Ханна Гивенс думала о письме. Ее терзали сомнения, она боялась, что совершила ошибку.

Три дня назад Уолтер подарил ей лист очень хорошей писчей бумаги и такой же конверт с маркой. Он дал ей ручку и предложил написать письмо родителям. Он даже пообещал отправить его почтой.

Ханна прекрасно сознавала, что Уолтер никогда и ни за что не отошлет ее письмо. Это было бы слишком рискованно. При нынешнем уровне развития криминалистики полиция запросто могла проследить марку до почтового отделения, в котором она была куплена. Она видела, как это делается, в каком-то сериале.

Письмо, как она себе представляла, было предложением мира, способом заставить ее заговорить. Уолтер отчаянно нуждался в том, чтобы она заговорила. Он уже пытался вынудить ее открыться, поделившись ужасающими подробностями того, как мать едва не сожгла его живьем, после чего ударился в религиозные разглагольствования о необходимости всепрощения.

Но когда она так и не открыла рта, продолжая молча сидеть и смотреть мимо него, то почувствовала, что ему хочется ударить ее. К его чести, он этого не сделал, но это вовсе не означало, что Уолтер будет ждать вечно. Однажды он уже причинил ей боль. И она нисколько не сомневалась, что он способен сделать это снова.

Уолтер оставил ей фломастер. Она даже позволила себе помечтать о том, что использует его в качестве оружия, — например, проткнет ему горло. Или, по крайней мере, выколет ему глаз. Она прокручивала в голове возможные варианты развития событий и вдруг заметила, что ни разу не устрашилась задуманного. Еще никогда и никому она не сделала больно, но была уверена в том, что, когда придет время, рука ее не дрогнет.

Уолтер, однако, был очень умен. Он не забудет о фломастере. И непременно попросит вернуть его.

И тут в голову ей пришла идея, открывавшая поистине грандиозные возможности: а что, если использовать письмо с выгодой для себя и добиться некоторых уступок от него? Мысль эта настолько захватила ее, что Ханна погрузилась в глубокую задумчивость.

Наконец план был разработан и утвержден. Она принялась тщательно обдумывать каждое слово, мысленно составив несколько черновиков, прежде чем изложить свои мысли на бумаге.

Уолтер!

Прошлой ночью ко мне во сне пришла Дева Мария и сказала, чтобы я не боялась. Она рассказала мне, какой ты хороший и заботливый. Она сказала, что ты очень меня любишь и ни за что на свете не причинишь зла ни мне, ни моей семье. Твоя Божья Матерь еще сказала, что ты разрешишь мне позвонить родителям и сказать им, чтобы они не волновались.

Я подумала, что, после того как я поговорю с мамой и папой, ты, быть может, захочешь присоединиться ко мне за ужином, тогда мы сможем поговорить и узнать друг друга получше.

Ханна положила конверт и ручку на поддон с грязной посудой, оставшейся после сегодняшнего обеда. Теперь оставалось только ждать, как поведет себя Уолтер.

Чтобы убить время, она взялась перечитывать дневник, который вела женщина по имени Эмма. Ханна открыла его на последней странице и принялась за чтение:

…Не знаю, для чего я веду этот дневник. Может, во мне говорит инстинкт самосохранения, желание оставить что-то после себя — оставить свой след. Может, это лихорадка. Меня бьет озноб: мне и холодно, и жарко одновременно. Уолтер, разумеется, думает, что я притворяюсь. Я предложила измерить мне температуру, и он подчинился. Он заявил, что температура у меня слегка повышена, но беспокоиться не о чем. Он сказал, что не допустит, чтобы со мной случилось что-нибудь плохое.

Когда лихорадка не унялась, Уолтер пришел ко мне в комнату с двумя большими белыми таблетками — пенициллин, сказал он. К обеду он принес еще две таблетки, и еще две вечером. Так продолжалось много дней (по крайней мере мне казалось, что прошли дни, — время здесь, внизу, не имеет смысла). В конце концов я спросила:

— Ты хочешь, чтобы я умерла?

— Ты не умрешь, Эмма.

— Эти таблетки не помогают. Я больна чем-то серьезным. Пища не держится у меня в желудке. Мне нужен врач.

— Нужно подождать, пока лекарство подействует. Пей больше воды. Я привез твою любимую, марки «Пеллегрино». Нельзя обезвоживать организм.

— Я не хочу умирать здесь.

— Перестань так говорить.

И Уолтер ударился в рассказы о том, как Божья Матерь пришла к нему и сказала, что со мной все будет в порядке.

— Пожалуйста, выслушай меня, Уолтер. Да можешь ты послушать меня хотя бы минуту? — Он не ответил, и я продолжала: — Я много думала об этом. Ты можешь завязать мне глаза, посадить в машину и отвезти в больницу в другом городе. Просто высади меня у входа и уезжай. Богом клянусь, я никому не скажу, кто ты такой.

На лице у него появилось странное выражение: может быть, мне показалось, но оно напоминало отвращение. Как будто я была виновата в том, что заболела.

— Я не хочу умирать в одиночестве, — сказала я. — Я хочу увидеть отца.

Я умоляла, я плакала… Словом, сделала все, что могла.

Уолтер подождал, пока я успокоюсь, а потом схватил меня за руки и воскликнул:

— Молись со мной, Эмма. Мы вместе помолимся Марии. Моя Божья Матерь поможет нам, обещаю тебе.

Уолтер только что вышел из комнаты. Я стараюсь не думать о том, что со мной будет.

Быть может, Господь дает человеку еще один шанс. Может быть, он позволит вернуться, чтобы оставить свой след. Но очень может быть, что такой вещи, как душа, попросту не существует. Может быть, мы просто такие же существа, как и все прочие, что живут на земле, живут недолго и только для того, чтобы умереть в одиночестве, забытые всеми и покинутые. Прошу тебя, Господи, если ты есть и слышишь меня, сделай так, чтобы это оказалось неправдой.

Ханна пропустила следующий абзац, длинный, полный полубредовых рассуждений о кошмарном сне, в котором Эмма ночью бродила по темным улицам, удивляясь, почему не светит солнце, и почему в домах не горит свет, и почему улицы не имеют названий.

И вот она дошла до последних слов, которые написала девушка по имени Эмма:

…Я все время думаю о матери. Она умерла, когда мне было восемь. Я помню, как в день ее похорон, когда мы наконец остались одни, отец старался приободрить меня и уверить в том, что смерть мамы — часть Божественного плана Господа нашего. Когда я вспоминаю тот день, перед глазами встает одна и та же картина: мимо нас катится поток машин, и сидящие в автомобилях люди продолжают жить своей жизнью, едут на работу, к своим семьям, друзьям и знакомым. Жизнь идет своим чередом. Она не останавливается из-за нас. Она даже не задерживается, чтобы принести свои извинения. Но больше всего меня испугало — и сейчас пугает — то, какие мы на самом деле маленькие, ничтожные и незначительные. В огромном мироздании мы не значим ровным счетом ничего. Если повезет, вам посвятят трогательный некролог и горстка людей приостановится на мгновение, чтобы вспомнить о вас. Но в конце концов они просто пойдут дальше и будут идти, заставляя себя забыть о вас, пока память эта не потускнеет. Ей достаточно поблекнуть совсем немного, чтобы, когда люди вновь вспомнят о вас, эти воспоминания не были острыми и болезненными. И совсем забыть вас станет еще легче.

Но мой отец не из этих везунчиков. Он развесит повсюду мои фотографии, и будет останавливаться, и смотреть на них, и думать о том, что со мной случилось, и какими были мои последние мгновения. Мне бы хотелось передать ему этот свой дневник, или как называется то, что я сейчас пишу, чтобы он наконец смог обрести, не знаю, покой и успокоение, что ли. Я хочу, чтобы мой отец знал…

На этом запись обрывалась.

Я хочу, чтобы мой отец знал… Последние слова Эммы.

Что с ней случилось? Неужели она умерла здесь, в этой комнате? На этой кровати? Если она умерла здесь, то что Уолтер сделал с ее телом?

Или это он убил ее?

Стук в дверь. Пришел Уолтер.