Мама уехала в Москву. Она возвратилась в театр. Это было ее призвание, и никто не удивился. Отец ее не отговаривал, но был подавлен и, против обыкновения, как-то тих и кроток, хотя к нему кротость уж совсем не подходила. И не выдвигал вперед нижнюю челюсть.
Накануне отъезда папа с мамой проговорили всю ночь. Они совсем не ложились спать, бродили под полуночным солнцем возле озера, а «старики» больше обычного шевелились, шептались, наклонялись друг к другу, пока их не скрыл туман.
Я ждал их, ждал — мне ведь тоже хотелось поговорить с мамой перед разлукой,— да так и уснул в одежде на маминой постели. Потом они пришли и стали есть какую-то еду, греметь посудой, и никто не поругал меня, что я лежу в башмаках на постели.
Сквозь сон я услышал, как мама сказала:
— Это страшно! Двадцать лет жизни, выброшенной неизвестно на что... Судьба Селиверстова не дает мне покоя. Да, я испугалась! Очнуться когда-нибудь, как он, прожив уже полвека. Но я бы не могла после этого ходить и блаженно улыбаться. Ты слышал, как его прозвал Коленька? Рип ван Винкль. Очень развитой мальчик! Я оставляю тебе самое дорогое, что у меня есть в жизни,— Коленьку! Почему ты все молчишь? Мы расстаемся всего лишь на два года. Дима! Скажи что-нибудь... Знаешь, очень вкусные эти консервы «персики». Я положу тебе еще?.. Потом, на этот раз очень неудачный коллектив! Ты еще с ними хватишь горя зимой. Одна Ангелина Ефимовна чего стоит! Старая ведьма!.. А эта Валя — ломака. Корчит из себя невесть что. Некрасивая, а держит себя как красавица!
— Не трогай коллектив! — сморщившись, словно у него болели зубы, приказал отец.— Ты совсем не можешь уживаться с женщинами.
— Зато ты можешь! Я знаю, ты о них другого мнения. Но я еще никогда не ошибалась в людях. У меня очень развита интуиция. Они просто не уважают меня, ни во что не ставят. Я привыкла к другому отношению. Помнишь, когда мы плавали на ледоколе? Там было иначе. Все меня любили. А эти... Не всякая женщина оставит Москву, удобства, родную мать, наконец, и станет полярником, исследователем. Да, не всякая. Почему же они... Но это неважно! Помни, я тебя люблю. Поцелуй меня, Дима. Почему ты молчишь, я спрашиваю? Ты должен понять: у меня талант. Режиссер Гамон-Гамана сказал... О чем ты думаешь?
— Я думаю, хватит ли для искусства только таланта или должно быть еще сверх этого?
Им было не до меня, и я снова уснул. Потом я проснулся опять. Мама громко плакала, а отец с потемневшим лицом неловко обнимал ее за плечи и повторял:
— Тише, Лиля, ты разбудишь людей!
Утром рано Ермак подготовил вертолет. Мама, невыспавшаяся, бледная, хмурая, сдержанно попрощалась со всеми.
Отец с рюкзаком, набитым продуктами, со свернутым спальным мешком и ружьем за широкой спиной тоже сел в вертолет. Ермак должен был по пути подбросить его дня на три на ледник для гляциологических наблюдений.
Мелькнуло мамино взволнованное лицо, на моих щеках не высохли еще ее слезы (или мои?), а вертолет уже взмыл и медленно-медленно поплыл над плато, над озером, чуть не задел «стариков» и, перевалив за снежный хребет, скрылся из глаз.
Ангелина Ефимовна, как заместитель начальника полярной станции, отдала несколько распоряжений эскимосам и Бехлеру и подошла ко мне:
— Коля, пойдешь со мной на озеро?
— Анализы будем делать? — Я незаметно вытер слезы.
— Да, возьмем пробы! Ты поможешь мне. Кого бы еще взять нам в помощь? Пойди позови Фому Сергеевича.
И мы пошли втроем брать пробы.
Ко мне на полярной станции хорошо относились. Грустить не дали. Я был желанный гость и в геомагнитном павильоне у Жени, и на метеорологической площадке у Вали Герасимовой, и в камбузе у веселого Гарри, и на вертолете у Ермака, и в походах. Я каждому помогал, чем мог. Людей не хватало, и думаю, что моя помощь была не лишней. Часто я заходил к эскимосам. Встречали меня там с редким радушием, словно я был им родня. Кроме матери, старой эскимоски, все неплохо говорили по-русски.
Братья-близнецы Емрон и Емрыкай рассказывали про свои странствия по Северу. С ними приключались самые странные вещи и в тундре, и на море, и в горах. Жена Емрыкая (мы все звали его по фамилии: Кэулькут) — молодая, энергичная и веселая эскимоска Мария (почему ее назвали русским именем, она не знала, так как рано потеряла родителей) — тоже работала на полярной станции, исполняя обязанности уборщицы, а также помогала коку. Вообще семья эскимосов оказалась очень полезной для станции. Они полностью избавили научных сотрудников от всякого рода дежурств и авралов. Кроме того, удивительно быстро освоившись с местностью, они служили сотрудникам неизменными проводниками. И — отличные охотники и рыболовы — снабжали кока свежим мясом и рыбой.
Мария часто рассказывала мне и своим восьмерым детям (мал мала меньше) эскимосские предания и легенды. Я им тоже много рассказывал. Самое большое удовольствие им доставляли рассказы о Москве, о высотных домах, выставке, театрах, площадях и особенно о метро. Про метро они могли слушать без конца, умирая от смеха.
Насмеявшись досыта, Кэулькут говорил: «Однако, зачем человеку ходить под землей, когда можно передвигаться по земле?»
Я растолковывал им, как мог. Узнав о перенаселенности столицы, о том, что у многих ежедневная дорога на работу и домой занимает до трех часов, эскимосы еще более удивлялись: «Однако, зачем столько людей съехалось в одно место, разве больше земли нет? Ехали бы сюда. Как здесь хорошо!»
Иногда они вспоминали те города, где им довелось пожить (в окружном центре Анадыре, в Магадане), и хохотали до слез. Особенно смешным им казалось, что люди стоят в очереди за... рыбой, когда можно самому наловить сколько хочешь и еще впрок. Города им явно не понравились.
Утепленную палатку они обшили моржовыми и оленьими шкурами, пол застелили мехами. Мы все садились прямо на пол, вокруг низкого стола, и обедали. Иногда они брали обед у кока, но чаще предпочитали готовить сами национальные свои блюда. Без рыбы эскимосы и жить не могли. Впоследствии они развели оленей. Однажды я рассказал Кэулькуту, как видел здесь человека и что мне никто не поверил.
Кэулькут неодобрительно покачал головой:
— Ай-ай-ай, как нехорошо! Почему не поверили? Зачем врать будешь? Живет в этих краях недобрый человек, я его видел тоже.
Я так и подпрыгнул:
— Вы видели? Кэулькут, пожалуйста, расскажите — когда, где?
— Однако, расскажу, пожалуй. Чего так беспокоишься? Мы пасли совхозных оленей по ту сторону ледника. Там хорошие пастбища есть. К нам пришел человек. Не старый, не молодой. Большая черная борода есть. Ружье есть. Мешок большой есть. Вынимал из мешка шкуры песца. Однако, хорошие шкуры! Муки за них просил, табаку, рубахи старой, семян.
— Каких семян? — удивился я.
— Всяких. Мы посылали за семенами в Магадан. Отдали ему. И ситца для рубахи привезли. Мать ему пошила. Кухлянку ему еще менял, унты менял — много чего...
У меня дыхание захватило:
— Кэулькут, но почему вы думаете, что он недобрый человек?
— Однако, недобрый! Жил с нами месяц, пока семена доставал, от летчика прятался. Просил не говорить, что он в горах есть.
— И вы не сказали?
— Нет. Человек просил. Зачем говорить? И ты не говори. Кому вреда делал? Никому. Один живет. Семян просил... Парник, что ли, хочет делать, как в совхозе?
Я долго молчал, медленно приходя в себя.
— Каких же семян? — повторил я вопрос.
— Рожь просил, огурец просил, картошка, лук, морковь — всяких, побольше. Сказал, и на следующее лето придет. Песца менять будет. Однако, охотник хороший. Просил опять товар привозить. Только мы на другой год в Анадырь уехали...
— Кэулькут, можно отцу сказать?
— Однако, не говори! Еще милицию вызовет отец твой. Зачем говорить? Его уже нет здесь.
— Но я видел!
— Когда только приехал. А теперь он увидел русские и ушел подальше. Эскимосу верит, русскому, однако, нет. Он далеко теперь. Ты его не бойся.
— Значит, нельзя папе сказать?
— Нельзя! Другой раз тебе говорить ничего не буду, если язык болтать...
— Я не скажу, Кэулькут! И я не сказал.
...Полярный день кончался. Солнце впервые закатилось за горизонт. Быстро-быстро начал укорачиваться день. Все чаще выпадал дождь пополам со снегом. «Старики» возле озера всегда были окутаны туманом. Дул ветер, сырой и холодный. Только вода в озере оставалась теплой, как летом: на дне его били термальные источники.
Отец собрал всех в кают-компании и объявил, что на леднике необходимо построить дом для гляциологических наблюдений.
— Раз в неделю я буду отправляться туда, чтобы сменить ленты на самописцах. И по месяцу жить там каждое время года.
— Четыре месяца в году! — грустно сказала Валя.— Мне тоже придется? Метеорологические наблюдения на льду... А весной актинометрические?
— Я сам их буду вести за себя и за вас. Метеостанцию на плато нельзя оставлять ни на день! Так вот, придется устроить аврал. А когда закончим с домом...— отец повернулся к Жене,— поищем могилу твоего отца. Если крест землепроходцев цел, то отыщем скоро.
— Спасибо, Дмитрий Николаевич! — воскликнул Женя просияв.
Валя тоже обрадовалась — за него.
На аврал прибыли все, кроме Ангелины Ефимовны, на которую возложили наблюдения по станции, бабушки-эскимоски и ее восьмерых внучат. Накануне Ермак с помощью братьев Кэулькут навозил туда леса и всяких строительных материалов.
Необыкновенно величественный вид был с этого ледника! Выйдя из вертолета, мы долго стояли молча и смотрели на все четыре стороны.
Как раз ветер разорвал сплошную пелену облаков и разогнал их по небу. В прозрачной, фиалкового оттенка синеве засияло неяркое северное солнце. Косые лучи его коснулись вечных снегов на вершинах гор и превратили их в серебро. Тысячекратно сверкнули в гранитных утесах, высившихся отвесной стеной головокружительной — на тысячи метров — высоты. Зажгли целый пожар в зарослях багряной и красной карликовой березки на горных склонах. Скользнули по вершинам редких лиственниц в синеющих долинах. Отразились в далекой Ыйдыге, то пробивающей себе путь среди высоких серых, подобных столбам утесов трапов, то свободно разливающейся по долине. А ледник, на котором мы стояли, засверкал таким ослепительным голубоватым пламенем, что все невольно сощурили глаза и кое-кто полез в карман за очками.
— А где же наше плато? — спросил я, отчаявшись найти его взглядом.
— Его отсюда не видно,— сказал Ермак.— Шестьдесят километров расстояние!..
— Нет, видно,— живо возразил отец.— Вон в той стороне, на восток... Высокое плато!
Но сколько мы ни смотрели, не увидели. У отца редкое зрение.
— Пора приниматься за работу,— сказал отец и пошел выбирать место для гляциологической станции.
На леднике стояли ящики с кирпичами для печи, с глиной, с песком, лежали бревна, доски, фанера, кули с паклей, войлоком, опилками, всякий плотницкий инструмент.
Работа началась с вырубки котлована под фундамент станции. Мужчины долбили кирками и ломами лед, а женщины (и я с ними) лопатами отбрасывали его в сторону.
Погода была хорошая, работа так и кипела. Несмотря на ветер, мне было так жарко, что я даже вспотел в своей ватной телогрейке. Каждые два часа мы делали перерыв, чтобы закусить и выкурить по папироске — конечно, тому, кто курил. Вырубив котлован, мы установили каркас дома и обшили его досками — сначала с наветренной стороны, чтобы не так дуло. Сразу стало легче работать.
Сначала распоряжался Черкасов, но потом, как-то само собой, «команда парадом» перешла к Бехлеру. Он больше отца понимал в строительстве и вообще у него были золотые руки. Он к тому же и печник оказался замечательный. Сам лично (Женя и Валя у него были как подручные) он сложил печь-шведку, которая разделила единственную комнату на две части. Несмотря на протесты отца (он боялся, что будет плохая тяга), Бехлер пристроил к печи еще и лежанку.
— Знаете, как будет приятно в трескучий мороз посидеть на этой лежанке,— сказал он.— Не раз вспомянете меня добрым словом!
Пока Бехлер, Женя и Валя трудились над печкой, мы обтянули дом рубероидом, зашили планками. Подпол и потолочное перекрытие засыпали опилками, заполнили паклей, застелили войлоком, обложили толем. Стены тоже в середине заполнили опилками и паклей и, чтобы было еще теплее, обили изнутри фанерой. Односкатную крышу обтянули толем. Никогда не думал, что так интересно строить дом!
Три дня мы его строили, да еще два дня вели всякие отделочные работы, мастерили мебель, убирались. Ночевать улетали домой на плато.
Домик получился замечательный! Мы к нему и тамбур приделали для хранения угля и продовольствия. К всеобщему веселью, Бехлер, закончив печь, сделал в тамбуре санузел. Этим санузлом он так гордился, что смущенный отец вынужден был крепко пожать ему руку и особо тепло поблагодарить.
Последний раз мы завтракали у пылающей печи. Тяга была великолепной — напрасно отец волновался,— в трубе так и гудело. Печь быстро нагрелась, приятно запахло тесом.
Уплетая бутерброды, которые нам наготовил кок, и запивая их горячим кофе из термоса, мы то и дело подкладывали в печь щепки и стружки. Бехлер буквально сиял. Мы его поздравляли. Сияя, он кланялся нам, как эстрадный артист. У Бехлера за эту неделю отросла изрядная борода — некогда было побриться,— и все нашли, что она ему очень идет.
— Полярникам вообще пристало ходить с бородами! — воскликнул Женя Казаков.
Вдруг на нас напало веселье. Мы беспрерывно смеялись и болтали все разом, как ребятишки. Каждый острил как умел — хорошо или плохо, все равно хохотали до слез.
Эскимосы, хотя и не всё понимали, тоже улыбались, глядя на нас.
— Давно так не смеялся! — сказал отец, вытирая слезы.— Должно быть, очень весело мне будет жить одному в этом доме... Хорошая примета! — И отец громко рассмеялся.
Но смех почему-то уже прошел, и все только улыбнулись из вежливости и стали собираться домой.
В последующие дни на гляциологическую станцию вылетали несколько раз отец и Бехлер. Перевезли туда приборы, постель, книги, кое-какую посуду и утварь. Бехлер даже занавески там повесил и картину, которую по его настоянию выбрал отец.
А день становился все короче и короче: надвигалась великая полярная ночь.