16. IV.45

После кошмарного переезда вчера прибыли на место — похоже, лишь для того, чтобы я здесь смертельно скучала. Читать нечего, и, чтобы хоть как — то убить время, я попросила дать мне листы бумаги, на которых я теперь и пишу свои заметки.

Вся Германия в руинах. Мюнхен, Нюрнберг, Дрезден… все эти прекрасные города стали похожи на догорающие угли, которые выгребли из печки. Какой во всем этом смысл? Я попросила перекрасить «мерседес» в защитный цвет, но при этом мы с шофером однажды кубарем скатились в кювет, потому что прямо на нас откуда ни возьмись вылетел английский самолет, выпускающий пулеметные очереди. Я даже не успела захватить собак. Берлин в плачевном состоянии. Кругом обломки, огонь и смрад, окна заколочены, возле магазинов длиннющие очереди, на тротуарах, еще длиннее — цепочки трупов, то там, то здесь дезертир качается на фонарном столбе, в детских колясках возят старух, люди ползают по пепелищам на месте своих бывших жилищ, пытаясь отыскать хоть что-нибудь, своих родственников или какое-нибудь имущество. И это в таком городе! Картина скорее напоминает стихийное бедствие, чем разрушение, сделанное людьми, но последствия, возможно, и в том и в другом случае одинаковые. Такое и за сто лет не исправишь. Пытаясь выехать к сильно разрушенному зданию рейхсканцелярии, пробирались сквозь хаос пожарных машин, карет «скорой помощи», растерянных пешеходов.

В саду, возле темного входа в бункер, меня встретил мой родственник Фегелеяйн, по бесконечной винтовой лестнице из кованого железа он проводил меня до самого нижнего этажа, на пятьдесят ступенек под землю. Известие о смерти Рузвельта, полученное пару дней назад, похоже, внушило всем обитателям подземелья надежду на благополучный исход; но я почувствовала, что в моем появлении они прочитали начало конца: я пришла умереть вместе с фюрером. Но не только для этого. До того как все закончится, я обязательно должна узнать, что на самом деле случилось с Зигги и почему.

Ади обрадовался, когда меня увидел, но тут же приказал мне немедленно возвращаться на гору. Когда я отказалась, он был растроган; только посмотрел на меня и ничего не сказал. Уголок рта у него был измазан в шоколаде, я вытерла его своим носовым платком.

17. IV.45

Сегодня снова не удалось поговорить с ним с глазу на глаз. За прошедшие месяцы он на целые годы постарел, волосы его почти поседели, он ходит сгорбившись, кожа на лице серая, глаза потухли, голос хриплый, левая рука у него трясется, и он волочит ногу. Я едва могу поверить, что это тот самый человек, с которым я познакомилась несколько лет назад, — но оно и понятно, ведь у него столько забот, кто все это выдержит? Он даже не замечает жирных пятен у себя на галстуке и на своей форме — такое раньше и представить себе было нельзя. Дни напролет в соседней комнате он совещается со своими генералами, прерывается, лишь когда приходит доктор Морель и накачивает его разными инъекциями и таблетками. Мой приезд совпал с началом масштабного наступления русских — я словно это предчувствовала. Бомбардировки, кажется, закончились; Геббельс говорит, что англичане и американцы предоставили завершить дело русским. А сами перебрались к югу, ближе к Оберзальцбергу; они что-то знают про «крепость в Альпах» и, похоже, думают, что там укрылась огромная армия фанатиков национал-социалистов, но все это чушь, солдат там не больше чем один охранный батальон. А на нас тем временем надвигается, словно поток лавы с Везувия, сто тысяч Иванов. После этого от Берлина останется не больше, чем от Помпеи после извержения.

Все более-менее хорошие вещи из моих комнат в канцелярии я распорядилась доставить вниз и обустроила как могла три свои комнатушки, в том числе для Штази и Негуса. Сделать это не так просто среди бетонных стен и без дневного света; но в конце концов это не важно, долго это не протянется. Я безмерно счастлива, что нахожусь сейчас рядом с моим бедным Ади. Все без исключения, Геринг, Гиммлер, Риббентроп, все, кроме Геббельса, пытаются убедить его оставить Берлин, пока это еще возможно, и продолжить борьбу с Оберзальцберга или, если потребуется, бежать на Ближний Восток; но они не знают Ади, если так говорят. Он тверд в своем решении: пусть все уедут, он останется здесь. Он единственный по-прежнему верен себе и думает о своем месте в истории.

Во второй половине дня ходили со Шпеером на последний концерт Берлинского филармонического оркестра. На мне было мое роскошное манто из чернобурки, наверное, я надевала его в последний раз. Где-то далеко, на востоке слышался приглушенный рокот приближающегося фронта. Когда мы ехали в машине, он сказал, что распорядился заменить первый номер концерта, бетховенскую увертюру к «Эгмонту», на вагнеровский финал из «Сумерек богов», это когда в заключительной части гибнут боги в полыхающей Валгалле. Еще он рассказал, что приказал вычеркнуть фамилии музыкантов из списков призывников готовящейся операции фольксштурма. Геббельс решил: пусть и музыканты погибнут, оставшиеся в живых потомки не имеют права на этот великолепный оркестр. «А что, если узнает фюрер?» — спросила я. «Тогда я напомню ему, — сказал Шпеер, не глядя в мою сторону, — как он сам раньше сделал то же самое, когда хотел освободить своих друзей-художников от воинской службы». Он один не боится шефа, и шеф ничего против не имеет. Некоторое время назад, наверно глядя на выжженную землю, Ади отдал так называемый «Приказ Нерона»: все, что может помочь выжить немецкому народу, должно быть уничтожено, целиком вся промышленность, порты, железные дороги, продовольственные запасы, регистры переписи населения, буквально все, что необходимо для жизни даже в самых примитивных условиях, ибо немецкий народ уступил в схватке с народом, живущим на Востоке, и потерял свое право на существование. От секретарш я узнала, что Шпеер после этого объездил всю Германию, отменяя приказ, и напоследок рассказал обо всем Гитлеру. Любой другой, повинный даже в крохотной доле подобного саботажа, немедленно получил бы пулю, но Шпеера даже не отстранили от должности. Просто мистика какая-то. Он герой и, без сомнения, самый приличный человек из всей этой банды, отравляющей шефу жизнь. Не знаю, но мне кажется порой, что между ними какая-то особая влюбленность, — может быть, имеет значение та ниточка, которая связывает меня со Шпеером, все вместе мы образуем некую троицу. Иногда мне кажется, что Ади любит его даже больше, чем меня. Я думала, рассказать ли Шпееру о том, как я сама недавно провернула одну административную аферу, но пришлось бы заговорить о Зигги, а на это я не решилась.

Мы сидели в верхней одежде в темном Бетховенском зале, где все места были заняты и единственным освещением служили подсвеченные пюпитры музыкантов, и слушали музыку, зная, что с каждой минутой приближается Божья кара. Мне показалось даже, что эта мрачная ситуация развлекала Шпеера; на протяжении всего концерта с его губ не сходила самодовольная улыбка. После окончания солдаты гитлерюгенда бесплатно раздавали у выхода капсулы с цианистым калием.

Долго лежала в постели без сна и думала о Зигги.

18. IV.45

Нервы у всех, кто находится в подземелье, сейчас напряжены до предела, все время входят и выходят впавшие в отчаяние генералы, потерявшие свои армии, к ним возвращается присутствие духа, только когда фюрер обещает им новые, которых, разумеется, вообще не существует, сам он желает говорить лишь о еде, о своих болезнях и о том, как ужасен мир, в котором все, за исключением Блонди и меня, его предали. Я не имею понятия, что происходит на самом деле, и, честно говоря, мне это все равно; но мне ужасно скучно, хуже, чем в том санатории. Чтобы хоть как-то убить время, я веду эти заметки, пишу о том, что пережила в последние месяцы, заношу на бумагу все, что я знаю. Никто этого никогда не прочтет, ведь конечно же я вовремя все уничтожу. Даже представить себе страшно, что было бы, если бы мой дневник попал в руки к русским.

Сентябрьским днем, когда я простилась в Бергхофе с Зигги, меня не отвезли в Зальцбург, чтобы лететь к фюреру в Вольфшанце, нет, мы поехали совсем в другую сторону. Когда я спросила у гестаповца, сидевшего рядом с шофером, что все это значит, ответа я не получила и сразу же поняла, что затевается что-то недоброе. В Бад-Тольцеменя препроводили в учреждение за высокой оградой типа санатория. Я поняла, что должна как-то взять себя в руки и не выкрикивать истерически, что я подруга фюрера и мать его ребенка, потому что иначе все только утвердятся в мысли, что я сумасшедшая. Собачек мне разрешили держать при себе, очевидно, персоналу все же было известно, что я не обычная пациентка. Я конечно же сразу высказала желание позвонить по телефону Ади, но звонить мне не разрешили.

В целях моей безопасности в учреждении остался и тот служащий гестапо, но ему, видимо, приказали не говорить со мной ни слова. Он выводил на прогулку Штази и Негуса, так как мне не велели покидать мою комнату. Персонал — сама любезность, еда хорошая, но что все это значит, мне не объясняли. И хотя я знала, что Зигги в надежных руках у Юлии и Ульриха, я все равно о нем беспокоилась. Весь месяц моего заключения прошел словно во сне. Я либо листала старые модные журналы, либо слушала радио, одно трагическое сообщение за другим. Уже через несколько дней я перестала интересоваться, в чем я провинилась; сколько я ни думала, но в качестве объяснения я не могла придумать ничего, кроме того, что теперь мне приходится расплачиваться за то, что когда-то угодила в мрачный бастион абсолютной власти.

Но вот однажды меня позвали к телефону в кабинет директора и оставили там одну. Первым на противоположном конце заговорил Борман, затем я услышала голос шефа:

— Малышка! Произошло недоразумение! Сегодня же днем тебя заберут и доставят в Бергхоф. Но подготовься к ужасной вести. Случилось несчастье. Зигги мертв.

Мне показалось, что взошло солнце и сразу вслед за тем опустилась ночь. Теперь задним числом я припоминаю, что на несколько секунд я даже потеряла сознание. Я хотела что-то пролепетать, но он перебил меня:

— Ни о чем не расспрашивай. Я считаю, что это ужасно, но в последнее время происходит столько ужасных вещей, и сколько их еще случится! Мир — это долина слез. И смотри не вздумай вести себя в Бергхофе как мать, потерявшая ребенка.

Да, долина слез… но плакать я не могла. Приехав в Бергхоф, я узнала про несчастный случай, якобы случившийся на стрельбище, в это я не поверила ни на секунду; тут таилось нечто иное, ведь не случайно же меня заперли? И этот паинька Ульрих Фальк, как он мог такое совершить? Может быть, ему за это заплатили? И Юлия согласилась? Это просто не укладывалось в голове! Спросить у них самих я не могла, тем временем их уже перевели, мажордом Миттельштрассер клялся, что он не знает куда. В тот же день я попросила его показать мне могилу Зигги, но, когда мы очутились на кладбище Берхтесгадена, у него от удивления открылся рот. Указывая на землю у нас под ногами, он сказал: «Она была здесь, фрейлейн Браун, в точности на этом месте, я это как сейчас помню. Тут должны были еще поставить памятник». Может быть, он притворялся? Была ли могила? Может быть, Зигги до сих пор жив и сейчас находится у Ульриха с Юлией? Но нет, я видела, что удивление служащего непритворно. Мы отправились к заведующему кладбищем, но и в его картотеке не нашлось формуляра на Зигфрида Фалька. Я замолчала. Разумеется, они откопали его тело и сожгли. Так, словно его никогда и не было.

19. IV.45

Я постепенно начинаю терять надежду, что когда — нибудь смогу поговорить с Ади о драме, случившейся с нашим Зигги. Сколько нам еще осталось прожить? Неделю? Две? Может быть, поэтому он не хочет, а может быть, просто избегает этой темы, но ведь мы еще живы, пока еще мы живы!

Фельдфебель Торнов, кинолог Адольфа, сегодня утром, со своей Шлумпи отправляясь на прогулку в Тиргартен, сад, теперь превратившийся в площадку с торчащими там и сям обугленными стволами, попросил меня составить ему компанию; взяв Блонди, я согласилась и прихватила еще вдобавок Штази и Негуса. И это, несмотря на то что в последнее время Ади не разрешает мне выходить из бункера. Но тогда он еще спал и в худшем случае мог узнать обо всем от Раттенхубера, который отвечает за его личную безопасность, и то лишь потом. Блонди вначале не хотела идти и упиралась, не желала оставлять своих щенков одних. Умирающий город тонул в гари, смраде и пыли, прогулка не давала облегчения даже по сравнению с душной атмосферой бункера; правда, меня поразили голубизна воздуха и ветер на улице, по контрасту с мертвенным электрическим светом в подземелье. Возле Бранденбургских ворот горел отель «Адлон». Я была рада, что наконец-то могу закурить. Мне больше не надо бояться, что кто-то меня узнает, ведь никто не знает меня в Германии; но, впрочем, только пока — однажды все изменится. Грохот фронта снова стал слышнее, звук напоминал приближающуюся грозу, или нет, скорее рык доисторического зверя, который подползает, уничтожая все живое на своем пути. Прогулка длилась недолго. Стали взрываться гранаты, и нам с собаками пришлось поторопиться назад.

Теперь я опять под землей на глубине пятнадцать метров и должна признаться, что чувствую себя здесь уютней, чем на улице. Возвращаюсь к тому, на чем я остановилась вчера.

Вечером того же дня я созвонилась с родителями и, несмотря на воздушную тревогу, настояла, чтобы меня отвезли в Мюнхен. Лишь у них я наконец более — менее разобралась в том, что произошло. Родители были до смерти напуганы, когда обо мне столько недель не было ни слуху ни духу, а дозвониться в Вольфшанце им все никак не удавалось. Через несколько дней после того, как меня доставили в Бад-Тольц, явился офицер гестапо и забрал мою мать с собой в центральное бюро. Там до ее сведения довели, что комиссия СС по контролю за чистотой расы и происхождения выяснила, что у нее, Франциски Кронбургер, бабушка еврейка и что, следовательно, ее расовая чистота не абсолютна. Это стало ясно после изучения архивов отдела записи актов гражданского состояния деревни Гейзельхёринг в Оберпфальцзене, где она родилась.

Мои родители были потрясены до глубины души, но я не могла им сказать, о чем в ту минуту подумала: налицо был заговор с целью дискредитировать меня и Зигги. Выходит, что и я не чистая арийка и Зигги тоже. Откуда им было знать, что сын Фальков, расставшийся с жизнью в результате несчастного случая, был Зигги! Получалось, что в жилах у сына фюрера течет еврейская кровь! Что тут началось, настоящий ад! Я знаю его и могу себе представить, в какую ярость должно было повергнуть его это известие…

(Не иначе как сам черт строит козни — неожиданно погас свет. Я решила, что это настал мой смертный час, воцарилась кромешная тьма, словно внутри матки; с ручкой в руке я замерла, прислушиваясь к шорохам в коридоре и в комнатах Ади, по соседству с моими; когда с горящим карманным фонариком и набором свечей на пороге появился Линге, свет снова вспыхнул.)

Адольф Гитлер — отец хилого еврейского ребенка! Ничего страшнее нельзя было придумать, и он ни на секунду не задумался, как в таком случае следует поступить. Гретель вместе с Фегеляйном тоже могли оказаться втянутыми в катастрофу. Бедная Гретель, она была на третьем месяце беременности и вдруг выясняется, что ее ребенок не чистокровный ариец. Но правда ли это? Мама родом из деревенской семьи правоверных католиков, я воспитывалась в монастырской школе; ни о каких родственниках евреях никогда не было и речи. В полном отчаянии папа пытался добиться разговора с фюрером, но ему это, естественно, не удалось. К счастью, он вспомнил, что накануне женитьбы сделал официальные копии со свидетельств о рождении, своего и маминого, на случай, если вдруг они понадобятся при устройстве на работу или что-то в этом роде. Он отыскал их на чердаке в старой коробке из-под обуви, и фальсификация стала очевидна.

В этом деле могло быть замешано только гестапо. Но кто отдал приказ? И для чего? Кто мог бояться крошечного мальчишку? Но горше всего мне было от мысли, что Ади сам приказал казнить своего сынишку, в котором души не чаял. Как такое возможно? Я люблю его, но я его не понимаю. А сам он себя понимает? Задумывается ли он когда-нибудь о себе самом?

20. IV.45

Сегодня у Ади день рожденья — ему исполняется пятьдесят шесть. Кто этого не знает, тот подумает, что семьдесят. Наконец-то удалось немного побеседовать с ним с глазу на глаз.

Он встал в одиннадцать, и все сразу пришли его поздравлять, вся эта банда: Борман, Геринг, Геббельс, Гиммлер, Риббентроп, Шпеер, Кайтель, Йодль. Они добрались к нам по туннелям из своих бункеров, расположенных под их министерствами и штаб-квартирами, отнюдь не лишняя предосторожность, ведь американцы снова прислали целую флотилию, тысячу летающих огнеметов, и целый час бомбы градом сыпались на бедный город. Несмотря на то что мы находимся на самом нижнем этаже и сверху над нами два метра земли и пять метров бетона, над головой у нас стоял треск и грохот, бункер трясло, и во многих местах с потолка сыпалась штукатурка. Геббельс считает, что это подарок наших противников ко дню рождения, чуть позже именинник получил вдобавок удары английских бомбардировщиков и обстрел со стороны русских — их артиллерийские снаряды долетают теперь до центра города. Не могу скрыть, что испытываю особую гордость, стоит мне подумать о том, что для того, чтобы хоть как-то унизить шефа, понадобились многомиллионные армии, гигантские воздушные флотилии и все эти бесчисленные жертвы. Какая женщина может похвастать таким другом? А ему самому все это кажется вполне естественным.

По окончании церемонии поздравления он, несмотря ни на что, отправился в сад для вручения Железных крестов построившимся в шеренгу ребятам из гитлерюгенда. В этот момент мне очень хотелось поймать Гиммлера и расспросить его, известно ли ему что-либо об акции гестапо в архиве Гейзельхёринга, но я не решилась. Весь остаток дня был посвящен переговорам, и вечером все эти важные шишки понеслись от нас сломя голову прятаться в более безопасные места. Завтра, похоже, вокруг города сомкнётся кольцо окружения. Я вижу, что теперь, когда речь идет об их собственной жизни, все они смертельно напуганы. Все эти трусы в последний раз пытались убедить шефа бежать в Баварию и оттуда дальше вести войну, но он полон решимости умереть в Берлине. Шпеер вдруг тоже исчез, не попрощавшись; он единственный, о ком я буду жалеть, если вдруг больше никогда его не увижу. Из ближайших соратников остался один только Геббельс и еще, к сожалению, Борман.

Позже в тот же вечер мы пили шампанское в маленькой гостиной Гитлера с четырьмя сотрудницами секретариата и с поварихой фрейлейн Маржали. Фюрер пил чай. В чисто женском обществе он, похоже, чувствует себя более непринужденно. Он ел одно печенье за другим и в который раз рассказывал о своей политической борьбе в двадцатые годы, но сейчас на глаза ему порой наворачивались слезы, потому что в результате предательства и неверности его генералов вся борьба была теперь проиграна. Он жаловался, что у него теперь ничего не осталось, я видела, как он словно между прочим прощупывает себе большим пальцем пульс. «А ты? — обратился он к Блонди, к которой жалось пятеро ее щенков. — Ты тоже меня предашь?» Потом у него опять начались его обычные рези в желудке, от которых Морель каждый день поит его таблетками — они-то, на мой взгляд, все это и вызывают. Траудль и Криста придвинули ему под ноги стул и поспешили откланяться, пожелав ему спокойной ночи. Через несколько секунд мы остались с ним вдвоем.

Мы обменялись взглядами. У него в усах застряли крошки от печенья и изо рта шел неприятный запах. Раньше я бы сделала то, чего он от меня ждал, как от женщины; я видела, что он читает мои мысли, потому что он всегда видит все насквозь, но вслух он ничего не произнес. Это навсегда в прошлом, как, впрочем, и все остальное.

—  Наш малыш Зигги мертв, Ади, — сказала я. — Скажи почему?

У него над головой висел портрет его матери, напротив него — портрет Фридриха Великого, со своего места он посмотрел на меня так, словно пытался вспомнить, о ком шла речь, словно сперва должен был еще порыться в бесконечных списках приговоренных к смерти. При этом он нежно поглаживал Вольфи, своего любимого щенка, которого незадолго до этого трясущимися руками взял к себе на колени.

—  Потому что я узнал, что он не чистый ариец.

—  Но это неправда.

—  Тогда я этого не знал.

—  Но ведь это же был Зигги!

Он продолжал смотреть на меня, не отрываясь, и я увидела, как его бледное как воск лицо стало постепенно наливаться кровью. И вот он стукнул кулаком по подлокотнику кресла и закричал:

—  Что ты себе вообразила? Не понимаешь, как это было бы на руку евреям?! Мой сын — еврейский ублюдок, какой подарок небес! Я совершил расовое преступление! Да они бы хохотали до упаду! Про меня уже болтали подобное и про Гейдриха тоже, но теперь почти никто из них больше не смеется.

—  Но, как бы то ни было, он был твоим ребенком!

—  Именно поэтому. Смешение с еврейской кровью испортило гены и мне.

—  Тогда пусть бы он просто оставался Зигфридом Фальком, кому бы пришло в голову докапываться?

—  Ну конечно, и однажды все бы всплыло. Кто — нибудь обязательно бы проболтался. К примеру, Фальк. А если б я приказал расстрелять его вместе с Юлией, проболтались бы те, кому раньше проболтались они. Со временем все всплывает наружу. Когда вскоре все раскроется, мир еще содрогнется.

Я испугалась, увидев, каким огнем вдруг загорелись его глаза, и была рада, что мне во всяком случае никогда не придется об этом узнать.

—  А что было бы со мной, если бы это оказалось правдой?

Он не ответил, и я осторожно высказала предположение:

—  Может быть, гестапо…

—  Молчи! — перебил меня он. — Я не могу поверить, чтобы мой верный Генрих сделал бы такое.

—  Но кто же тогда подделал свидетельства? И для чего?

—  Этого я не знаю. Но может быть, я узнаю это за остающиеся у нас несколько дней.

С этим он меня отослал. Он устал и сказал, чтобы я сходила и выпила еще по бокалу шампанского с секретаршами.

21. IV. 45

Целый день не прекращается грохот артиллерийских обстрелов, мы слышим, как над нами все сильнее обваливается гордая постройка — здание рейхсканцелярии, но даже к этому привыкаешь. Меня угнетает больше всего то, что негде постирать одежду. От меня дурно пахнет. Как и ото всех, кто здесь еще остается. От Ади тоже воняет.

22. IV.45

Морель, по счастью, смылся. По приглашению фюрера его квартиру занял Геббельс с семьей. Невооруженным взглядом видно, что этот колченогий коротышка безмерно счастлив, что наконец принят в ближайший круг Гитлера. Все они хотят умереть вместе с ним. Все — это значит Геббельс с его Магдой, а шестерых детей об их желании никто не спросил. Сегодня днем я с ними играла и читала им вслух «Макса и Морица». Хельга, Хольде, Хильде, Хайде, Хедда, Хельмут — в каждом из этих имен слышится «Гитлер». Магда полна решимости их отравить, ибо не видит смысла в жизни без фюрера.

Ади целый день занят безнадежными переговорами с Кейтелем, Йодлем и другими генералами, в перерывах звонил Дёницу и Гиммлеру, не знаю даже, кому-то еще. Вечером мне удалось с ним немного поговорить, в то время когда он, с увеличительным стеклом в руках, выбирал среди своих бумаг и документов те, которые собирался сжечь в саду в первую очередь. Под несмолкаемый треск и грохот у нас над головами я спросила его, что он думает по поводу решения Магды умертвить собственных детей. Весь дрожа, он ухватился за край стола, смотрел на меня не отрываясь несколько секунд и потом сказал:

«Это ее личный выбор, по мне, так пусть уезжает. Но ты радуйся, что Зигги нет в живых. Иначе в скором времени тебе пришлось бы сделать с ним то же самое. Или ты хотела, чтобы Сталин выставил его в клетке в московском зоопарке?»

23. IV.45

Все может оборваться в любой день и час, но мне это безразлично, если мой любимый со мной. Сегодня едва перебросились с ним парой слов. Написала прощальное письмо Гретель, которая вот-вот родит. Убеждала ее — впрочем, без всяких оснований, — что она увидит еще своего Фегеляйна.

Шпеер неожиданно вновь вернулся в нашу крепость, около полуночи мы откупорили с ним в моей комнате бутылку шампанского. Он не мог вынести, что уехал не прощаясь в день рожденья Ади. Гитлера он называет «магнитом». Рискуя жизнью, он прорвался на маленьком самолетике сквозь вражеский огонь и приземлился на аллее Зигес у Бранденбургских ворот. Страх ему неведом, в этом он даст фору Ади. От него я узнала, что сегодня днем пришла телеграмма от Геринга, в которой он предлагает лишить Гитлера власти, поскольку в Берлине фюрер проявил себя недееспособным. Борману удалось убедить его в том, что это попытка путча, Адольф лишил Геринга всех должностей и издал приказ об его аресте. Но в действительности Шпеер считает, что организатором путча был скорее Борман, устранявший таким образом своего давнего соперника, желавшего получить власть после Гитлера. Ади будто бы со слезами на глазах прокричал, что, раз его предал старый друг Геринг, теперь это точно конец. Не могу подобрать слов, чтобы выразить, как я ему сочувствую.

Сегодня ночью Шпеер снова уехал. Надеюсь, что он прорвется.

24. IV.45

Сегодня Ади вдруг пришел в мою комнату и без всяких предисловий начал:

—  Представь себе, что все оставалось бы на своих местах, мы ничего бы не знали, выиграли войну и Зигги стал моим наследником — тогда наступил бы час еврейского торжества: еврейский отпрыск достиг мирового господства и теперь сможет уничтожить человеческую цивилизацию, то есть произошло бы именно то, к чему всегда всей душой стремятся евреи.

—  Евреи, евреи… — повторила я. — Ведь он был им всего лишь на одну восьмую.

—  На одну восьмую! — с презрением выкрикнул он. — На восьмую! Глупая наседка! Если бы ты хоть иногда брала в руки книжку, вместо того чтобы все время листать модные журналы, то ты бы знала, что в каждом следующем поколении возрождается стопроцентный еврей.

—  Но ведь он даже на восьмую не был евреем. Он был чистокровный ариец. — Я собрала все свое мужество и сказала: — Кто-то обманул тебя, Ади.

Он отвернулся, прошел шатаясь несколько шагов и в последний момент за что-то ухватился, чтобы не упасть. Не говоря больше ни слова, он, шаркая ногами, вышел из комнаты. Я осталась с радостным чувством на душе: до этого я боялась, что он позабыл про этот случай за всеми своими заботами. И как я могла такое подумать, ведь он никогда ни о чем не забывает.

Магда не встает с постели. У нее плохо с сердцем от того, что ей предстоит отравить собственных детей. Да, я должна радоваться, что Зигги нет в живых.

25. IV.45

Я вспоминаю огромные карты, разложенные на столе перед большим окном в Бергхофе: Россия, Западная Европа, Балканы, Северная Африка. Теперь на столе лишь маленькая карта Берлина. Русские от нас всего в километре, в Тиргартене, они рвутся сюда со всех сторон, движутся по улицам и тоннелям метро. Еще пару дней, и на столе останется лишь план нашего бункера.

Сегодня днем во время второго завтрака были с ним некоторое время вдвоем, но я не решилась снова затронуть тему казни Зигги. Какой во всем этом смысл? Пока Ади доедал свою жидкую овсяную кашу, пришел Линге с сообщением, что только что армада из сотен тяжелых бомбардировщиков бомбила Оберзальцберг, в результате все уничтожено, включая Бергхоф. Я вздрогнула — целого куска моей жизни больше нет. Адольф остался невозмутимым.

— Очень хорошо, — кивнул головой он, продолжая жевать. — Иначе мне пришлось бы сделать это самому.

26. IV.45

Возникли проблемы с мужем моей сестры. Вечером собрались Гитлер, Геббельс, Магда и я, дети заснули, а мужчины вспоминали момент, с которого пошли все неудачи. Я попыталась их подбодрить напоминанием о праздниках, которые мы устраивали в Бергхофе, но ничего не помогало, ощущение было такое, словно в комнате реет сама смерть. Вдруг дежурный военный позвал меня к телефону. Я подумала, что это, возможно, звонят мои родители, но оказалось, что это Фегеляйн. Я спросила его, где он сейчас находится, но он не ответил. Он сказал, что я должна оставить фюрера и немедленно бежать с ним из Берлина, а то через несколько часов будет поздно. Сам он уезжает, он не собирается умирать здесь за дело, которое все равно проиграно, и я тоже не должна этого делать. Я возмущенно потребовала, чтобы он немедленно возвращался в крепость — фюрер не знает пощады к дезертирам. После этого он, не прощаясь, положил трубку. Я ничего не сказала об этом разговоре Ади, но телефон, разумеется, прослушивался, и через какое — то время ему обо всем доложили. Он приказал найти Фегеляйна и арестовать его.

Зачем он мне звонил? Ведь он знал, что линия прослушивается. Возможно, с его стороны это было последней отчаянной попыткой воспользоваться моей карточкой личной неприкосновенности, выданной фюрером. Бедная Гретель. Только бы у нее все было благополучно.

27. IV.45

Больше недели я не выходила из подземелья, я знаю, что никогда уже не увижу солнца, ну да Бог с ним. Я прожила тридцать три года и получила почти все, что желала, — зачем мне тянуть до восьмидесяти восьми, чтобы встретить 2000 год в разнузданной большевистской помойке? Нет, не надо, я счастлива как никто, что я здесь, плечом к плечу со своим любимым, и скоро умру вместе с ним. В эти несколько дней, остающиеся до смерти, я часто вспоминаю наши первые встречи, когда я еще не знала, кто он. Мне было тогда семнадцать лет, я только что начала работать у Гофмана, который иногда разрешал мне помогать ему при проявке. Я любила бывать в этой комнате, освещенной таинственным красным светом, возникало чувство, будто попадаешь на другую планету, — до сих пор у меня перед глазами лицо, возникающее в кювете для проявки словно дух из сверкающей и переливающейся пустоты.

Сегодня днем Германа схватили. Он был у себя в квартире на Блайбтрой-штрассе и уже стоял на пороге, приготовившись к отъезду, в штатской одежде, с сумкой, полной денег и драгоценностей, в сопровождении своей любовницы, жены одного интернированного венгерского дипломата, — вместе они собирались бежать в Швейцарию. Ей удалось скрыться. Ох, как же я ненавижу этого дважды предателя. Мне показалось, что Ади хочет отдать приказ о его немедленном расстреле, но я упросила его отказаться от этого, ссылаясь на Гретель, ведь со дня на день она должна родить, и в итоге его только взяли под стражу, понизив в должности.

Борман подозрительным тоном спросил меня сегодня днем, что я все время пишу. Этот хам не выносит, когда что-либо проходит мимо его носа. Я ответила: «Прощальные письма своим сестрам и подругам». Каждый раз, когда я дописываю листок, я прячу его за вентиляционную решетку.

29. IV.45

Я — госпожа Гитлер! Это самый прекрасный день в моей жизни: Ева Гитлер! Ева Гитлер! Госпожа Ева Гитлер-Браун, супруга фюрера! Первая леди Германии! Я самая счастливая женщина на земле! В то же время это последний день моей жизни — но что может быть прекраснее, чем умереть в свой самый счастливый день?

Итак, свершилось. Вчера вечером в десять часов я вдруг услышала, что Ади зарычал как дикий зверь — такого я никогда раньше не слышала, — но зайти к нему в комнаты я не решилась. Через час Геббельс рассказал мне, что на стол фюреру положили перехваченную депешу пресс-центра англичан, в ней речь шла о том, что Гиммлер через шведского графа Бернадотта начал мирные переговоры с Западом. Гиммлер! Самый верный, не считая Геринга, и единственный из его возможных восприемников предал его! Это было для него страшным известием, сказал Геббельс, и одновременно означало конец для всех нас.

О том, что происходило в цитадели в течение последующих нескольких часов, я понятия не имею, между тем наступило воскресенье, никто не спал большинству из нас спать больше вообще не придется. В час ночи Ади вдруг пришел ко мне в комнату, узнать его было почти невозможно, волосы спутанны, небритый, на лице красные пятна. Дрожа всем телом, он бросился на мою постель и стал тереть обеими руками лицо. Немного успокоившись, он рассказал мне то, что я уже и так знала: он отдал приказ арестовать и расстрелять Гиммлера. Не говоря ни слова, я села рядом с ним на пол и взяла его красивую холодную руку в свои. Он посмотрел на меня и сказал — при этом глаза его стали влажными:

— Теперь все для меня окончательно прояснилось… Пятнадцать лет тому назад, еще до захвата власти, я дал поручение навести справки, арийка ли ты и все ли в твоей семье чистокровные арийцы. Ты, наверное, понимаешь, что в этом смысле я ничем не мог рисковать. Почему-то я поручил это Борману, а не Гиммлеру, который тогда уже заводил досье на всех и вся, и на тебя, разумеется, и, наверное, даже на меня. Сегодня мне кажется, что моя интуиция, которая меня до сих пор никогда не обманывала, впервые подала мне сигнал, предупреждая, что ему нельзя полностью доверять. В тот раз ничего выявить не удалось, и на этом дело для меня было закрыто. Но не для Гиммлера. Он чувствовал себя обойденным, так оно и было на самом деле, и с тех пор он только и ждал случая утолить свою ярость. Помнишь, — неожиданно спросил он, — мы сидели однажды вместе на террасе Бергхофа с Борманом, и я тогда еще сказал, что, может быть, когда-нибудь стану основателем династии, как Юлий Цезарь?

— Помню, но смутно, — ответила я.

— А я помню этот день как вчера. Юлия только что поставила кофе с печеньем на стол, а я сказал это специально в ее присутствии, чтобы она настраивалась, что однажды ей придется расстаться с Зигги. Мне тогда грела душу мысль, что я женюсь на тебе, сразу после нашей окончательной победы. В городе Германия сыграли бы самую пышную за всю историю свадьбу, празднества гремели бы не одну неделю по всей Великой Германской Империи. В день, когда ему исполнился бы двадцать один год, в пятьдесят девятом, Зигфрид Фальк, подобно Августу, принял бы от меня полномочия Фюрера. А мы бы с тобой переехали в Линц, где я, на ту пору уже семидесятилетний старик, посвящал бы свои дни искусству и присматривал вместе со Шпеером за строительством собственного мавзолея на Дунае — он должен был стать намного грандиознее усыпальницы Наполеона в Доме Инвалидов.

Попавший в цель тяжелый снаряд разорвался прямо над нами, и бункер весь зашатался в мягком грунте. Ади сжался в комок и со страхом стал смотреть на струйку известки, осыпающуюся в углу с потолка.

—  Все кончено, — сказала я.

—  Из-за предательства, невежества и недостатка фанатизма, — кивнул головой он. — Всего этого, разумеется, я не должен был говорить — никогда не следует говорить больше, чем строго необходимо, но я это сказал, а Борман передал мои слова своему другу Фегеляйну, конечно же по пьяной лавочке. Тот в свою очередь тоже не должен был этого делать, но он это сделал, а Фегеляйн передал все Гиммлеру, у которого был связным офицером. То, что у нас сын, Гиммлер, разумеется, знал уже давно, иначе он не был бы полицейским.

И вот, летом прошлого года, — продолжал Ади, — когда все начало выходить из-под контроля и эти свиньи, эти предатели совершили на меня покушение, твой свояк пришел к Гиммлеру и заявил, что хочет отделаться от твоей беременной сестры. О разводе, конечно, речи быть не могло, потому что брак был заключен по моему желанию, я даже выступил сам в качестве свидетеля. И тогда этот предатель рейхсфюрер сообразил, как поступить. Он приказал подделать в Гейзельхёринге документы и убил сразу двух зайцев: Фегеляйн получил то, чего добивался, но главное, ради чего он так старался, это убрать Зигги, ведь иначе — прощай надежда сменить меня на посту власти. Заодно он свел счеты с Борманом.

Я была поражена — что вдруг на них нашло? Не зная, что сказать, я спросила:

—  Как ты обо всем этом узнал?

—  От Фегеляйна. Когда я узнал о предательстве Гиммлера, я сразу догадался, что он собирается бежать в Швейцарию и оттуда войти в контакт с союзниками. Я немедленно подверг его строгому допросу.

—  И что с ним теперь?

Он посмотрел на меня, и глаза его вдруг стали похожи на два кинжала, вернее, на два топора, не знаю даже, как лучше сказать.

—  Все уже свершилось.

Я опустила голову и подумала о ребенке Гретель, который никогда не узнает своего отца.

—  Потом я, — продолжил Ади, — закатил сцену Борману за то, что тот так нахалтурил в тысяча девятьсот тридцатом году. Я послал его на Оберзальцберг передать Фальку приказ ликвидировать Зигги, но я думаю, он уже тогда догадывался, что здесь что-то не так, но высказать мне это он не решился ни тогда, ни даже потом, когда твой отец доказал, что бумаги были фальсифицированы. Или, возможно, он не хотел этого говорить, сам питая надежду стать моим восприемником. Но я не собираюсь его больше ни о чем расспрашивать, потому что все это уже не важно. У меня не будет наследника, глупо было думать, что национал-социализм меня переживет. Да еще на тысячу лет. Меня все всегда считали ничтожеством, но в первую очередь я сам. С меня это началось, мной и закончится. Пусть Дёниц, если хочет, выгребает мусор, мне это все равно. Вместо того чтобы думать о наследнике, детка, я сделаю нечто другое. Чтобы мы могли примириться, я решил не откладывая жениться на тебе.

Что, я не ослышалась? Адольф Гитлер правда решил на мне жениться? Не может быть! Этих слов я ждала всю свою жизнь! Мое сердце чуть не выпрыгнуло из груди, я вскочила с места и бросилась ему на шею, рыдая от счастья. Пока я его целовала, в дверь постучали, и я оцепенела от страха, как это всегда бывало со мной в подобных случаях все эти годы, — но теперь-то в этом больше не было нужды: скоро весь мир узнает мое имя! Линге сообщил, что генерал-полковник Риттер фон Грайм ждет дальнейших указаний — и мой жених, поддерживаемый нами с обеих сторон, с кряхтением поднялся с места. Пока я наспех его причесывала, он сказал:

— Все будут вечно задавать вопрос, почему я это сделал, но только ты одна знаешь ответ.

Я сразу отправилась переодеваться. Мне очень хотелось быть на своей свадьбе в белом, но ничего белого в моем гардеробе нет, поэтому я надела любимое Ади черное шелковое платье с розовыми розами и самые лучшие украшения, которые он мне подарил: золотой браслет с турмалинами, часы, инкрустированные бриллиантами, на шею повесила цепочку с топазом и заколола в волосы бриллиантовую заколку. Все это и сейчас на мне — и я знаю, что этого я больше никогда не сниму.

Геббельс тем временем отдал приказ найти чиновника, которому предстояло официально зарегистрировать наш брак.

— Его фамилия Вагнер, — с сияющими глазами сказал Геббельс, когда я в два часа ночи шла под руку с ним в комнату стратегических заседаний. — Что вы на это скажете? В сумерки наших богов здесь с нами Вагнер! Фюрер до сих пор сохраняет свою магическую власть над жизнью.

Нашими свидетелями были он и мрачный Борман. Присутствовали еще несколько генералов, Магда, бросающая на меня ревнивые взгляды, дамы из секретариата и Констанция Маржали, которой вскоре предстоит приготовить нам обед приговоренных к смерти: спагетти с томатным соусом. Вагнер был в форме офицера фольксштурма, и в ту минуту, когда я должна была своим «да» подтвердить, что в моих жилах течет чисто арийская кровь, я почувствовала, что Ади жаждет услышать это «да» из моих собственных уст. Но вряд ли, услышав это, он был так рад, как я сама, когда в ответ на вопрос, берет ли он меня в жены, услышала его «да» — эти две буквы, краткий слог означал и для меня рай на земле. Склонившись над столом для карт и подписывая после Ади акт в том месте, куда указал дрожащий палец Вагнера, я заметила, что на карте Берлина обозначен красным карандашом большой крест.

Это моя последняя запись. Уличные бои идут уже на Вильгельм-штрассе, в любой час в бункер могут ворваться русские. Мой муж продиктовал все пункты своего завещания, напоследок он должен еще пережить известие о смерти Муссолини, расстрелянного партизанами и вместе с его любовницей Кларой подвешенного вверх ногами на бензоколонке. «Принял смерть точь-в-точь как апостол Петр», — прокомментировал Геббельс с циничным юмором, которым он столь знаменит. Этого никак не должно случиться с нами, и мой муж уже распорядился принести бензин, чтобы наши трупы после смерти сразу подожгли.

По коридору с криками бегают дети Магды, но никто не делает им замечаний, потому что и их судьба уже известна. Я не могу не думать о Зигги, но гоню от себя мысль о том, что я обязана своим счастьем его смерти.

Полчаса назад мой муж приказал Торнову отравить Блонди. Он хотел апробировать капсулы с цианистым калием, полученные от Гиммлера и предназначенные для меня. Собака сдохла в ту же минуту; без тени эмоций он молча взглянул на свою любимицу и отвернулся. Десять минут назад Торнов неожиданно появился в моей комнате, держа подмышкой свою Шлумпи, — увидев меня, та принялась вилять хвостом. Со слезами на глазах он рассказал, что по приказу моего мужа он отнес труп Блонди в сад и расстрелял пятерых ее щенков, включая маленького Вольфи, когда они тыкались в живот своей мертвой матери. До той самой минуты, пока он не указал молча в сторону Штази и Негуса, лежавших на кровати, прижавшись друг к другу, я не понимала, зачем он пришел.

— Это неправда! — крикнула я. — Пусть лучше их заберут русские!

Оцепенев от ужаса, я смотрела на его таксу, эту шоколадную крошку с коричневым носом.

Он заплакал и, не говоря ни слова, удалился вместе с тремя собаками. К счастью, выстрелов я не услышала. Когда он вернется, я попрошу его сжечь мою рукопись в саду. Он единственный, кому я здесь доверяю.

Я больше так не могу и ничего уже не понимаю. Я люблю своего мужа, но что на него нашло? Убить девять собак! Зачем? Вскоре он вежливо постучится в мою дверь и пригласит меня на наше брачное ложе, объятое огнем.