Репортер Сабина по телефону сообщила, что ждет его внизу. Вместе с Марией он сел в лифт и прибыл в роскошный, отделанный красным деревом гостиничный холл; все кресла и диваны между массивными зеркалами и вазами с огромными букетами цветов оказались занятыми. Он узнал Сабину по немецкому изданию своего последнего романа, который она держала под мышкой, вроде опознавательного знака на свидании после объявления о знакомстве, помещенном в газете. Она отличалась от буржуазной публики, в том числе и костюмом: на ней были джинсы и белая мужская рубашка (застегнутая на правую сторону, а не наоборот). Прежде чем к ней подойти, он поцеловал в лоб Марию — она впервые была в Вене и сейчас шла осматривать город.

— До скорого. Давай поужинаем вечером здесь, в гостинице.

— Тебе что-нибудь купить?

— Нет, у меня уже все есть.

Затем он отрекомендовался молодой светловолосой репортерше и спросил, сколько времени займет интервью. «Не больше пяти минут», — ответила она. В ее голубых глазах сияло то самое знакомое восхищение, которое до сих пор всякий раз его смущало. Она смотрела на него каким-то странным двойственным взглядом: так можно смотреть на человека и в то же время на экспонат, предмет искусства. Как относиться к этому восхищению, одновременно создающему барьер? Всю жизнь он занимался лишь тем, к чему у него лежала душа — иначе он бы умер от скуки, — и, несмотря на это, все больше и больше превращался в экспонат. В чем, собственно, заключалась его заслуга? Разумеется, большинство людей не знает, как писать хорошие книжки, но подобное бессилие столь же мало понятно ему, как им — его талант. Писать хорошие книжки было для него чем-то естественным. Чтобы понять непонимание окружающих, он должен был представить себе знаменитого композитора или художника и задать себе вопрос: и как это им, в самом деле, удается создать симфонию или картину? Но и Баху с Рембрандтом в свою очередь непонятно было бы его непонимание. Чего проще — надо просто взять и сделать. То, что в будущем это приведет к открытию грандиозных храмов музыки и оперных театров, породит такие вторичные величины, как дирижеры и музыканты, способствует открытию музеев, театров, библиотек, памятников, написанию ученых монографий, введению новых названий улиц и вызовет такой взгляд, как в глазах у Сабины, было все-таки каким-то необъяснимым чудом.

В боковой комнате, стены которой снизу доверху занимали фотографии с автографами некогда знаменитых гостей, ни одного из которых, по всей вероятности, уже не осталось в живых, все было готово к съемке. Он обменялся рукопожатиями с оператором, режиссером и осветителем, каждый при этом сделал легкий поклон — чего никому не пришло бы в голову в Голландии. Усевшись в красное плюшевое кресло, он закинул ногу на ногу, прямо на него были наведены юпитеры и объектив, над головой нависло удилище с микрофоном, похожим на пушистый кокон гигантского насекомого, возле камеры на жестком стуле сидела Сабина.

— Раз-два-три-четыре, — произнесла она.

Звукооператор стал, глядя на него, крутить колесико.

Гертер продекламировал:

Лишь символ — все бренное, Что в мире сменяется, Стремленье смиренное Лишь здесь исполняется; Чему нет названия, что вне описания, — Как сущность конечная, лишь здесь происходит…

Сабина, оторвавшись от своего блокнота, с улыбкой закончила:

…и женственность вечная сюда нас возводит. [1]

Звукорежиссер, которому, похоже, было невдомек, что только что был процитирован финал «Фауста», просто отрегулировал громкость и удовлетворенно кивнул:

— Порядок.

— Порядок.

Гертеру уже сотни раз приходилось находиться перед камерой, наверно, с тех самых пор, как существует телевидение, и всякий раз, когда это происходило вновь, он испытывал легкое волнение. Дело тут было не в сценическом страхе — он знал, что с этим он легко справится, а с моментом отчуждения: он смотрел в голубые глаза Сабины; рядом с ними маячил всевидящий третий глаз, бледный, как глаз мертвой рыбы, благодаря которому за предстоящим разговором сегодня вечером будут следить сотни тысяч глаз, в данную минуту глядящие на что-то другое.

— Добро пожаловать в Вену, Рудольф Гертер из Амстердама. Завтра вечером в помещении Национальной библиотеки вы будете читать отрывки из своего эпохального романа «Открытие любви», книги, которая нашла бесчисленных восторженных почитателей и у нас в Австрии. Это современное прочтение средневековой легенды о Тристане и Изольде, трогательный роман без малого на тысячу страниц, но многим даже этого показалось мало. Не могли бы вы дать нашим зрителям некоторое представление о вашей книге?

— Нет, не мог бы, и сейчас объясню почему.

Вопрос был, разумеется, самый что ни на есть традиционный, его задавали ему уже десятки раз, и он в точности знал, что скажет в ответ. Что сюжет сам по себе большого значения не имеет. Что, к примеру, кто-то задумал написать пьесу о молодом человеке, отец которого был убит его дядей, женившемся затем на его матери, после чего он принял решение отомстить за своего отца, но из этого ничего не вышло. Из такого сюжета мог получиться кошмар, который никто не пожелал бы смотреть, но автора звали Шекспир, и результатом стал «Гамлет». Что главный вопрос в искусстве всегда — «как?», а не «что?». Что форма в искусстве является самим содержанием. Что его книга действительно представляет собой вариацию на тему «Тристана и Изольды», но с тем же успехом подобный замысел мог бы вылиться в сладенький рыцарский роман.

— Чего в действительности не произошло, — подытожила Сабина, — а как раз наоборот. Это увлекательный рассказ о двух людях, которые не были предназначены друг для друга, но в результате рокового недоразумения — не буду говорить, какого именно, — в их сердцах вдруг вспыхнула страстная любовь друг к другу. Они пускаются на обман, их стараются разлучить, но они снова и снова находят друг друга до тех самых пор, пока, опять-таки в результате лжи и обмана, они в конце концов не умирают, трогательно и романтически.

— Вот видите, — с улыбкой сказал Гертер, — вы сами дали зрителям представление о моей книге.

Он говорил на старомодном немецком, как это было принято еще до Первой мировой войны, но почти без акцента.

— Вы, разумеется, правы, сюжет сам по себе ни о чем не говорит. Все дело в фантастической фантазии, с которой все это написано. Могу ли я так выразиться?

— Вы можете выражаться как угодно. Фантастическая фантазия… честно говоря, меня всегда немного коробило от слова «фантазия». В этом слове чувствуется активное начало, оно похоже на спортсмена на водных лыжах, привязанного канатом к тарахтящей моторной лодке, мне кажется, более уместно сравнение с серфингистом, пассивно скользящим в тишине по воле волн в час прибоя.

— Как же тогда прикажете это свойство называть? Воображением?

— Давайте так и будем продолжать называть его фантазией.

— Тут я хотела бы остановиться подробнее. Считаете ли вы, что у творческой фантазии характер тот же, что и у снов?

— В целом да, но не только. Она в то же время имеет рациональный характер. Вы можете принять меня за последователя идей вашего уважаемого земляка Зигмунда Фрейда, но это не так. Для него сны, мечты, мифы, романы и разные подобные вещи выступали объектами, на которые направляет свои силы разум, но по моему представлению они сами являются разумом.

— Боюсь, я не совсем вас понимаю.

— Мне тоже нелегко, я стараюсь объяснить, но у меня плохо получается. Я хочу сказать, что художественный вымысел, какого бы свойства он ни был, это вовсе не та вещь, которую во что бы то ни стало необходимо понять, а скорее помогающая нам понять. Своего рода инструмент. Постараюсь подойти к этому вопросу с другой стороны, тем более что это всегда плодотворно. Можно я приведу пример…

— Пожалуйста.

Полузакрыв глаза, Гертер слегка кивнул головой и продолжил:

— Возьмем, к примеру, реалистические декорации, их и сейчас еще иногда можно увидеть в опере. К примеру, на которых изображено море, рыбацкая деревушка, дюны. Они установлены на сцене вместе с разными подлинными предметами, такими, как песок, сохнущие рыбачьи сети, ржавые ведра. И что мы замечаем? То, что изображение напоминает жизнь, а все реальные предметы в искусственном освещении и в неподвижном воздухе сцены приобрели ирреальный статус объектов искусства. Теперь понятна моя мысль?

— Честно говоря, не очень…

— Ладно. Пойдем по-другому.

Гертер немного задумался — в эту минуту он почувствовал, что ухватил какую-то верную мысль.

— Представим себе человека, который реально существует, но которого вы не совсем понимаете либо совсем не понимаете.

— Рудольфа Гертера, — с язвительной улыбкой подсказала Сабина.

— Ну, этот труд пусть возьмет на себя кто-нибудь другой, — парировал Гертер, тоже с улыбкой, — например, вы. Нет, я имею в виду не того, чьих высказываний вы не понимаете, а того, про кого вы не знаете, что этот человек собой представляет. Представьте себе, я знаю женщину, которая всегда остается для меня загадкой…

— Вы знаете такую женщину? — повторила Сабина.

— Да, — сказал Гертер, подумав про мать своих дочерей.

Словно поднимающийся буран, в его голове начала формироваться идея.

— Если я прав в своем взгляде на фантазию, то, должно быть, можно было бы разобраться в ее характере, поместив эту женщину в воображаемую экстремальную ситуацию и понаблюдав, как она себя в ней поведет. В порядке умственного эксперимента, что ли, или нет, вернее, эксперимента фантазии.

— В таком случае я рада, что эта женщина не я, — заявила Сабина с оттенком отвращения в голосе. — Я, право, не знаю… экспериментировать с людьми… в этом есть что-то чудовищное.

Гертер поднял вверх обе руки. Она, похоже, видела в нем сейчас литературного доктора Менгеле, но он счел за благо не упоминать вслух этого имени.

— Вы правы! Может быть, небезопасно вытворять подобное с живым дорогим вам человеком. Может быть, это позволительно лишь по отношению к непонятному для вас мертвецу, которого вы к тому же ненавидите.

— Вы и такого знаете?

— Гитлер, — без промедления ответил Гертер. — Конечно же Гитлер. То есть именно его-то я и не знаю. Тоже ведь, кстати, ваш земляк.

— Однако мы не любим, когда нам об этом напоминают, — отрезала Сабина.

— Тем не менее это будет происходить еще бессчетное число раз. Ведь о нем написаны сотни тысяч, если не больше, монографий: политические, исторические, экономические, психологические, психиатрические, социологические, теологические, оккультные, не знаю даже, какие еще, всех не перечислишь, его исследовали со всех сторон, о нем выпустили целую гору книг высотой, если их сложить, с собор святого Стефания, написали так много, как ни о ком другом, но нам-то от этого не легче. Не все эти книги я прочел — для этого целой жизни не хватит, — но, если бы кто-нибудь дал удовлетворительное объяснение феномену фюрера, я бы об этом знал. Он остается все той же загадкой, какой был для всех с самого начала, или даже нет, со временем он стал еще непонятнее. Все эти так называемые объяснения сделали из него невидимку, чему он сам был бы несказанно рад. По-моему, он сейчас в аду смеется до упаду. Пора положить этому конец. Возможно, литература — это как раз и есть та самая сеть, в которую его удастся поймать.

— Значит, иными словами, это будет исторический роман.

— Вовсе нет, этот добропорядочный жанр использует исторические факты лишь как отправной момент, чтобы затем с большей или меньшей степенью правдоподобия наполнить их плотью и кровью. Мастером этого жанра был ваш земляк Стефан Цвейг. Порой историческая хроника принимает уродливые формы, как это было со всеми книгами и фильмами про убийство президента Кеннеди, но в центре внимания всегда остается ситуация, а не человек. Такой ярый моралист, как Рольф Хоххут, тоже исходит из некоего факта социальной действительности и затем дает волю собственной фантазии, примером может служить его книга «Заместитель», о роковой роли Папы в холокосте, но я собираюсь сделать, скорее, обратное. Я хочу от выдуманного, маловероятного, в высшей степени фантастического факта, который, впрочем — почему бы и нет, — мог иметь место в действительности, провести вектор к действительности социальной. Мне кажется, это и есть путь истинного искусства: не сверху вниз, а снизу вверх.

— Разве так уже не поступали с Гитлером бессчетное число раз?

— Несомненно, но только не я.

— Что ж, мы с нетерпением будем ждать выхода вашей повести, скорее всего, вы справитесь со своей задачей.

— Если боги будут ко мне благосклонны.

— Вы верите в Бога?

— Бог — это еще одна повесть, но я ведь политеист, язычник, я верю не в одного, а сразу во множество богов. И не только в древнееврейских, но также и в древнеегипетских и древнегреческих. Я и сам, если позволите напомнить, написал не одну повесть.

— И в данный момент работаете над новым сюжетом?

— Я всегда над чем-то работаю.

— И как далеко уже продвинулись?

— Примерно на десять процентов. Сказать заранее я никогда не могу, но это и хорошо. Если б я знал, что «Открытие любви» растянется почти на тысячу страниц, я никогда не взялся бы за эту книгу.

— Вы могли бы поделиться с нами своим новым замыслом?

— Да, но не стану этого делать.

— Господин Гертер, желаю вам на завтра удачи и благодарю вас за то, что вы позволили нам хотя бы краешком глаза заглянуть за кулисы вашей работы.

— Напротив, я говорю спасибо вам. Вы навели меня на одну идею.