— Когда вы увидели его впервые? — спросил он Фалька, снова давая Юлии прикурить.

— Лишь неделю спустя. Он в это время находился в Берлине, в рейхсканцелярии. Но на следующий день нас представили фрейлейн Браун.

— Хозяйке дома.

— Мы этого тогда еще не знали, — сказала Юлия. — Этого не знал практически никто, это было известно лишь в очень узком кругу. Она считалась одной из секретарш, но все называли ее «шефиня». Лишь через несколько дней, когда мне впервые поручили отнести ей завтрак и утреннюю газету, я догадалась, в чем дело. Ведь секретарши жили на территории…

— К удовольствию офицеров СС, — вставил Фальк.

— И не в последнюю очередь Бормана. — На лице Юлии до сих пор кипело негодование. — Но ее спальня была в самом Бергхофе, на втором этаже, всего лишь общей ванной комнатой отделенная от спальни Гитлера.

Фрейлейн Браун, рассказывали Фальки, была одиноким, несчастным существом. По политическим соображениям ее приходилось держать в тени, ведь шеф хотел принадлежать сразу всем немецким женщинам. Крашеная блондинка, красивая, на людях всегда оживленная, спортивная женщина двадцати четырех лет, всего на два года старше Юлии, — они сразу поладили. Фрейлейн Браун подолгу оставалась одна, порой целые недели напролет только и делала, что читала романы, ставила пластинки и вела дневник. Больше ей не с кем было поговорить и она быстро сблизилась с Юлией. Когда шеф уезжал, она потихоньку курила в своей комнате сигареты, плоские, египетские, марки «Стамбул»; если бы Гитлер узнал, что фрейлейн Ева курит, он бы сразу же с ней порвал. Даже зимой окно всегда оставляли открытым, чтобы кто-нибудь из охранников-эсэсовцев не учуял запах и не доложил Брюкнеру, который, возможно, передал бы это Борману, который, в свою очередь, позаботился бы о том, чтобы обо всем узнал шеф. Рейхсляйтер Борман был его могущественным полуанонимным секретарем, заведовавшим его делами и финансами. Фрейлейн Браун его ненавидела. Этот костлявый человек, который провожал ее под руку из большого зала в гостиную, оказывал, по ее мнению, слишком большое влияние на ее Ади, — но и он, в свою очередь, недолюбливал ее за то, что она ускользала из — под его контроля. Впрочем, Борман умел быть незаменимым. Однажды шеф пожаловался, что во время очередного парада его поклонников и поклонниц ему мешало солнце, — на следующий день на этом месте стояло дерево с густой лиственной кроной. В другой раз он заметил, что ферма вдали нарушает красоту пейзажа, — на следующий день постройки как не бывало.

Да, подумал Гертер, это и есть абсолютная власть. Стоило ему что-то захотеть, даже не приходилось отдавать приказ Борману; власть, которой он обладал над людьми, другие имеют только по отношению к собственному телу. Если человек хочет взять со стола стакан, ему не нужно вначале приказывать руке сделать это — он просто берет его, и все. По сравнению с Гитлером все остальные люди были безвольными.

Фрейлейн Браун была знакома с Гитлером с семнадцати лет, в ту пору, еще до захвата власти, она работала в Мюнхене в магазине его личного фотографа Генриха Гофмана; однажды она рассказала Юлии, что больше всего любила работать в темной комнате. С болезненной педантичностью она вела учет своего обширного гардероба, документация включала в себя детальные описания, рисунки и прикрепленные к ним образцы тканей — истоком этой ее странной привычки был, очевидно, опыт ведения фотоархива. Она переодевалась по четыре или пять раз на день, порой просто так, без всякого повода. Она любила загорать, но шеф и это ей запрещал — он ненавидел загорелую кожу.

— Гитлер, — вставил Фальк, — ненавидел солнце.

Если летом он выходил на террасу, то обязательно в головном уборе, в форменной фуражке или в шляпе. Бергхоф стоял на северной стороне отрогов монументальных Альп, поэтому зимой в тени гор даже днем бывало ужасно холодно, но случайностью это, разумеется, не было — так было задумано. В новой рейхсканцелярии в Берлине окна его кабинета также выходили на север. Яркого электрического света он не переносил. В рабочем кабинете всегда горел лишь ночник. Он также не переносил, чтобы его фотографировали со вспышкой.

«Враг света», — подумал Гертер, может быть, это и есть подходящее название для повести? Или лучше уж сразу дать ей название «Князь тьмы»? Нет, это было, пожалуй, чересчур.

В мюнхенский период, рассказала фрейлейн Браун Юлии, у этого народного трибуна-фанатика была связь с кузиной, та совершила самоубийство… Потом еще четверо или пятеро его бывших подружек предпринимали попытки к самоубийству, но только та, первая, довела дело до конца. Он и сам хотел свести счеты с жизнью, Фальк однажды услышал об этом из уст Рудольфа Гесса, в ту пору его заместителя — этот человек вырвал из рук Гитлера пистолет. В Бергхофе ходили слухи, что кузина шефа была беременна; так или иначе, но после этого случая он стал вегетарианцем. (Гертер счел это типичной реакцией некрофила.) В обязанности Юлии входило каждый день класть живые цветы к ее портрету, установленному в большом приемном зале. После того как Гитлер, по причине своей крайней занятости, забыл про фрейлейн Браун на несколько месяцев, она тоже однажды прострелила себе шею, и это окончательно привязало его к ней. За год до своего переезда в Бергхоф фрейлейн Браун совершила в Мюнхене вторую попытку самоубийства, только тогда он разрешил ей перебраться к нему на Оберзальцберг.

— Значит, он был способен на любовь, — кивнул головой Гертер, — но в то же время даже в своей личной жизни сеял вокруг себя смерть.

— Не знаю, было ли это любовью, — произнес Фальк с натянутым выражением на лице.

— Скрывалась ли в нем хотя бы крупица доброты?

— Нет.

— Но он любил свою собаку.

— И в конце концов апробировал на ней яд, прежде чем дать его фрейлейн Браун.

— Но фрейлейн Браун была способна на любовь, — сказала Юлия. — Когда он уезжал и ей приходилось обедать одной, я всегда ставила возле ее тарелки его фотографию.

Гертер немного помолчал, глядя на нее и представляя себе эту картину: одинокая женщина обедает за столом с портретом своего возлюбленного. От его руки на тот момент уже погибли сотни людей, позднее их число стало измеряться тысячами, затем миллионами.

— Но ела она очень мало и нерегулярно, — сказал Фальк. — И после обеда всегда принимала слабительное. Она до смерти боялась поправиться.

— Выходит, она страдала анорексией; правда, симптомы этой болезни тогда еще не были известны. А сам Гитлер? Каково было ваше первое впечатление о фюрере?

Фалька не смутила ирония, с которой он произнес слово «фюрер». Его взгляд скользнул к окну, выходившему на заброшенный дворик. Там возникло нечто такое, что видел лишь он один.

Несколько сонное настроение, характерное для первых дней после их приезда, в течение которых им разъясняли распорядок и устройство жизни в Бергхофе, уступило место взвинченной нервозности. Днем на подъезде к вилле неожиданно появилась колонна открытых «мерседесов» — они остановились возле парадного крыльца. Фальк никак не мог объяснить, почему вдруг стало так холодно, будто все вокруг заледенело. Из окна в кухне он увидел фюрера, выходящего из машины. Гитлер, рассеянно глядя в сторону изумительных Альп, одновременно коротким движением поправил на себе сдвинув несколько вниз, широкий ремень. Козырек его форменной фуражки был больше, чем у остальных, и ниже надвинут на лоб. «Вот он фюрер, — подумал Фальк, — собственной персоной». Он был мельче, чем представлял его Фальк. Своими движениями, гибкими и одновременно застывшими, Гитлер напоминал оживший бронзовый памятник, и из-за этого казалось, что он окутан облаком пустоты. Любой бронзовый памятник полый внутри, но пустота Гитлера засасывала, словно воронка водоворота. Неописуемо неприятное ощущение.

— Это был театр, — сказала Юлия, поеживаясь. — На публике он всегда разыгрывал спектакль. Особенно если был в военной форме.

— Выходит, есть основания считать, что Гитлер разыгрывал из себя Гитлера, — вслух высказал свою мысль Гертер, — вроде того, как актер разыгрывает роль кровожадного короля в шекспировской пьесе, но сопровождается это подлинными убийствами. Но когда в антракте актер уходит за кулисы и закуривает сигарету, он превращается в обыкновенного, ничем не примечательного человека.

Юлия расхохоталась:

— Гитлер и сигарета — несовместимые вещи!

— Я не знаю, — сказал Фальк. — Может быть, оно так и есть, как вы говорите, но этим дело не исчерпывается. Я всю свою жизнь размышляю о нем, но всегда остается нечто такое, что даже сегодня, больше чем полвека спустя, я никак не могу объяснить. Через два года время, прошедшее после его смерти, сравняется с годами, которые он прожил.

Очевидно, Фальк тоже взял на себя труд произвести арифметические расчеты. Старик покачал головой:

— Для меня он чем дальше, тем непонятнее.

В тот день в свите Гитлера он узнал лишь Бормана. Овчарка Гитлера Блонди восторженно сбежала вниз по ступенькам, скуля от радости, и поставила лапы на его ремень. Он взял ее морду затянутыми в перчатки руками и слегка прикоснулся к ней губами. Наверху при сходе со ступенек в легком летнем платье с короткими рукавами стояла фрейлейн Браун…

— Я знала, — вставила Юлия, — что она заранее заложила себе за корсаж несколько носовых платков.

На расстоянии в несколько метров за ее спиной теснилась группа офицеров, все в черном, с белыми ремнями и в белых перчатках, с неподвижно выброшенной вверх правой рукой. Он снял фуражку, обнажив бледный лоб, и галантно поцеловал ей руку; остальных приветствовал небрежным жестом руки, которую поднял ладонью вверх, так, словно на нее должен был лечь поднос, затем прошел по галерее внутрь, сопровождаемый Блонди, своей подругой Евой и двумя ее шотландскими терьерами, Штази и Негусом. Юлия знала, что Ева мечтала о таксе, но Гитлер считал эту породу собак слишком своенравной и непослушной. Подобных качеств он не одобрял.

— Никто этого никогда не поймет, — сказал Фальк, опустив глаза и медленно покачивая головой, — но это было очень страшно. Каждое его движение было точно и выверено, подобно движениям акробата или гимнаста на трапеции. Конечно, он был такой же человек, как и все, но в то же время не такой, одновременно в нем было нечто нечеловеческое, нечто от художественного экспоната и… — Он покачал головой. — Как бы это сказать, не могу подобрать слов… одним словом, нечто ужасное.

— Вы это очень хорошо сказали. Я сам это чувствую, стоит мне лишь увидеть кадр из фильма или взглянуть на его фотографию. Одной лишь психологией тут не обойтись — необходима теология. В теологии есть понятие, которое, пожалуй, можно к нему применить: mysterium tremendum ас fascinans, что означает «страшная и чарующая тайна».

Фальк изумленно поднял глаза:

— Да, именно так, что-то в этом роде.

— Никакого объяснения это, конечно, не дает, тайна остается тайной, но, вероятно, это может что-то раскрыть в природе тайны. А именно: что он, собственно, был ничем. Полый памятник, как вы сказали. И его магнетизм, который он излучает и по сей день, и власть, которая была предоставлена ему немецким народом, — все это не вопреки его бездушности, а благодаря ей.

Гертер вздохнул и затем продолжил:

— Мы, конечно же, должны все время быть настороже, чтобы не впасть в его обожествление, пусть даже с отрицательным знаком. Иначе мы станем обожествлять то, чего не существует.

Некоторое время его мысли наталкивались и спотыкались друг об друга, как стая волков, из — под носа у которой ускользает добыча, ему очень хотелось бы сейчас сделать несколько записей, но было неудобно перед Фальком. Юлия что-то сказала, он не расслышал се слов, но уловил их смысл. Всякое озарение приходит мгновенно, словно молния в грозовом небе, но до того, как под громовые раскаты начнет разверзаться бездна, проходит обычно несколько секунд. Пусть не сейчас, но обязательно сегодня, до конца этого дня он должен найти момент и зафиксировать на бумаге все то, что он так внезапно понял и одновременно не понял.

Ведь если это и в самом деле так, то напрашиваются парадоксальные выводы. Если представить, что Гитлер — это почитаемое и проклинаемое воплощение пустоты, в которой нет ничего, что могло бы удержать от страшных вещей, то показ подлинного лица фюрера в зеркале литературы, как он сам выразился вчера во время беседы с Константом Эрнстом, окажется невыполнимой задачей, ведь само лицо отсутствует. Его следовало бы сравнить с графом Дракулой, вампиром, питающимся человеческой кровью, — «бессмертным», не имеющим отражения в зеркале. Тогда получалось, что он не качественно, а по по природе своей отличался от других деспотов, таких, как Нерон, Наполеон или Сталин. Все это были демонические фигуры, но даже в демонах есть что-то хорошее, в то время как сутью Гитлера как раз и было отсутствие сути. Парадокс, но именно в отсутствии «подлинного лица» заключалось его подлинное лицо. Выходит, успехом для него как для автора будет невозможность создать задуманную разоблачительную фантазию? Если это подтвердится, то окажется, что Гитлеру в очередной раз удалось скрыться, но такого шанса ему больше нельзя предоставить.

Гертер испугался за самого себя. Что за тему он избрал для исследования? Не слишком ли он хватил? Ему грозила опасность. Но он уже не мог позволить себе отступить, интуиция подсказывала ему что все должно свершиться сейчас или никогда, и будь что будет; если кому-либо такое под силу, то уж ему наверняка. «Вероятно, для этого я и живу на земле», — сказал он вчера вечером Марии, словно ощутив себя посланцем Неведомого Мира. Но благоразумней было бы все же на всякий случай, на манер изолирующей прокладки, поместить между собой и своей взрывоопасной повестью какого-нибудь рассказчика — скажем, молодого человека лет тридцати трех, который, будучи дальше от Второй мировой войны, чем сам он от Первой, не побоится обожествлять Гитлера, даже если есть риск стать потом самому жертвой эксперимента. Такой человек мог бы быть его сыном в литературе, и его имя, конечно же Отто, — результат химической реакции между «Рудольфом Гертером» и «Рудольфом Отто» — теологом, предложившим термин mysterium tremendum ас fascinans. В любом случае с этой минуты его ничто более не останавливало. Если удастся под конец двадцатого столетия навесить на Гитлера ярлык нигилистской божественности, ему никогда больше не придется осквернять уста этим именем.