Граф Мирабо

Мундт Теодор

Часть третья

 

 

I. Из Парижа в Берлин

В последних числах декабря месяца 1785 года с наступлением ночи дорожная почтовая карета медленно двигалась между Тулем и Верденом. Обильно падавший снег препятствовал ее более быстрому передвижению и вызывал частые остановки.

Дорога шла по берегу реки Маас, на крепко замерзшей ледяной поверхности которой, дрожа, отражались бледные лучи месяца. С наступлением полуночи дорожный экипаж свернул по дороге в лес.

Кругом царило полнейшее безмолвие, нарушаемое лишь морозным треском сучьев на деревьях да неприятным карканьем ворон. Сидевшее в карете общества было погружено в глубокий сон за исключением одной только собаки, лежавшей у ног своего господина; она, не находя покоя, тихо визжала, чем постоянно нарушала сон молодой дамы, сидевшей в другом углу кареты. Наконец, дама решилась, как видно, не спать более. Заботливо оглядев своего спавшего соседа, закутанного в большую шубу, и, напротив себя, маленького мальчика, уснувшего на коленях няни, она высунулась в опущенное окно кареты. Прекрасные глаза ее глядели ясно и пристально в сверкавший белизною густой лес, тянувшийся у самой дороги, при этом облитые лунным светом и дрожавшие инеем группы деревьев принимали очертания всевозможных фигур.

– Ты, право же, несносна, Сара! – шепнула она, нагибаясь к собаке, опять жалобно, тихо визжавшей. – Тебе, верно, страшно ночью в замерзшем лесу? Не чуешь ли ты привидений, глупая Сара?

При этих словах Генриетта сама начала испытывать некоторую робость. Быстрым движением она высунула опять голову в окно кареты, но в ту же минуту отдернула ее назад, как бы ища помощи в прикосновении руки Мирабо, случайно опустившейся на ее колени. Вид спокойно спавшего подле нее друга, казалось, вновь рассеял ее тревогу.

Она стала опять любоваться ночным зимним ландшафтом, окружавшим ее, и мысленно начала бранить себя за то, что дала волю своему воображению, показавшему ей какие-то видения. Как раз в эту минуту опять привиделось ей, что какие-то темные фигуры подкрадываются к карете, то сопровождая ее, то вновь исчезая в лесу, то вдруг опять приближаясь и заглядывая страшными глазами внутрь кареты.

«Это были древесные сучья, вот как этот, – подумала Генриетта, отломав обледенелую ветку, всунувшуюся в окно, и тщательно рассматривая ее с желанием убедиться в пустой игре своего воображения. – Однако спать я не буду, чтобы хорошенько наблюдать за всем», – сказала она себе, вновь храбро вглядываясь в темноту ночи. Она представлялась себе в эту минуту ангелом-хранителем своих спутников и улыбалась временами Мирабо и маленькому Коко, правильное и непрерывное дыхание которых одно только нарушало царствовавшее кругом безмолвие. В эту минуту раздался пистолетный выстрел, направленный из чащи леса в карету, который, однако, кроме напугавшего треска, не причинил никому вреда, так как пуля вылетела в противоположное окно.

– Мой друг, мой друг, в нас стреляют! – с страшным испугом вскрикнула Генриетта, прижимаясь к Мирабо и с силою дергая его, чтобы заставить совсем проснуться. В эту самую минуту раздались почти одновременно еще два выстрела. Одна пуля попала в карету. Движения Генриетты, дергавшей только теперь вполне проснувшегося Мирабо, были, вероятно, причиной того, что выстрелы ни в кого не попали.

Собака принялась громко лаять, Генриетта жаловалась тихо про себя, а маленький Коко на коленях няни разразился громким криком.

Опомнясь немного от удивления, Мирабо принялся осматривать ребенка, чтобы убедиться, не ранен ли он. Затем, обратясь к своей подруге, сказал без малейшего признака страха:

– Это были не воры и не разбойники. Эти люди не так неопытны в отправлении своего ремесла. Разбойник, желая нас ограбить, не исчез бы после трех выстрелов, пущенных в карету. Он бы еще повозился с нами, чтобы вернуть свои издержка на пули и порох. Но эти дилетанты, стреляющие в карету, а затем предоставляющие все дело само себе, это – наемные убийцы. Работа их, однако, плохая, и я готов идти тысячью против одного, что они были наняты женщиной.

– Возможно ли? – с ужасом воскликнула Генриетта, прижимаясь к Мирабо. – В состоянии ли ты защитить и спасти нас? Ты оставил, вероятно, в Париже больших и сильных врагов. Не понимаю только, почему именно дамы велели бы стрелять в тебя? Нет, мой друг, это твое воображение, что они еще и этим способом тебя преследуют. К несчастью, им ведь незачем прибегать к таким средствам; ты вовсе не так немилостив к ним, Мирабо. Вспомни, друг мой, как часто я огорчалась этим.

В эту минуту, к удивлению своему, они заметили, что их карета повернула обратно и с невероятной скоростью мчалась по тянувшейся полем дороге, в направлении, казалось им, к тому самому месту, откуда они недавно выехали. Мирабо окликнул своего слугу, но его на месте, на козлах рядом с ямщиком, не было.

Ямщик заявил, что он немедленно, ближайшим путем намерен вернуться на свою почтовую станцию, считая лес небезопасным. Слуга же Мирабо, продолжал он, от ужаса и страха убежал.

Никакие увещевания, ни брань со стороны Мирабо не могли изменить принятого возницею решения; он только все сильнее погонял лошадей, так что приходилось бояться, чтобы экипаж не опрокинулся на плохой дороге.

– И ты вправду подозреваешь, что женщина могла нанять против тебя убийцу? – вновь спросила Генриетта, думавшая не о новой опасности, а о сказанных ей словах Мирабо. Пока тот, несколько смущенный, медлил с ответом, она тихо прибавила: – Говорят, госпожа Калонн очень красивая, но очень злая женщина. Я слышала, что она родом из Италии.

– А нам-то что до этого, дитя мое? – возразил Мирабо, смеясь, но в то же время жалея, что неосторожным словом выдал себя.

– Я не раз читала, как мстительны итальянки и как они бросаются с кинжалом и ядом, если только считают себя оскорбленными кем-либо, – продолжала Генриетта, боязливо придвигаясь к Мирабо. – Разве они не могли тоже велеть стрелять из пистолета?

– Нет, мое сокровище, этого я не думаю, – просто ответил Мирабо на этот наивный вопрос и, чтобы заставить ее замолчать, стал целовать ее уста. – Женщина, нанявшая убийц для меня, – продолжал он, – называется случай, преследующий меня во всех моих путешествиях. Было ли хоть одно, где бы мне не угрожала опасность? Вспомни нашу поездку в Лондон, когда мы чуть не погибли почти в самом порту?

Хотя это спокойное, полное достоинства объяснение далеко не вполне удовлетворило Генриетту, однако мысли ее обратились в другую сторону, потому что в эту минуту экипаж подъехал к почтовой станции, где царствовало уже большое волнение по поводу случившегося.

Объятый страхом слуга Мирабо пустился бежать и ранее возвратившейся кареты прибыл на станцию, где поднял всех на ноги своими страшными рассказами. Теперь он стоял у дверей кареты, помогая графу Мирабо выйти из нее.

Мирабо тотчас же стал громко звать почтмейстера, и как только тот нерешительно и в страхе появился, то услышал громовое повеление дать другого ямщика или же приказать этому, повернувшему обратно против воли путников, немедленно продолжать путь.

Ямщик заявил, что он не поедет вновь по той же дороге, потому что лес полон разбойниками и убийцами, и он не может рисковать своею жизнью и своими лошадьми. Напрасно убеждали его, что нельзя опасаться нового нападения, потому что разбойники должны же предположить, что тем временем о них оповестили, человек стоял на своем; почтмейстер же заявил, что, во всяком случае, продолжать путь без риска можно лишь через несколько часов, ввиду поврежденных при последней быстрой езде колес экипажа.

Мирабо пришлось согласиться на такую задержку, хотя и с вспышками гнева. Няню с Коко проводили в комнату почтовой станции, где едва уместилось еще несколько лиц, а потому Мирабо и Генриетта предпочли оставаться на воздухе, несмотря на резкий ночной холод. Темное небо было усеяно мириадами сверкавших, точно огненные искры, звезд. Генриетта мечтательно глядела в бесконечную высь, ближе прижимаясь к Мирабо, набросившему на плечи нежной подруги часть своей великолепной шубы. Генриетта стала сильно кашлять. Утомление в пути, предпринятом Мирабо с такою поспешностью, отзывалось на ее пошатнувшемся с некоторых пор здоровье.

– Скажи мне, Мирабо, – начала она после минутного молчания, – отчего ты так страшно спешишь с этим путешествием? Я не жалуюсь, потому что минута, подобная настоящей, когда я с тобою вдвоем, под чудным звездным небом, вдали от целого мира, вознаграждает меня за все приключения и весь мой страх. Но холод силен, и я боюсь, как бы маленький Коко серьезно не пострадал от ночного путешествия.

– Он уже четырехлетний молодой человек, – возразил Мирабо шутя, – и должен со временем стать настоящим мужчиной, а для этого нужно смолоду привыкать к разным невзгодам. Впрочем, думаю, все обойдется благополучно; он хорошо закутан, и няня, провансальская крестьянка, не спускающая его с рук, согревает его своим полным жизни дыханием. Спешу же я так потому, – прибавил он, помолчав и вперяя взор на двигающиеся над его головой звезды, – что великие люди походят на эти небесные светила. Вот мы видим их и повергаемся в прах перед их сиянием. А в эту же минуту они двигаются над нами во всем своем великолепии, и не успеем мы опомниться, как уже они исчезают для нашего взора.

Генриетта вопросительно смотрела на него.

– Ты смотришь на меня с удивлением, – продолжал он, – не подозревая, что я говорю о могущественном северном короле, в столицу которого мы едем. Этот король – Фридрих Великий, о котором в Париже при нашем отъезде уже думали, что он при смерти и что его часы сочтены. Мы спешим, потому что для меня важно застать его еще в живых. Лицезрение великих людей приносит счастье. Положение Европы должно измениться, как только закроются глаза Фридриха. Нам важно знать, каково положение Франции, вот почему мы так спешим в Берлин. Наше правительство не может довериться своему тамошнему посланнику – беспомощному глупцу. Дело не только в том, чтобы немедленно выслать в Париж курьера с известием о смерти Фридриха Великого, но чтобы известие это сопровождалось верными сведениями о положении вещей в Пруссии и Германии. Вот почему, мое сокровище, мы летим в Берлин точно в сказках, сквозь холод и опасности!

Генриетта хотела благоговейно поцеловать его руку, но он нежно обнял ее.

Дорожный экипаж был исправлен, и ввиду начинавшегося рассвета, а также щедрого обещания «на водку» сомнения ямщика тоже рассеялись.

Путь лежал через Нанси, Франкфурт-на-Майне и Лейпциг в Берлин, куда граф Мирабо благополучно прибыл со своей «ордой» в один прекрасный январский день нового, 1786 года.

 

II. Посещение графом Мирабо Фридриха Великого

Остановясь временно в «Виль де Пари», одной из лучших гостиниц Берлина, Мирабо, не теряя ни минуты, решился просить аудиенции у Фридриха Великого.

Подойдя к письменному столу, он набросал на лежавшем на нем листе почтовой бумаги следующие строки:

«Государь,

Это, конечно, слишком большая дерзость – осмеливаться просить аудиенции у вашего величества, когда не имеешь возможности говорить о вещах, могущих представить особый интерес. Но если вы простите французу, нашедшему со дня своего рождения мир наполненным вашим именем, его желание узреть ближе, чем обыкновенно видят королей, величайшего мужа настоящего и еще многих столетий, то благоволите оказать милость, дозволив мне прибыть в Потсдам для выражения вам моего благоговения.

С глубочайшим почтением, государь, остаюсь вашего величества преданнейшим и всепокорнейшим слугою

Граф де Мирабо».

Прочтя письмо Генриетте, нашедшей его легкие по слогу и гордые выражения достойными графа Мирабо, он запечатал конверт и, позвонив, приказал доставить ему верного человека, с которым бы он мог послать письмо королю в Сан-Суси.

Лицо такое нашлось тут же в гостинице. Письмо было отослано и принято в Сан-Суси самым благосклонным образом. На следующий день Мирабо получил ответ короля. В собственноручном любезном письме король назначил Мирабо один из ближайших дней, в который желал бы принять его в Сан-Суси.

В величайшем нетерпении, едва ли когда им испытанном, провел Мирабо время до назначенного ему дня. Все другие визиты в Берлине были им отложены до возвращения из Потсдама. Одному только министру Герцбергу он передал свое рекомендательное письмо и в тот же день был принят этим высокопросвещенным государственным человеком с простою, почти патриархальною любезностью.

Наконец настал столь пламенно желанный день, когда Мирабо должен был предстать перед лицом Фридриха Великого, слышать его голос, быть в его близости.

Генриетта, всегда помогавшая ему при туалете, хотела сегодня отнестись к этому с особым старанием, но Мирабо настоял на самой обыкновенной и простой одежде, в которой он появлялся всегда и в высшем парижском обществе. Это был английского покроя черный фрак, который он начал носить в последнее время, без малейшего украшения из золота, серебра или кружев, чулки и башмаки. Однако Генриетте удалось убедить его для пополнения праздничного костюма надеть слегка завитой и напудренный парик с висевшим позади мешком волос, в последнее время лишь изредка и в особых случаях надевавшийся им в Париже. Прелестная плутовка доказывала, что не может же он явиться перед королем как сорванец с развевающейся гривой, а должен иметь вид почтенного и приличного человека, хотя бы он и не был им на самом деле.

Мирабо добродушно согласился на ее просьбу, заметив, однако, что именно перед королем и нужно было бы ему показаться со своей свободной гривой. Удовлетворенная его куафюрой, Генриетта повесила ему на шею неразлучный с ним лорнет, которым, если он его не держал перед глазами, то при своей живости постоянно играл и вертел, так что лорнет составлял неотъемлемую часть его туалета и манер.

Почтовая карета ждала уже внизу. Генриетта проводила до нее своего друга, и он пустился в путь так быстро, как только позволяла плохая дорога из Берлина в Потсдам, и прибыл к замку Сан-Суси как раз к назначенному королем часу.

Мирабо немедленно вошел в замок, у ворот которого нашел одного-единственного часового, что произвело на него малоторжественное впечатление, как будто он приехал не к королю, а к какому-нибудь полковнику или капитану прусской армии.

Спросив генерал-майора, графа фон Герца, как было ему указано в письме короля, Мирабо был проведен часовым через пустой и совершенно безмолвный коридор в большую залу, где один лишь прусский офицер усердно грелся перед пылающим камином.

При входе Мирабо офицер встал и, пристально всматриваясь в него, сделал несколько шагов ему навстречу, по-военному отвечая на легкий поклон вошедшего. На вопрос Мирабо о графе Герце он с величайшею любезностью заявил, что он и есть перед ним; когда же и Мирабо отрекомендовался обычными словами приветствия, граф Герц прибавил, что он немедленно будет иметь честь доложить королю о прибытии графа Мирабо, вслед за этим исчез, войдя в самую крайнюю дверь залы. Выслушав по его возвращении, что король не более как через четверть часа покажется там, в дверях своего кабинета, Мирабо обратился к графу Герцу с вопросом, получил ли он высланный ему вчера по почте пакет с книгами и не вручил ли он его уже его величеству.

Дав утвердительный ответ, граф Герц любезно прибавил, что король благосклонно поручил ему изъявить за это графу Мирабо свою благодарность. При этом король заявил, что ему чрезвычайно интересно знать, какой счастливый случай мог занести в Берлин такого путешественника, как граф Мирабо.

По прошествии четверти часа открылась дверь из примыкавшего к зале кабинета, и в ней на минуту показался король. Мирабо едва заметил сделанный им легкий знак рукой, но граф Герц тихо объяснил ему, что это есть повеление войти к его величеству, и, взяв Мирабо за руку, ввел его в кабинет.

Обычная уверенность и некоторое легкомыслие, с которыми Мирабо повсюду являлся, почти оставили его в ту минуту, когда он очутился в непосредственной близости к великому монарху, бросившему на него молниеносный испытующий взгляд, а затем ответившему на действительно полный благоговения поклон Мирабо медленным, дружелюбным наклоном головы.

Маленькая, согнутая, с трудом, дрожащими руками опирающаяся на палку фигура Фридриха поразила Мирабо. Смущенный в первую минуту тем, что должен смотреть сверху вниз на поникшую от старости и болезни голову монарха, он мысленно представил себе всю славу мира, почившую на этой голове, и казалось ему, что смотреть на нее он может только снизу вверх.

Едва они вошли, король кивнул сопутствовавшему Мирабо графу Герцу, чтобы тот оставил их одних, что, как Мирабо узнал в приемной, делалось королем для тех, кого он хотел отличить. Это ободрило Мирабо, которому теперь, с просвечивающей в голубых глазах улыбкой, король указал на середину комнаты, где тотчас же, с легким вздохом, опустился в стоявшее у камина кресло, указав Мирабо на стоявший напротив табурет.

– Ваше посещение, граф, застает меня в борьбе со злой болезнью, – начал король голосом, здоровый и полный звук которого составлял разительную противоположность с его видом. – Но противостоять привету из прекрасной Франции не так-то легко, даже когда едва можешь насладиться им. Вы привезли мне прекрасные книги из Парижа, благодарю вас. Мой друг, маркиз Кондорсэ прислал мне замечательные вещи, недостает только его жизнеописания Вольтера, которым я, понятно, сильно интересуюсь. Недавно еще писал он мне, что труд этот окончен, а между тем не прислал его. Не знаете ли?.. – тут сильный кашель прервал слова короля, начатые таким уверенным тоном, а закончившиеся едва внятными звуками.

Мирабо пришлось для ответа переждать приступ кашля короля, и он воспользовался этими минутами, чтобы осмотреться вокруг себя.

В маленьком кабинете, где он находился, все было так просто, без малейшей пышности, как если б Мирабо сидел в рабочей комнате одного из своих друзей-литераторов в Париже. Плотно уставленные ряды книг по стенам заменяли мебель. Маленький письменный стол был завален бумагами и книгами; единственным же украшением на мраморном выступе камина были золотые часы, нарушавшие тишину равномерно двигавшимся маятником.

Быстро осмотрев комнату, Мирабо перевел было глаза на более чем скромный костюм короля, когда почувствовал на себе его проницательный взгляд, полный одновременно доброты и злости, благосклонной мягкости и едкой иронии.

Король ждал теперь, по-видимому, его ответа, и Мирабо проговорил, благоговейно склоняясь, чего не делал еще ни перед кем:

– Государь, я счастлив, что вашею милостью я приравнен к моим великим соотечественникам, которые должны были бы сидеть здесь, у ног вашего величества, и слышать ваш голос, и что я, овладев их правом, осмеливаюсь говорить с вами. Да, Кондорсэ кончил свою «Жизнь Вольтера», но книга еще печатается в Женеве, где встретились к тому же некоторые препятствия.

За этим последовали воспоминания о Вольтере, причем у Фридриха слышались любовь и ненависть, восхищение и злая насмешка.

– А какова, собственно, цель вашего пребывания в моих владениях, господин граф? – спросил наконец король, меняя предмет разговора.

– Государь, – ответил с живостью Мирабо, – цель моя достигнута уже восхищением, которое возбуждается при виде состояния владений вашего величества. Кроме того, я хотел встретиться здесь с моим братом, маркизом Мирабо, желавшим испросить разрешения вашего величества для присутствия на маневрах в Берлине. Во Франции к тому же я испортил свои личные отношения, несмотря на то что оказал большие услуги министерству финансов. Наш министр финансов, господин Калонн, возненавидел меня за то, что я не пожелал впутаться в его займы и защищать его операцию перечеканки луидоров. Вот я и решился покинуть Францию до тех пор, пока я ей не понадоблюсь и она вновь не призовет меня. Быть может, такое ожидание и безумно, но оно вытекает из всего моего положения. Теперь я вынужден опираться на мою умственную деятельность и мой слабый талант, пока мой отец жив, так как только после его смерти буду обладать большим фамильным достоянием. Вот причины, государь, по которым я принял бы с благодарностью подходящее положение в чужих краях. Я хотел было уже отправиться в Россию, чтобы этой неразвитой и дикой стране посвятить свои свежие силы и услуги. Но я еще лелею надежду, что могу быть полезным вашему величеству. Это было всегда моей любимой мечтой и предметом моего честолюбия; до сих пор, однако, бурная молодость и горькая участь моей родины не позволили осуществиться этому чудному плану.

С величайшим спокойствием и вниманием король слушал его и, помолчав еще некоторое время по окончании речи Мирабо, сказал, пронизывая его блеском своих глаз:

– Возможно, граф, что в России вы имели бы успех, и я серьезно советую вам туда направиться. Моя добрая и прекрасная кузина, императрица Екатерина II, без сомнения, оценит ваши заслуги и талант. Я не хочу больше лишать ее ни одного француза. Довольно она уже сердилась на меня, что Вольтер принадлежал ей не весь, а отдавал кое-что своему старому другу, королю прусскому. Если же она узнает, что я отговорил еще и графа Мирабо ехать в Петербург, то моя жизнь может быть в опасности. Во всех отношениях вы мне кажетесь подходящим для царицы, господин граф, и сделаете там карьеру. Придется вам только хорошенько запрятать ваш образ мыслей, не так ли?

Граф Мирабо стал весь дрожать, как это случалось с ним, когда он думал, что не сумеет сдержать свои страсти. Видно было, что он вел сильную внутреннюю борьбу. Наконец одержанная победа отразилась на его просиявшем лице, и он, по-видимому, простодушно произнес:

– Что такое образ мыслей, государь? И разве Россия сделала что-либо худшее, чем другие государства? Я, например, искренний друг поляков и люблю этот несчастный народ всем сердцем. Но я далек от того, чтобы в раздроблении и разделе Польши винить одну Россию. Бывают события в истории, которые являются действием всех, а не кого-либо в отдельности…

Король, наморщив лоб, серьезно и задумчиво глядел перед собой. Грудь его стала тяжело вздыматься, и Мирабо почти раскаивался, что заговорил о Польше. Но через несколько минут лицо его вновь прояснилось, и, придавая разговору шутливый тон, король сказал:

– Если б Польша состояла только из полек, то государство было бы прочно и сильно. Там одни только женщины обладают удивительною силой характера; в сущности, они – мужчины в этом крае.

Однако утомление сказывалось все сильнее, голос короля слабел и наконец умолк. Мирабо в испуге вскочил и приблизился к креслу короля. Фридрих задремал, как это часто случалось с ним теперь.

Мирабо тихо, с величайшей осторожностью, чтобы не разбудить короля, выскользнул из кабинета. Притворяя за собой дверь, он еще раз посмотрел на бессильную, согнутую фигуру великого монарха и, потрясенный при мысли, что этот маленький комок, скорченный там, на кресле, так тяжело и болезненно дышавший, назывался Фридрихом Великим, робко, с тяжелым чувством вышел оттуда.

В аванзале он быстро сообщил графу Герцу о происшедшем в кабинете короля, что, как заявил граф, было обыкновенным и, к сожалению, неблагоприятным явлением.

Мирабо вздохнул свободнее, лишь очутясь на улице, на свежем воздухе, и сел в ожидавший его у ворот замка экипаж.

Погоняя кучера, он проехал обратно до Берлина так скоро, как только позволяла быстрота лошадей и состояние дороги.

 

III. Смерть Фридриха Великого

Уже некоторое время, как граф Мирабо устроился более по-домашнему в Берлине, заняв вместо комнаты в «Виль де Пари», большую квартиру «под Липами». Он завел прекрасный экипаж и лошадей, необходимые, говорил он Генриетте, при его многочисленных связях в Берлине, для поддержания его положения. Штат прислуги был увеличен, и два секретаря ежедневно работали для него над всевозможными выписками, извлечениями и перепиской.

Сам он тоже работал день и ночь, что причиняло немало забот о его здоровье нежной Генриетте.

Курьеры с депешами или подробными донесениями беспрестанно отправлялись графом Мирабо в Париж. Он зорко следил за всем происходившим при дворе и в берлинском обществе и возлагал большие надежды на то, что оказываемые им теперь услуги будут по достоинству оценены в Париже и доставят ему наконец подобающее положение.

В скором времени некоторые политические события вызвали его личную поездку в Париж, откуда после кратковременного пребывания он вновь вернулся в Берлин к оставленным им Генриетте и Коко. Отсюда ездил он ко дворам Брауншвейгскому и Дрезденскому, усердно следя за всем, что совершалось в напряженном политическом мире в ожидании приближающегося великого события.

Наступила уже середина лета 1786 года, и борьба Фридриха Великого со смертью, борьба, к которой прислушивались все европейские кабинеты, продолжалась уже пять месяцев. В начале августа стали даже распространяться слухи об улучшении, и сам король, казалось, с большей надеждой цеплялся за мысль о выздоровлении. Так, лейб-медик его, доктор Фрезе, впал почти в немилость за то, что, когда его спросили о свойстве болезни, осмелился выговорить раздосадовавшее короля страшное слово: водянка.

С другой же стороны, тем с большею уверенностью каждый день и каждый час ожидалась кончина короля Фридриха. 17 августа, ночью, какое-то особенное предчувствие заставило Мирабо велеть оседлать себе самую лучшую и крепкую лошадь, чтобы отправиться в Потсдам за получением верных известий. Уже несколько недель, как его верховые лошади стояли в конюшне под седлом, чтобы в случае чего немедленно воспользоваться ими, и у одра великого умирающего получить для своего правительства верные сведения. Он придавал величайшее значение тому, чтобы донести об этой кончине французскому правительству так скоро и точно, как только возможно, и, во всяком случае, быть первым, донесшим об этом в Париж.

В ту минуту, когда Мирабо, выйдя из дому, хотел сесть на лошадь, он увидал спешившего к нему одного из своих друзей, с которым в последнее время в Берлине особенно близко сошелся. Это был Нольде, молодой курляндец, живший уже несколько месяцев в Берлине и который так искренне и нежно привязался к Мирабо, что ежедневные дружеские отношения между ними существовали не только в обществе, но и в домашнем кругу Мирабо.

Нольде, в котором было нечто сердечное и детское, сделался товарищем игр маленького Коко и предупредительным другом госпожи Нэра, так что, причисленный к тому, что граф Мирабо с такой дружеской симпатией называл своей «ордой», он сделался нераздельным членом этой странствующей семьи, а также любезным исполнителем выпадавших на его долю поручений. Мирабо привязал к себе Нольде еще тем, что помогал ему советами в его недоразумениях с семьей, принадлежавшей к одной из лучших фамилий Курляндии. Семья требовала его возвращения в Курляндию, где готовила ему блестящее положение, а Нольде, ненавидя Россию и любя Францию, уклонялся от этого, надеясь через Мирабо попасть во Францию и предложить французскому правительству свои услуги.

И теперь, желая быть полезным Мирабо, он ежедневно доставлял ему, благодаря своей подвижности и обширным знакомствам в дипломатическом кругу, необходимые сведения из Сан-Суси. В эту минуту, несмотря на полночный час, он, едва переводя дух, поспешил прийти сообщить Мирабо, что саксонский посланник отправил только что курьера в Дрезден для донесения своему двору о почти уже последовавшей кончине короля.

Мирабо был поражен и задумался, положив руку на шею лошади, нетерпеливо рывшей копытом землю.

– И мы могли бы действовать подобным же образом, – сказал он наконец. – Пока мой курьер прискакал бы в Париж, борьба короля со смертью, без сомнения, окончилась бы уже. Будь я настоящим французским посланником в Берлине, я бы, конечно, так и сделал. Но в моем положении я должен быть особенно осторожным и скромным и не могу так легко бросать в окно деньги на курьера. Однако мысль об этой смерти не даст мне покоя ночью, и я не в силах оставаться дома. Еду в Сан-Суси, и если вы хотите порадовать меня, барон Нольде, то также возьмете лошадь и поедете со мною.

Нольде с радостью согласился, и оба друга, беседуя, ждали на улице, пока из конюшни Мирабо была подана барону оседланная лошадь.

Всадники неслись быстро, перебрасываясь лишь отрывочными, случайными замечаниями.

– Что король в величайшей опасности, – сказал Мирабо, – это я узнал уже сегодня утром от моих голубей, отлично мне служащих. Какая счастливая мысль была у вас, Нольде, устроить мне эту голубиную почту между Берлином и Потсдамом, потому что как только наступит катастрофа, Потсдам, вероятно, запрут, и нельзя будет тотчас же выслать оттуда гонца. Сегодня мои голуби прилетели с запиской от нашего потсдамского корреспондента: «Наступила сильная лихорадка и опухоль». Боюсь, однако, что мы приедем слишком поздно и не будем пропущены в Потсдам. Мне говорили, что как только наступит кончина монарха, потсдамские мосты будут подняты.

В эту минуту, подъехав к одному селению, они были поражены необычным оживлением перед гостиницей. Стонущая, при последнем издыхании лошадь лежала перед дверью, а соскочивший с нее всадник, тяжело дыша, сильным стуком в двери и окно старался вызвать хозяина. Когда он преуспел в этом, послышалось, именем короля, требование немедленно доставить ему лошадь, на которой он мог бы продолжать путь в Берлин.

Мирабо и Нольде встали с коней и подошли к этому человеку, курьеру из Потсдама, чтобы узнать от него более подробные сведения. Тот сказал им, что со вчерашнего полудня король находится в бессознательной дремоте, что кругом царит смятение и страх, и что он послан в Берлин еще за докторами, да вот лошадь пала под ним. Жители соседних с гостиницей домов тоже вышли на улицу и, слыша слова гонца, стали каждый наперебой предлагать свою лошадь как наилучшую.

Гонец сел на первую попавшуюся и поскакал дальше. Мирабо и его спутник поспешно и в глубоком молчании продолжали свой путь в Потсдам и скоро достигли ворот, в которые въехали полным галопом.

Проехав Бранденбургские ворота, мимо египетского обелиска, к замку Сан-Суси, они увидали массу жителей, направлявшихся к замку и движимых тревожными, еще накануне распространившимися слухами об опасном состоянии короля.

Мирабо и Нольде остановились у ворот, выходивших прямо на большую дорогу. Почти во всех окнах замка был свет, а внутри замечалось сильное движение. Стоявшая кругом молчаливая толпа, беспрепятственно поднявшаяся до самых верхних террас замка, составляла мрачную и торжественную раму этой картины. Изредка пробегал в толпе страшный, глухой шепот, но скоро опять воцарялась мертвая тишина, не нарушаемая, казалось, даже дыханием людей.

Встав с коней и отдав их подержать случившемуся тут надежному человеку, Мирабо и Нольде направились в самую толпу, которая, несмотря на свою печаль, почтительно расступилась перед внушительной фигурой Мирабо и пропустила иностранцев вперед. Они подошли таким образом к главному входу, через который Мирабо вошел с таким взволнованным чувством в незабвенный день своего первого посещения великого короля. Образ Фридриха Великого предстал ему тогда в своей славе и в своей поразительной бренности, и теперь, когда он мысленно видел его с выражением предсмертной борьбы на лице, потрясающий образ короля манил его к себе с невероятной силой.

Подъезжало множество экипажей; из них выходили знатные и высокопоставленные лица и их пропускали в замок. Мирабо не обращал на них внимания, хотя между ними было много его хороших знакомых. Он был так глубоко погружен в себя, что даже отстранял всякое другое впечатление, способное его рассеять.

– Этот бедный народ опять трогает меня, – тихо шепнул Мирабо своему спутнику. – В своей торжественно немой печали он подобен высеченным из камня изображениям египетских богов. Король умирает, но его настоящее величие живет в народе!

В эту минуту Мирабо почувствовал, что кто-то слегка дотронулся до его руки. Оглянувшись, он узнал в утренних сумерках фигуру принца Генриха, брата короля, который, незамеченный толпою и сопровождаемый своим адъютантом, маркизом Люше, направляясь к входу в замок, остановился в созерцании удрученной горем толпы.

Мирабо поспешил приветствовать принца подобающим его сану образом, но принц, сделав ему внушительный знак не обращать на него внимания, взял Мирабо под руку и шепнул ему:

– Войдем со мною в одну из боковых зал замка. Там министр Герцберг или граф Герц скажут нам, как идут последние минуты незаменимого монарха. Когда я был здесь в час ночи, тайный советник Зелле сказал мне, что лицо сильно изменилось, глаза мутны и безжизненны. Добрый Зелле плакал. Помощь докторов, конечно, бессильна.

– Теперь двадцать минут третьего, – сказал Мирабо, смотря на часы. – Утро наступает медленно, потому что тучи на горизонте. Осмелюсь ли с разрешения вашего высочества войти в замок вместе с моим спутником?

Принц с глубоким вздохом прошел вперед. В коридоре он шепотом сказал графу Мирабо:

– Когда свершится великое событие, мой друг, то нам придется начать совсем заново наши политические операции. Но что бы ни было, я остаюсь страстным, верно преданным другом Франции, в чем прошу вас, при случае, уверить господина Калонна. Каковы бы ни были обстоятельства, я буду действовать и бороться так, чтобы французская политика была на будущее время путеводною звездою Пруссии, потому что только как член французской системы Пруссия может обрести свое назначение в Европе.

– А что же мы сделаем с министром Герцбергом? – тихо спросил Мирабо. – Влияние его останется, по-видимому, значительным и при наследнике прусского престола. Я убежден более чем когда-либо, что для проведения в Пруссии французской системы, падение Герцберга необходимо. Своей агитацией ему удалось поднять на ноги английскую партию в Пруссии. Если Пруссия сделается союзницей Англии, то мы здесь напрасно жгли свое масло. Тогда на всю европейскую политику повеет другой ветер, и как знать, что произойдет.

– Что касается Герцберга, то я последовал вашему совету и вперед буду его помнить! – возразил принц Генрих едва слышным шепотом. – Вы посоветовали скрыть мою к нему ненависть и разыграть комедию примирения для внушения доверия ему и моему племяннику. Уже на днях я признал ваш совет, граф, весьма полезным и благодарю за него. Это, кажется, единственный путь, чтобы склонить моего племянника, Фридриха-Вильгельма, к принятию моих советов и постепенно, незаметным образом привлечь его на сторону Франции.

Перешептываясь таким образом, они прошли коридор и вошли в переднюю, где находился персонал королевской прислуги в большой тревоге и смятении. При входе принца и сопровождавших его лиц все почтительно замолкли, и только что принц хотел подозвать к себе одного из слуг для какого-то поручения, как открылась боковая дверь и показался министр Герцберг, страшно взволнованный и потрясенный. Узнав принца, он немедленно обратился к нему, но голос, заглушаемый рыданиями, не мог выговорить того, о чем, кажется, он хотел сообщить. Вскоре, однако, громкий стон и рыдания, разлившиеся подобно морю по всем залам Сан-Суси, объяснили то, чего плачущий министр не в силах был высказать.

Принц Генрих, убитый горем, провел рукою по глазам, но не мог сдержать хлынувшего потока слез. Покачиваясь, оперся он на минуту на плечо министра Герцберга, доброе и честное лицо которого выражало глубочайшее искреннее горе. Принц так сердечно пожал министру руку, что в эту минуту едва ли кто-нибудь мог усомниться в его искренности.

Теперь вновь раздалось отовсюду: «Король скончался! Фридриха Великого нет более!» Вышедший из кабинета короля камердинер Стрюцки, который закрыл почившему монарху глаза, сообщил окружившим его, что висящие над головой короля часы показывали двадцать минут третьего, когда прекратилось дыхание.

Печальное известие дошло до стоявшей вокруг замка толпы. Глухие жалобные стоны раздались в ней и, то затихая, то вновь усиливаясь, разнеслись, подобно волнам морским, по холмам и террасам вплоть до самого города.

Принц, чувствуя себя плохо, потребовал свой экипаж, чтобы вернуться в занимаемый им в последнее время в Потсдаме дворец. Он простился с Герцбергом новым сердечным рукопожатием, а с Мирабо взглядом, выразившим как тайное соглашение, так и намеренную сдержанность в присутствии министра.

Вслед за принцем поспешно удалился и министр Герцберг. При жалобных воплях стоявшего вокруг замка народа он сел в карету, чтобы отправиться в Потсдам для донесения ожидавшему его кронпринцу Фридриху-Вильгельму, новому королю Пруссии, потрясающего и многознаменательного известия.

Мирабо обратился теперь с просьбой к своему другу, барону Нольде, немедленно сесть на лошадей и спешить в Берлин, а там закончить несколькими, теперь ему сказанными графом Мирабо, словами лежащую у него на столе начатую депешу. В последнее время молодой Нольде выказал себя таким дельным помощником в подобных работах, что Мирабо мог ему смело доверить столь важное поручение, равно как и заботу по отправке нанятого уже курьера в Париж. Самому ему хотелось еще остаться немного в Сан-Суси для наблюдения за последующими в замке событиями.

Не прошло четверти часа, как Мирабо увидал короля Фридриха-Вильгельма II в сопровождении министра Герцберга. Прекрасная величественная фигура короля, выражавшего в эту минуту столько же достоинства, сколько и скорби, произвела на Мирабо, скрывшегося в нише приемной, приятное впечатление. Фридрих-Вильгельм II направился в кабинет, где лежал только что скончавшийся великий дядя, желая лично сделать некоторые распоряжения. Через некоторое время министр Герцберг вышел оттуда один. Грудь его украшена была орденом Черного Орла, пожалованным ему наследником престола в знак признательности и единомыслия.

Мирабо поспешно оставил замок. Найдя у дверей свою лошадь, вскочил на нее и помчался на большую берлинскую дорогу. Над его головой поднимались первые лучи восходящего солнца. Зрелище это заставило его остановиться на минуту и дать вздохнуть лошади. Мирабо приветствовал дневное светило, которое с гордым сознанием вечно новой жизни одарило его первой улыбкой после смерти великого короля.

 

IV. Суконная лавка Мирабо

В холодный февральский день 1789 года с крайней поспешностью и, видимо, взволнованный вышел Мирабо из дома, находившегося на базарной площади провансальского города Экс, в котором он жил с начала этого года. Он накинул плащ уже на улице, когда сильный холод напомнил ему, что в легком фраке он подвергает свое здоровье опасности. Но лицо его пылало, а на высоком челе от гнева выступила грозная жила.

– Как, милый брат, разве сегодняшнее заседание собрания дворян уже окончено? – спросила его дама, которую он, не замечая в своей порывистой спешности, задел довольно сильно и которая, весело смеясь, удержала его за плащ.

Мирабо узнал свою сестру, госпожу де Сальян, жившую в Эксе, с которой со времени пребывания в этом городе он возобновил самые искренние и дружеские отношения, привязывавшие его всегда к этой сестре.

– Заседание еще не кончилось, но Мирабо кончен навсегда для этого прекрасного собрания провансальских дворян, – возразил он с трагическим выражением. – Знай, сестра, что сейчас эти знатные господа из дворянства и духовенства почти выгнали меня. Можешь по мне видеть, как выглядит такой выброшенный за дверь, и чем более он сумел, – как, надеюсь, это удалось мне, – сохранить приличие и гордость, тем более жалким должен он казаться.

– Надо было ожидать, что это так кончится, – ответила госпожа де Сальян весело и не смущаясь, что всегда ободряюще действовало на Мирабо. – Я тогда же удивилась твоему мужеству, что ты приехал сюда в Экс для выступления в собрании, состоящего из твоих противников, которых оскорбляла до сих пор вся твоя жизнь и все твои деяния. Однако холодно, Габриэль. Проводи меня домой и расскажи мне там за чашкой шоколада все, что с тобой произошло.

– Нет, дорогая Каролина, благодарю тебя, – возразил Мирабо. – Выброшенный дворянством и духовенством за дверь не имеет времени пить шоколад, а должен думать о своем удовлетворении. Для этого еще сегодня предстоит мне много дела. Скажу тебе только, что это мой бывший тесть, маркиз де Мариньян, предложил исключить меня из собрания. Он встал и начал доказывать, что нарушена известная формальность, вследствие которой граф Мирабо не может оставаться членом собрания, признанного собранием владельцев ленных имений и лишь на таком основании желающего продолжать свои совещания. Это был, конечно, лишь противозаконный предлог избавиться от моей оппозиции, но мне ничего другого не оставалось, как взять шляпу и уйти из залы, отряхнув прах дворянства с моих ног. Но для господ дворян это примет опасный оборот. Коль скоро я отказываюсь выступить кандидатом от своего сословия в собрание государственных чинов, то я принадлежу исключительно народу и третьему сословию, которое, конечно, с триумфом понесет меня как своего представителя в зале заседаний в Париже, великий день открытия которых скоро наступит!

– Отчего же ты сразу не решился на это, Габриэль? – спросила госпожа де Сальян. – Ты избежал бы таким образом массы неприятностей в этом провинциальном гнезде, полном предрассудков и предубеждений против тебя. И меня избавил бы от огорчения. Ты ведь знаешь, что я по искренней любви к тебе, а также к Эмилии де Мариньян, твоей разведенной жене, не переставала трудиться над вашим примирением. Эмилия еще любит тебя, вся ее жизнь – вечная печаль и страх за тебя, а с тех пор как ты здесь, в Эксе, вблизи ее, она сидит в замке Мариньян и с пылающими щеками и заплаканными глазами грезит о своей первой любви. Сначала твой приезд сюда исполнил меня надеждами на осуществление моих планов. Но теперь все еще хуже, чем было. Твоей оппозицией в собрании дворян Прованса ты вновь сильнейшим образом возбудил против себя гнев старика Мариньяна. Он ведь был главной причиной твоего развода с женой. А теперь, когда его несогласие могло быть побеждено, явилось опять это новое яблоко раздора из-за выборов. Боюсь, что вся моя работа для вашего счастья ни к чему.

– Ты была всегда прелестной мечтательницей, Каролина, – возразил Мирабо, нежно поглаживая руку сестры. – Ведь ты знаешь, что теперь меньше, чем когда-либо, я могу воспользоваться твоей добротой, желающей наделить меня опять Эмилией де Мариньян. Настало время, когда мужчины должны действовать, терпеть лишения, бороться и приносить себя в жертву. Где тут думать о невестах, женитьбе, о старых и новых женщинах! Могу тебя уверить, Каролина, что, едучи сюда в Экс, я ни одной минуты не думал о том, что замок Мариньян отсюда на полмили. Я просто явился по разосланному правительственными синдиками приглашению, которым все землевладельцы Прованса, – а к ним нашими фамильными поместьями принадлежу и я, – созывались на назначенное здесь собрание дворян. Речь идет о выборах в государственные штаты, в которых Людовик XVI хочет ныне искать своего спасения, после того как должен был отбросить слабые костыли собрания нотаблей.

– Если бы ты не расходился с Эмилией де Мариньян, – возразила госпожа Сальян, печально вздыхая, – то был бы владельцем и ленных земель в Провансе; тогда эта в высшей степени печальная неприятность быть исключенным из провансальского дворянского собрания вовсе бы не могла случиться. Я уверена, что, узнав это, моя дорогая Эмилия будет в отчаянии.

– Эти господа, мои ленные родственники, всегда противились примирению со мной, – отвечал Мирабо. – Что же касается собрания дворян, то я рад теперь, что сбросил его со своих плеч. Признаюсь, что в какой-то миг я посчитал наиболее подходящим выступить на выборах в государственные чины депутатом от сословия дворян. Я всегда смотрел на дворянство как на настоящего предводителя народа в борьбе за свободу и право. Как бы я ни любил народ и третье сословие, как бы ни считал отныне его дело своим собственным, однако все-таки кое-что в нем отталкивает меня. Глупости этого сословия часто меня раздражали. Оно не имеет ни плана, ни знаний; часто горячится из-за пустяков, в которых неправо; в важнейших же вещах, где оно право, малодушно уступает. Но вот четверть часа, как мое положение вполне решено.

Тем временем пошел сильный снег. Погода сделалась неприятной, а так как экипаж Мирабо, заказанный им к закрытию заседания, не мог еще прибыть, то он предложил сестре войти с ним в суконную лавку напротив, с владельцем которой, по своему обыкновению, свел недавно знакомство.

Госпоже Сальян, находившейся какое-то мгновенье в некотором сомнении, тоже показалось удобным переждать непогоду, пока приведут экипаж.

– Знатная маркиза де Сальян портится своим братом, демократическим графом Мирабо, и должна войти в суконную лавку, – смеясь, сказал Мирабо, вводя сестру под руку в магазин. – Но ты была всегда доброю для народа душой, моя Каролина. Еще в отцовском доме живейшая симпатия соединяла меня с твоим благородным, ясным умом. Думаю, что ты всегда любила меня, куда бы и как бы судьба меня ни закинула. Твоим письмам, твоему совету обязан я не раз утешением в тяжелые минуты. Не правда ли, я могу рассчитывать на тебя и в будущем, вступая вместе с народом в большую борьбу, исход которой предвидеть нельзя?

Госпожа Сальян с искренней нежностью пожала его руку. Они направились в глубину магазина, потому что падавший снег мешал стоять у входа. Владелец магазина, Ле-Телье, обедавший с семьей в соседней комнате, не заметил вошедших. Прохаживаясь с братом взад и вперед по скромному магазину, свидетельствовавшему о его далеко не блестящих делах, госпожа де Сальян вновь приступила к своей излюбленной теме. Она рассказывала о глубоких душевных страданиях своей приятельницы Эмилии, которая со времени развода жизни не рада и влачит свое существование лишь мыслями и воспоминаниями о Мирабо. Часто приезжает она из Мариньяна лишь затем, чтобы поговорить с нею о нем или новую строчку в полученном, быть может, от него письме прижать к своим губам и омочить слезами. И сегодня, без сомнения, Эмилия приедет, вероятно, между шестью и семью часами вечера.

При этом тихим и взволнованным голосом госпожа Сальян стала просить Мирабо навестить ее сегодня в эти часы.

– Нет, милая Каролина, – возразил Мирабо серьезно, – не будем говорить об этом. Что однажды разлучено, тому не следует вновь соединяться. Никакой ведь новой и сильной органической связи нет. Чего бы я ни дал шесть лет тому назад, чтобы госпожа Мирабо после того, как lettres de cachet моего отца разлучили меня с нею, протянула мне сердечно руку прощения. Мне хотелось этого еще потому, что я был не совсем прав перед нею и желал бы это загладить. Но господин маркиз, ее отец, сообща с ленно-владельческой родней, перевесили все ее сердечные решения, и Эмилия выступила врагом против меня. С тех пор в урне моих воспоминаний она рисуется только как рельефный камень. Кто может камень вновь согреть для жизни? Удивительно, что теперь, на важнейшем распутье моей жизни, образ ее вновь предстал предо мною! Не желает ли она своими ленными поместьями отвлечь меня от того высокого и великого пути, на который судьба неотразимо влечет меня? Нет, эту феодальную возлюбленную я больше не поцелую. Пусть она плачет обо мне, потому что я теперь для нее потерян. Настоящая моя жена – народ. С нею я заключу священнейший и торжественный союз, дав себя избрать народом.

– Неужели действительно такие отношения, как те, что связывают тебя с известной госпожой Нэра, настолько сильны, что могут навсегда отвратить тебя от Эмилии, столь прекрасной, милой, обладающей умом, положением и богатством? – спросила госпожа Сальян. – Дорогой брат, я незнакома с твоей госпожой Нэра, никогда не видела ее, но предполагаю, что все хорошее, что ты мне писал о ней, верно. Однако эти особы в один прекрасный момент надоедают мужчине. Таким образом, подобная девушка, будь она сама богиня, в конце концов ни более ни менее как гризетка. Брачный же союз есть союз однородных умов, взаимно гарантирующих друг другу счастье!

– Нет, моя ученая и умная сестрица, – с живостью возразил Мирабо, – нет, ты сильно заблуждаешься. Ты много рассуждала в твоей жизни, ты получила в монастыре образование почти ученой, знаешь латынь, ты всегда любила своего покойного мужа, но при всем этом, Каролина, тебе неизвестна глубина свободной любви. Эта госпожа Нэра, эта Генриетта, есть нераздельная часть меня самого. Она не только любит меня, но и служит мне; не только служит мне, но и господствует надо мною. Она мне друг и брат. Мы вместе, как два рыцаря, пробиваемся в мире; она мой агент, исполняющий все мои дела; она бегает для меня повсюду с быстротой лани и верностью пуделя. Из Лондона она одна и почти больная пустилась морем в Париж, чтобы снять с меня приказ короля, державший меня все еще во власти отца, и это удалось ей. Когда два года тому назад я из Берлина вернулся в Париж, то был вынужден оставить милую подругу в прусской столице из-за развившейся у нее опять сильной грудной болезни, но я тогда же чувствовал, что это мне не принесет счастья и что без ее доброго гения я могу рассчитывать в Париже лишь на новые затруднения и неприятности. Так и случилось. Я чувствовал под конец, что моя деятельность в Берлине делалась недостойной меня, и полагал, что в Париже правительство, которому я доставлял много полезных сведений, вознаградит меня за такую роль. Думал получить место секретаря в предстоявшем собрании нотаблей. Но меня устранили, никогда не имея намерения быть ко мне справедливым. Калонн теряет свой портфель и проваливается, потому что одновременно кредиторы садятся ему на шею. Министром финансов делается архиепископ тулузский, господин Ломени де Бриенн, почерпнувший кое-что из философских идей своего века, но который все-таки не может ни из этих идей, ни из полузабытых церковных песен отчеканить ни одного су. Тогда я выпускаю мое смелое и откровенное сочинение об ажиотаже с предостережением собранию нотаблей, что убивает в общественном мнении новое министерство Неккера, которого я боялся больше черта. Написанное мною было, однако, так сильно, что правительство угрожает моей личной безопасности, выпуская против меня новое lettre de cachet, семнадцатое в моей жизни. Я пускаюсь в бегство в Тонгр, где скрываюсь некоторое время. Кто же является здесь моим спасителем и помощником? Мой друг Генриетта, по первому известию от меня встающая больная с постели в Берлине, заявляя, что она уже здорова, и предлагая служить мне своею любовью. Немедленно отправляется из Тонгра в Париж, свивает вновь свое гнездо в передней министра де Бретейля, обращается ко всевозможным лицам и до тех пор неотразимою прелестью своею не оставляет всех в покое, пока не уничтожает силы lettre de cachet и не освобождает меня из моего изгнания. В настоящую минуту она неутомимо занимается моими делами в Париже в то время, как я здесь старался обратить провансальское дворянство в демократов и заставить выбросить себя из залы собрания.

В эту минуту вошел владелец магазина Ле-Телье, приветствуя графа Мирабо, голос которого он услыхал. Это был маленький подвижный человек с хитрыми темными глазами провансальца и выражением озабоченности на лице.

– Своим громким разговором мы помешали вашему семейному обеду, мэтр Ле-Телье? – спросил Мирабо, дружески отвечая на его почтительный поклон. – Просим вашего гостеприимства, пока не утихнет метель.

– Неважно у нас с обедом, – печальным голосом возразил Ле-Телье. – Пятеро детей и никакой торговли. Можно было бы меня так же успешно назвать «господином Дефицитом», как в Париже называют прекрасную королеву Марию-Антуанетту «госпожой Дефицит».

– Парижане остроумны в своем бедствии, – засмеялся Мирабо. – В Париже озабочены, однако, печением нового хлеба, и на днях предстоит открытие большой хлебопекарни, которая будет работать под фирмой государственных чинов. Вам, господам третьего сословия, следует выбрать дельного представителя, потому что если эта работа удастся, то никто во Франции не будет более тревожиться о своем обеде, хотя бы он имел за своим столом детей вдвое против моего друга Дефицита.

– Мы здесь, в Провансе, рассчитываем на графа Мирабо, – возразил владелец суконного магазина. – Нам было жаль, конечно, что вы там возитесь с дворянством и духовенством, намерение которых, несомненно, в том, чтобы оспаривать у народа его место на выборах и не допустить его в должном числе в государственное собрание. Сами вы, конечно, знатный господин, однако молва гласит, что вы с народом заодно и что ваше сердце не из такого жесткого пергамента, как ваш дворянский титул.

– Нет, и вы, и ваши друзья можете на это свято положиться! – воскликнул Мирабо торжественно. – Если же я присутствовал в собрании, что здесь напротив, в сословном доме, то это было лишь для того, чтобы в интересах третьего сословия и его неотъемлемых прав восстать против решений этой шайки. Но легче проповедовать глухим ушам, чем злым сердцам. Я дал им почувствовать бичь своего гнева; они же, видя, что я им мешаю, просто-напросто указали мне сегодня на дверь и вышвырнули графа Мирабо. Исключенный из моего собственного сословия, я должен искать чего-нибудь лучшего и, право же, завидую вам, имеющему такой прекрасный магазин. Не хотите ли принять меня компаньоном в вашем деле, мэтр Ле-Телье?

– Это вам обойдется слишком дорого, граф, – отвечал Ле-Телье не без лукавства. – Вам пришлось бы вложить известный капитал, если бы дело опять пошло.

– Ну, так с сегодняшнего дня вступаю в дело вашим компаньоном, мэтр Ле-Телье, – сказал Мирабо, совершенно серьезно протягивая ему руку. – О моем взносе мы на днях условимся. Сейчас же я даю тысячу франков на расходы по новому устройству магазина. Нужно, чтобы и снаружи он лучше выглядел. Фирму нашу тоже нужно изменить, мой друг. Но прежде возьмите деньги.

Мирабо вытащил свой портфель, долго рылся в нем, но затем несколько смутился.

Госпожа де Сальян, улыбаясь, заметила эту паузу и, не ожидая просьбы, передала брату свой наполненный золотом кошелек.

Приняв его совершенно просто и вручив смотревшему на него с сомнением Ле-Телье означенную сумму, Мирабо сказал:

– Наша новая фирма должна гласить: «Граф Мирабо и Ле-Телье». Пока, однако, мы изобразим это на красивой блестящей доске, прибьем сейчас же временную вывеску. Не найдется ли у вас черной доски или чего-либо подобного, на чем можно было бы вывести мелом несколько резко бросающихся в глаза слов?

Ле-Телье, по-видимому, сообразивший, о чем идет речь, весело кивнул ему головой и поспешно принес нашедшиеся в углу магазина доску и кусок мела.

Взяв мел, Мирабо написал на доске крупными буквами: «Здесь граф Мирабо продает сукно, чтобы одеть заново все сословия».

– Мы прикрепим доску на шесте у входа в магазин, – прибавил он, – так, чтобы она тотчас бросалась каждому прохожему в глаза.

Ле-Телье громко ликовал от удовольствия перед этой драгоценной выдумкой, – как он выражался, – прыгая во все стороны, чтобы привести ее в исполнение. За несколько минут шест был вбит перед входной дверью, и доска с удивительной надписью прибита к нему гвоздями.

– Это превосходно, господин граф, – не переставал радоваться Ле-Телье. – Когда господа графы и бароны, выйдя из дома сословий, пройдут здесь мимо, они прочтут надпись и от ужаса покачнутся со всеми своими родословными деревьями, а мы будем себе животы держать от смеха. Они тотчас поймут, что это значит, быть заново одетыми графом Мирабо. Ведь суконный кафтан, который граф Мирабо им сошьет, будет немного узок и не очень-то будет отличаться от народного кафтана, не правда ли, господин граф?

– Ты отличнейший компаньон, – возразил Мирабо, добродушно хлопая его по плечу. – Ты хорошо смекнул, в чем дело, и мы, конечно, будем делать вдвоем великолепные дела. Прежде всего нужно выкроить подходящий для всех сословий из одного и того же материала суконный кафтан. Первоначально он будет из толстого сукна, потому что другого в лавке Мирабо и Ле-Телье не найдется. Высшим сословиям не мешает попробовать на своем теле жесткий народный кафтан. Если же дела наши пойдут хорошо, то мы приобретем тонкие и дорогие ткани, чтобы народ, в свою очередь, почувствовал их на своем столь измученном и пораненном теле. Так, сделав сначала всех людей грубыми, мы сделаем потом их всех утонченными. Что думает мой компаньон об этом?

В эту минуту маркиза де Сальян, которой наскучил разговор в магазине, стала звать к выходу, так как снежная метель сменилась почти ясной солнечной погодой. Мирабо подал ей руку и на прощанье сказал Ле-Телье:

– Объявите всем вашим друзьям, которых, я знаю, у вас немало в кафе и пивных города Экс, что я стал вашим компаньоном. Каждому из народа, кто к нам придет покупать, будет делаться двадцать процентов уступки. Скоро, впрочем, народ получит сам на себя гораздо больше процентов. Самое выгодное дело – быть народом. Скажите еще вашим друзьям, что ежедневно от двенадцати до двух часов я буду в магазине. Тогда я готов каждому, кто придет, держать речь по всякому деловому вопросу, с которым он сочтет нужным ко мне обратиться.

При выходе они увидали несколько человек, остановившихся в изумлении перед новой вывеской.

– Это мои бывшие коллеги из дворянского собрания, заседание которого, по-видимому, кончилось, – тихо сказал Мирабо сестре. – Они стараются смеяться и шутить, но моя вывеска вливается ядом в их внутренности. Смотри, вот и мой почтенный тесть, маркиз де Мариньян, а за ним великолепный архиепископ города Экс, господин де Муажелэн, вооружается очками, чтобы прочесть надпись на доске.

Тут Мирабо увидал свой экипаж, прибывший к концу заседания. Проводив сестру до ее кареты, он дал знак своему кучеру подъехать к самому магазину. Не обращая ни малейшего внимания и не приподнимая даже шляпы перед удивленными при виде его и особенно госпожи де Сальян знакомыми лицами, он сел в экипаж и уехал.

 

V. Хлеб и мясо

Мирабо сидел в гостинице, в которой жил в Эксе, за табльдотом. Число посетителей у стола так необыкновенно увеличивалось благодаря присутствию Мирабо, что в обычную обеденную залу нужно было открыть двери несколько смежных с нею комнат. У входа же в гостиницу собиралась обыкновенно к этому времени оживленная толпа, ждавшая единственно минуты выхода графа Мирабо, не упускавшего случая обратиться с каким-нибудь возгласом, запросом и даже нередко с формальною речью.

В Эксе, как и в соседних с ним городах Прованса, в особенности в Марселе, куда он ездил от времени до времени, граф Мирабо сделался прославленным народным любимцем. Его влияние и любовь к нему в средних и низших классах народа росли по мере более и более обнаруживавшегося разрыва его с высшим кругом общества. Во всех своих делах народ обращался к нему за советом и решением, ему поверял он свои нужды и затруднения, и Мирабо не только принимал участие во всех собраниях граждан, где обсуждались предстоящие выборы, но и посещал дома бедных людей, которым, умея с ними встать на равную ногу, всегда оказывал помощь.

Сегодня за табльдотом распространились разные слухи из Марселя о возникшем там вследствие вздорожания необходимейших средств пропитания народном волнении. Указывали также на сильное брожение в известной части города Экса, населенной беднейшим и несчастнейшим классом народа, которое, быть может, находится в связи с марсельским восстанием.

Услыхав это, Мирабо вышел на улицу и в стоявшей толпе заметил несколько человек из бедного квартала города, лично ему хорошо знакомых. Толпа встретила его ликующим бесчисленными возгласами: «Да здравствует граф Мирабо!» Только что хотел он вступить с разговор с некоторыми, давно уже казавшимися ему подозрительными рабочими, когда громкий звук трубы спускавшейся по улице экстрапочты привлек особенным образом, полным воспоминаний, его внимание. Быстро подъезжая, экипаж проложил себе сквозь толпу дорогу к отелю, перед которым возле самого Мирабо остановился. Мирабо услыхал свое имя, произнесенное тихим, но хорошо знакомым голосом и был крайне поражен, увидав в карете госпожу Нэра, протягивающую к нему руки для приветствия и ожидая его помощи, чтобы выйти из экипажа. Мирабо приветствовал ее сердечно, но и с тревожным чувством, что поводом к ее неожиданному, без малейшего предупреждения прибытию в Экс могло послужить что-либо неблагоприятное. Затем повел ее под руку в гостиницу; друзья же и почитатели его с выражением крайнего удивления продолжали стоять на улице.

– Эта красивая дама, должно быть, его жена, прилетевшая вслед за ним из Парижа, – хитро улыбаясь, проговорил один рабочий. – По этому случаю мы ему устроим сегодня вечером серенаду. Не правда ли, мэтр Ле-Телье?

– Если вы будете так же плохо наматывать шелк, как плохо угадываете, то скоро вас прогонят с фабрики, – возразил Ле-Телье, не пропускавший с некоторых пор ни одного народного скопища на улицах или в известных домах и помещениях. – У графа Мирабо, – прибавил он с уверенностью, – нет жены, кроме разведенной с ним, живущей здесь, в замке Мариньян, который скоро мы будем иметь удовольствие посетить со всеми нашими друзьями.

Тем временем Мирабо после нежных приветствий стал допытываться у госпожи Нэра о цели ее неожиданного одинокого путешествия.

– Против тебя в Париже опять новые интриги, – говорила Генриетта, едва переводя дух. – Страшатся той роли, которую ты начал играть здесь, в Провансе, о чем имеются, говорят, самые преувеличенные сведения в министерстве и при дворе. Я слышала от хорошо осведомленных лиц, что правительство намерено употребить все усилия, чтобы воспрепятствовать твоему избранию в депутаты национального собрания. Все знающий Шамфор уверяет, что хотят поставить тебе в вину твои тайные сношения с берлинским двором и таким образом лишить тебя как обвиненного возможности быть избранным здесь, в Провансе. Я сочла нужным спешить к тебе, друг мой, чтобы уведомить об этой опасности. Если не хочешь оставить меня здесь, то я сегодня же поеду обратно в Париж. Я теперь необыкновенно бодра и совершенно здорова. Укажи мне только, каким путем я должна там действовать. Что-то должно произойти, и произойти скоро, но без твоего согласия я ничего не смела предпринимать.

Беспокойными шагами Мирабо ходил взад и вперед по комнате. Сильный гнев, точно огненная туча, отразился на его челе.

– Так, теперь эти подлецы хотят нарядить надо мною следствие! – воскликнул он громовым голосом. – И это по поводу книги, вовсе не мною написанной, а которую министерство при помощи своих агентов состряпало и, воспользовавшись депешами моими тогда к Верженну и Калонну, отдало в печать без моего ведома? Более того, эти интриганы-мошенники извратили мои депеши, вписав слова против теперешнего прусского короля, никогда мною не писанные и крайне оскорбительные для этого монарха. Я пропустил это, потому что тогда мне было совершенно безразлично. Но мне сейчас же следовало понять, что тут метили в меня, подставляли силки, в которые при удобном случае намеревались поймать Мирабо. Как же, собственно, это было проделано? Что ты слышала?

– Государственная адвокатура официально представила книгу парижскому парламенту, – сказала Генриетта, при этом ее прекрасные честные глаза пылали гневом за своего друга. – Жалоба гласит о нарушении народного права и, как там выражено, обесчещивающем французское дворянство оскорблении высочайших особ дружественного двора.

– Отлично придуманные фразы! – воскликнул Мирабо, топнув ногою. – Так вот капкан, который хотят подставить мне, посланному ими же тогда в Берлин, на жалованье от короля! Если же они утверждают, что король Фридрих-Вильгельм или принц Генрих Прусский обратились с жалобою на меня к французскому двору, то это ложь! Наш старый друг Нольде, проживающий еще в Берлине, недавно, узнав это из вернейших источников, написал мне, что там при дворе отнеслись вполне равнодушно ко всему, что было оскорбительного для этих господ в моей «Тайной истории берлинского двора». Это, значит, чисто французская придворная интрига, без сомнения, возбужденная провансальским дворянством.

– Может быть, – возразила Генриетта, – однако я должна прибавить, дорогой друг, что, как говорят, твоей главной противницей в этом деле оказалась королева Мария-Антуанетта. Герцог Лозэн говорил мне, что она вместе со всеми твоими парижскими врагами делала все, чтобы помешать твоему избранию в депутаты. При Версальском дворе тебя называют не иначе, как «плебейским графом». Это же ужасно, Мирабо! Необходимо противодействовать этому, и мы все, твои преданные парижские друзья, требуем одного лишь твоего слова, чтобы знать, как ты относишься к этому делу, сообразно с чем и действовать.

– Итак, мои господа провансальские рыцари сумели спрятаться за королеву, – сказал Мирабо, – потому что почтенный титул плебейского графа я вполне заслужил прежде всего здесь, в Провансе. Титул этот хорош; он указывает путь, по которому судьба ближайшего будущего велит мне следовать. Мои сношения с чернью Экса и Марселя распространили, значит, свой едкий запах вплоть до покоев королевы, заглушив бедной Марии-Антуанетте ароматы ее парфюмерии. Бог мой, знакомство с чернью не хуже ведь, чем с придворными! Господа чернь – гладиаторы свободы, и если они наги и грязны, то зато свобода скоро разоденется и почистится. А иначе что я сделал королеве Марии-Антуанетте? Я втайне восхищался ею и жалел ее – вот мое единственное отношение к прекрасной женщине. Она старается помешать моему избранию, между тем я как член национального собрания мог бы ей, быть может, со временем, оказать величайшие услуги!

– Лучше всего будет, если ты сейчас же отправишься со мною в Париж, – начала снова Генриетта, с умоляющим выражением прижав его руку к своему сердцу. – Верь мне, личным своим появлением ты разрешишь все наилучшим образом и все обратишь в нашу же пользу. Ведь противостоять тебе в твоем присутствии невозможно. Ты можешь из всякого, на кого только взглянешь своими чудными глазами, сделать себе преданного и покорного.

– Нет, Иетт-Ли, в политике нет чудных глаз; в ней всегда лишь злой глаз, – с улыбкой возразил Мирабо. – Поеду с тобою в Париж, но не для того, чтобы говорить там людям хорошие слова – на это прошло уже время, – а я порву им нити, которые они прядут против меня, и брошу им в лицо лоскутья всей этой интриги. Угрозой моей будет, что я публично выступлю против них и всей европейской публике выдам министерство как сотрудника по составлению книги о прусском дворе, если только в своих легкомысленных обвинениях они не оставят моей личности в покое. С книгой же могут делать что хотят, это мне все равно.

– Ну, так едем сейчас же в Париж, более терять время нельзя! – воскликнула Генриетта, быстро хватая снятую ею при входе в комнату шляпку и собираясь вновь надеть ее на свои светлые локоны.

– С такой необыкновенной быстротой сделать этого не удастся, – возразил Мирабо, любуясь ее прелестной горячностью. – Прекрасная графиня Иетт-Ли, вероятно, очень устала и должна будет отдохнуть здесь, у меня, одну ночь. К тому же мне надо проститься с моими здешними друзьями и назначить им точный день моего возвращения, чтобы они не растерялись по случаю моего внезапного отъезда и чтобы наши избирательные маневры шли тем временем своей чередой.

– Хотя я и устала, – ответила Генриетта, опять снимая шляпку, – однако я бы так желала, чтобы ты решился немедленно ехать со мною. Должна тебе признаться, что мне вовсе не нравится твое пребывание в Эксе, и я все время грустила в Париже. Если хочешь меня порадовать, то больше ты сюда не вернешься. Ведь и в Париже ты можешь дать избрать себя в депутаты. Если с дворянством ты ничего общего иметь более не хочешь, то на народ ты можешь рассчитывать точно так же в Париже, как и в Эксе.

– Что же так не нравится тебе в Эксе, моя Иетт-Ли? – спросил он, пристально вглядываясь в нее.

– Город сам, быть может, и хорош, но графиня Мирабо живет в нем! – чуть слышно ответила Генриетта, а щеки ее ярко зарделись. – В ночь твоего отъезда из Парижа я видела сон, как будто в большой толпе потеряла тебя. Когда же я, несчастная, заблудившаяся, опять тебя увидела, ты был на золотом троне рядом с прекрасной, знатной, гордой дамой и склонил к ней голову на грудь. Дойти до тебя я не могла; как только хотела приблизиться, грозные взгляды этой дамы отпугивали меня и удаляли от тебя. – С этими словами Генриетта, сдерживая громкие рыдания, разразилась целым потоком слез.

– Так и ты рехнулась на сказке о моей жене? – воскликнул Мирабо почти невольно. – Я прибыл в Экс, не думая ни о чем другом, как о выборах. И вот с тех пор как я здесь, мне не перестают напевать в уши о моей разведенной жене. О ней поет моя сестра, поют некоторые старые здешние друзья, и, наконец, приезжаешь ты из Парижа и тоже поешь мне о ней. Но все это ваше пение и жужжание – пустое. Вот, что я скажу тебе, Иетт-Ли. Прекрасная дама, на груди у которой ты видела мою голову, была свобода. Скоро взойдет она на свой золотой трон и с собою вознесет меня, как и всех притесненных и униженных. Но из-за этого никогда я не забуду мою подругу, моего дорогого возлюбленного товарища, Иетт-Ли. Союз наш остается в силе, и наступающее время скрепит его еще более. Только не прогоняй меня от твоих прекрасных глаз, потому что благословение их будет мне необходимо в час волнений и раздоров, которые уже приближаются.

Радостная и благодарная, Генриетта поднесла к своим губам его руку. В эту минуту вошел камердинер Мирабо и передал ему письмо, только что полученное с нарочным от графа де Карамана.

Поспешно вскрыв и прочитав письмо, Мирабо подошел к госпоже Нэра, робко стоявшей у окна в ожидании узнать заключенные в письме известия.

– На этих днях мне еще нельзя будет ехать с тобою в Париж, Генриетта, – сказал Мирабо. – Письмо это от коменданта провинции, графа де Карамана, находящегося в эту минуту в Марселе. Возникшее там народное волнение – весьма тревожного свойства. Народ образовал вооруженные отряды, чтобы требовать понижения цен на хлеб и мясо. Настоящие насильственные действия были совершены до сих пор лишь над некоторыми булочными и мясными лавками; однако уже преследовали на улице экипаж господина Карамана, сопровождая его всевозможными угрозами. Успокоить настроение толпы обращенными к ней речами ему не удалось. Мэр города должен был бежать. Можно опасаться всего самого ужасного. Граф де Караман убедительнейшим образом просит меня тотчас же приехать в Марсель не только для того, чтобы я помог ему советом, но и чтобы оказал свое доброе влияние на марсельский народ. Правда, народ там верит мне, и каждый раз, когда я появлялся в Марселе, он выражал мне свою преданность. Итак, прежде чем ехать с тобою в Париж, я поеду в Марсель, а ты подождешь меня здесь, Генриетта.

Генриетта старалась представить ему необходимость присутствия его в Париже, но Мирабо сказал, что еще необходимее ехать ему туда, где народ страдает, а при неверном объяснении его нужд может пострадать еще больше.

– Когда я восстановлю порядок в Марселе, – прибавил он, – а это мне удастся, тогда я предстану перед министерством в Париже и спрошу его, по какому праву и в чьих интересах оно намеренно тормозить и преследовать национальную деятельность, подобную моей. Я им покажу, что я стал народным трибуном, но что при мне и государству и обществу будет хорошо. Ты же, Генриетта, познакомишься тем временем с моей сестрой, маркизой де Сальян, для которой я напишу тебе несколько слов. Она уже давно желала видеть госпожу Нэра, и вы наверняка сердечно сойдетесь между собою.

Через полчаса Мирабо был готов в дорогу и проехал небольшое расстояние между Эксом и Марселем так быстро, что еще засветло прибыл к берегу Средиземного моря и въехал на улицы не успокоившегося еще города. Многочисленные патрули, составленные из граждан, разъезжали и старались, казалось, с величайшею строгостью водворять порядок, но встречаемые ими то здесь, то там толпы народа с шумом и песнями противились этому. Глядя на толпу привычным глазом, Мирабо сообразил, что она замышляет что-то еще на сегодняшнюю ночь. Гражданские патрули без оружия старались действовать при встрече с толпою одним лишь строгим внушением, но толпа, делая вид повиновения, переходила на другие улицы или площади, где собиралась еще в более грозные скопища.

Мирабо, быстро соображавший, понял, что народные толпы действуют по известному плану. Своим тонким слухом он расслышал распространяемое в публике известие, будто пониженные было цены на мясо и хлеб хотят вновь повысить. При этом неоднократно с возбуждением повторялись имена господина де ла Тур, интенданта провинции, и некоего Ребюфе, имя которого как арендатора городских пошлин было особенно ненавистным.

Заехав в гостиницу для нескольких минут отдыха, Мирабо велел себе привести лошадь, желая, несмотря на поздний час, проехаться по городу и посетить некоторые хорошо ему известные кварталы, населенные матросами и рабочими. Прежде, однако, чем отправиться в эти грозно волнующиеся части города, он хотел явиться к военному коменданту, графу де Караману, чтобы засвидетельствовать, с какою поспешностью им исполнено его требование.

Мирабо застал почтенного старца, с которым уже встречался в обществе в Эксе, в самом унылом настроении. Обрадованный скорым прибытием Мирабо, он не мог скрыть боязни, что нынешней ночью события могут принять самый плачевный оборот. В особенности находился в сомнении насчет того, следует ли уже теперь прибегнуть к военной силе против народа или нет. Стоящие в Марселе войска заперты в казармах и ждут минуты, когда будут привлечены к делу. Объяснив все ясно и точно, господин де Камаран просил у Мирабо откровенного совета.

– Оставьте войска в казармах, что бы сегодня ночью ни случилось, умоляю вас об этом! – с живостью воскликнул Мирабо. – Я не буду спать эту ночь, а останусь на улице, верхом на лошади. Мне скоро удастся разыскать моих старых марсельских друзей, живущих в порту, и через них дойти до настоящего очага восстания. Вмешательство войск довело бы все сразу до того предела, до которого я именно буду стараться недопустить. В народном восстании военная сила – самое бедственное орудие, в особенности, когда это восстание только еще развивается. Победить его можно исследованием внутренних причин и справедливым и откровенным возвращением его к первоначальному вопросу. Я знаю марсельский народ. В нем есть славные, великолепные люди; с некоторыми из них я прямо связан дружбой. Я вызову этих молодцов, часто катавших меня в порту, и публично, на базарной площади, заведу с ними диспут о ценах на съестные припасы. Я докажу им, что низкие цены хуже высоких, и что если при хлебе в три с половиной су они не могли быть сыты, то с хлебом в два су они помрут с голоду, потому что, когда желаешь иметь вещь ниже ее стоимости, дело кончается тем, что перестаешь ее иметь. Я скажу моим друзьям, – и это вы должны мне позволить, господин комендант, – что хлеб может быть дешев, обилен и справедливо распределен лишь с созывом государственных чинов в Париже и что народ должен предоставить свободно и самостоятельно им самим избранным представителям привести в порядок и дела своего желудка. Как вы думаете, граф, поможет это?

Комендант пожал плечами и после некоторой паузы сказал:

– Все нужно испробовать. На вас мы возлагаем наибольшие надежды, граф Мирабо. В Париже узнают обо всем, вами сделанном, в интересах порядка. Скажу вам по секрету, что из Парижа требуют, чтобы я бдительно следил за каждым вашим шагом здесь, в провинции. Но я не гожусь для таких поручений. Однако если бы вы отклонили мою просьбу и не прибыли сюда в качестве посредника и помощника, то это внушило бы мне некоторое сомнение. Теперь же благодарю вас, граф, от всего сердца!

Мирабо поборол в себе закравшееся в нем чувство при этом признании коменданта. Ему было неприятно, что его пожелали подвергнуть испытанию, призвав для успокоения и усмирения возбужденных народных масс, но он счел более для себя полезным идти к цели, несмотря ни на что и действуя по-своему.

Он бросился к выходу с обещанием еще ночью приехать лично доложить о том, что произойдет, или же прислать доверенное лицо.

Сев на лошадь, он направился кратчайшей дорогой самым быстрым аллюром в морской порт. По извилинам маленьких темных улиц он даже и при меньшем знакомстве с местностью легко бы достиг моря, лишь направляя лошадь на громовой шум, с которым бурные в эту ночь волны разбивались о берег.

В порту при сумеречном свете маяка он заметил только несколько темных фигур, беспокойно сновавших взад и вперед и едва отличавшихся от черной тени кораблей. Скоро, однако, неумолкаемый людской шепот то там, то здесь стал привлекать его внимание, при этом до его слуха долетело несколько восклицаний, показавшихся ему довольно значительными. Вдруг месяц выступил из сгустившихся над морем грозовых туч и победоносно осветил всю местность порта. С удивлением увидал Мирабо себя на лошади среди большой народной толпы, свившейся подобно клубку, посередине которого очутился всадник, все более и более теснимый, не без намерения, быть может, со стороны молчаливо прислушивавшейся толпы. В этом его убеждали враждебные и дерзкие лица, окружавшие его со всех сторон и все ближе наступавшие на него.

– Пустая, кажется, наша добыча! – воскликнул грубый и со смехом голос из толпы. – Этот не похож ни на конную полицию, не на затерявшегося члена почтенной гражданской стражи. Он похож скорее на убежавшего из Парижа придворного кавалера, приехавшего сюда верхом с намерением броситься в море, не будучи, вероятно, в состоянии пережить то, что скоро все придворное хозяйство пойдет к черту.

Одобрительный рев толпы встретил эти слова. Но графу Мирабо показался знакомым голос, готовивший ему здесь столь нелюбезный прием. Он еще раз посмотрел на говорившего, а затем сильным, всех покрывающим голосом воскликнул:

– Лоран! Лоран! Приди ко мне!

Названный этим именем с громким радостным криком бросился со всех ног и, со скоростью молнии уцепившись за шею лошади, чтобы ближе разглядеть лицо Мирабо, воскликнул, ликуя:

– Да, правда, звук этого голоса не обманул меня. Товарищи, это граф Мирабо! Он друг народа и присоединяется к нам, чтобы помогать и руководить нами. Ура! Теперь мы торжествуем!

Маленькая невзрачная фигура говорившего быстрыми, как стрела, движениями шмыгала между товарищами, точно ящерица, нашептывая им какие-то слова, которые мгновенно разносились дальше. Все его лицо было вымазано сажей: он разгружал угольные суда в порту. Однако почет, которым он пользовался в этом собрании, превышал, по-видимому, положение и занятия Лорана, потому что слова его были встречены всеобщим одобрением, и громовое «Да здравствует Мирабо!» раздалось далеко в море.

Мирабо приподнял шляпу и, поднявшись выше на своем седле, сказал звучным, в отдаленнейших уголках слышным голосом:

– Друзья мои, так называю вас от всего сердца, видя себя приветствуемым вами! Каждый раз, когда я приезжаю в Марсель, меня тянет сюда, чтобы со старыми друзьями, портовыми рабочими, обменяться добрым словом о положении общественных дел. Вы, конечно, легко найдете гораздо лучшего вождя, чем я, когда придет время вступить в открытый народный бой с вашими врагами, которые вместе с тем и мои. Но эта минута еще не настала. Приехал к вам не для того, чтобы предводительствовать вами, но чтобы удержать вас от того, что вы замышляете. Я глубоко опечален, видя, как вы неправы во всем, что делали последние дни в Марселе и, по-видимому, еще думаете делать. Но часто ошибаешься сам в своих делах. Я же, всегда серьезно думающий о ваших интересах, знаю наверно, что неправильным взглядом на цены на хлеб и мясо вы дали себя ввести в заблуждение. Вы неправы и хотите еще делать неправое, угрожая своему городу насилиями, что сделает хлеб и мясо дороже, чем когда бы то ни было.

Глухая злоба, начинавшая подниматься кое-где в народе, была первым ответом на слова Мирабо. Затем раздалось несколько грозных восклицаний:

– Кто дал вам право хулить и бранить нас? Если вы хотите вмешиваться в наши дела, то должны знать, каково нам. Что может знать граф о том, во что бедному человеку обходится хлеб и мясо!

– Тише! Тише! – командовал Лоран, напрягая свои легкие и вскакивая на сваю, чтобы удобнее держать речь к товарищам. – Это не из тех графов, которые не знают, каково бедным людям! Это граф Мирабо, который, несмотря на свой знатный род, ест за одним столом с народом и скажет вам точно, сколько должны стоить хлеб и мясо. Слушайте его внимательно, потому что он друг всех портовых рабочих в Марселе и отлично знает, в чем мы нуждаемся.

Мирабо только что собирался вновь повысить голос, когда с улиц, примыкавших к порту, раздался новый, дикий шум катящихся сюда народных масс. Тогда и толпа, среди которой находился Мирабо верхом на лошади, радостно зашевелилась, обратясь в сторону надвигавшейся массы, ликующие и беспорядочные крики которой возвещали о каком-то только что совершенном в городе подвиге.

Мирабо подозвал своего друга Лорана, чтобы узнать подробнее, в чем дело. Лоран сообщил, что этот отряд был выслан отсюда с приказанием ворваться и разнести несколько магазинов на улице Рив-Нев и сделать нападение на дом арендатора пошлин Ребюфе. Выбраны были для этого самые удалые молодцы в городе, возвратившиеся теперь с известием, что все отлично удалось: у ненавистного Ребюфе разбиты камнями окна, мебель поломана и весь дом разорен и опустошен. Таковая же участь постигла и дом интенданта де ла Тур.

Мирабо с досадой увидел, что узда, которую, казалось ему, он уже держал в руках для укрощения дикой народной толпы, вновь выпущена им. Сердито пришпорил он коня, ставшего неспокойным при возраставшем шуме, и последовал за направившейся вниз к порту толпой, не желая терять ее из виду.

Внезапно, к величайшему удивлению, увидал он в толпе множество зажженных факелов, бросавших яркий, дрожащий свет на всю окрестность. Число их быстро увеличивалось. Вслед за тем раздался тихий свист и зов, и Мирабо послышалось, что требовали Лорана, которого товарищи привыкли видеть во главе всех своих предприятий и который оставался еще при Мирабо, ведя его лошадь под уздцы.

Оказанными ему когда-то благодеяниями Лоран чувствовал себя прикованным к Мирабо и теперь не хотел его оставить, хотя слышал зов товарищей.

– Что-то скверное, кажется, еще впереди у вас, отчаянные головы? – спросил Мирабо своего спутника, молчаливо и задумчиво шедшего перед ним.

– Конечно, – отвечал Лоран, посмотрев на Мирабо своими необыкновенно блестящими глазами. – Задумано поджечь порт, для чего и факелы появились. Милому морю нужно тоже хоть раз выкупаться, но только в огне. Не находите ли вы, что это будет великолепно? В городе богатые люди, ничем не желающие облегчить нашу участь, испугаются, когда увидят, что мы решились на самые крайние меры. Да, господин граф, это будет, во всяком случае, страшная ночь. Пользуясь замешательством, мы хотели бы открыть городские тюрьмы, где томится столько славных людей из народа.

– Что за безумие, Лоран! – воскликнул Мирабо, пораженный услышанным. – Ступай туда и постарайся удержать товарищей от исполнения этого плана, столь же пагубного, сколь и преступного, могущего нанести вам один лишь вред. Ты ведь был разумным человеком, с которым можно было обо всем толково говорить. Вспомни, как часто мы с тобой философствовали, отправляясь в море, когда ты сидел в лодке, а я купался в морских волнах. Ну, так теперь я требую, чтобы ты употребил все твое влияние и заставил их отказаться от сумасбродного намерения, угрожающего жизни и имуществу стольких невинных людей!

– Я ничего не могу, – возразил малодушно Лоран. – Но если вы еще раз обратитесь к ним с речью, то не забудьте, что мы в самом деле несчастные и что нужно нам хоть в будущем пообещать утешение, если теперь нельзя нам вступить в открытую борьбу со всеми притесняющими и обижающими нас!

Мирабо сильнее пришпорил коня и стремительно въехал в середину ревущей толпы, обсуждавшей в подробностях свои злостные планы.

– Погасите опять ваши факелы, дорогие друзья мои! – закричал он им, соскакивая с лошади и кладя узду в руки одного из самых свирепых парней, который, не успев опомниться от удивления, беспрекословно принял на себя это поручение. Затем вошел Мирабо в середину толпы, вглядываясь в лица, чтобы вступить в разговор с более податливыми, и, сердечно пожимая руки направо и налево, старался склонить этих людей в пользу своего мнения, а именно, что святую борьбу за права народа не так следует начинать.

– Позволите ли вы мне, дорогие друзья мои, объяснить вам, почему вы не можете иметь дешевле хлеба и мяса? – спросил Мирабо, залезая на большой камень близ морского берега и обозревая теснившуюся кругом него толпу с горящими факелами в руках.

Ночное море как раз в эту минуту вновь забушевало. Волны с шумом ударялись о берег, обдавая белой пеной камень, на котором стоял Мирабо, избрав его своей ораторской трибуной. Гонимые ветром облака стремительно вздымались над горизонтом, подобно исполинскому черному покрывалу. Толпа кругом стояла в глубоком молчании, ожидая, что ей скажет граф Мирабо.

– Что касается хлеба, мои дорогие друзья, – начал опять Мирабо, – то тут есть два главных пункта, которые прежде всего нужно принять во внимание. Во-первых, дело в том, чтобы вообще был хлеб, а во-вторых, чтобы он стоил не слишком дорого.

Громадный шепот одобрения пробежал в толпе при этих словах.

– Браво, браво! – кричали со всех сторон. – Граф Мирабо прав! В этом все дело!

Мирабо улыбнулся той сердечности, которую чувствовал по отношению к себе, но затем с серьезным и торжественным выражением лица продолжал:

– Не так ли, друзья мои? Уже в этом главном пункте, с которого я начал, а именно, что вообще хлеб должен быть и что он не должен быть слишком дорог, вы согласились со мною. Но надеюсь, что вы также согласитесь, если я скажу вам, что нельзя есть хлеба дешевле, чем он стоит. Теперь откровенно как истинный друг ваш скажу вам: не в том только дело, чтобы хлеб, который вы едите, был не слишком дорог, а еще и в том, чтобы зерно, из которого, как известно, делается хлеб, было дешево!

– Да, зерно должно быть дешево! – раздалось в теснившейся все ближе к оратору толпе. – Да здравствует граф Мирабо! Какое тонкое, удачное замечание! Он истинный друг народа, этот Мирабо!

– Однако в настоящее время зерно не дешево, друзья мои! – опять спокойно и серьезно начал Мирабо. – Вы ведь справедливые и разумные люди; объяснимся же немного по этому вопросу. Зерно теперь дорого везде; как же может оно быть дешево в Марселе? Повсюду кругом урожай был или плохой, или средний, такова была Божья воля; но это вознаградится нам излишком в другой год. Войны в соседних странах тоже являются причиной недостатка хлеба. Вы знаете, почтенные друзья мои, что потребляемое вами зерно не родится все здесь, в вашей области. Небольшая часть приходит из других местностей Франции, главная же – из Америки и Африки. Но африканское зерно скупается ныне воюющими турками; война же Новой Англии с Алжиром – причиной тому, что из этих стран прибывает к нам менее кораблей. Кроме того, в других странах зерно еще гораздо дороже, чем у нас, так что множество купцов, которые в другое время привезли бы свое зерно сюда, вовсе не появляются, предпочитая продавать его там, где оно дороже. Как же вы хотите принудить того, кто покупает дорогое зерно, чтобы он пек вам из него дешевый хлеб? Скорее всего он совсем перестал бы покупать зерно, и мы умерли бы с голоду. Что вы об этом думаете, друзья мои? Верно ли я передал вам ваши собственные мысли?

Последовал новый взрыв еще более сильного одобрения. Маленький Лоран вскочил на лошадь Мирабо и, стоя на седле, закричал пронзительным, далеко разносившимся голосом:

– Зерно дорого, потому что турки набивают цены, и мы здесь, в Марселе, ничего против этого поделать не можем. Да здравствует граф Мирабо! Еще и еще раз за то, что он так великолепно разъяснил нам это!

Не успел он кончить этих внушительных слов, как вследствие сделанного лошадью движения был сброшен с седла и с криком ужаса упал в объятия одного из своих друзей. Это приключение вызвало нескончаемый смех всего собрания, доказывавший, что все страшные решения, против которых Мирабо боролся всем искусством своего красноречия, начинали ослабевать.

Когда опять стихло, Мирабо вновь начал:

– Каждый работник заслуживает плату. И булочник должен ее получить за свой труд. Зерно ведь не превращается в хлеб само собой, а должно быть испечено. Все вы – рабочие, и я себя причисляю к вам. Нет большей чести, как работать каждому по своим силам! Так неужели мы исключим пекарей из святого сословия работников, принуждая их зарабатывать менее, чем они заслуживают? Кто-нибудь же должен потерпеть убыток, если вы получите хлеб, стоящий три с половиною су, за два су? Если же община должна покрывать убыток, то, спрашиваю вас, из кого же состоит община? Община – ведь это не сказочный дракон, живущий в пещере и несущий золотые яйца. Община – вы сами. Если же кто-то из вас еще не зачислен в нее, тот скоро будет ее полноправным членом. За это вам ручается Мирабо, который, лишь только соберутся в Париже государственные чины, заговорит в вашу пользу, в пользу ваших прав, вашего хлеба и мяса. Нужно ли мне еще вам объяснять это, или вы уже верите мне и вооружитесь терпением, как мы все, до тех пор пока не настанут лучшие дни и пока король и вся нация не переродятся для свободы? Тогда хлеб и мясо будут так дешевы, как если бы вы их вычерпывали руками из пенящегося моря. Сегодня же бросьте в море ваши факелы и зажигательные венки. Вы ведь еще потерпите? Так говорят мне ваши славные лица; вы будете платить прежние цены, которые муниципалитет должен восстановить для того, чтобы все не провалилось; одним словом, вы будете честны в своей бедности и велики и добры в своем угнетении!

Сказав это, Мирабо вырвал из рук одного из близстоявших факел и с силою бросил его далеко в море, где он, шипя, с треском потух в волнах. Первым, последовавшим этому примеру, был Лоран, и скоро началось общее соревнование, когда с шутками и веселием каждый старался как можно дальше забросить и потушить в море свой факел. Не прошло нескольких минут, как на морском берегу воцарился полный мрак, и Мирабо не мог даже разглядеть людей, с которыми только что говорил.

Он добрался до своей лошади, давно уже с нетерпением ожидавшей своего седока. Когда он вскочил в седло, ему казалось, что кругом все уже пусто и нет никого. Но лишь только он оттуда пустился стрелой, как опять расслышал радостные клики, произносившие имя Мирабо, которое смешивалось с шумом морских волн.

Мирабо направился обратно в город, желая прежде всего доложить обо всем почтенному графу де Караману. Комендант спал. Мирабо не позволил будить старика, будучи теперь в состоянии поручиться за спокойствие города. Пришпорив опять коня, он отправился в префектуру, узнав о количестве хлебных запасов в Марселе. С величайшим трудом нашел он нужных для этого агентов, но благоприятный результат наведенных справок, по-видимому, вознаградил его за все его усилия. Оказалось, что хлебные запасы еще довольно значительны, и месяца три и более можно не опасаться недостатка в них. Отсюда Мирабо направился в свой отель, но не для отдыха, а для того, чтобы написать от своего имени воззвание к марсельскому народу. Затем, опять вскочив на лошадь, поехал с листом в руке в типографию дать отпечатать свою прокламацию, которая с рассветом должна была уже быть расклеена на всех углах улиц Марселя. И здесь пришлось ему собирать необходимых людей, пришлось ездить по разным улицам и поднимать спавших наборщиков и печатников. Наравне с его неутомимостью служили ему его исполинские физические силы, так что, окончив это дело, он еще предпринял прогулку верхом в порт, чтобы на морском берегу приветствовать пробуждающееся утро и отдохнуть на свежем воздухе. Проезжая по набережной взад и вперед, он замечал, что гулявшие несколько дней портовые рабочие спокойно и в величайшем порядке шли на работы. Многие из них напоминали ему свирепые лица минувшей ночи; по их улыбающимся и несколько пристыженным поклонам он видел, что не ошибся в этом. Иные стояли с выражением почти суеверного удивления, не будучи в состоянии понять, как этот самый всадник на черном коне, под чудесное влияние которого они попали ночью, все еще тут, на берегу моря, не перестает наблюдать за ними своим орлиным взглядом. Улыбаясь, Мирабо заметил, что при виде его они еще поспешнее шли каждый на свою работу, как бы желая ему показать свои добрые намерения.

Подъехав к углу ближайшей к порту улицы, Мирабо увидал, что его воззвание к народу в Марселе было уже наклеено. Первые лучи восходящего солнца, упавшие на довольно объемистый печатный лист, привлекли внимание проходивших мимо рабочих, для которых он и был, главным образом, предназначен.

Когда Мирабо подъехал ближе, целая группа рабочих была уже занята чтением воззвания, делая при этом свои, по большей части, благоприятные замечания.

Скоро присутствие его было замечено. Один из рабочих выступил вперед и, почтительно кланяясь, сказал:

– Это вы хорошо сделали, господин граф, и мы все благодарим вас. Теперь все это прочно, когда вы велели ваши золотые слова, сказанные нам этой ночью, отпечатать прекрасными большими буквами нам на память.

Мирабо узнал по голосу своего друга Лорана.

Когда после сердечных слов к рабочим Мирабо хотел ехать далее, Лоран еще раз взялся за повод лошади и попросил небольшого объяснения для себя и других.

– Говорите ли вы серьезно там, в этой речи, наклеенной на стене, так много про короля, требуя, чтобы мы не огорчали этого доброго человека, но, как сказано в вашем воззвании, «помнили о его доброте и любви к нам и при мысли о радости, доставленной ему нашим послушанием и порядком, проливали слезы»? Ночью вы тоже упоминали нам о короле, что многих из нас весьма удивило.

– Отчего это могло удивить вас? – произнес Мирабо серьезно и значительно. – Король стоит во главе нации, как голова вверху всех членов тела. В эту бурную ночь, видя вас кругом себя волнующимися, с вашими факелами, я опять стал несколько монархистом. Поймите меня, дети мои. Мое мнение, что когда король и народ любят друг друга, это создает прекрасные и полезные отношения. А потому говорю вам, любите короля, призывайте его во всех ваших нуждах, потому что он должен любить вас, как самого себя; его интересы с вашими связаны неразрывно.

Слова эти были выслушаны молча. Мирабо, вежливо откланявшись, продолжал свой путь. Вслед ему раздались отдельные восклицания: «Да здравствует король!». Мирабо в задумчивости возвратился опять в центр города и подъехал к дому графа де Карамана в надежде найти его уже вставшим.

Граф вышел к нему навстречу с расстроенным и озабоченным лицом, тогда как Мирабо ожидал от него радостных изъявлений благодарности.

– Вы еще не знаете, что все благополучно у вас в Марселе? – спросил Мирабо с некоторым раздражением.

– Знаю все, – отвечал граф де Караман. – Вы отлично действовали, граф, и мы вам обязаны восстановлением спокойствия в нашем городе. К тому же дух, в котором вы действовали, будет, без сомнения, с удовольствием и благодарностью признан в Париже, потому что вы сумели укрепить любовь народа к нашему доброму королю. В Париже это дорого оценят; я сделаю для этого все, что в моей власти. Но пришли новые тревожные известия, наводящие на меня ужас. В Эксе разразилась такая же катастрофа, принимающая, по-видимому, те же размеры, что и в Марселе. Одновременно пришло известие из Тулона, что там королевские войска были сильно избиты народными массами. Боюсь, что настают несчастные времена.

– Нет, граф, – возразил живо и с уверенностью Мирабо, – наступающие времена не несчастны, но настоящее время бросает еще свою несчастную и тяжелую тень на наши головы! В Экс, где весь народ – мои друзья, еду тотчас же, хотя с минуты моего выезда оттуда я еще не отдыхал и с прибытием в Марсель буквально еще не сходил с лошади. Но я восстановлю порядок в Эксе сегодня же; можете в этом смело на меня положиться.

– Однако вину восстания в Эксе приписывают вам, – сказал комендант, бросая полунедоверчивый взгляд на Мирабо. – Мне доносят, что поддерживаемые вами там сношения с народом весьма возбуждающего свойства, что страсти толпы вами разжигаются и направляются к известной цели.

– Знаю, это донесли вам местные ленные владельцы! – возразил Мирабо, смеясь. – Эти ослепленные, близорукие господа заставили меня облечься ролью народного трибуна. Но если я играю эту роль против них, то это прежде всего в интересах порядка и правды. Прощайте, господин комендант. Буду иметь честь сегодня вечером или не позже как завтра утром прислать вам успокоительное донесение из Экса.

После такого прощального приветствия Мирабо поспешил в свой отель, чтобы заказать почтовых лошадей. Однако, желая прибыть поскорее, он предпочел ехать верхом и через несколько минут помчался на хорошем крепком скакуне по большой дороге из Марселя в Экс.

Был базарный день. Продажа на рынке съестных припасов как раз должна была начаться, когда Мирабо въехал в Экс. Глядя на толпы народа, стоявшие на улицах, Мирабо своим зорким глазом тотчас увидел, что здесь рассчитывалось, воспользовавшись базарной суматохой, открыто воспротивиться высоким ценам на хлеб и мясо, что, как и в Марселе, было главным поводом к неудовольствию. Встретил он также на улицах войска.

Спешно и прежде всего направился Мирабо к главному начальнику стоящих в Эксе войск и силою своего неотразимого красноречия постарался убедить его отозвать войска с публичных мест. Указав на все, что так счастливо было им совершено в Марселе, ему удалось добиться, чтобы безопасность города и рынка была поручена ему и чтобы взамен военной силы была им образована гражданская милиция, которую он с поразительной быстротой умел организовать на улицах.

Мирабо отправился по домам к некоторым известным гражданам, доверием которых пользовался, и красноречиво требовал их помощи для образования гражданских пикетов.

Образовав маленькие отряды и предоставив им самим избрать себе предводителей, он разместил их частью у ворот города, частью в самом городе и мог, таким образом, в короткий промежуток времени считать уже город Экс в своей власти. Тем не менее в некоторых частях города возникали беспорядки. Народ мешал свободному подвозу зерна к рынку, желая непосредственно завладеть прибывающими подводами.

Мирабо появился пешком и вмешался в самые беспокойные народные массы, вступая в разговор с каждым в отдельности и требуя обещания быть благоразумным и справедливым. Потом стал обращаться с речью уже к целым скопищам народа и, что в особенности льстило им, требовал от них честного слова, что они не станут даже пробовать нарушать мир и тишину. Летая от одного места к другому, подбодряя и распоряжаясь, он устранял всякое возникающее затруднение. Узнав, что многие окрестные общины идут на помощь жителям Экса, он бросился на большую дорогу, им навстречу, и заставил их одним лишь своим словом тотчас вернуться восвояси. Наравне с неотразимой силой, с которою Мирабо неизвестно как действовал на народ, почти трогательное впечатление его личного самопожертвования и воодушевленной преданности привлекало к нему все сердца и приковывало народ к каждому его слову и жесту. Необозримые толпы народа окружили его наконец на базарной площади, и все было забыто: рынок, цены на хлеб и мясо, возмущение, – одного только его, друга народа, отца своего, как многие рабочие сердечно называли его сегодня, хотели они видеть и слышать. Мужчины, женщины и дети теснились к нему как только могли, обливая его руки и платье слезами, следуя за ним по пятам и не переставая называть его своим богом, своим спасителем, который, если бы он всегда был с ними, помог бы им добиться своих прав и защитил бы их от насилия и голода.

В то же время несколько господ дворян, запасшись оружием, появились перед гражданскими пикетами и с шумом и бранью требовали себе в этой гражданской гвардии офицерских мест, подобающих их званию и положению. Между ними был маркиз де Мариньян и некоторые другие господа, бывшие главными действующими лицами при исключении Мирабо из провансальского дворянского собрания.

Мирабо отрядил к ним своего друга и компаньона – суконщика Ле-Телье с приказанием передать им, чтобы они вернулись туда, где провели последние двадцать четыре часа этих волнений и опасности, а именно: спрятавшись у себя по домам и в погребах, куда снесли и свои сокровища.

Считая, наконец, свое дело конченным, Мирабо направился к себе в отель поздороваться с Генриеттой, которую еще не видел. С сияющими глазами вышла она к нему навстречу, благоговейно склонилась перед ним и стала покрывать поцелуями его руки.

– Молва уже донесла мне обо всем великом и прекрасном, совершенном тобою, Мирабо, – сказала она. – И я только что хотела отправиться на улицу, чтобы смешаться с ликующей, благодарной и восхищающейся тобою толпой. Но ты здесь, и я готова пасть перед тобою на колени!

– Нет, мое сокровище, – возразил он, обнимая ее, – теперь настает лучшее время, когда ни один человек не должен перед другим становиться на колени, потому что все делаются равными силою любви и свободы. А теперь не будем терять с тобою времени, Иетт-Ли, и, кончив все здесь, едем немедленно в Париж. То, что я здесь сделал, поможет мне, я думаю, лучше устроить там мои дела.

– Как, – воскликнула Генриетта, – ты думаешь о том, чтобы сейчас вновь пуститься в путь, когда ты в течение тридцати шести часов не отдыхал и, быть может, не ел?

– Это правда, – сказал Мирабо, – я все время почти не сходил с лошади, а пища моя состояла из случайно выпитого стакана красного вина и белого хлебца. Но я чувствую себя по-прежнему сильным и предприимчивым, как юный бог, и не понимаю, как можно терять время на отдых и сон, когда враги в Париже хотят мне преградить путь в национальное собрание. Нет, Иетт-Ли, теперь надо ехать как можно скорее. Через полчаса почтовая карета должна быть у дверей.

– Ничего этого не будет, – возразила Генриетта твердо, повелительно, как иногда умела противостоять Мирабо. – Ты останешься здесь, мой друг, а завтра утром, в назначенный час, наша почтовая карета будет у дверей. Силы твои исчерпаны, говори, что хочешь, и если ты не побережешься, то заболеешь и будешь лежать в постели в то время, как будут происходить заседания национального собрания, к которому обращены все твои помыслы. Одним словом, я тебя сегодня в дорогу не пущу.

– Ты прелестна в своих заботах, как всегда, – ответил Мирабо, нежно на нее глядя, – и только потому проведу еще эту ночь здесь. Но ты увидишь, что силы мои вовсе не исчерпаны. Однако, если ты это считаешь нужным, поужинаем хорошенько, прежде чем отправиться на покой. Хлеб и мясо других людей доставили мне в течение тридцати шести часов довольно работы, и я имею право подумать о собственной пище. Дай же мне хлеба и мяса, Иетт-Ли, ты, любовь которой подкрепляла меня всегда более всякой пищи.

Генриетта ответила, краснея:

– Право же, тебе нужен отдых, друг мой. Завтра не слишком рано мы отправимся в Париж.

 

VI. Депутат третьего сословия

Мирабо провел в Париже лишь несколько недель. С помощью некоторых друзей ему удалось быстро прийти к соглашению с министерством. Хотя книга «Тайная история берлинского двора» подверглась приговору парижского парламента быть публично сожженной рукою палача, однако личность автора была оставлена вне преследования. Мирабо мог таким образом без дальнейших опасений вновь покинуть Париж и вернуться в Прованс, где надеялся быть избранным в национальное собрание.

С грустью и беспокойством рассталась Генриетта со своим другом, оставаясь вместе с Коко в Париже, где, по желанию Мирабо, должна была ждать его возвращения.

Крайне поспешно направился Мирабо прямо в Экс; там день выборов был близок, и он считал нужным обратиться еще раз к избирателям с речью, чтобы силою своего слова расстроить всякие интриги, возникшие, быть может, в его отсутствие.

Приблизительно за пять станций до Экса, в маленьком местечке, где приходилось менять лошадей, Мирабо был задержан внезапным болезненным припадком своего камердинера Бойе. Мирабо слишком любил его, чтобы покинуть в беспомощном состоянии, тем более что опасное положение больного усиливалось с каждым часом.

В то время как на маленькой отдаленной почтовой станции Мирабо всеми силами старался найти помощь для страдавшего от холеры и в отчаянии, не зная что предпринять, стоял в дверях, до слуха его дошел из другой комнаты довольно громкий разговор между почтмейстером и его женой.

– Курьер отправился в Экс, – сказал почтмейстер, – чтобы предупредить о прибытии графа Мирабо к нам. Они задумали там большие почести, с которыми хотят торжественно встретить и принять его. Теперь же, право, не знаю, как мне быть, и ломаю себе голову. Требуют, чтобы я под каким-нибудь предлогом задержал графа, дав выиграть время, чтобы там приготовить все к его приему. А как это сделать, чтобы графа задержать?

– Ты всегда останешься дураком, – с нелестной для своего супруга живостью отозвалась его жена. – Не видишь, что ли, что болезнь слуги достаточная причина для задержания графа? Чего же тебе терзать свою пустую голову какими-то мыслями?

– Но если графа задержит болезнь его камердинера, то ведь я для этого ничего не сделал, – наивно возразил почтмейстер Луи Мартен. – Между тем именно мне приказано задержать графа на пять-шесть часов. Я должен повиноваться своему начальству. А как могу я теперь, когда уже болезнь слуги задерживает бедного графа, придумывать ему еще недостаток лошадей. В Эксе хотят еще сегодня избрать его депутатом от третьего сословия, а меня выбрали на то, чтобы я мучил такого человека!

Не дослушав презрительного по адресу мужа ответа госпожи почтмейстерши, Мирабо поспешно вернулся в комнату к своему больному, в страшных мучениях лежавшему слуге.

– Можешь теперь быть спокоен, Бойе, – сказал он ему. – Я тебя не оставлю, пока тебе не будет оказана помощь. Мое избрание в Эксе обеспечено; я только что совершенно случайно узнал об этом.

Верный слуга с выражением радости кивнул головой своему господину. Тем временем прибыл из соседнего местечка врач, который хотя и принялся самым серьезным образом помогать больному, объявил, однако, заранее, что на выздоровление его нет никакой надежды и что против этой страшной, загадочной болезни, недавно появившейся среди населения, у него нет средства.

Через несколько часов Бойе в ужаснейших судорогах скончался.

– Бедный Бойе! – печально сказал Мирабо. – И что за страшная болезнь, эта холера! Это симптом дошедшего до крайних пределов расстройства старого порядка, или же она возвещает новые надвигающиеся на нас ужасы? Мне страшно, что это загадочное привидение повстречалось мне именно сегодня.

Мирабо пустился далее в путь. Подъезжая к городу Ламбеску, он был торжественно приветствован у городских ворот депутацией, состоявшей из высших членов магистрата и ожидавшей его для выражения ему приветствия от имени всей общины. Его ввезли в город, где собрались жители всего округа; тысячи мужчин и женщин, детей, духовных лиц, солдат и чиновников, стоя на улицах, с бурным восторгом восклицали: «Да здравствует граф Мирабо! Да здравствует отец отечества!»

При этих криках, которым вторили звон всех колоколов города и пальба из мортир, слезы выступили на глазах Мирабо.

– Теперь только ясно вижу, – сказал он себе, когда экипаж его медленно двигался среди волнующейся толпы, – теперь я вижу, какими совершенными рабами стали люди. Если тирании не на что будет более опереться, то она еще может привиться у них на чувстве благодарности.

По прибытии его на базарную площадь в центре города ликующая толпа, возбуждение коей росло при виде его величественной фигуры, хотела отпрячь лошадей и везти его на себе.

– Друзья мои, – строго, почти с выражением страдания сказал он, обращаясь к задерживающей его экипаж толпе, – люди не для того созданы, чтобы носить на себе людей. Довольно уже и без этого несете вы на себе. Я же прибыл за тем, чтобы помочь вам облегчить вашу тяжесть.

Он выехал вновь на большую дорогу и на расстоянии одной мили от Ламбеска, в селе Сен-Канна, должен был менять лошадей. Здесь собралась со всех окрестностей несметная толпа народа, приветствовавшая его нескончаемыми криками. К возгласам «Да здравствует граф Мирабо!» присоединился, однако, один громкий возглас «Да здравствует король!», что привело Мирабо, всю дорогу погруженного в невеселые думы, в еще более серьезное настроение.

В ту минуту, однако, когда он собирался выезжать из Сен-Канна, он увидал в быстро подъехавшей дорожной карете свою любимую сестру, маркизу де Сальян, к его радостному удивлению, выехавшую ему навстречу. Пересев в ее экипаж, чтобы вместе с нею доехать до Экса, он велел своему экипажу, с прислугой и вещами, следовать за собой.

– Ты не весел, брат мой, – сказала после сердечного приветствия, обращаясь к нему и пристально всматриваясь в него, Каролина, – а я воображала, что на верху всех твоих желаний приветствуемого народом как любимого избранника увижу тебя по крайней мере хоть с улыбкой счастья на лице.

– Не могу забыть моего любимого слугу, внезапно умершего в дороге, – печально возразил Мирабо. – Но теперь я уже испытываю радость, что ты выехала мне навстречу, Каролина. Должен тебе сознаться, что эта радостно ликующая, уже несколько часов теснящаяся кругом меня толпа втайне внушает мне сильный страх. С той минуты как я парю на этих пурпуровых облаках народной любви и чувствую себя вознесенным ею, я начинаю почти раскаиваться, что зашел так далеко. Я люблю народ, как любят несчастного. Но когда связываешь себя с его судьбою, тогда чувствуешь всю тяжесть такого союза. Я почти желал бы не приходить к соглашению с министерством, желал бы, чтобы господин Неккер вместо примирения со мною настоял на своем намерении путем уголовного преследования исключить меня из выборов или сделать всякое мое избрание недействительным.

– Но, собственно, результатами твоего пребывания в Париже ты доволен? – спросила госпожа де Сальян, подсмеиваясь над его меланхолией. – В Эксе ты уже избран депутатом третьего сословия единогласно всем избирательным составом. Как только мы подъедем к Эксу, народ сам, в торжественной церемонии, объявит тебе это. Но, зная, как ты всем сердцем отдался этой новой деятельности, мне хотелось первой сообщить тебе это известие, чтобы насладиться твоею радостью, которая вместе с тем и моя.

– Ты права, – возразил Мирабо, сердечно пожимая ей руку, – в сущности, я тоже радуюсь, потому что приближается великое решение, которого я давно уже жаждал.

В эту минуту они увидали приблизительно на расстоянии двух миль от Экса длинное шествие мужчин, в торжественном порядке двигавшееся им навстречу; по высоко развевавшимся в воздухе знаменам Мирабо узнал, что это городские цеха идут его приветствовать. Как только при громовых радостных криках они приблизились, принесенные ими цветы и венки полетели в экипаж, само же шествие выстроилось на улице так, что экипаж оказался окруженным со всех сторон как бы сопровождавшим его торжественным кортежем.

Дорога шла в гору. При въезде на самое возвышенное место путники вдруг увидели впереди несметную толпу народа, устремившуюся из близлежащего уже теперь города Экса и остановившуюся в ожидании их для приветствия. Как только толпа увидела Мирабо, прогремели тысячи возгласов и приветственных криков. Пожелания счастья, изъявления благодарности, благословения потрясали воздух. Экипаж был задержан, окружен со всех сторон; всем хотелось видеть Мирабо, слышать звук его голоса, дотронуться до его руки или одежды.

Мирабо обратился к народу с речью, выражая ему благодарность за то, что он избрал его своим представителем, представителем третьего сословия, и хочет послать его со своими полномочиями в национальное собрание.

– Передаю вам также поклоны от ваших парижских друзей, – прибавил он, посылая им воздушный поцелуй. – Много славных, прекрасных поклонов! Там, в посещенных мною клубах, мои единомышленники спрашивали меня о вас, и я положа руку на сердце отвечал им, что живой и прекрасный народ, чувства и решения которого созрели под более горячим солнцем Прованса, будет сильной опорой национальной свободы во Франции. Вот они и присылают вам через меня привет свободного братства, который скоро пронесется по всей стране. Должен вам сказать, однако, друзья мои, что, за исключением этого, воздух в Париже не хорош, и я благодарю Бога, что я опять с вами, в прекрасных долинах Прованса, где весна более ранняя и где уже мартовские фиалки улыбаются мне. Знаете, что еще в Париже никуда не годится и не может и вами быть долее терпимо? Это – министерство, новое министерство, которому мы хотя и обязаны созванием государственных чинов, но которое, рассмотренное при свете, одного порохового выстрела не стоит. Многие благонамеренные люди считают хорошим признаком, что там вверху генеральным контролером наших финансов опять назначен этот министр Неккер. Другие же, не менее благонамеренные, смотрят на Неккера, как на вспорхнувшую чайку, предвещающую бурю. Хотя Бог создал мир из ничего, но я утверждаю, что из бумаги. Он бы не мог создать его. Неккер же хочет создать счастье и кредит Франции из бумажных денег, а его бумажные деньги еще менее, чем ничего, потому что они лишь обманчивый призрак, который должен рассеяться от первого дневного луча. Друзья мои, берегитесь этих бумажных денег! В них сидит истинный дьявол тирании, давящей нас. Бумажные деньги – очаг всяких химер и всякой лжи, исходящих из насилия; бумажные деньги – это настоящая оргия, празднуемая бешеною властью над нашими головами. Те же бумажные деньги, которыми нас наводняет Неккер, это еще и фокусничество, какое вам не раз приходилось видеть на ярмарках. Вы помните, конечно, штуку с кубком у этих фокусников, вся магия которых состоит в быстроте движения? Из такого кубка вдруг выскакивает нечто совсем неожиданное. Так и бумажные деньги примут скоро совсем иной вид, и вы увидите, как они в руках фокусника внезапно превратятся в новый заем. Все свободные народы питают отвращение к бумажным деньгам, и это отвращение есть жизненное дыхание самой свободы. Великодушные американцы вынесли все ужасы войны, чтобы прогнать своих тиранов, перенесли всевозможные бедствия, не могли только перенести бумажных денег. Но Франция действительно нуждается в новом кредите, но не в министерском, который есть одна лишь бумажная плутня. Должно создать национальный кредит, и вот для этого ваш добрый король, – ибо добрым он всегда был и будет для вас, – созывает общее собрание всех сословий. Но мы воспользуемся этим и покажем, что представителей своих мы посылаем не для того, чтобы утвердить там подати и займы, окружив их будто бы ореолом народной воли, но что мы обусловливаем это новой конституцией для Франции. Франция должна иметь конституцию, друзья мои, в которой свобода и права народа были бы выплачены наличною монетой, и эта плата сделает излишними в стране всякие бумажные плутни. Посылаемый вами и для вас в национальное собрание Франции, я чувствую в себе мужество желать достигнуть там наибольшего. Да здравствует король и свобода!

Тысячью голосов возглас этот был подхвачен и, смешиваясь с нескончаемыми кликами в честь Мирабо, прокатился вдаль по долам и горам. Мирабо теперь велел подогнать лошадей, чтобы поскорее добраться до городских ворот. Но и вся народная масса задвигалась и рядом с экипажем, перегоняя друг друга, пустилась бежать в город, где Мирабо должен был прежде всего остановиться в доме маркизы де Сальян.

Дом этот находился на Плас-де-Прешер, близ прекрасного бульвара, пересекающего город Экс. Скоро вся площадь покрылась волнующимися массами народа, начавшими при неумолкаемых радостных кликах палить из находившихся здесь в большом количестве маленьких мортир.

Мирабо должен был подчиниться требованию ликующей толпы и сойти к ней, чтобы отдать себя в объятия народа. Приготовленные носилки разукрасили венками и цветами, и Мирабо, не в силах сопротивляться, увидал себя несомым на плечах своих поклонников. При звуках радостного пения пронесли его так по всему бульвару: музыканты, играя на всевозможных инструментах, шли впереди, а по обеим сторонам носилок теснилась толпа, ловя каждый его взгляд и каждое слово.

Когда его понесли обратно по бульвару, Мирабо увидел, что с противоположной стороны, навстречу ему, двигалась другая, не менее возбужденная, толпа, окружая какой-то экипаж и сопровождая его странными восклицаниями. В открытой коляске сидела дама, которую Мирабо, к величайшему смущению, тотчас узнал. Не было ничего более нежелательного для него, как встретить ее в настоящую минуту, и он обратился к людям, на плечах которых находился, с просьбой свернуть с этой улицы. Но негромко выраженная просьба была или не расслышана, или же люди эти намеренно быстрыми шагами поднесли его к коляске, в которой сидела разведенная с ним жена его, графиня Эмилия де Мирабо. С пронзительным криком протянула она к нему руки, но тут же со смертельной бледностью на лице, без чувств, опустилась на сиденье.

До крайности возбужденному в своих чувствах народу пришла мысль устроить эту встречу разведенных супругов. Собралась кучка решительных людей, которые, предшествуемые депутацией, направились час тому назад в замок Мариньян и потребовали, чтобы графиня Мирабо отправилась вместе с ними в город и протянула руку своему мужу в знак примирения и возобновления союза, так как в Провансе у графа Мирабо не должно быть более ни одного врага.

Эмилия была почти одна в замке. Отец ее, маркиз де Мариньян, как и вообще все дворянство города Экса, предпочел в этот день, назначенный для приема графа Мирабо, удалиться по соседству, чтобы не быть свидетелем, а может быть, и невольным участником ненавистного для него зрелища.

Колеблющаяся и оробевшая Эмилия не в силах была противиться настаиваниям толпы. Быть может, впрочем, втайне и ее собственные сердечные желания мешали ответить народу решительным отказом, что было, однако, свойственно ее характеру. А потому, подчиняясь без сопротивления, она села в запряженный уже экипаж и, сопровождаемая последовавшей за нею толпой, прибыла сюда для этой необыкновенной встречи с любимым все еще ею человеком.

Страшно пораженный этим зрелищем, Мирабо соскочил с несомых над головами народа носилок. Почти невольно первые шаги его устремились к экипажу, в котором полулежала потерявшая сознание Эмилия. Ее бледное лицо, сохранившее следы прежней замечательной красоты, с необыкновенною силою напомнило ему о его бурной и беспорядочной молодости.

Он хотел войти в коляску, чтобы обнять ее и помочь ей прийти в себя, как вдруг заметил на козлах своего друга и компаньона Ле-Телье, с лукавой усмешкой смотревшего на него и, кивая головой, показывавшего ему, что вся эта экспедиция в замок Мариньян – его дело. Это сразу охладило и отрезвило Мирабо. Он заподозрил, что госпожа де Сальян, неотступно преследуя свою цель, обратилась к содействию на все готового Ле-Телье для устройства этой встречи, на которую она возлагала большие надежды.

Вызванное великодушными изъявлениями народных чувств волнение сразу пропало. Знаком велел он Ле-Телье сойти с козел и перейти через улицу к маркизе де Сальян. Но маркиза, увидав все из своего окна, сама явилась в эту минуту и поспешно направилась к своей приятельнице, находившейся все еще в глубоком обмороке. Стали хлопотать, чтобы перенести ее в дом госпожи Сальян, и для этого воспользовались разукрашенным венками торжественным седалищем Мирабо, на котором и понесли ее.

Толпа следила за этой сценой с величайшим интересом. Ее радостные возгласы в честь Мирабо на минуту замолкли, и, одни из любопытства, другие из участия, все увлеклись страданием прекрасной знатной дамы, которую уносили, покрываемую поцелуями и слезами ее невестки.

Мирабо думал воспользоваться этой минутой, чтобы, во избежание дальнейших оваций со стороны своих друзей и избирателей, незаметно свернуть в другую улицу, где в доме его приятеля, адвоката Жобера, ждали его к обеду. Приглашение это ко дню его прибытия было ему послано еще в Париж, и он тем более хотел им воспользоваться, что там должны были собраться вожаки народной партии.

– Бедная Эмилия, мы разлучены и должны остаться разлученными, – говорил себе Мирабо, проходя по боковым улицам к дому своего приятеля. – Твои прелестные качества я признавал всегда, хотя мы одарили один другого суровыми, несчастными днями. Прекрасная, любящая, нежная, кроткая и милая, ты не могла, однако, поселить мир в наших сердцах. Да, когда ты лежала теперь передо мною бледная, без чувств, я вспомнил, что раз даже, когда мы оба были в раздражении, я тебя ударил, обвиняя в каком-то проступке, но никогда в неверности. Как отвратительно, как позорно было это с моей стороны! И вот сегодня я имел возможность вновь все загладить. Но, подобно тебе, не имевшей тогда силы противостоять отцовской и высокородной ненависти против Мирабо, подобно тебе, выставившей на показ всей Франции наш развод, и у меня теперь бессердечие взяло верх над всем, и я должен был тебе показать это перед целым народом, перед всеми моими избирателями. Я не желал этого, но иначе поступить не мог.

С такими мыслями подошел Мирабо к дому своего друга Жобера. В ту минуту, когда он уже хотел войти, он увидал стремительно гнавшего и пришпоривавшего своего коня всадника, который при виде Мирабо сразу остановил измученное животное и обратился к графу.

– Письмо от комиссаров по выборам третьего сословия города Марселя к господину графу Мирабо! – сказал курьер, передавая пакет.

Мирабо быстро распечатал послание, в котором в самых почтительных выражениях сообщалось, что выборы третьего сословия города Марселя прошли в его пользу и что он назначен депутатом этого сословия в собрании государственных чинов.

– Славно скакали вы, добрый человек, – с улыбкой ответил Мирабо, – но все-таки опоздали. Я уже имею право гордиться избранием мужей города Экса; теперь же гордость моя будет еще увенчана живейшей благодарностью с моей стороны господам марсельцам. Я люблю Марсель точно так, как люблю Экс и хотел бы для своего полного благополучия быть гражданином обоих городов. Однако Экс раньше взял меня к себе на службу, и я должен ему остаться верен. Передайте пока словесно этот ответ выборным комиссарам. Но я и сам явлюсь в Марсель герольдом моей глубочайшей благодарности!

Отпустив гонца, Мирабо поспешил войти к своим друзьям, ожидавшим его у праздничного стола.

 

VII. Торжественное шествие трех сословий

В ясное, солнечное весеннее утро 4 мая 1789 года Шамфор сидел перед одной из кофеен в Версале за партией в шахматы с одним из своих приятелей, аббатом Черутти, с которым на днях прибыл сюда из Парижа.

Оба друга серьезно углубились в свою игру, хотя место, где они находились, не представляло требуемого для того спокойствия; напротив того, масса собравшихся и все прибывавших сюда людей более и более теснила забывших все игроков. Они продолжали, однако, держаться за своим маленьким столом, переставив его в угол решетки перед кофейной, и невозмутимо передвигали свои фигуры. Так как ожидаемое сегодня в Версале зрелище еще не наступило, то скоро вокруг играющих составился кружок наблюдавших за их борьбой. Временами, поднимая глаза от доски, Шамфор дружески кивал головой тому или другому из близстоявших, хотя знал их только в лицо, встречая в Париже, в Пале-Рояле за таким же шахматным столом.

Толпы народа, начавшие сегодня наводнять обыкновенно торжественно молчаливые улицы и площади Версаля, принадлежали, по большей части, к парижскому населению, прибывшему для присутствия на торжественной церемонии и шествии, предстоявших по случаю назначенного на пятое мая открытия собрания государственных чинов. Необыкновенное возбуждение, вызванное этим событием в столице Франции, привело за последние дни эти массы народа в Версаль. Среди них замечались уже страшные, суровые лица, внезапно, со дня выборов, появившиеся в Париже, и появление которых так поразило всех, точно вышли они из сокровеннейших пещер и трущоб, где до сей поры пребывали целыми столетиями.

Такой вид столицы, принявшей с некоторых пор неспокойное и даже угрожающее направление, начал распространяться и на обыкновенно столь приличные, отражающие придворный этикет улицы и площади Версаля. Все здесь напоминало о тех шумных скопищах народа, которые несколько дней тому назад буйствами и бесчинствами нагнали ужас на весь Париж, заставив уже коменданта Безенваля вызвать для усмирения два гвардейских полка.

С другой стороны, версальские улицы имели сегодня такой радостно оживленный вид, какой едва ли замечался до сих пор в старом чопорном городе французских королей. По улицам были развешаны драгоценные ковры, балконы домов разукрашены дорогими материями, а в окнах теснилась уже масса зрителей, между которыми пестрели изящнейшие туалеты красивых дам. На всех лицах замечалось выражение радостного ожидания. Сияющие счастьем взоры направлялись неизменно в ту сторону, откуда должно было показаться торжественное шествие депутатов трех сословий.

Полки французской и швейцарской гвардии выступили уже, чтобы от церкви Богоматери до церкви Святого Людовика, на пространстве, занимающем большую часть города, вытянуться в одну линию и образовать собою крепкую стену для процессии. Целью этого торжественного шествия было ознаменование кануна дня открытия национального собрания религиозным всенародным празднеством. Депутаты собрались в приходской церкви Богоматери, и весь город прислушивался к удару колокола, который должен был возвестить минуту выхода торжественного шествия трех сословий из этой церкви в церковь Святого Людовика.

– В ту самую минуту, как они подойдут, королю вашему будет мат, – сказал Шамфор аббату Черутти, внезапно, удивительным ходом делая шах.

– Этот шах королю, конечно, весьма грозен, – возразил аббат с тонкой улыбкой. – Но ставят впереди королеву, и получается новое пикантное положение, которое наделает вам хлопот, дорогой мой.

– Это худшее, что может случиться, когда королева становится перед королем, – возразил Шамфор с забавной миной. – Такое положение почти уже сгубило прекрасную Францию, а ваша игра, думаете вы, может на нем держаться? Королева, друг мой, не должна никогда становиться перед королем, потому что тогда, думая, что они совместно управляют государством, она вмешивается в дела, а это уже совсем скверное женское рукоделие. Насколько прекраснее будет все вокруг короля, если королева, отбросив тщеславие и гордое воображение, что всякая политика всего лучше обретается в ее руках, будет всегда оставаться между троном и народом. Смотрите, вот выступает, наконец, защищаемая двумя пешками башня. Эти фигуры представляют для меня всегда народную партию во всей своей природной силе и энергии. Вот эта народная группа ставится против королевы и многозначительным «шах королеве» угрожает ее величеству.

Громкое «браво» раздалось кругом при этих словах Шамфора, что доставило ему, по-видимому, большое удовольствие.

– Дело не так плохо, как кажется, – возразил аббат, с величайшим спокойствием выдвигая новую фигуру. – Вот слон; им уничтожается всякая опасность для короля и королевы со стороны простых фигур.

– Слоны не могут уже спасти монархов, – отвечал Шамфор значительно. – Они ведь царедворцы и двигаются всегда лишь в косом направлении. Погибают же при появлении первого попавшегося коня.

– Этот ваш конь, подобно философу-маркизу настоящей эпохи, – возразил Черутти с некоторой досадой, – является совсем некстати. Но выступаю против него пешкой, чтобы вы не думали, господин Шамфор, что королевская власть совсем уже покинута народом.

– Это меня нимало не тревожит, беру за это конем вашего слона, – с живостью возразил Шамфор. – Конь становится перед вашей королевой. Если же она захочет взять его, то попадает неминуемо в пасть находящейся под нею башни.

– Вижу, что вы опасный партнер, – заметил аббат. – Мне, кажется, придется сдаться. Но победит ли и на самом деле народная партия, кто знает! – прибавил он, смешивая фигуры.

В эту минуту загудел колокол церкви Богоматери, возвещая о выходе процессии. Эти торжественные удары были так внезапны и могучи, что Шамфор почти вздрогнул от испуга. Составив шахматную доску на пол, он вспрыгнул на стол, чтобы лучше видеть поверх заполнившей улицу толпы. Высокий аббат, встав на стул, уверял, что он уже видит вдали начало шествия.

– Вот дошедшие до наших ушей удары колокола 1789 года! – сказал Шамфор аббату. – Колокол этот прозвучит во всех странах и над всеми народами. Торжественный, многозначительный звон этот говорит уже вам, Черутти, что народная партия победила или хочет победить, а это одно и то же. Воля народа вместе с тем всегда и действие его. Колокол этот звучит не только для всех народов, но и для всех времен, потому что им огласятся будущие времена.

Тут раздались торжественные, прекрасные мелодии музыкальных хоров, расставленных на определенном расстоянии один от другого. Звуки военных маршей, дробь барабанов, громкие трубы – все это смешивалось с величественным, стройным церковным пением.

Шествие приближалось. Начинало его легкими и быстрыми шагами версальское духовенство, имея посредине королевскую капеллу. За ним шли депутаты третьего сословия, или общин, как называли их более осторожные. Все они были в черном одеянии с накинутой поверх шелковой черной пелериной и белым батистовым галстуком. Одно уже число их, доходящее до шестисот человек, представляло в процессии ее главную составную часть, а их однообразное черное одеяние производило необычайно строгое, почти страшное впечатление. Шествовали же эти люди такою твердою поступью, с таким спокойствием и энергией, что вполне оправдывали придаваемое им в этот день значение, как ядру сословия граждан.

При появлении третьего сословия вся собравшаяся на улице масса народа разразилась невероятно радостными восклицаниями. Хлопали в ладоши, бросали вверх шляпы, выражая свою радость всевозможными возгласами. Из окон и с балконов дамы махали белыми платками; на всех лицах отражалась гордость и ликование, и у многих на глазах блестели слезы восторга.

– Вот третье сословие! – сказал Шамфор, в радостном возбуждении обвив рукою шею аббата. – С каждым его шагом сердце мое бьется так, как он бьется только у жениха при виде своей невесты. Это третье сословие не есть сословие, но вся нация. Из оставшейся отверстой расщелины земли оно вышло сразу на свет божий, как дитя свободы и любимец солнца, и теперь никто счастлив быть не может, пока оно им не будет!

– Упадете с вашего шахматного стола, Шамфор, если будете так волноваться! – воскликнул аббат Черутти, поддерживая своего друга. – А-а, наконец-то я вижу и нашего друга Мирабо, красиво и твердо выступающего среди членов третьего сословия. Но почему он не в одинаковом с ними костюме? Почему наш гениальный друг остался в своем дворянском одеянии среди черных пелерин, с которыми он имеет честь представлять третье сословие?

– Черное платье предписано лишь для мещан третьего сословия, – возразил Шамфор. – Мирабо к тому же не любит менять костюма. Но зато шествует он под руку с Жераром, этим геркулесом, крестьянином-бретонцем, сделавшимся апостолом свободы своего края. Сегодня Мирабо празднует одновременно торжество всех своих страданий. Смотрите, как народ со всех сторон теснится, чтобы видеть его, и только его. Еще издали его искали и высматривали. Народ пальцами указывает на него, а устами шепчет его имя. Браво, Мирабо! Наконец-то ты достиг солнечной высоты, на которой мы давно хотели тебя видеть. Чего только не пришлось тебе вынести! Но во всех твоих страданиях ты был вместе с тем товарищем по страданию народа, и теперь он делает из своего товарища по несчастью своего героя. Будь счастлив, Мирабо!

– Несомненно, что его имя сделалось самым популярным во Франции, – сказал аббат, следя глазами за проходившим Мирабо. – Обо всех его приключениях молодости, о борьбе с тираном-отцом, о его заточениях и тюремных муках, о его любовных похождениях в народе рассказываются замечательные истории, подобные тем, что приписываются сказочным героям и рыцарям. Мирабо неизвестно как стал национальной фигурой, и, конечно, величайшие деяния этого столетия будут связаны с его именем.

– Многое на свете зависит от имени, – возразил Шамфор задумчиво. – Имя «Мирабо» стало любимым и ненавидимым. И то, и другое поможет ему попасть в историю. Еще третьего дня он опять дал аристократам повод себя возненавидеть. Когда, согласно предписанию, три сословия должны были представляться королю в замке, Мирабо был первым, выразившим неудовольствие третьего сословия по поводу сделанной крайне оскорбительным для народа образом разницы между сословиями. В то время как дворянство и духовенство были приняты в кабинете короля, а депутаты общин – после долгого ожидания в темном и узком коридоре – в особой зале, Мирабо тотчас же, с крайнею горячностью, предложил повергнуть к подножию трона протест против такого обидного различия. Когда же король вошел в залу и, обращаясь к депутатам с речью, покрыл голову, Мирабо первый также надел шляпу и этим подал всем многозначительный сигнал о наступлении нового времени общей свободы, так как до сих пор покрывать голову в присутствии короля было преимуществом лишь двух первых сословий.

– Я слышал об этом, – ответил Черутти. – Согласно полученным от избирателей инструкциям третье сословие не должно было допускать никакого преимущества двух первых сословий ни во время церемоний, ни по этикету. Но мужество положить начало требовало, конечно, такого Мирабо. Смотрите, вот уже сверкает, приближаясь к нам, дворянство! Это настоящая демаркационная линия, протянувшаяся между благоразумным черным третьим сословием и расшитым золотом, покрытым кружевами и с перьями на шляпах дворянством.

Сто пятьдесят депутатов дворянства проходили теперь в своих пышных рыцарских костюмах, но громкие крики толпы «Да здравствует третье сословие!» все еще не умолкали. Когда же вполне развернулось шествие дворян, то водворились полные, почти грозные тишина и молчание, сопровождая прохождение разодетых господ.

– Здесь кишит маркизами, графами, виконтами, баронами, маршалами, генералами и президентами! – сказал Шамфор, с улыбкой глядя на сияющие ряды этого сословия. – И кто же идет во главе их во всем великолепии, как не Людовик-Филипп-Иосиф Бурбонский, герцог Орлеанский, депутат округа Креспи в Валуа, первый англоман королевства, изучавший в Лондоне свободу и клубы и сделавшийся своим последним путешествием в Англию столь подозрительным для двора.

Слова Шамфора были заглушены громовыми восклицаниями толпы при виде герцога Орлеанского. «Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствуют Орлеаны!» – раздавалось со всех сторон и вызвало улыбку удовольствия на лице герцога.

– Этот герцог оргии гальванизирует себя теперь свободой Франции, а народ ликует при виде этого нового фокуса с его стороны. Дело в том, что он возненавидел королеву и в этом подал руку Неккеру – другому злейшему врагу прекрасной Марии-Антуанетты. Да, если во Франции будет революция, то ею наш добрый король Людовик XVI будет обязан врагам королевы.

– А если бы вы, Шамфор, захотели обрести заслугу перед всей нацией, то сблизили бы Мирабо с Орлеаном и Неккером. Они бы приняли его с распростертыми объятиями, в этом я вам ручаюсь.

– Мне кажется, я вас понял, – возразил Шамфор. – Но знайте, мой друг, что я сватовством не занимаюсь. Глядите, вот идет теперь ваше сословие, духовенство, во всем своем священническом блеске.

Члены духовенства двигались торжественно, со Святыми Дарами во главе, сверкавшими в руках архиепископа, который, сопутствуемый королем и королевой, нес их под великолепным балдахином, шнуры которого держали с одной стороны граф Прованский и граф д’Артуа, а с другой – герцоги Ангулэмский и Беррийский.

При виде короля, серьезного и бледного, но шествовавшего непринужденно и спокойно, народные массы разразились оживленными и радостными восклицаниями, производившими, по-видимому, приятное впечатление на монарха. Однако при многочисленных возгласах «Да здравствует король!» не слышалось ни одного возгласа в честь королевы.

Ни один привет, ни один звук любви и восхищения, какие ранее так часто слышались при появлении перед публикой Марии-Антуанетты, не встретили ее сегодня.

Видно было, что Мария-Антуанетта испытывала всю тягость настоящей минуты самым глубоким образом. Это страшное молчание, которым встречал ее народ и в котором неизвестно почему чувствовалось такое враждебное настроение, понималось ею как относящееся лично к ее особе. Королева старалась и теперь, как не раз уже раньше, скрыть свою боль и свое волнение в презрительных насмешливых взглядах, бросаемых ею на народ. Но вдруг она покачнулась, лицо покрылось бледностью, и казалось, что она сейчас упадет без чувств. Герцогиня Ламбаль, шедшая всех ближе к королеве, поспешила поддержать ее. Одну минуту думали, что вся процессия должна быть прервана. Однако Мария-Антуанетта скоро вновь нашла в себе силы продолжать путь.

Новое потрясение королевы было вызвано несколькими женщинами из народа, которые со страшными, полными ненависти лицами старались дать себя заметить королеве, крича: «Да здравствует герцог Орлеанский! Орлеаны навсегда!» Глаза герцогини Орлеанской, с которыми встретились взоры королевы в эту минуту, засветились торжествующей улыбкой, заставившей Марию-Антуанетту еще сильнее почувствовать свою рану. Шествие замыкалось кортежем придворных, кавалеров и дам, в драгоценных костюмах, как бы сверкающим золотом и бриллиантами хвостом.

Шамфор соскочил со своего шахматного стола и сказал, обращаясь к аббату Черутти:

– Теперь, мой друг, бежим скорее, чтобы заблаговременно поспеть к церкви Святого Людовика и занять места, имеющиеся у нас по вашей милости. Если мы нашими быстрыми ногами направимся по боковым улочкам, то дойдем до ворот церкви ранее короля и государственных чинов.

Друзья с трудом стали пробираться сквозь толпу. В одном месте они были плотно прижаты к угловому дому, где на балконе сидели красивые, богато разодетые дамы.

– Вот так удача! – сказал Шамфор, ближе разглядывая дам. – Одна из них не дочь ли Неккера, прекрасная, умная госпожа Сталь-Гольстейв; в другой же узнаю, кажется, прелестную госпожу де Монморэн? Теперь, если мы станем подслушивать у стены, то каждое слово их оживленной беседы дойдет до нас.

– Ни разу за всю мою жизнь я не испытывала такой радости, как сегодня, – произнесла дочь Неккера оживленно, с горящими глазами. – Это великое, прекрасное зрелище, полное самых возвышенных мыслей! Нация и король, соединяясь, идут вместе молиться о том, чтобы союз их стал возрождением отечества, – не есть ли это зрелище, способное вызвать слезы восторга?

– Она выражается всегда несколько экзальтированно, эта дочь Неккера, – шепнул Шамфор своему другу. – Говорят, что отец под башмаком своей умной дочери.

– Послушаем, что говорит красивая госпожа де Монморэн, – возразил Черутти. – Она, кажется, упрекает госпожу Сталь в том, что та слишком сильно предается радости.

– Как можешь ты, – слышались теперь на балконе слова госпожи де Монморэн, – возлагать на сегодняшний день столь радостные надежды? Нет, ты неправа, величайшее бедствие для Франции и для нас будет следствием того, что мы сегодня видим.

Госпожа Сталь побледнела и задрожала при этих словах. Она схватила руки госпожи де Монморэн и с выступившими на глазах слезами поднесла к своим губам. Тут народная волна согнала обоих приятелей с их места. Хоры музыки и пение духовенства приближались, и Шамфор и Черутти, оттесненные в боковую улицу, стремительно направились к церкви.

По прибытии в церковь Святого Людовика чины трех сословий расположились на скамьях среди церкви. Король же и королева, окруженные свитой, заняли место под балдахином из лилового бархата, усеянного золотыми лилиями. Королева была бледна и расстроена, а король, державшийся просто и непринужденно, казалось, был только озабочен состоянием своей супруги, на которую и были обращены его взоры и внимание.

Шамфор и Черутти заняли места на одной из трибун для публики, получившей заранее билеты.

– Здесь мы отлично все увидим, – сказал Шамфор, – а это для меня очень важно, потому что я обещал Мирабо составить ему сообщение обо всем для газеты, которую он начал издавать о заседаниях государственных чинов. Здесь я могу хорошо видеть королеву и изучить черты тайной печали на прекрасном лице, печали, ставшей достоянием всемирной истории.

– Действительно, королева имеет страдальческий вид, – ответил аббат Черутти. – Она давно уже боялась этого дня и противилась его наступлению. Ее дурное отношение к нации резко выразилось сегодня, и я боюсь за нее. Если бы ее мнение прошло в государственном совете, то созвание государственных чинов состоялось бы на расстоянии сорока или шестидесяти миль от столицы, и Мария-Антуанетта была бы спокойнее. Но министр Неккер настоял на Версале, желая показать, что он не боится близости Парижа и влияния народа на собрание народных представителей. Это доверие к народу должно быть зачтено господину Неккеру в большую заслугу.

– Однако нельзя отказать королеве в верности ее инстинкта, – возразил Шамфор. – Предстоят сильные бури, которые неминуемо приведут в беспорядок ее прекрасные светлые локоны.

После мелодичного гимна, пропетого хором, на кафедре появился епископ города Нанси господин де ла Фарр для произнесения многими нетерпеливо ожидавшейся проповеди. Придворные едва верили своим ушам, когда благочестивый епископ в чрезвычайно возвышенной речи стал проповедывать о роскоши и деспотизме двора, об обязанностях князей и о правах народа. Увлечение собрания было так велико, что со всех сторон внезапно раздались громкие, бурные рукоплескания. Это было столь противно этикету, что на местах, где находился двор, все беспокойно зашевелилось. До сих пор даже в театре в присутствии монарха рукоплескания не допускались.

Но и при этом король оставался спокойным. Взоры его по-прежнему были прикованы к лицу королевы, смертельная бледность которой вдруг сменилась багровым румянцем. Едва закончилась проповедь, а за ней религиозная церемония, двор удалился, и собрание, обратясь в сторону балдахина, увидало одни пустые места.

В церкви сразу все оживилось. Депутаты поднялись со своих мест и, переходя из одного сословия в другое, приветствовали друг друга. Только члены дворянства, за малым исключением, удалились немедленно по уходе двора. Шамфор и Черутти также подошли к кружку, в котором находился Мирабо. Он дружески приветствовал их, но тотчас же оставил, чтобы подойти к стоявшему вблизи, недавно назначенному молодому епископу Отэнскому Талейрану-Перигору, с которым находился в близких отношениях. После дружеских взаимных приветствий разговор их коснулся речи епископа Нансийского, а затем печального вида королевы.

– Признаюсь, что вид королевы возбудил во мне сегодня живейшее сочувствие, – сказал Мирабо. – Глядя на страдальческие черты ее лица, я спрашивал себя, не это ли действительно самая красивая женщина Франции и самая несчастная? Быть может, в это время покорил меня образ дивной красоты королевы, который еще никогда не являлся мне столь чистым и совершенным. Вы ведь знаете, у меня демократический ум, но монархическое сердце. У вас, Талейран, было всегда наоборот: демократ в сердце, умом своим вы всегда были готовы пасть ниц перед земными владыками. Оттого-то наши политические дебаты имели для меня всегда такую прелесть. В одной вещи только мы вполне сходились, а именно в симпатии, которую оба умели внушить своим кредиторам.

– При Генеральных штатах, с Божьей волей, мы все начнем новую жизнь, – отвечал епископ Отенский, благочестиво складывая руки. – Но вот еще другие милые друзья, которым хотелось бы пожать руку.

Говоря это, он указал на близстоявшую группу, в которой Шамфор и Черутти стояли с третьим лицом, в одежде духовного; крайне заинтересованный Мирабо узнал в нем аббата Сийеса.

Сийес был маленькой, скорченной фигурой, в каждом мускуле которой, однако, выражались энергия и сила воли. В нем было что-то замкнутое и мрачное, но его замечательная, задумчиво склоненная на грудь голова и скрытые длинными ресницами, лишь изредка молнией сверкавшие глаза вызывали любопытство при каждом его слове.

Мирабо, сердечно приветствуя его, сказал:

– Слава парижским выборам, пославшим нам графа Сийеса! Вы единственное духовное лицо, явившееся представителем третьего сословия, и это нам принесет, должно принести счастье. Обнимемся по этому случаю!

Сийес ответил на это приветствие дружески, но сдержанно и сказал:

– Разве духовное лицо не самый естественный представитель третьего сословия? Если священник в то же время не человек народа, то он только лицемер. Без народа не может быть церкви, как не может быть государства.

– Наш Сийес и есть настоящий оракул третьего сословия! – воскликнул аббат Черутти, хлопая Сийеса по плечу. – Его сочинение «Что есть третье сословие» указало народу путь к отысканию себя самого, и ему, собственно, Франция обязана сегодняшним национальным движением.

Торжественный до сих пор звон колоколов церкви Святого Людовика превратился теперь в глухой, замирающий звук. Это напомнило депутатам, остававшимся еще в церковных проходах, о времени выхода. Все стали расходиться или же направлялись группами к ожидавшим у церковных ворот экипажам.