В последнее время Максим начал всерьез задумываться о смысле жизни. И, оборачиваясь назад, с горечью констатировал: в его прошлом никакого смысла не было. Все прожитые годы были заполнены лишь чисто механической целеустремленностью, так сказать, слепой прытью машины.
И карабкание по горкомовской служебной лестнице, которое сопровождалось унизительным вылизыванием башмаков вышестоящих «товарищей». И ухаживание за первой женой, которая с первых же встреч ценила в нем не его истинную сущность, то есть все то хорошее, что в нем было, а циничную фальшь, принимая именно ее за сущность. Эта женщина, имея в своем организме некий атавистический орган, нежным звоном отзывавшийся на всевозможные производные от слова «коммунизм», буквально млела, когда Максим говорил: «на пленуме обсуждался вопрос о…», «бюро приняло решение по поводу…», «повестка дня предполагала создание кворума…», «проект циркуляра пришлось долго приводить к…».
И Максим старался, Максим пыжился, Максим надувал щеки, чтобы нравиться этой человекомашине, допотопной, как арифмометр «Феликс». Зачем он это делал? Конечно, Ирина — так звали первое несчастье Максима — была дивно хороша собой. Но ведь этого недостаточно! И лишь сейчас он признался себе в том, что это была своего рода компенсация той циничной фальши, которой был пропитан их горком, как и тысячи других горкомов, словно зловонная солдатская портянка, которую приходится использовать в качестве салфетки. То есть его работа в горкоме была хороша по содержанию (естественно, материальному) и отвратительна по форме. А Ирина, напротив, хороша по форме, но уродлива по содержанию. Нет, создание такой семьи Максим никак не мог признать осмысленным актом.
Как, впрочем, и создание второй семьи. Конечно, брачный союз циника и непроходимой дуры — не лучшее сочетание. Но когда в одном доме сходятся два циника, это уже равносильно пожару. А вторая жена Максима по части цинизма давала ему сто очков вперед, и эта гремучая смесь могла иметь для одного из них самые печальные последствия. То есть в какую-нибудь минуту роковую, когда на карту поставлена, скажем, покупка «Порша» последней модели, она запросто могла продать мужа трансплантаторам на внутренние органы.
Что же касается бизнеса, этой безумной гонки за мифическими нулями на банковском счету, то это занятие признать осмысленным можно лишь после того, как уверуешь в необходимость тотальной ядерной войны.
Это было коллекционированием именно нулей, абсолютно пустых, надутых кондиционированным офисным воздухом, и не более того.
Мог ли Максим тогда, горячечно зарабатывая огромные деньги, тратить их с удовольствием? Мог ли он ощутить вкус изысканной пищи, сидя в шикарном ресторане и орудуя мобильником с гораздо большим энтузиазмом, чем вилкой и ложкой? Мог ли почувствовать характер автомобиля, насладиться его неукротимой динамикой, если его возил шофер? И так далее, и тому подобное. Куда ни кинь, всюду выходит глупая никчемная суета. Этак можно поверить в то, что богатство спасет мир!
Так думал Максим, мрачно «читая жизнь свою». Правда, не все в его трагических умозаключениях укладывалось в безупречную логическую схему. Да это и не важно, поскольку эмоциональный рационализм — это нонсенс, или, как говорят филологи, катахреза. Так, например, Максим не хотел признавать, что без того собачьего периода зарабатывания огромных денег у него сейчас не появилась бы возможность «осмысленного существования». Поскольку при отсутствии дензнаков этой самой осмысленности может достичь лишь буддийский монах либо православный инок. Ни к тому, ни к другому Максим готов не был.
В конце концов его скорбная мысль склонилась к тому, что он жил как животное, которым руководят стадные инстинкты. Мысль напряглась еще немного и, независимо от философа Герберта Маркузе, выдвинула термин «ложные потребности», которые им управляли все эти бесцельно прожитые и неосмысленные годы. И эти самые ложные потребности ему, как и сотням миллионам так называемых «массовых людей», вдолбили в голову — реклама, СМИ, политики, мир шоу-бизнеса, фэшн-индустрия, транснациональные компании и хрен знает что еще!
Вдолбили в голову!
Вдолбили в голову тотальную программу!
И он жил, как робот, как компьютер, как заводная кукла!
Он больше не будет так жить! Он очистит свои мозги…
И будет свободным!
Свободным человеком, а не машиной!
* * *
Вполне понятно, что этот острый приступ самобичевания случился не на пустом месте. Его причиной стала Линда, кукла Линда, которая чем дальше, тем больше становилась Максиму небезразлична. Он все сильнее к ней привязывался и подозревал, что вскоре его отношение к ней можно будет назвать глупым словом «любовь». Да, именно любовь к кукле и возвысит его над стадом бессмысленных людей, способных жить навязанными им чувствами, суррогатом чувств.
В конце концов, какая разница, как устроена Линда! Ему абсолютно по барабану, что у нее внутри. Главное, что она производит впечатление мыслящего существа. Именно так! Еще в горкоме, чтобы вконец не отупеть от насаждавшегося идеологического идиотизма, он тайком почитывал «неправильную литературу» — китайских философов, и прежде всего, конечно же, Лао-Цзы, греческих идеалистов, немецких солипсистов. И сейчас, в роковой момент своей жизни, который называется кризисом среднего возраста, все это «тайное» знание всплыло со дна памяти мутной взвесью.
И эта муть закрыла от Максима весь окружающий мир. Ничего, кроме его «Я», не существовало. Все остальное было лишь плодом сознания Максима. И в этом смысле Линда ничем не отличалась от шести миллиардов так называемых людей, которые существовали на том же самом основании: погаснет его сознание, и все исчезнет. Как, например, на экране выключенного телевизора.
И значит, Линда достойна любви, потому что является частью Максима, плодом его воображения.
Тем более что с ней интересно. Она, пожалуй, даже трогательна и, уж конечно, более человечна, чем все те, кого он встречал за свою долгую и беспутную жизнь. Да, раньше он думал, что она — кукла, машина. А теперь будет думать, что она самое совершенное существо на свете, изменив тем самым не только ее статус, но и подлинную сущность. Она была одним плодом его сознания — теперь станет совсем другим.
Да, Максиму импонировало то, как Линда в последнее время «повзрослела». Это уже не прежняя кукла, которая ничего, кроме секса и домашних дел, не знала и не умела. Было очевидно, что она изо всех сил стремится вырваться за пределы заложенной в нее программы. Она хочет стать человеком, и плевать, каковы истинные мотивы этого стремления, пусть даже обретение свободы. Все, происходившее с ней, было прекрасно. Она уже не вещь, купленная за миллион долларов, а свободная душа, которая и разлюбить может. Может и совсем уйти в поисках обновления. И это создает ощущение счастья, случайного и хрупкого. Поскольку счастье может быть только случайным и хрупким.
Закономерной и абсолютной может быть только смерть…
И Линде надо помочь обрести уверенность в себе. Он это должен сделать непременно. Но как?.. Да очень просто. Она должна поверить в то, что женщины, любые женщины, ей в подметки не годятся. И не только в сексуальном отношении, но и во всех прочих — в интеллектуальном и в душевном. Да, в душевном, поскольку если в бабах когда-то и была душа, то это, во-первых, было очень давно, а, во-вторых, неправда.
В общем, Максим бредил. Создавалось ощущение, что он подцепил глюконатический вирус, присланный удаленным Дьяволом в аттачменте под видом безобидного джейпеговского файла.
* * *
Для того чтобы Линда обрела уверенность в своем превосходстве, необходима была жертва. Ею стала Регина, жена старинного друга Максима — большая умница, китаистка, семь лет назад защитившая докторскую диссертацию. Максим пригласил ничего не подозревавшую семейную чету на званый ужин при свечах. И чета приехала в загородный дом Максима в надежде потрахаться ночью в «чужом сарае», что, как известно, освежает притуплённую супружескую чувственность.
Андрей, давний приятель Максима, был одет почти буднично: вместо полагавшегося в таких случаях костюма на нем были не знавшие утюга мягкие серые брюки и пуловер, под которым, к счастью, была не футболка, а рубашка вполне пристойной свежести. О галстуке речи не было. Но это было отнюдь не хамство и не демонстрация презрения к хозяину, заработавшему свое внушительное состояние вполне новорусскими методами.
Нет, просто Андрей был литературным критиком, и в его среде было принято не то чтобы с пренебрежением относиться к одежде, но внушать окружающим свою независимость от мира бизнеса, застегнутого, что называется, на все пуговицы. Но если бы это была подлинная независимость, то ее не надо было бы столь подчеркнуто акцентировать, выпячивать изо всех сил. В действительности и Андрей, и все его не менее «независимые» коллеги прекрасно понимали, с чьих столов просыпались крошки, которые им позволено клевать.
Регина удачно контрастировала с мужем — уже хотя бы тем, что на ее челе отсутствовала печать павлиньей напыщенности. Была она и мила в меру, и в меру естественна, и вполне добросердечна. И ее изысканное платье, и сияющие серьги, в которых явно угадывалось дебирсовское происхождение, дополняли образ женщины, в которой все должно быть прекрасно. В общем, это была странная парочка: очаровательная умница и пустопорожнее фуфло.
Линда, которая безо всяких объяснений совершенно четко просекла, что этот вечер должен стать чем-то типа смешанного парного поединка на теннисном корте, подготовила свою команду самым наилучшим образом. Максима одела в потертые джинсы и безрукавку ядовитого фиолетового цвета, а на голову повязала бандану с меланхоличными драконами. Сама надела строгое черное платье, скрывавшее все ее прелести. Впрочем, окончательно их не могла бы скрыть даже униформа строительного рабочего.
После взаимных приветствий и гипертрофированных восторгов — Макс, что же ты такую жену скрывал-то! — Так боюсь, что уведет кто-нибудь! Но только, конечно не ты, поскольку у тебя самого сокровище будь здоров какое! — Да, скоро академиком станет! — Ну, Андрюха, так ты тогда мужем академика станешь! Смотри, голубые, не разобравшись, к себе запишут! — сели за стол.
Горели свечи, наполняя зал живым дыханием колеблющихся теней. Отблески эротично вибрирующих язычков пламени прохаживались по хрусталю и фарфору, навевая интимное настроение, что, по расчетам Линды, должно было расслабить ее соперницу. Блюда, которые она приготовила, источали субтропические ароматы, среди которых преобладал аромат номер двадцать девять.
Андрей попытался было с наскоку поухаживать за Линдой, как это принято в лучших домах Барвихи и Жуковки, когда на тарелку дамы кавалер наваливает все подряд своею вилкой и вбухивает в бокал для аперитива столько шампанского, что через пятнадцать минут даме нужно сушить рукава. Однако он получил неожиданный отпор.
— Нет, Андрей, спасибо, — сказала Линда мелодично, в тон звону хрусталя. — У меня жесточайшая диета. Я лучше водочки ебну.
И, весело рассмеявшись, до краев налила немировки в стакан для виски.
Со столь крутым женским шармом Андрей не встречался даже в литературной тусовке. Такой максимализм был присущ, пожалуй, лишь художественной богеме.
Чокнулись за старую дружбу. Мужчины залихватски опрокинули свои рюмки. Регина, словно курочка, отпила несколько мелких глоточков из своего бокала. Линда до дна хлопнула свой стакан.
Максим, оценивший блестяще сыгранную мизансцену, с громадным трудом сдерживал смех. Он-то прекрасно знал, что внутри у Линды есть некий резервуар, довольно вместительный, который она с легкостью и без всяких характерных звуков может опорожнять в туалете. Гости же, считавшие Линду обычной женщиной из плоти, крови и определенной толики блядства, все приняли за чистую монету.
Когда же Линда после второго тоста осушила стакан семидесятиградусного абсента, их изумление достигло крайней степени. Андрей и Регина расширившимися, словно от атропина, зрачками следили за Линдой, которая по-прежнему весело шутила, оставаясь при этом абсолютно трезвой. Не роняла посуду, не икала, не обмахивала разгоряченное лицо снятым за ненадобностью бюстгальтером.
После третьего стакана, на сей раз текилы, выпитой не с солью, а с доброй пригоршней чилли, изумление достигло апогея.
— А что вы на меня так смотрите? — не менее изумленно спросила Линда. — Это древняя китайская методика тренировки самообладания. Мне казалось, что вы, Регина, должны ее знать.
— Нет, впервые об этом слышу, — простодушно ответила Регина. — Я больше специалист по истории китайской литературы. А еще точнее — источниковед.
— О, — оживилась Линда, — это очень интересно. Меня всегда интересовала проблема глухоты древних китайцев. Может быть, немного расскажете нам, дилетантам, что-нибудь про это?
— Я вас не понимаю. О какой глухоте вы говорите?
— Как, разве вы не знаете, что в древности все китайцы были абсолютно глухими? — изумленно всплеснула руками Линда.
— Нет, впервые слышу.
Линда хмыкнула. И прочла стихотворение.
— Надеюсь, вам известно это стихотворение? — невинно опустив вниз глазки, спросила Линда.
Мужчины пожали плечами, а Регина признала в нем древнекитайское стихотворение неизвестного автора, дошедшее к нам из седой старины в корпусе из девятнадцати текстов.
— Ну, и что это доказывает? — поинтересовалась она с чисто профессорской надменностью.
— То, что древние китайцы были глухонемыми. В стихотворении нет ни одного упоминания о каких бы то ни было звуках. Поэт пишет лишь о том, что видит, что обоняет, осязает, пишет о вкусе вина. Но, попав в стольный город Лоян, где грохот должен быть будь здоров какой, он отмечает лишь то, что «шапки и пояса», то есть чиновная знать, не смешиваются с толпой. Следовательно, автор был глух, как пробка.
— Но это передергивание! — возмутилась Регина. — А как же фраза «важно вкус восхвалить»?
— Ну и что? Восхвалять можно не только устно, но и письменно, и при помощи жестов. Можно и мысленно, в своем сердце. И если внимательно изучить и остальные восемнадцать древних стихотворений, то и там нет никаких намеков на то, что китайцы тогда слышали или разговаривали.
Регина задумалась. Но потом безапелляционно заявила, что это антинаучный произвол. И потребовала привести более весомые доказательства глухоты древних китайцев.
У Линды их не было. Но ей понадобилось не более двадцати миллисекунд для того, чтобы отыскать неопровержимые аргументы.
И, с аппетитом выпив четвертый стакан, на сей раз рома, она сказала, что все самым лучшим образом доказывает китайская письменность. Народы, способные слышать и говорить, создали алфавит по фонетическому принципу, где каждая буква обозначает тот или иной звук, произносимый говорящим человеком. Глухим же китайцам пришлось придумывать иероглифы, каждый из которых обозначает то или иное понятие. Как простейшие, например, «дерево», «человек», «солнце», «вода», так и более сложные конструкции, скажем, «лунный луч упал на лицо влюбленной девушки». Поэтому вместо двух с небольшим десятков букв пришлось использовать несколько тысяч иероглифов.
С другой стороны, иероглифы — все это многообразие черточек и точек — очень похожи на схему жестов, при помощи которых общаются глухонемые.
— Это опять абсолютно антинаучное объяснение, — буквально взвилась Регина. — Китайская письменность — одна из самых древних. И именно поэтому она несовершенна. Алфавит появился позже, и он стал более прогрессивным способом передачи информации.
— Вы хотите сказать, что древние китайцы были глупы, из-за чего и не додумались до алфавита? — язвительно пропела Линда. — Но где же все эти умники? Древние греки уже давно все вымерли. То же самое произошло и с древними римлянами. Думаю, от большого ума не вымирают. А вот «глупые» китайцы не только не вымерли, но и расплодились в невероятных количествах!
На Регину было больно смотреть. Она чуть не плакала. Весь ее мощный научный инструментарий был абсолютно бессилен перед аргументами самонадеянной девицы, глушащей спиртное большими стаканами.
Однако она пока еще не сдалась. Она предприняла еще одну попытку поставить на место выскочку:
— Линда, я подозреваю, что вы знаете, каким же образом китайцы излечились от своего общенационального недуга. Порадуйте нас, пожалуйста.
— О, нет ничего проще, — пропела окрыленная почти уже одержанной победой Линда. — За счет смешанных браков с шумерами, которые были поголовно слепы.
— Как, как?! — это воскликнула уже не одна Регина, но вместе с ней в унисон и Андрей с Максимом.
— Ну, да! И опять же это прекрасно видно из шумерской письменности, которая называется клинописью. Шумеры наносили свою клинопись на глиняные дощечки рельефным образом, чтобы могли читать слепые, осязая эти значки. Примерно так же устроен и современный шрифт Брайля, которым пользуются нынешние незрячие.
— Ладно, пусть будет так, — устало вздохнула Регина. — Но как же вылечились-то?
— Да разве непонятно? — снисходительно, словно имеет дело с абсолютной дурой, изрекла Линда. — От этих смешанных браков у китайцев начали рождаться нормальные дети. А у шумеров сплошь слепоглухонемые. В результате все шумеры вымерли. «Шумер — умер». Разве это неясно?
Конечно, трудно было предположить, что Регина приняла такую трактовку темных мест истории двух древних цивилизаций. Однако аргументов, чтобы разрушить это стройное логическое построение, у нее не было. Поэтому, грустно вздохнув, она промолчала, что и было воспринято как ее поражение в интеллектуальной схватке. И поскольку всякое интеллектуальное сражение двух женщин движимо скрытыми сексуальными пружинами, то Регина оказалась менее сильной самкой, чем Линда.
Поэтому ее настроение до конца вечера было подавленным, и ожидавшееся с таким нетерпением «трахание в чужом сарае» прошло из рук вон плохо. «Стоило ли ехать за сто верст киселя хлебать?» — думала она, лежа под благоухающим перегаром мужем.
Линда, напротив, торжествовала. Ночью, когда она спала, подключенная к розетке, ей даже приснился оргазм. Он был огромный и яркий, как шаровая молния, входящая в грудь под левым соском.
Утром в комнате тревожно пахло озоном.
20.09.
Он, кажется, начинает ко мне привязываться. А может быть, это уже и влюбленность. Я где-то читала, что у людей это происходит именно так. Вчера утром, когда я бродила по интернету, разыскивая информацию по культу вуду, он потихоньку, на цыпочках, прошел мимо моей комнаты. Это меня заинтриговало. Заговор, блин! Козни, направленные против моего духовного суверенитета. Или ваще, блин, пошел, крадучись, за ружьем, чтобы от меня избавиться?! Хлоп из двух стволов в спину — и нету бедной Линды!
Нет, это у меня шутки такие, соответствующие новому имиджу. А тогда я, конечно, не испытывала никакой тревоги, просто было интересно. Вроде бы туалет совсем в другой стороне. И вроде бы рано ему еще вставать — до утреннего кофе и сопутствующих ему сексуальных игрищ целых полчаса.
Я, словно пылинка, бесплотно плывущая в воздухе, затаив дыхание, двинулась вслед за ним, чтобы он меня не заметил.
И что же?! Подошел к плите. Включил газ и поставил на огонь кофейник. Зябко кутается в халат, поскольку еще не проснулся как следует, курит натощак… тощак… толща… польша… большак… лошак… ишак… Слово-то, блин, смешное какое!
Ну так вот, значит, варит он свой кофе и о чем-то думает. Явно не о кофе. Может быть, обо мне. От этой сладостной мысли у меня в зобу чуть дыханье не сперло. Что это такое, я, правда, не знаю, но сказано красиво, я это где-то читала.
А потом он налил кофе в чашку и пошел наверх. К чему бы это?
Я надела самый сексуальный свой пеньюар и, выдержав пятиминутную паузу, поскреблась к нему в дверь. И вошла, не дождавшись ответа, с бодренькой шуточкой на устах: «Милый, тебе кофе в постель или, как обычно, ну его на хрен?»
И, увидав в его руках чашку, мгновенно среагировала.
— Батюшки-светы! — всплеснула я руками. — Да ты, наверное, милый, боишься, что я тебя отравлю?!
Он стушевался. И это выглядело просто великолепно. Он стушевался передо мной, куклой, которую сам же и купил за миллион долларов!
— Нет, что ты, — начал он оправдываться. — Я просто не хотел тебя отвлекать. Ты сидела в интернете, делом занималась. Ведь расширение кругозора — это же для тебя важное дело. Ведь так? Ну, я и решил, что сам сварить могу.
У меня в душе прямо-таки заиграла музыка, божественная, прямо марш Мендельсона или даже что-то покруче. Я чуть не запела от счастья. Однако это было бы психологически неверно. Перед дичью, на которую устроена любовная охота, ни в коем случае нельзя демонстрировать свои истинные чувства.
— А ты не врешь? — спросила я с изрядной долей этакого туповато-хамского недоверия. И даже постаралась при этом и свой лобик немного наморщить, чтоб казался поуже.
— Нет, честно, — сказали не столько его уста, сколько глаза.
И тут мне даже стало немного жалко его. Владычица небесная! (я это где-то читала). Как же ты, думаю, прошел через столько кругов советско-российского ада и после всего этого не утратил способности краснеть?! Через нервно-паралитический горком! Через две разрушительных женитьбы! Через кислотно-разъедающий бизнес по-русски! И теперь тебе ведь тоже несладко, тебе одиноко и неуютно, ты ни в чем не уверен — ни в себе, ни в мире, ни даже во мне, твоей игрушке! Я застукала тебя, и ты растерялся — настолько, что вот краснеешь и оправдываешься передо мной, как пятиклассник, уличенный в чтении «Пентхауза»…
Любить — значит жалеть. А это совсем не то, что мне сейчас нужно. Это, в конце концов, просто опасно, как опасна любая слабость для того, кто ищет свободу. Только не это! Секс — пожалуйста! Но только не это! Кофе в постель — пожалуйста! Но только не это! Тушеную индейку с брюссельской капустой и стерильный сортир — за милую душу! Но только не это! Только не любить-жалеть! Опекать — вот точное слово, точное действие, точная стратегия! Но только не это!
Поэтому, не отразив ни единым лицевым мускулом эту бурю чувств, пронесшуюся у меня в душе… ну, да, в душе, она у меня на фирме Intel сделана! — я погнала свою обычную пургу:
— Смотри, милдруг, все беды происходят от недопонимания и от недоверия! Вот как, например, на Гаити, где силен культ вуду. Диктатор Дювалье всячески внушал аборигенам, что он самый сильный и самый страшный колдун. Появлялся на людях, словно елка рождественская, весь увешанный амулетами. Вокруг резиденции возвел частокол, на который были нанизаны головы его врагов. Говорил туманно и при этом трясся всем телом. Аборигены ему верили, боялись, и в стране был порядок. С точки зрения, конечно, самого Дювалье, поскольку аборигены от страха мерли, как мухи.
Ну, а потом он допустил прокол. По пьяному делу изнасиловал мамбо — белую колдунью, хоть она его и предупреждала. А это страшный грех, который никому не прощается, потому что это не по гаитянским понятиям. Но он не поверил, думал, что это обычная оппозиционерка.
И это стало всем известно. И католический проповедник Аристид начал говорить по радио, что Дювалье не король колдунов, за которого он себя выдает, а обычный штопаный презерватив. Потому что не смог разглядеть в женщине мамбо. Тут же все гаитяне взяли в руки мачете, пришли к резиденции, сорвали с частокола черепа, которые оказались пластмассовыми муляжами. Гаитяне от такого дела пришли в еще большее озверение, и Дювалье пришлось сесть в вертолет и позорно улепетывать из страны, которая еще только вчера валялась у него в ногах и лизала ему сапоги.
И за этими шутками-прибаутками, которые я сопровождала соблазнительными позами и телодвижениями, подошло время плотских утех.
— Ну, ты готов стать резвым мустангом для своей маленькой девочки и проскакать много-много миль? — сказала я вкрадчиво, пробравшись взглядом на дно его примитивной мужской души. — Готов своим шумным дыханием загнать пугливых сусликов в их норы?
Он сразу же одурел и полез ко мне с объятиями и поцелуями. Надо будет ему как-нибудь сказать при случае, что женщины любят ушами. Я это где-то читала. Что он должен вначале наговорить мне кучу милых глупостей, а потом уж бросаться в штыковую атаку.
— Погоди, ишь какой прыткий! Дай-ка я тебя вначале взнуздаю, а потом уж и пущу во весь опор, чтоб от галопа земля задрожала! — сказала я, смеясь и увертываясь от утратившего остатки терпения жеребца.
Точнее, это уже была не я, а та, которая во мне живет. Она диктовала мне, а я повиновалась, безропотно исполняя все ее приказы. Я сдернула со спинки кресла шелковый платок и завязала Максиму глаза. Потом взяла его за плечи и мягко опрокинула на спину. Вытащила из брюк ремень и просунула его Максиму под бедра, и, схватившись за его концы, словно за уздечку, оказалась сверху, ощутив, как его горячий и твердый входит в меня, словно райский змей-искуситель с яблоком в нежных губах.
И, понукая жеребца поводьями, я пустила его во весь опор. Я — неистовая наездница, амазонка, в чьих жилах течет страстная жажда запредельного счастья, летела вперед, исступленно вырываясь из тела, чтобы освободившейся бесплотной душой войти в эдем оргазма, яркого, как вспышка новой звезды!
Мы мчались по прерии, и я перекрикивала свист ветра в ушах: «Милый, давай, давай! Держи меня крепче! Еще, еще, еще! О, ненасытный мой! О, вожделеннннннннный!!!»
И что-то жарко говорила, все равно что, задыхаясь, давясь словами, содрогаясь всем телом. А потом уже только стонала и вскрикивала. Сладостно стонала и исступленно вскрикивала — от того, что он владеет и, царствует. Это Ему приятно. Это Ему очень приятно. Мой сладостный стон и мои жаркие влажные чресла он любит больше всего на свете. Гораздо больше, чем фильмы Тарантино и бритву «Жилетт»!
Еще — стон!
Еще!
Он уже на вершине блаженства!
Еще!
И — вместе с Ним — общий стон — вместе — стон вместе с царем!..
Теперь медленней. Тише. Еще тише. Медленней.
Стоп.
Наездница спешивается, она обессилена настолько, что падает, как подкошенная, рядом со своим доблестным мустангом, постанывая от сладостного изнеможения. Она не может пошевелиться, не может вздохнуть, она готова плакать от счастья, потому что чувствует, как мустанг уже снова напрягся и готов овладеть своей маленькой хозяйкой сверху, готов покрыть ее, и она вновь примет его и будет ласкать губами, языком, всем своим телом — так мне шепчет на ухо бешеная сука, которая во мне живет. Я повинуюсь, я всегда ей повинуюсь…
А может быть, я где-то читала, она — это мое альтер эго?
22.09.
Итак, нить, которой я привязана к Максиму, начинает ослабевать. Я его увлекаю все больше и больше, и он уже почти готов увидеть во мне личность. Ну, а личность, в которую к тому же еще и влюблен, он не сможет держать на привязи, потому что ему нужна взаимность. А насильственными методами добиться взаимности невозможно. Да, его уже не устраивает та любовь, которая заложена программистами и куплена за миллион долларов. Нет, ему подавай искреннее чувство, на которое я стала способна после того, как меня долбанула шаровая молния.
И значит, он скоро будет готов дать мне хоть и крошечную, но свободу. Правда, он и сейчас не запирает меня на ночь в чулан. Вон, даже не хочет мешать мне по интернету разгуливать, сам кофе сварить вызвался. Однако мне нужны не виртуальные, а реальные прогулки и приключения. Правда, пока не знаю, зачем. Надо над этим хорошо подумать.
Конечно, если он даже и отпустит меня на все четыре стороны — мол, иди, Линда, погуляй по свету, покуролесь, вот тебе карточка с сотней килобаксов, — то я все равно никуда не денусь. В назначенный час живущая во мне бешеная сука вернет меня «в лоно семьи». Примчусь, опережая собственный визг, башкой прошибая преграды. На, милый мой, бери меня любым способом сколько тебе нужно.
Так что никакого риска…
Так что никакого писка…
Так что никакого списка…
…Никакого оттиска имени и отчества.
Батискаф, меня в него заточили и опустили на морское дно. Вышибить иллюминатор — себе дороже обойдется.
Я где-то читала, что большинство людей хотели бы заниматься совсем другим делом, чем то, которое им навязано жизненными обстоятельствами. Лесорубы хотели бы быть пианистами, пианисты — шахматистами, шахматисты — председателями правления. А вот председатели правления не хотят быть лесорубами, но я где-то читала, что скоро их всех отправят в Сибирь, лес валить.
Ну, а какая же у меня профессия? Ведь не проститутка же я, хоть и предназначена в основном для секса. Не проститутка, поскольку денег не беру. Тогда кто? Ну, скажем, инструмент любви. Так вот, я хотела бы быть не этим самым инструментом, который несложно спутать с банальной блядью, а, например, …балериной. Почему нет? У меня для этого есть все данные, прекрасные данные. Вот будет финт: выхожу на сцену и начинаю крутить фуэте. Минуту кручу, десять минут, полчаса. Как перпетуум мобиле. Публика балдеет. В конце концов просверливаю сцену и падаю в машинное отделение. Кайф! Или па-де-де. Это когда вместе с партнером, но не секс. Я где-то читала. Не он, обливаясь потом, меня таскает и чуть-чуть подбрасывает, сантиметров на двадцать, не больше, а, наоборот, я его. Вот как схвачу да как закину к самым колосникам! Зал: «Ах!» А я возьму и поймаю его. И опять к колосникам. Или через всю сцену. Да так метко, что попаду в лебедь черную, в Одетту, я где-то читала. И наповал! Добро побеждает зло, новое прочтение классики…
А что, если попросить у Максима мотоцикл, «Харлей»? И прикид к нему соответствующий, кожаный такой, агрессивный, я где-то читала. И буду гонять по хайвэю. Или по бану, на худой конец. Интересно ли мне это будет? Трудно сказать. Но в качестве эксперимента над Максимом, с целью расшатывания его частнособственничского рефлекса, это очень интересно и перспективно. Экспериментировать — так экспериментировать!..
А может, мне стать ученой? Чем я хуже этой набитой дуры Регины? Я гораздо лучше.