив на обеденном столе толстенные книги с формулами и старые свои записи: она уже готовится к защите диплома. Юлия Алексеевна Яворская, заведующая океанологическим отделом обсерватории, уверяет всех, что это не диплом, а настоящая диссертация – столько в нем самостоятельных мыслей и наблюдений. Удивительного ничего нет: ведь Лизонька несколько лет работала на гидрометеостанции и в экспедиции ездила, а теперь в обсерватории исполняет обязанности океанолога.

Так вот: я пишу, Лизонька занимается, а Фома себе курит, поглядывая с гордостью то на жену, то на меня. Он весьма нами обоими гордится.

А когда мне не писалось, мы разговаривали или читали вслух. Вот почему я почти не видел Христины. Она подружилась с Турышевыми, а особенно, как это ни странно, с Мальшетом.

Что у Филиппа Михайловича могло быть общего с Христиной? Кажется, ничего. Просто он, утеряв Лизоньку, чувствовал себя очень одиноким и, наверное, находил у Христины не хватавшее ему душевное тепло.

Он просиживал у нее целые вечера, рассказывая о своей работе, по обыкновению не делая ни малейшей скидки ни на развитие, ни на образование. А потом Христина поила его чаем и пекла для него оладьи, которые он очень любит.

Правда, Марфенька в каждом письме к Мальшету – он давал мне читать ее письма – просила его не оставлять Христину одну. (Меня она почему-то никогда об этом не просила).

О религии они больше не спорят, кажется, Христина уже больше не верит. Она не любит об этом говорить.

И вот дорогой, наблюдая за Христиной, я сделал открытие, что она еще раз почти неузнаваемо изменилась. Она стала женственнее, спокойнее, веселее и уверенней в себе, у нее даже юмор появился. И очень уж она похорошела. Марфенька будет довольна: она ее очень любит.

В больнице был неприемный день, и нас не пропускали к Марфеньке, но Христина вызвала хорошо ей знакомого молодого врача, видимо армянина, и он, оглядев меня с большим любопытством, провел нас каким-то черным ходом.

Марфенька крайне поразилась, увидев нас, у нее прямо язык отнялся. Еще более она была поражена моим заявлением, что я приехал за ней.

– Вы оба с ума сошли!– воскликнула она растерянно.

Я сделал знак Христине, и она вышла в коридор. В палате была еще одна больная, но я в тот момент ее не заметил. Я присел к Марфеньке на кровать и стал ее страстно целовать, не обращая ни на кого внимания.

– Ты будешь моей женой,– сказал я.– Ты обещала, Я приехал за тобой.

– Но я не могу ходить!– крикнула Марфенька со слезами.

– Я буду носить тебя на руках.

– Это вначале, а потом тебе надоест!...

– Когда надоест, купим тебе коляску.

– Ты можешь полюбить другую... здоровую, а я стану тебе в тягость.

– Тогда ты немного пострадаешь, но это будет жизнь – настоящая, с радостью и страданием, а не «голова профессора Доуэля». Эх, ты!... Долежалась...

Марфенька засмеялась, потом заплакала. Она смеялась и плакала, когда в палату вбежала женщина в белом халате, похожая на вампира: бледная, с кроваво-красными губами. Она оказалась дежурным врачом и стала тащить меня от Марфеньки.

– Завтра утром выписывайся! – только смог я крикнуть, и меня потащили мимо перепуганной Христины.

Не успел я опомниться, как уже очутился в кабинете главного врача. Там сидело еще несколько врачей, и... я вдруг почувствовал себя школьником, которого привели в учительскую для выговора. С меня потребовали объяснений, как я попал в палату к тяжелобольной.

Я объяснил.

– Оленевой рано выписываться,– заметила «вампир».

– Наоборот, самое время. Тут она совсем падет духом. И вообще она проживет без уколов и анализов.

– Вы хотите на ней жениться?– спросил главврач, игнорируя мою дерзость.– Считаю своим долгом предупредить вас... Оленева никогда не будет ходить.

И он объяснил мне по-русски и по-латыни, почему Марфенька не сможет двигаться.

– Вы даже не сумели скрыть этого от нее!– упрекнул я.– А может, вы еще ошибаетесь.

– К сожалению, мы не ошибаемся.

Я попросил его не чинить препятствий при выписке, заверив, что и в Бурунном у нее будет неплохой врачебный уход. Христина уже ждала меня в -вестибюле. Мы переночевали в гостинице и с самого раннего утра начали хлопотать о досрочном «освобождении» Марфеньки.

Врачи позвонили ее отцу, но профессор не протестовал – кажется, он был рад. К вечеру врачи сдались, но поставили непременным условием сделать Марфеньке кожаный корсет. Оленев ускорил дело с корсетом и достал для нас санитарный самолет.

Что значит тесть академик!

И вот я женат.

Моя жена лежит на низкой широкой кровати, у самого окна. Ей слышно, как шумит море. Оно еще не замерзло, и неизвестно, замерзнет ли: уж очень в этом году теплая, «сиротская», зима.

Заслуженная артистка РСФСР Оленева и академик Оленев прислали для своей единственной дочери свадебный подарок – мебель. Христина и Васса Кузьминична переставляли ее с места на место целое воскресенье и несколько следующих вечеров. Хватило на обе комнаты – нашу и Христинину. Мы живем одной семьей – втроем.

Мачеха, совершенно переставшая меня уважать, когда узнала о моей женитьбе на «безногой», после прибытия мебели поколебалась и, кажется, пришла к убеждению, что я умнее, чем все думают.

Отец с Прасковьей Гордеевной навестили нас, и Марфенька их очень любезно приняла. Мачеха принесла нам в подарок полпуда сала от выкормленного ею самолично кабана, а Марфенька преподнесла ей бархатную скатерть в огромных белых и красных розах. Кстати, это, в свою очередь, был подарок Мирры... Прасковье Гордеевне скатерть понравилась, она была в восторге.

Вначале мы ни одного вечера не оставались одни, к нам шли и шли все друзья и знакомые. Мы с Христиной просто устали готовить всякие пироги, закуски и каждый раз ставить самовар.

Но Марфенька так каждому радовалась, так звонко смеялась шуткам гостей, что я готов был превратиться навсегда в повара, лишь бы ей было весело. Но потом все навестили, обо всем переговорили и стали заходить главным образом по воскресеньям. Только самые близкие друзья забегали каждый день.

Вот близкие друзья и решили помочь мне убедить Марфеньку. Дело в том, что моя милая жена – юридически мне совсем не жена, и ничего здесь не поделаешь: Марфенька упряма, как молодая ослица, она наотрез отказалась оформить наш брак в загсе. Ее уговаривала Лизонька – она приезжала с сыном Янькой, он и на меня немножко похож,– уговаривала Васса Кузьминична, Мальшет, сам Турышев, даже девчонки из баллонного цеха – кто только ее не убеждал!– она все твердила одно: «Регистрироваться пойду, только если выздоровею!» Это она облегчает мне будущий развод, когда я полюблю другую – «здоровую». Ее уговаривали до тех пор, пока она не пришла в ярость и не запретила категорически поднимать разговор на эту тему.

«Яша мой муж, а я его жена,– сказала она, сверкая черными глазами и сильно раскрасневшись, Вассе Кузьминичне и Мальшету.– Мы – муж и жена перед всеми людьми и перед самими собой. Нас венчала любовь! И только любовь может заставить Яшу жить с беспомощной инвалидкой, но Не долг и не жалость, потому что я никогда не примирилась бы, чтоб со мной жили из долга или жалости! Пусть он будет совсем свободен, чтобы оставить меня, когда жизнь со мной покажется ему в тягость».

Хотя я прекрасно знаю, что никогда не оставлю Марфеньку – потому что не разлюблю, я ни разу не сказал этого моей хорошей. Наоборот, я ее заверил, что как только полюблю «другую», так сразу и уйду к ней. Незачем моей жене быть чересчур уверенной во мне: так она, чего доброго, сама меня еще раньше разлюбит. Пусть немножко поволнуется из-за меня – это женщинам полезно!

Марфенька лежит у самого окна и слушает шум моря, гул ветра, пронзительные крики морских птиц. В окно ей виден берег и новый маяк вдалеке. Над кроватью, так что она может достать,– полка с ее любимыми книгами. Рядом низкая тумбочка: на ней мы поставили радиолу, чтоб Марфенька сама могла включать и выключать радио или ставить пластинки. В ящике туалетные принадлежности: всякие щетки, духи, склянки, гребенки. Прямо на кровати сбоку мы ей кладем ларец с писчебумажными принадлежностями, на случай, если она пожелает писать. Сотрудники обсерватории несут ей ракушки, камни, яйца птиц, еще влажные водоросли. Она всегда радуется этим гостинцам моря, как ребенок.

Гидрохимик Барабаш чуть не свихнул себе шею: лазил для нее на скалу за яйцами чаек.

Утром мы все трое пьем чай у постели умытой и причесанной Марфеньки, а потом мы с Христиной уходим на работу, набросав ей на постель книжек и «игрушек», а также учебников: Марфенька решила с осени поступать на математический факультет университета имени Ломоносова – конечно, на заочное отделение – и готовиться к экзаменам. Вообще она охотно занимается математикой и просто для собственного удовольствия. Математику она любит с детства. А теперь это все, что ей осталось... По-моему, она страстно тоскует по воздухоплаванию. Она – прирожденный аэронавт! Я даже боюсь ей говорить о своих полетах: только расстраивать, но она заставляет рассказывать, вникая в каждую мелочь. Щеки ее тогда горят, большие черные глаза смотрят грустно, она крепко сжимает губы. Я готов часами любоваться ее похудевшим, но прекрасным лицом, удивительным сочетанием огромных черных глаз и светло-русых прямых волос. Теперь, где бы я ни был, всегда помню, что дома меня ждет моя жена, и я невольно тороплюсь к ней.

Прошел месяц, другой, и старый врач из Бурунного Андрей Павлович, который лечит мою жену, нашел, что она поправилась и поздоровела: любовь и воздух Каспия сделали это. Но она по-прежнему не может ходить. Диагноз врача: повреждение позвоночника и спинного мозга при падении с высоты. Правда, она уже сидит – в кожаном корсете, с подложенными под спину подушками. Так она читает, занимается, смеется, поет, разговаривает со всеми – в полулежачем положении.

Марфенька решила, что мне пора вплотную заняться моим романом о будущем, потому что со дня женитьбы я почти ничего не написал.

– Ты будешь писать рядом со мной. Я тебе не помешаю?

Я заверил, что нет. Сначала все же мешала... Как всегда после большого перерыва в работе, у меня не шло, и я подолгу сидел над чистой бумагой с авторучкой у рта, и мне было неловко перед Марфенькой и Христиной. Жена моя боялась зашелестеть страницей, Христина ступала на цыпочках, а я слушал, как они стараются мне не мешать... не смотреть на чистый лист бумаги,– и стеснялся.

Наконец я вспылил, отругал их обеих, велел им громко разговаривать, включил радио, а сам ушел писать на кухню. Марфенька была огорчена, но старалась этого не показывать.

Христина предложила мне писать в ее комнате, что я и сделал, а она перебралась со своими учебниками на мое место возле Марфеньки и только выиграла, так как Марфенька стала заниматься с ней по математике, химии и физике.

Несколько дней я очень мучился, а потом пошло. Мы завели порядок: первый черновик я писал в комнате Христины, чтоб быть наедине со своими героями, а переписывать и отделывать шел к Марфеньке. А потом я привык, и она мне действительно не мешала.

Я работал за письменным столом, придвинутым вплотную к Марфенькиной постели, а она читала или смотрела на меня, разрумянившаяся, с сияющими, похожими на две большие вишенки глазами. Христина занималась здесь же, за круглым обеденным столом.

В мою последнюю поездку в Москву я купил пишущую машинку и стал учиться печатать. По совету самоучителя я сразу стал печатать всеми десятью пальцами. Пальцы заплетались, я ошибался, злился, чертыхался. Марфенька с Христиной хохотали. Все же я выучился, а за месяц набрал быстроту. Теперь я только первый и второй черновик писал сам, а третий уже печатал на машинке. Но без этого первого – с глазу на глаз – единения с бумагой я обойтись не мог. С машинкой не получалось такой дружеской близости.

Иногда во время работы я вдруг чувствовал себя настолько незаслуженно счастливым, что сгребал рукопись в ящик стола и начинал целовать Марфеньку, а потом заодно и Христину, к которой я очень привязался (как к двоюродной сестре – родную сестру Лизоньку я все же любил неизмеримо больше). Христина хохотала, а потом бежала ставить самовар, поить нас чаем. Пока она накрывала на стол, я бежал за Мальшетом. Он всегда радовался моему приходу, бросал научную статью, над которой он сейчас работает, и охотно шел к нам. Тогда Марфенька стучала три раза в стену, вызывая Турышевых, и они или отвечали двукратным стуком, что означало: уже легли спать; или однократным: работают; или градом ударов, вслед за чем появлялись сами с каким-нибудь пирогом или горшком меда к чаю.

Круглый стол придвигался к кровати, и Марфенька, оживленная и нарядная, возлежала, как древняя римлянка, играя в хозяйку. Конечно, настоящей хозяйкой была у нас Христина. Не знаю, что бы я без нее делал! Часто на огонек забредали к нам Давид Илларионович Барабаш и Сережа Зиновеев. Становилось совсем весело. Обсуждали последние научные новости, спорили, шутили, смеялись. Это были самые хорошие дни не только для нас с Марфенькой, но и в обсерватории.

Уехал Глеб Павлович Львов, за ним сбежал – буквально дезертировал – один из Аяксов (Валерий Дмитриевич), уже давно тяготившийся «каспийской ссылкой». Сразу стало словно легче дышать в нашей обсерватории. Их у нас недолюбливали, и все радовались, что они уехали. Жаль только, что не сбежал второй Аякс – Вадим Петрович Праведников. Пустой он человек: мелочный, завистливый, недалекий. Мещанин новой формации, как говорят про таких. Учился – думал о дипломе, а не о знаниях, теперь думает не о науке, а о карьере. Я уверен, что если он еще не дезертировал, как его друг, так это лишь потому, что он еще чего-то ждет от работы здесь. Скажи мне, кто твои друзья, я скажу тебе, кто ты! Вадим дружит с Глебом. Значит, два сапога пара! Зима прошла хорошо, радостно – в работе, дружбе, творческих исканиях.

А потом неожиданно разразились неприятности...

Это было уже в апреле, когда мы как раз готовились к полету в стратосферу.

 

Глава пятая

МЫ БОРЕМСЯ ЗА МАЛЬШЕТА

(Дневник Яши Ефремова)

Началось с телефонного звонка в смутный весенний день, когда оглушительно кричали морские птицы, а небо заволокло тучами. Мальшета предупредили, что с ним «будет говорить Москва». Москва говорила устами молоденькой секретарши Академии наук Аллочки, весьма расположенной к зеленоглазому директору Каспийской обсерватории. Потому было сказано больше, чем говорится в подобных случаях, и более мягко, с женским тактом и явным сочувствием.

Поговорив по телефону, Мальшет сморщился, словно проглотил какую-то нечисть, вроде мокрицы, и бросился к Турышеву.

– Теперь апрельские планы к черту полетят,– пожаловался он,– вместо работы будем заниматься черт знает чем!

Оказывается, мой тесть (я сразу подумал: как расстроится Марфенька!) потребовал отстранения Мальшета от руководства обсерваторией, как «не соответствующего своей должности».

На Мальшета «имелись» грозные «сигналы»... Если бы даже секретарша не сообщила подробностей, было вполне очевидно, откуда дует ветер: Глеб Львов.

Конечно, и сбежавший Аякс приложил свою руку, а может, и другой Аякс – Праведников. Неудивительно, что когда это дело возглавил академик Оленев, то была назначена комиссия.

Комиссия прибыла на самолете первого апреля. Я бы на их месте задержался хоть на денек. Но они были люди пожившие, с лысинами и брюшками (кроме одного – тощего, заикающегося, с волосиками дыбом) и уже давно, видимо, забыли детскую присказку насчет первого апреля.

Комиссия поглядывала на всех нас мрачно и недоверчиво, я бы даже сказал, недоброжелательно. Наверное, у них уже заранее отлилось мнение, крепкое, как медь.

Гидрохимик Барабаш сказал мне, что это честные ученые, которые хотя звезд не хватают, но добросовестно трудятся на поприще науки. Все дело было в том, что они искренне считали Оленева большим ученым и не могли понять, как мог климатолог Турышев идти в своих научных высказываниях вразрез со взглядами профессора Оленева.

Суть дела заключалась именно в Турышеве. Ведь он давал научное направление обсерватории. Другой директор, сторонник теорий Оленева,– и работа обсерватории пойдет совсем по другому пути.

Судьба Мальшета была решена еще в позапрошлом году в посещение Оленева, но Евгений Петрович чего-то выжидал, может, материала покрепче? Ведь нельзя же было снять Мальшета за то, что он принимал теории Турышева и отвергал теории Оленева?

«Материал» был подобран в духе Глеба Львова: все хорошее не замечено, обойдено, зато недостатки так выпячены, так подмазаны черной красочкой, что неискушенного человека оторопь брала: как могли назначить на пост директора обсерватории такого несерьезного человека?

Комиссия заседала в кабинете Мальшета. Туда вызывали по одному сотрудников обсерватории.

Ни самого Турышева, ни его жену, ни Лизу, ни меня – тех, кто знал Мальшета особенно близко,– не вызывали.

А потом Мальшета вызвали в Москву для объяснений, и хуже ничего не могло быть. Мальшет умел работать, умел бороться за Каспий, но он совсем не умел бороться за себя, к тому же он был страшно вспыльчив и несдержан на язык.

С ним почему-то вызвали и Вадима Петровича Праведникова.

Мы все просто пали духом и в самом подавленном состоянии ждали телефонного звонка.

Вместо телефонного звонка явился вдруг сам Мальшет. Прямо с аэродрома он прошел в баллонный цех, не переодевшись, не поев. Он присел на табурет возле столика Христины, и мы сразу окружили его плотным кольцом в ожидании новостей, но он пока молчал, посматривая на нас.

Скоро подошли сотрудники из других отделов. Мальшет был небрит, осунулся, зеленые глаза его лихорадочно блестели: он не спал ночь. Сразу было видно, что он привез плохие вести.

Подошли Иван Владимирович с Лизонькой, и все расступились. Кто-то подал Турышеву стул. Остальные уселись кто на что попало, некоторые просто на корточки. Почти все задымили папиросами и цигарками. Стало так тихо, что слышно было в открытые двери, как пронзительно кричат чайки: «а-а-а-а-а!», и отдаленный гул прибоя.

И тогда Филипп совсем просто, словно он сидел дома в кругу родных, сообщил свои новости. С поста директора его сняли. Предлагают работу в Азербайджанской Академии наук, даже о квартире для него договорились, в самом центре Баку. Разумеется, Мальшет категорически отказался уходить из обсерватории. Он может работать и рядовым океанологом!...

В течение ближайших дней он обязан сдать обсерваторию новому директору. Кому бы вы думали? Вадиму Петровичу Праведникову, оставшемуся Аяксу. Вадику, у которого отродясь не было ни одной собственной мысли, зато он знал множество цитат, которые рассыпал с легкостью необыкновенной.

– Вот и все! – сказал Мальшет устало и посмотрел на нас ясными зелеными глазами.

– Совсем не все!– возразила громко Лиза.

– Дело не в моем директорстве...– добавил Филипп задумчиво.– Если бы вместо меня поставили директором Ивана Владимировича Турышева, работа обсерватории только выиграла бы. Но директор – Вадик... Этого нельзя допустить!

– Мы и не дамо!– сказал Барабаш и добавил непонятное украинское ругательство: – Цур тоби пек!

– Это не все, это только начало!– повторила каким-то ломким голосом Лиза. Светлые глаза ее потемнели.

– Это начало,– подтвердила Юлия Алексеевна Яворская – она тоже, оказывается, была здесь и смотрела очень строго и неодобрительно.– Придется научным сотрудникам самим взяться за это дело... вплоть до того, что ни один из нас не останется работать при таком директоре... Это же просто анекдот! Вадим Петрович – директор обсерватории? Я во всяком случае не останусь! Вадим Петрович здесь? Тем лучше... Я бы на вашем месте немедленно послала в Москву телеграмму с категорическим отказом.

– И не подумаю!—огрызнулся Аякс.– Я все слышал, что вы здесь говорили. Напрасно агитируете, Филипп Михайлович, это вас не спасет. А вас, Юлия Алексеевна, я не удерживаю. Ваша воля! Если даже в обсерватории останется одна молодежь...

– Молодежь не останется!– перебил его возмущенный Сережа Зиновеев.

– Молодежь останется,– поправил я,– но Вадим директором не будет. Мы этого никогда не допустим!

Стало очень тихо, и опять было слышно, как дрались и кричали морские птицы и шумело море.

В этот же день состоялось заседание партийного бюро, которое постановило: 1. Мальшету пока дела не сдавать. 2. Немедля послать в Москву своих представителей, которые должны расследовать, кому и зачем нужно снимать Мальшета.

Представителей избрали на открытом партийном собрании. Троих. Давида Илларионовича Барабаша, Ивана Владимировича Турышева и меня, учитывая, что я в случае надобности могу написать и в газету, а пресса в таких случаях – великое дело!

Было составлено письмо на имя президента Академии наук, подписанное всеми сотрудниками обсерватории (кроме, конечно, Вадима). Барабаш заодно прихватил и характеристику Мальшета от райкома, в которой подробно излагалась его лекционная и общественная деятельность на северном и восточном побережьях Каспия.

В общем, мы готовились вовсю! Вадим ходил с вытянутым лицом, надувшись, и без конца звонил в Москву друзьям и единомышленникам.

Мальшет пока не сдавал дела, работа обсерватории продолжалась, как если бы ничего не произошло. Вышел в море «Альбатрос». С Фомой отправились для океанологических наблюдений несколько молодых океанологов под руководством Юлии Алексеевны Яворской. С ними была и Васса Кузьминична как ихтиолог, и мой приятель Ефимка – матрос и моряк. Лиза пока еще в море не выходила, так как не отняла маленького от груди.

Мы должны были вот-вот выехать в Москву, ждали только президента Академии наук, который был за границей. Как только наш добрый гений секретарша Аллочка уведомила, что президент в Москве, мы сразу вылетели самолетом.

Марфенька написала строгое письмо отцу и просила меня передать в собственные руки.

– Вы должны отстоять Мальшета!– напутствовала она меня.– Они подлые – те, кто это все устроил. Вот... Мой отец ненавидит Мальшета... За то ненавидит, что он ему тогда надерзил, в тот приезд, помнишь? За то, что Мальшет не уважает его. Филипп назвал отца кабинетным ученым, и он ему этого не простил. Есть еще одна причина... ты знаешь?

– Знаю.

– Да. Он ревнует к нему Мирру. Все это очень нехорошо. Мне жаль, что папа такой... Ну что ж, родителей не выбирают. И все-таки мне его жалко, отца... Но ты, Яша, не молчи об этом из-за меня... Президент должен все знать... Иди... Вы должны победить во что бы то ни стало!

Москва встретила нас солнцем, блеском вымытых после зимы окон, пахучими фиалками на углах. В скверах играли дети и разгуливали голуби, блаженно жмурились пенсионеры, загорая на скамейках. По улицам тащили транспаранты, фонарики, вывески, лестницы, веревки: готовились к Первому мая.

Мы бы ни за что не попали до праздника к президенту – то его вызывали в ЦК, то он кого-то принимал, то сам куда-то ехал,– если бы мы все трое не засели перед его кабинетом с твердым намерением подкараулить. Нас каждый день убеждали, что это невозможно. Но мы не покидали своего поста. Обедать решили ходить поочередно. Так дело пошло на лад. Президент увидел Турышева и сразу пригласил нас в кабинет.

Я первый раз в жизни видел настоящего, живого президента Академии наук СССР, в академической шапочке, какие носят члены академии. Он мне очень понравился! Не называю его имени и воздерживаюсь от описания наружности: как-то неловко, ведь он и по сей час президент.

Иван Владимирович спокойно изложил ему, по какому делу мы пришли. Он не угрожал, что уйдет из обсерватории, но как-то само собой стала очевидной вся нелепость того, что такой ученый, как Турышев, должен работать под началом Вадика, и, следовательно, все другие научные работники. Об этом он даже не упоминал. Говорил он о Мальшете, о его планах, которые сделались нашими планами и на осуществление которых уже положено много труда.

Президент слушал молча, а потом вызвал по телефону какого-то Василия Васильевича, и тот явился прямо с «делом» Мальшета – довольно объемистой папкой.

Кстати, этот Василий Васильевич оказался одним из трех членов «комиссии», что приезжала в обсерваторию,– тот, который худой, щуплый и жидкие волосики стоят дыбом.

И вот он начал знакомить президента с «заключением». Ловко были подобраны факты. Если бы мы не знали так хорошо Мальшета, то, верно, тоже согласились бы с тем, что директор из него «липовый».

Прежде всего он «не имел никакого авторитета в обсерватории». Он вступал в драки с неким Фомой Шалым, которого исключили за хулиганство из школы и комсомола. Мало того, этого же исключенного Шалого он назначил капитаном на научно-исследовательское судно «Альбатрос».

Руководителем баллонного цеха он поставил Христину Савельевну Финогееву, бывшую профессиональную нищую, отбывавшую заключение. Более чем странно, что именно эту сомнительную личность он поставил бригадиром баллонного цеха.

Неудивительно, что по вине этого бригадира произошла авария аэростата, в результате которой разбилась и получила инвалидность первой группы Марфа Евгеньевна Оленева.

Всю работу обсерватории Мальшет построил так, что во главу угла ставилась подготовка к строительству дамбы через море, хотя этот проект Мальшета, бездумно поддержанный некоторыми крупными учеными, категорически забраковали в Госплане. Еще покойный П. Г. Львов доказал, что этот злополучный проект не выдерживает критики.

В общении с сотрудниками обсерватории Мальшет допускал грубость, оскорбления, на что ему неоднократно указывали товарищи по работе, но он игнорировал эти замечания... Использовал служебный транспорт в личных целях – для любимых прогулок на заброшенный маяк и т. д. и т. п.

В этом роде было состряпано все обвинение против Мальшета.

Меня удивило другое: то, что некоторые сотрудники обсерватории при проверке комиссии дали показания в тон самому заявлению. А ведь они работали с ним изо дня в день, видели его преданность их общему делу, то, что он нисколько не жалел себя в труде.

А может быть, именно в этом была причина?

Мальшет, относясь страстно и самозабвенно к работе, того же требовал и от сотрудников. Его выводила из себя всякая небрежность, несообразительность, медлительность помощников. Вероятно, работать с ним было для некоторых нелегко. И не только из-за его требовательности: этим «некоторым» было трудно поспевать за его страстным движением вперед, за его новыми и новыми увлечениями. Только успевали освоиться с одной задачей, как у него уже появлялась новая идея, которую нужно было осуществить. Поэтому тем, кто жаждал тишины и спокойствия, размеренной жизни на прибрежье, вряд ли все это могло понравиться.

Я не знал, что у него были недоброжелатели. Оказывается, были.

Люди с мелким самолюбием не умеют прощать ни насмешки, ни резкого тона, ни недостаточного внимания к себе. Филиппу совсем были чужды условности – чисто внешняя форма общения с людьми. Многие считали его невоспитанным. Он был слишком умен, чтоб не понимать неразумность некоторых своих поступков, и не раз давал слово Турышеву сдерживать себя, соблюдать с людьми известный такт, но на деле не выдерживал, хлопал дверьми, не подавал руки, говорил дерзости. И вместе с тем Мальшет отнюдь не склонен был уделять много внимания «бабьим» раздорам и препирательствам. У него просто времени не было.

Мальшет был вспыльчив, но отходчив. Умел прощать другим то, что прощал себе. Он совершенно не был злопамятен и искренне забывал о мелких неудовольствиях сотрудников. И вот теперь он наткнулся на них, как на подводные препятствия!

– Филипп Михайлович – несомненно выдающийся ученый и отличный организатор...– медленно произнес президент,– ведь это он главным образом сумел привлечь к Каспию внимание прессы. Но в научных кругах у него репутация тяжелого, неуживчивого человека. Я постараюсь разобраться в этом вопросе, обещаю вам!

Президент отпустил тощего Василия Васильевича, кинувшего в нашу сторону мрачный взгляд. Папку президент оставил у себя.

Турышев, затем Барабаш стали говорить в защиту Мальшета. Они сказали все, что надо было сказать, и все же не сумели нарисовать портрет того Мальшета, каким мы знали его все эти годы. А когда я пытался что-нибудь добавить, им казалось, что говорю не то, что можно говорить президенту Академии наук (как будто он не такой же человек, как я!), и они конфузились почему-то.

Тогда я решил во что бы то ни стало поговорить с президентом наедине. Только я стал раздумывать, как бы это устроить, секретарша доложила, что машина ждет и ему пора ехать.

Президент взглянул на часы и заторопился.

– Простите, я должен быть сегодня...– он назвал какой-то научно-исследовательский институт,– а туда ехать более часа!

Он обещал разобрать наше заявление в самом срочном порядке и заверил, что во всяком случае насчет директорства Вадима Петровича Праведникова мы можем не беспокоиться, это, конечно, анекдот. «Невеселый анекдот!» – подумал я.

Мы простились и вышли из кабинета. Но в коридоре я незаметно отстал и тут же юркнул обратно в кабинет. Секретарша не остановила: наверное, решила, что я забыл что-нибудь. Президент надевал пальто и удивленно взглянул на меня.

– Я очень прошу вас,– торопливо начал я (при этом я, кажется, покраснел и на носу у меня выступили капельки пота),– возьмите меня с собой!

– С собой?

– Ну да, в автомобиль! Довезите меня, пожалуйста... Меня вам не представили... Я – пилот-аэронавт из аэрологического отдела обсерватории. Мне бы хотелось с вами проехаться.

Президент академии как-то странно взглянул на меня, крякнул, но не решился отказать: деликатный, должно быть, человек. Он молча пошел вперед, а я за ним, решив, что молчание – знак согласия.

К счастью, наши не видели меня, а то еще отозвали бы. Они, верно, искали меня в коридоре и на лестнице, а мы спустились другим ходом.

Президент хотел сесть рядом с шофером, но я умоляющим тоном попросил его сесть рядом со мной, а то мне, дескать, будет трудно говорить.

– Говорить?

– Мне крайне необходимо поговорить с вами, потому я и решил ехать в этот институт. Вы сказали: больше часа ехать... все успеем переговорить.

– Ах, вот что!

И вот мы говорим, то есть, собственно, говорил один я, а президент слушал, сначала молча, потом заинтересовался и стал понемногу задавать вопросы. За полтора часа дороги я рассказал академику все, что хотел рассказать. О первом появлении Филиппа Мальшета на маяке, как он писал проект дамбы через море, с ненавистью поглядывая на сыпучие пески. Как он навсегда захватил каспийской проблемой Лизоньку, меня и Фому. О наших двух экспедициях, о том, как Филипп боролся за свою мечту словом и делом. О дружбе Турышева и Мальшета, его ученика и последователя. Напомнил, как Мальшет добивался открытия Каспийской обсерватории. Подробно остановился на приезде профессора Оленева и на стычке между Мальшетом и Евгением Петровичем.

Кстати, я высказал все, что думал о самом Оленеве, кабинетном ученом, боящемся, что климатическая теория Турышева, рожденная самой жизнью, опровергнет или умалит его мертворожденные научные теории.

– Гм! В результате плохой организации перелета у Оленева разбилась дочь...

– Марфенька разбилась не из-за плохой организации... Мы с ней вместе сами готовились к перелету через Каспий... Она моя жена.

– Дочь Оленева – ваша жена?

– Ну да... И она нисколько не винит ни Мальшета, ни Христину Финогееву. Наоборот, очень любит и уважает их. Христина Савельевна живет с нами, как член нашей семьи.

– Так это вы своего тестя так?– рассмеялся президент.

Я рассказал историю Христины (она произвела большое впечатление на президента, еще большее на его шофера – он так заслушался, что чуть не проехал нужный поворот). И как Мальшет читал ей антирелигиозные лекции, кажется успешно. И о капитане «Альбатроса» Фоме Шалом рассказал я, о его верной любви к Лизоньке, их свадьбе и рождении сына. И рассказал все о Глебе Львове.

Машина мягко остановилась возле огромного двухэтажного здания в густом лесу.

– Вы подождите меня, Яков Николаевич,– сказал президент, потрепав меня по руке,– можете пока пообедать, здесь неплохая столовая. На обратном пути мы продолжим нашу беседу.

Пообедали мы вдвоем с шофером.

Ждать пришлось долго, около трех часов. На обратном пути я живо рассказал о работе нашего директора обсерватории, когда он одному дает срочную работу, другого распекает, с третьим выясняет всякие текущие вопросы. О его страсти к науке, о том, что он не боится никакой, самой черновой работы: ходил в море на «Альбатросе», сам лично участвовал в перелете через Каспий на моем аэростате и даже лаборанта не взял – все наблюдения сам выполнял.

– Он такой прямой и принципиальный – Филипп Мальшет!– горячо уверял я.– В принципиальных вопросах он никому не уступит, будь это хоть не знай какой мировой авторитет, хоть глава правительства.– Хоть президент академии!– хохотнул академик.– Что верно, то верно! Он меня раз выругал, потеряв терпение.

– О! А кто был прав?

– Я, разумеется!– лукаво ответил президент, и мы все трое весело рассмеялись.

Президенту, наверное, надоело слушать похвалы Мальшету, и он стал расспрашивать обо мне самом, о Марфеньке. Он очень жалел мою жену и обещал прислать к нам самолетом хорошего хирурга. Его очень заинтересовали также мои книги, и он даже записал в блокнот их названия.

Академик тепло попрощался со мной и ссадил меня по моей просьбе возле станции метро «Калужская».

Сияющий, я вернулся в гостиницу и ничего не сказал Барабашу (Турышев ночевал дома).

Я был убежден, что теперь Мальшета у нас не отнимут.

Через два дня, закончив кое-какие попутные дела, мы выехали домой. К тестю я так и не сходил: просто не мог. Письмо опустил в почтовый ящик.

 

Глава шестая

СИГНАЛ БЕДСТВИЯ

Дома у нас я застал Лизу с маленьким Яшкой. Марфенька и Христина пригласили ее погостить, пока не возвратится «Альбатрос». Что-то в этот раз Лиза очень беспокоилась за Фому.

Все очень мне обрадовались. Крику, смеху, поцелуям не было конца. Даже Яшка мне улыбнулся. К моему удивлению, Марфенька очень с ним подружилась. Днем, когда Лиза с Христиной уходили на работу, Яшку оставляли с Марфенькой. Она сама пеленала его, пела ему песни, а когда он засыпал, осторожно укладывала на подушку к стенке.

Тотчас накрыли круглый стол, придвинули его к Марфенькиной постели. Мы пили чай с пирогами и обменивались новостями.

Я передал с подробностями о нашем посещении президента Академии наук. Когда я рассказывал, как попросился к нему в машину, Марфенька хохотала до слез. Потом долго гадали, оставят Мальшета директором или нет. Марфенька почему-то думала, что его снимут, а мы все были уверены, что оставят.

Потом пришел Филипп. Он уже поговорил с Турышевым и Барабашем. Пришлось (несколько более сдержанно) передать ему мой разговор с президентом. Он выслушал. Но вообще казался более вялым, чем обычно... Я бы сказал даже – апатичным.

Он все поглядывал на маленького Яшку. Тот его явно отличал: улыбался и тянулся к нему. Мальшет взял его на руки, и не вверх ногами, а как следует.

– Вам надо жениться, и у вас будет такой!– посоветовала Марфенька так непринужденно, что я почти не ощутил неловкости.

– Пора, скоро тридцать лет,– спокойно согласился Мальшет.– Может, ты меня сосватаешь?

Лизонька не слышала разговора о сватовстве. Она стояла у барометра, лицо ее было напряженно.

– Падает...– проговорила она со вздохом.– Вы знаете, все время падает...

– Сейчас переговаривались с «Альбатросом»,– сообщил Мальшет,– дали распоряжение срочно возвращаться.

– До бури не успеют,– расстроенно заметила Лизонька.

– Фома – опытный капитан,– успокаивающе сказал Мальшет.

Пришли Турышев, Барабаш, Сережа Зиновеев, а потом еще несколько сотрудников обсерватории. Все были очень довольны, что хоть Аякса не оставят директором. Он так и не вступил в должность, потому что Мальшет отказался сдать ему дела. Немного посмеялись над его явным разочарованием. Ему уже, конечно, сообщили, что президент отказался утвердить его. Аякс сказал: это к лучшему, так как он возвращается в Москву.

Немного поговорили о делах обсерватории, о последнем фильме и разошлись по домам. Убрав со стола, Лиза взяла ребенка и ушла в комнату Христины.

Ветер громко завывал над крышей и так бросался песком в окно, что я, опасаясь, как бы не разбились стекла, вышел закрыть ставни. Тьма была кромешная. Лицо сразу стало влажным от водяной пыли. Я еле закрыл ставни – так рвал их ветер из рук. Лизонька стояла в дверях.

– Ты слышал, какая идет буря?– сказала она тревожно и, поцеловав меня, ушла к себе.

Я разделся и прилег возле жены.

– Без тебя плохо,– прошептала она.– Ты и не знаешь, как я тебя люблю! Я так счастлива только потому, что у меня есть ты!... Несмотря ни на что, счастлива... Если бы еще я смогла ходить, хоть на костылях.

– Ты будешь ходить,– сказал я спокойно, подавляя щемящее чувство жалости.

Я крепко спал, когда что-то разбудило меня: какой-то разговор, скрип двери или неистовый рев урагана. Я быстро привстал: вроде говорила Лизонька, даже как будто плакала...

Наспех одевшись, я вышел в переднюю. Лиза, совершенно одетая – не ложилась она, что ли?– ломала руки, всхлипывала, а Христина в халатике с лампой в руке (электричество гасло в двенадцать часов ночи) уговаривала ее.

– Янька, ты слышишь, какая буря?– бросилась ко мне сестра. Лицо ее было искажено страхом и горем.– Я знаю, он погибнет, как погибла в море наша мама. Я знаю это! Что же делать, а?

Я предложил сходить к дежурному радисту узнать, что сообщают с «Альбатроса».

– Я с тобой!– Лиза стала поспешно надевать пальто, не попадая в рукава.

– Лучше не ходи, там же ураган! Тебя с ног собьет,– уговаривала ее Христина, тоже бледная и расстроенная.

– Нет, нет, я тоже иду!

На улице нас чуть не сбило с ног, я захлебнулся ветром, сестра укутала лицо платком. Крепко держась за руки, падая, спотыкаясь, мы кое-как добрались до баллонного цеха. У радиста уже сидели Мальшет и Турышев, оба нервничали. У Ивана Владимировича, кажется, было плохо с сердцем: его жена ведь была тоже на «Альбатросе».

– «Альбатрос» погиб? – вскрикнула Лиза, прижав обе руки ко рту.

– Тише,– сурово приказал Мальшет,– «Альбатрос» терпит бедствие. К нему на помощь повернул танкер «Мир». Будем надеяться.

Иван Владимирович заботливо усадил Лизоньку на диван и сам тяжело опустился рядом.

Мальшет стоял позади радиста, пристально смотрел на рацию, будто читал по ней. Постепенно подходили другие сотрудники – друзья и родные тех, кто был на «Альбатросе». Переговаривались шепотом.

Эта была нескончаемая, тяжелая ночь. На Лизоньку было жалко смотреть: так она страдала. Все умолкли, застыв, словно надгробные памятники. Шевелились только, когда радист снимал наушники и оборачивался к нам.

Я старался не представлять того, что творилось сейчас на «Альбатросе», думать о другом, но не мог. Ведь я сам плавал когда-то матросом на этом самом судне и знал каждую переборку на его борту, чуть не каждый болт.

Я слишком хорошо знал, что сейчас там происходит, в темном разбушевавшемся море. Знала это и Лиза.

Так мы встретили рассвет. Лиза поднялась с посеревшим лицом.

– Надо идти кормить Яшку.

Я отвел ее домой. Буря не утихла, только стало видно, что делается на море: там ходили валы высотой с трехэтажный дом, они сталкивались и разбивались – начиналась каспийская толчея.

Вот когда «Каспий показал себя», по выражению Фомы.

Друг мой милый, Фома, как тебе плохо сейчас приходилось там, во взбаламученном море! И ничем мы не могли тебе помочь. В этом было самое ужасное – в нашем бессилии.

Небо полностью скрыли огромные свинцовые тучи, клубящиеся и сталкивающиеся, как будто и в небе начиналась толчея.

– Он погибнет, я знаю...– побелевшими губами шепнула Лиза и вошла в дом.

Марфенька уже проснулась. Янька был у нее на руках и плакал: хотел есть. Христина прибирала в комнате, но у нее, кажется, все из рук валилось.

Стало совсем светло, но море грохотало по-прежнему. Передав Яшку Марфеньке, Лиза опять оделась, чтобы идти к радисту, и тут горе осилило ее.

– Фома, родной мой...– рыдала, ломая руки, сестра,– ты даже не узнаешь никогда, что я люблю тебя!

Лизонька вбила себе в голову, что Фома погибнет. Ей представилось это именно потому, что она чувствовала себя виноватой перед мужем. Видно, никогда она ему не говорила о своей любви.

– Он был бы так счастлив, если бы это знал,– всхлипывала сестра,– ведь я не дала ему никакого счастья. Он вечно сомневался и был угнетен. Я видела это и все же оставляла, как есть. А теперь вот знаю, что люблю его, а его нет!

Кое-как овладев собой, Лиза умылась холодной водой, и мы пошли в радиоузел. Все стояли и возбужденно переговаривались, но, увидев нас, смолкли.

– Не пугайся!– сразу сказал сестре Иван Владимирович. Жилка на его виске болезненно дергалась.– Может, наши еще живы...

«Альбатрос» потонул, танкер вылавливает людей: они сели в лодки, но их сразу перевернуло. Радировали только сейчас с танкера...

А потом нарушилась связь. Я уже не помню: то ли у нас испортилась рация, то ли с танкера перестали отвечать. Возможно, мешали атмосферные условия.

Настал такой безрадостный, темный день, какого я не припомню в своей жизни. Хуже всего была неизвестность! Никто не мог работать. Все были на своих рабочих местах, но ничего не делали. То и дело ходили в радиоузел. Мальшет и Турышев вообще не выходили оттуда. Лиза едва держалась на ногах. Я ужасно боялся, что она окончательно свалится и заболеет.

Девчонки из баллонного цеха бродили с заплаканными глазами, приговаривая: «Бедная Васса Кузьминична! Она же старая, разве она выплывет? Бедная Юлия Алексеевна! Бедный Фома Иванович! Бедный...» Так они перечисляли горестно весь экипаж «Альбатроса».

«Альбатрос» уже не существовал. А на танкере «Мир» теперь оказывали помощь тем, кто остался в живых...

В полдень вызвали к междугородному телефону

Мальшета и Турышева. Говорил сам президент Академии наук. Барабаш и я стояли рядом и пытались что-нибудь понять из односложных ответов Мальшета. Видимо, все обстояло хорошо, если Филипп сказал: «Спасибо, я очень рад!» Потом он кратко рассказал президенту о гибели «Альбатроса» и о нашей тревоге. Мальшет передал трубку Ивану Владимировичу. Турышев издал невнятное восклицание и стал в чем-то убеждать президента, но тот не соглашался. Турышев выслушал его, чуть сморщившись, с каким-то виноватым видом.

И вдруг я понял: директором обсерватории назначили Ивана Владимировича.

Так оно и было. Мальшет должен был теперь возглавить океанологический отдел, а Юлию Алексеевну Яворскую (так и не научившуюся топить углем) отзывали обратно в Москву.

Она будет рада. Ей здесь тяжело: она не умеет преодолевать бытовые трудности. У меня заныло сердце: была ли она жива, бедная женщина?

В поселке тоже царило смятение, так как буря застала рыбачьи суда на глуби. К вечеру ветер стал немного стихать, но море еще сердилось. Отец Фомы был в Астрахани по колхозным делам и не знал о гибели «Альбатроса». Наш радист кое-как пробился к танкеру «Мир» и перешел на прием. Лицо его сразу словно осунулось. Мы стояли рядом – Мальшет, Турышев, Барабаш и я, – не сводя глаз с этого осунувшегося, измученного лица, ждали худой вести.

Вошли Лиза и Христина и по нашим лицам поняли, чего мы ждем... Радист, небритый, опухший, медленно снял наушники.

– На «Альбатросе» погибли двое,– сказал он хрипло,– остальные спасены. На танкере не знают, кто именно... Спасенные перешли на бурунский флот и под защитой плавучего рыбозавода возвращаются домой. С нашими реюшками...

И прошла еще одна ночь – в самой мучительной неизвестности.

Утром мы наскоро попили чаю, Лиза оставила Марфеньке своего Яшку, и мы отправились в Бурунный на мотороллере. Иван Владимирович и Филипп уехали раньше нас на машине. Море еще волновалось, понемногу стихая, но уже поднялся свежий южный ветер и разогнал обрывки туч. На пристани собралась громадная толпа. Все стояли в суровом молчании и смотрели на горизонт – там показались реюшки... Я вдруг вспомнил день, когда мы узнали о гибели нашей матери.

Так же сверкало солнце на гребнях тяжелых зеленоватых волн. Так же лежали на ослепительно желтом песке перевернутые вверх дном свежеокрашенные – будто те самые – суда. Так же качались от ветра развешанные на берегу для просушки рыбацкие сети. Так же покачивались у пристани десятки лодок, блистающие осмоленными бортами, а над песком плыл сизый дымок сушняка.

Суда шли медленно, совсем как в тот день. И так же плескались на ветру полуспущенные вымпелы – сигнал бедствия. И так же резко и жалобно кричали чайки, носясь над водой. Лизонька стиснула мою руку. Светло-серые глаза ее смотрели с отчаянием.

– Помнишь? – спросила она.– Совсем как тогда. Фомы нет и не будет, как мамы. Он так и не узнал, что я его люблю!

Я почему-то обернулся. Рядом стоял, понурив голову, Мальшет. Сломанные, искалеченные реюшки с порванными парусами пришвартовались к берегу. Ловцы молча один за другим сходили на землю. Среди них мы вдруг увидели сотрудников обсерватории с «Альбатроса» – измученных, почерневших, в изодранных платьях. Они поочередно попадали в наши объятия – нервный смех, всхлипывания, восклицания...

Я не сразу узнал Вассу Кузьминичну – так она постарела. Иван Владимирович, прижав к себе жену, плакал, не скрываясь.

– Нет с нами нашей Юлии Алексеевны,– сказала Васса Кузьминична строго и чуть отстранилась, стесняясь радости мужа.

Кто-то из спасенных женщин, смеясь и плача, тряс Лизу за плечи.

– Твой муж жив! Слышишь? Жив! Что с тобой?

Фома сошел последним. Я встретился с ним взглядом, и мне стало не по себе. Эк его перевернуло! Я крепко обнял его, умышленно опередив сестру.– Возьми себя в руки, дружище мой милый! – шепнул я ему.

– Лучше бы я потонул, – сказал Фома.

Каким подавленным и несчастным выглядел он после крушения «Альбатроса» и гибели Юлии Алексеевны Яворской и студентки-практикантки! Я ее почти не знал. Она только прибыла на практику и первый раз вышла в открытое море. После приезжали ее старенькие родители из Ленинграда. Нашу Юлию Алексеевну мне было жаль до слез. Так и не состоялся ее перевод в Москву...

А сестра моя с потрясенным, залитым радостными слезами лицом без конца целовала Фому и твердила одни и те же бессвязные слова.

Пройдет время, и она с нами вместе будет грустить о Юлии Алексеевне и других погибших – утонуло несколько рыбаков, которых мы знали, – но в тот час нежданной уже встречи она могла только одно – радоваться, что ее муж не погиб.

Мальшет медленно пошел куда-то прочь. Я догнал его, теперь я был не нужен сестре.

– Это ты, Яков,– сказал безо всякого выражения Мальшет.– Мне хочется съездить на старый маяк. Поедем? Довези меня.

Я охотно согласился и стал заводить мотороллер. Я чувствовал, что было бы жестоко оставить сейчас Мальшета одного. Как ему было, наверное, тоскливо! Он молча сел на багажник позади меня, и часа за полтора мы добрались до маяка.

Маяк стоял такой же крепкий и несокрушимый, но ступени его уже занес песок. Громадный замок на дверях заржавел. Всюду, насколько хватал глаз, простирался песок. Ветер гнал его, словно снежную поземку. И дворик занесло песком. Если здесь раскопать, то обнаружатся каменные плиты. Мы переглянулись и, откопав со злостью, прямо руками, верхнюю ступеньку, присели на нее покурить. Я некурящий, но на этот раз взял у Филиппа папироску, для компании.

Мы курили и думали. Я вспоминал первое появление океанолога Филиппа Мальшета. Как он уверенно шагал по земле с рюкзаком за спиною веселый, зеленоглазый! Таким его увидала впервые Лизонька... То было раннее утро, а теперь настал суровый полдень. Еще так недавно я был школьником-мальчишкой, теперь я пилот и женатый человек, и даже писатель... А жизнь моя, пожалуй, будет не из легких!

И вдруг до меня впервые по-настоящему «дошло», что Марфенька, возможно, никогда не сможет ходить и как это будет тяжело для нас обоих. И у нас никогда не будет ребенка, такого, как маленький Яшка, потому что ведь Марфеньке нельзя родить. И никогда мы вдвоем не пройдем по земле...

Я знал, что никогда не раскаюсь, что женился на ней, просто я осознал, как нам будет тяжело.

– Черт побери! – разразился вдруг Мальшет. – Я побежден, разгромлен! Я добит! Знаешь, кто меня добил? Лиза! Сегодня я ее потерял окончательно. Она любит Фому.

– Она любит Фому, – повторил я, как эхо.

– Все мечты мои потерпели крах, – продолжал с каким-то даже удивлением Мальшет. – Ты понимаешь, друг мой, – все до одной!... Ты видишь! Маяк заносит песком. На нем не зажжется свет. Море не будет плескаться у его подножия. Дамбы... Помнишь, как я на маяке чертил проект дамбы? Тогда я верил, что дамба перегородит море. И вот проект забракован окончательно. Даже директора из меня не получилось... Сняли меня. Наломал дров... А Иван будет лучшим директором, правда?

– Это хорошо, что Иван Владимирович – директор обсерватории, тебе же лучше! – сказал я.– Больше времени останется для научной работы. Ведь ты же ученый, зачем тебе административная работа?

– Верно,– согласился Филипп и грустно посмотрел на меня своими зелеными глазами.– Директорство – это чепуха, я не жалею. Так, вроде обидно немножко, ну, самолюбие, что ли, страдает. Но я не могу отказываться от своей мечты... Человек должен сам регулировать уровень Каспия!

– Зачем же отказываться от мечты? – удивился я. – Не отказывайся. Надо добиться ее осуществления, вот и все! Если не дамба – пусть другим способом.

– Вот именно, пусть хоть другим способом, – тяжело вздохнул Филипп.

– Я хочу написать о покорении Каспия человеком, – сказал я. – Мечта океанолога Филиппа Мальшета (у меня он, разумеется, зовется иначе) осуществляется. Человек развертывает на Каспии грандиозные работы, чтоб самому управлять уровнем изменчивого моря... Действие происходит в двухтысячном году.

– В двухтысячном?! – так и ахнул Мальшет. Лицо его вытянулось. – Не раньше?

– Раньше, конечно. В двухтысячном строительство завершается.

– Собственно, это твоя книга – продолжение борьбы за Каспий, – задумчиво проговорил Мальшет. – Значит, ты продолжаешь бороться?

– Ты же меня и вовлек в эту борьбу, а уж я не отстану. И Лиза не отстанет, и Турышев, и многие, многие другие, которые даже не видели тебя никогда, только читали твои горячие статьи. Ты, Филипп, поведешь нас всех за собой, как вел все эти годы.

Мальшет пристально посмотрел на меня и рассмеялся.

– Ты, Яшка, славный парень! Не ошибся я, когда отдал тебе в подарок свою единственную лоцию... Теперь, как только получим другое судно,– продолжал Филипп,– приступим к главной теме вплотную. Давно я до нее добирался... Все-таки как мешало это проклятое директорство! Я уже говорил Барабашу и Лизе. Тема комплексная, под силу только большому научному коллективу.

– Какая тема?

– Сверхдолгосрочные прогнозы Каспийского моря,– усмехнулся Мальшет.

– Филипп, – спросил я, – почему все-таки не приняли твой проект? Я часто думаю... Это не отец Марфеньки помешал?

– Оленев? Нет! Такие люди могут тормозить, портить до поры до времени, но, когда дело касается государственных интересов, – они бессильны.

– Так почему же?

– Может, слишком рано. Проблема регулирования уровня целого моря не ставилась еще ни в одной стране. Видишь ли, Янька, я лучше кого-либо вижу и достоинства, и недостатки моего проекта. Против дамбы запротестуют все республики, лежащие в Среднем и Южном Каспии, и они будут со своей точки зрения правы: дамба спасает от обмеления Северный Каспий, но ничем не поможет остальной его части.

Что ж... проект дамбы – моя юность. Подошла зрелость... Будем искать другие пути регулирования моря, более эффективные: искать надо, потому что проект переброски северных вод, при всем его колоссальном значении, полностью проблемы Каспия не решает.

«Как не решил бы твой проект дамбы, если б его приняли», – мысленно закончил я.

Мы еще поговорили о море, о научных планах, о летней экспедиции. Надо было срочно подыскивать новое судно, так как был дорог каждый день.

Мальшет поднялся повеселевший.

– Домой пора, – сказал он, – там нас, поди, заждались,– и пошел, насвистывая, к мотороллеру – теперь правил он, а я сидел позади.

 

БРИГАНТИНА РАСПРАВЛЯЕТ ПАРУСА

(Эпилог)

По решению Академии наук наша обсерватория получила новое судно, только что вышедшее из доков. Оно было специально приспособлено для научных наблюдений на море. Там были просторные, светлые лаборатории и удобные каютки для научных работников. Оно было оборудовано самой новейшей аппаратурой для океанологических и гидрохимических исследований. Оно все блистало лаком и красками – я не видел ничего прекраснее. Оно походило на ту белоснежную бригантину, что подарил когда-то Лизоньке Иван Владимирович.

Судно еще не имело имени. Работникам обсерватории предоставлялось право самим назвать его.

Никогда не забуду собрания в баллонном цехе (пока еще это был самый просторный наш зал, и там проходили все заседания и митинги). Новый директор обсерватории, поглаживая серебряные виски и смущенно улыбаясь, предложил назвать судно «Марфа Ефремова» в честь пилота обсерватории, пострадавшего при исполнении служебных обязанностей. Какой шум поднялся, какие аплодисменты! Предложение было принято единогласно при одном воздержавшемся... Это был я,– просто я растерялся. Я думал, что Марфенька будет радоваться такой невиданной чести, но она вместо того загрустила.

Она лежала молчаливо с картой в руках и чертила карандашиком маршруты «Марфы Ефремовой». У меня сердце переворачивалось, глядя на нее.

Фома Шалый был назначен капитаном. Мы теперь его почти не видим. Он дни и ночи проводит на корабле, готовясь к экспедиции.

Лизонька ездила в Москву защищать диплом. Теперь она была уже океанологом и выходила в море вместе с мужем.

Маленького Яшу брал пока к себе дедушка, Иван Матвеевич Шалый. Я, кажется, писал, что он женился на вдове с детьми, женщине доброй и веселой. Она сама предложила взять к себе на время экспедиции Яшу.

Фома сказал, что через два-три года сын повсюду будет ездить с ним.

В море уходила и Васса Кузьминична, как ихтиолог, и гидрохимик Барабаш, и мой друг детства Ефимка (механиком), и многие друзья Марфеньки.

Они приходили к нам и, естественно, только и разговаривали о предстоящей экспедиции. К нам стал часто заходить новый пилот, присланный на место Марфеньки... Он был, в общем, славный парень, мы с ним поднимались в стратосферу и остались довольны друг другом, но моя жена его невзлюбила. И напрасно: он ничего у нее не отнимал.

Мальшет тоже был страшно занят и забегал к нам только после одиннадцати.

Осталось четыре дня до выхода в море «Марфы Ефремовой». Уже готово все было к рейсу, укомплектованы кадры (кажется, только кока не могли подходящего найти) – ждали только какого-то мудреного прибора из Москвы.

Ночью Марфенька плакала, а я жмурился, делая вид, что сплю. Утром я встретил на дороге Фому: он шагал вразвалку за женой, и я предложил ему пройти со мной к директору. Перед этим я звонил Мальшету, он был у Ивана Владимировича, и я попросил их подождать меня.

– А чего ты хочешь? – поинтересовался Фома. Он теперь был счастливым человеком и стал более разговорчивым и любопытным.

– Увидишь, – неохотно ответил я.

В кабинете Турышева сидел и Барабаш, они обсуждали какие-то детали экспедиции. На письменном столе лежала изодранная карта Каспия.

– Ты что, Яша? – спросил Турышев, отрываясь от карты.

Поняв по моему лицу, что я зашел не на минуту, он предложил присесть. Мы сели на диван – я и Фома.

Я порылся в кармане и положил перед Иваном Владимировичем свое заявление, написанное поутру: утро всегда мудренее. Он взглянул на меня с удивлением, а когда прочел заявление, лицо его выразило неудовольствие.

– Разве ты уже охладел к аэронавтике? – спросил он с укором.

Я замялся...

– Не в этом дело!

– А в чем же?

– Не знаю. Может, и охладел.

– Ты же хороший пилот! – огорченно сказал Турышев.

– Это ты его уговорил? – спросил Мальшет у Фомы.

– Да я ничего не знаю! – обиделся Фома. – А что случилось-то?

– Ничего особенного, – буркнул я. – Прошу назначить меня поваром на «Марфу Ефремову».

Фома даже рот открыл. Обветренное скуластое лицо его так и просияло.

– Яшка, дружище, вот хорошо, вот ладно! – закричал он, и так на радостях меня обнял, что чуть не сломал мне ребра.

Мальшет вытаращил глаза.

– Ты, Яков, с ума, что ли, сошел? Ты же отличный пилот, даже обидно как-то...

– Подумаешь, отличный, я ведь никогда особенно не увлекался аэронавтикой... На твоей же лоции воспитан. Зачем дарил лоцию? Зачем вы, Иван Владимирович, дарили бригантину? Пришло время ей расправить паруса.

– Но поваром!... – вскричали они оба вместе.

– А хоть и поваром, какая разница? Я же привык готовить. Вы сами оба говорили, что готовлю вкусно. Куплю еще поваренную книгу. Ну и, конечно, буду, как и в прежних экспедициях, помогать в научных наблюдениях. И матросом могу. И статью в газету написать, если понадобится помощь прессы. Где вы еще такого повара найдете?

– А Марфенька? – строго спросил Давид Илларионович Барабаш и что-то пробурчал по-украински.

– Мы ведь месяцев на семь-восемь уходим в море, – не гляди на меня, заметил Турышев, – одной-то ей...

– Почему одной? Каюту нам дадите? Или повару не положено?

Теперь все молчали, а я смотрел в пол.

– Ты хочешь и Марфеньку... – наконец выговорил Турышев.

– Ну да.

– Больную?

И здесь я просто взбеленился – так вспылил. Кажется, я вгорячах произнес целый монолог.

– Ничего она не больна! Давно уже выздоровела. Она же очень сильная и здоровая, только ноги ее не ходят. В этом и все несчастье ее, что она сильная и здоровая, а вынуждена лежать, словно больная. Никакой болезни нет, поймите! Всех моих друзей буду просить это запомнить раз и навсегда. Она лежит целый день одна, слушает шум моря и крики птиц и мечтает о путешествиях, как о чем-то самом прекрасном, но уже несбыточном. Почему несбыточном, спрашиваю я? Все можно сделать, чтоб человек был счастлив! Когда я женился на ней, я поклялся про себя, что сделаю ее счастливой. Но ей одной только любви мало! Понимаете? Мало! Она – прирожденный путешественник, так пусть себе путешествует. Она сможет и работать понемногу, Иван Владимирович, ей-богу! Вести журнал, делать расчеты, наклеивать этикетки на бутылки с пробами воды, мало ли чего? Она же с цифрами обращается, как жонглер с шариками, любо смотреть на нее. Зарплаты нам, конечно, никакой не надо, на нее хватит и моей. Как же может Марфа Ефремова не поехать на своем корабле? Сами посудите. Да она с тоски зачахнет, когда вы все уедете в море.

... Я дописываю эти строки в каюте научно-исследовательского судна «Марфа Ефремова». Это лучшая каюта на корабле, капитанская: Фома заставил нас принять ее, а сам занял другую, похуже.

Тезка корабля лежит сейчас на палубе, куда я ее только что отнес. Она очень занята эти дни: Лизонька просила ее произвести расчеты ветровых волн, а для Мальшета она вечно сводит какие-то балансы. Сильна Марфенька во всех расчетах! Турышев, который часто навещает нас в море на гидросамолете, уже предлагал ей штатное место лаборанта. Она решила его принять, хотя я не советовал: с осени она начнет заочно учиться на математическом факультете Московского университета и ей будет тяжело совмещать работу и учебу. Но она и слышать не хочет.

– Я очень сильная и справлюсь! – говорит она весело.

Прилетал на гидросамолете известный московский хирург, маленький, толстенький, в огромных очках, чем-то похожий на мистера Пикквика. Тот самый, которого, помните, обещал прислать президент Академии наук. Он оставил после себя надежду... Все теперь надеются. На корабле только и разговоров об этом.

Профессор тщательно осмотрел Марфеньку, подумал, еще раз осмотрел – лицо его просветлело.

– Марфа будет ходить? – поняв, закричал я.

Моя жена, побледнев, пристально смотрела на хирурга.

– Я надеюсь! – с ударением сказал профессор. – Конечно, сначала на костылях... гм... в гипсовом корсете.

Марфенька засмеялась и заплакала. Я машинально подал доктору приготовленное заранее чистое полотенце. Доктор сам вытер Марфеньке слезы этим полотенцем.

– Это хорошо, что вы ушли в море,– сказал он задумчиво,– из комнаты, где пахнет лекарствами,– в море... К большой работе, опасностям, настоящей жизни. Хорошо, что вы счастливы.– Он лукаво и добродушно взглянул на меня.– Ведь счастливы?

– Очень! – смеясь и плача, подтвердила Марфенька.

– Ну вот! Как известно, счастье – лучший целитель. Когда вернетесь на берег, применим один новый метод...

В открытый иллюминатор задувает горячий ветер, пропитанный всеми запахами моря. Зной, нестерпимый даже в море, а на берегу, наверное, нечем дышать. В синем сверкающем небе ни одного облачка. Слышен скрежет лебедки, поскрипывание якорной цепи, шуршание переборок – корабль полон невнятных, приглушенных звуков: шорохи, вздохи, скрипы.

Мы встаем на якорь – очередная станция. Надо идти помочь Вассе Кузьминичне произвести лабораторный анализ рыбы. А потом я эту же рыбу зажарю всей честной компании на ужин.

Поваром все довольны, чему я сердечно рад.

Мой роман о двадцать первом веке что-то не подвигается вперед. Придется его отложить пока в дальний ящик... Сказать откровенно, мне больше хочется писать о тех людях, которые живут и работают рядом со мной, с которыми у меня одни цели, одни мечты, одни страдания и радости!