1

Низкая тяжелая машина с голубым кузовом неожиданно остановилась у главного входа. Вахтер подбежал, поклонился и открыл дверцу. Вольман быстро вышел из машины, кивнул и направился к конторе. На нем был голубой плащ с узкими отворотами. Из карманчика высовывался белый уголок тонкого носового платка. Войдя в здание, он снял шляпу, обнажив высокий лоб и серебристые слегка вьющиеся коротко остриженные волосы. Курьер открыл перед ним дверь, машинистка быстро встала и, покраснев, опустила длинные ресницы.

— Доброе утро, — сказал Вольман.

Все заулыбались. Он снял тонкую серую перчатку и протянул руку курьеру, который быстро вытер свои пальцы о полу грубой куртки. Потом Вольман подошел к секретарше, поздоровался и с нею за руку.

— Как дела, Лючия?

— Хорошо… хорошо, господин барон…

— В десять соедини меня с Албу.

— Слушаюсь, господин барон. Ровно в десять.

Вольман уже не слушал ее, он быстро вошел в кабинет. Уборщица как раз задергивала шторы на окнах: она знала, что господин барон любит работать при слабом уютном свете настольной лампы.

Вольман, как всегда, церемонно поздоровался с нею, Однако на этот раз, пребывая в хорошем расположении духа, он повернулся к ней и спросил:

— Как поживаешь, тетушка Ифрим?

— Хорошо, благодарю вас за внимание.

Вольман долго пристально смотрел на нее и вдруг неожиданно, словно у него сразу исчезло то хорошее расположение духа, в котором он пришел из дома, почувствовал смущение: никак не мог он отвести взгляда от старой женщины. Из-под серого полотняного халата, который прикрывал ее бесформенное тело, виднелись ноги, тонкие, кривые, с вздувшимися венами и сморщенной кожей.

Вольман быстро сел в кресло. Так лучше: он уже не видел ее ног. Положил плащ на мягкую кожаную спинку кресла. Женщина бросилась к нему и заботливо повесила плащ на вешалку, потом неловко, на цыпочках направилась к двери.

— Подожди, — остановил ее Вольман.

— Что угодно, господин барон?

— Как себя чувствует твой муж? Он все еще в больнице?

Перед ним возник образ Ифрима. Он хорошо помнил его: худой, черноволосый, небритый, от чего лицо всегда казалось грязным. До войны он был мастером в прядильне и, вернувшись с фронта, без конца болел. Прекуп не раз предлагал его уволить, но Вольман, сам не зная почему, может быть из-за несчастной его жены, был против.

— Все еще в больнице, господин барон. Все еще в больнице. Но если бог поможет купить ему лекарство…

Тонкие брови Вольмана почти незаметно дрогнули. Он пожалел, что завел этот разговор. «Все они одинаковы: как только заговоришь с кем-нибудь, сразу начинают клянчить». Он сухо ответил ей:

— Пойди к господину Прекупу и скажи ему, чтобы он достал тебе лекарство. За счет фабрики. Иди.

Она бросилась целовать хозяину руки, Вольмана передернуло.

— Да благословит вас бог, господин барон, да благословит вас бог. — И женщина со слезами на глазах вышла из конторы.

Вольман медленно встал, его движения были легки, он почти танцевал, как бывало говорила Клара. Он плотно задернул занавеску, закрыл последнюю полоску, солнечного света, которая падала на лежавшее на столе стекло. Ему стало грустно, он чувствовал себя подавленным. «Признак старости», — подумал он. Потом вдруг нервно передернул плечами. Через обитые двери доносился монотонный шум ткацких станков. В последнее время этот отдаленный грохот действовал ему на нервы; он постоянно твердил себе, что нельзя поддаваться этому. Еще не было восьми, слишком рано идти по цехам. И вдруг время показалось ему чем-то материальным, осязаемым, как будто можно было попробовать на ощупь его ленивое, убийственное течение. Эти утренние часы были болезненно монотонны, одно утро походило на другое и рождало в нем какую-то струйную усталость. Он был не в силах оставаться дома. Клара просыпалась поздно, и начинались все те же разговоры об отъезде. Хотя он и отвечал ей, но мысли его были далеко. Порой ему казалось странным, что в красивой головке Клары теснились такие банальные желания. Он думал, что все же естественный отбор должен был бы сыграть свою роль, ведь это четвертое поколение предприимчивых, сильных людей, вполне здравомыслящих. Но такой же, как Клара, была и Анриетта. Клара похожа на мать: та же странная болезненная красота с неожиданным блеском, те же зрачки, как из плотного стекла. Даже кожа, сквозь которую просвечивали тонкие голубоватые вены, была у нее такой же белой и прозрачной. Это напомнило ему ноги уборщицы, и он вздрогнул.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите!

Вошел Хорват. Он вел себя очень уверенно: шагнул прямо на ковер, стараясь привыкнуть к темноте.

— Вы здесь, господин барон?

— Еще нет четверти девятого, — сухо и спокойно сказал Вольман. — У меня дела. Неплохо было бы, если бы вы сначала посмотрели на свои часы.

— У меня нет часов, — ответил Хорват и направился к двери.

— Разве я назначил заседание не на четверть девятого, господин Хорват?

Но тот уже хлопнул дверью. Вольман почувствовал радость, но потом ему стало стыдно своей мелочности. Все же он был доволен, что вел себя так с Хорватом. Особенно после всего, что тот выкинул тогда.

Он снял телефонную трубку, вызвал инженера, потом закрыл глаза. Начинала болеть голова.

Честь имею приветствовать вас, господин барон.

— Садитесь, господин Прекуп. О чем хочет говорить со мной профсоюз?

Прекуп сел на кончик кресла, но потихоньку, незаметно устроился удобнее, откинулся на спинку. Он провел рукой по редким черным волосам.

— О яслях.

— Что мы должны делать?

— Надо будет ассигновать те деньги…

— Все?

— Нет, — ответил Прекуп, — не все. Они опять хотят монтировать станки, которые лежат на складе. Разобранные станки, вы знаете.

— Как не знать… я отклонял это предложение три или четыре раза.

— Да. Но на заседании комитета опять подняли этот вопрос.

— А вы что об этом думаете?

— Сказать по правде, еще не успел подумать. Но, во всяком случае, считаю, что это нам обойдется недорого. По моим подсчетам, они оправдают себя самое большее в два года.

— В два года?

— Приблизительно. Может быть, в полтора.

— А нельзя было снять этот вопрос с повестки дня?

— Пробовали, но, насколько мне известно, Хорват уперся как осел.

— Опять этот Хорват. — Барон нервно сжал пальцы, потом овладел собой. — Что еще, господин Прекуп?

— Все, господин барон. Вчера я был на тренировке. Думаю, вы сделали чудесное дело, раздобыв этого Бонихади. У него удар — что-то невероятное! Я разговаривал с Хюбнером. Он связался с «Уйпестом». Тот Третий, свободен. Может быть, послать за ним?..

— Ну да. В конце концов неплохо иметь запасного и на левом фланге. А как Перчиг?

— Я о нем ничего не слышал.

— Вы говорили с Будапештом?

— Да. Он туда еще не доехал. Боюсь, не случилось ли с ним чего-нибудь или… Но в это я не верю…

— Думаете, что он сбежал с деньгами?

— Да, я думал об этом.

— Не беспокойтесь. Это ведь не первая его поездка…

— А если с ним что-нибудь случилось?

— Арестовали?

— Да.

— Невозможно. У него великолепные связи. Его бы предупредили.

Барон взглянул на ручные часы и вздрогнул:

— А теперь пусть комитет идет ко мне.

Он наклонил голову в знак того, что кончил. Пре-куп встал и направился к двери.

— Подождите, пожалуйста, минутку, — неожиданно вспомнил что-то Вольман.

— Я слушаю.

— Знаете… уборщица, которая работает у меня…

— Да.

— Мне неприятно видеть ее… Очень неприятно…

— Понимаю. Уволить ее?

— Нет, нет…

— Перевести ее в красильню?

— Как хотите, дорогой Прекуп. Делайте, как найдете нужным.

2

Вольман с удовольствием потянулся в кресле. По сути дела всякая встреча с комитетом была ожесточенной борьбой, из которой он должен был выйти победителем. Иногда ему казалось, что смешно говорить о победе над такими людьми, как Хорват, Жилован или Герасим, однако спустя некоторое время он уверял себя, что это имеет очень важное значение, что это лишь часть большой, упорной и сложной борьбы на всех участках и любым оружием. Впрочем, он привык бороться. Когда он впервые понял, что любая победа добывается мучительным путем, он испугался. Это было в Париже, на конгрессе текстильщиков, в котором он участвовал как представитель Румынии. Тогда как будто все было против него. Даже имя его на пригласительном билете напечатали неправильно. Западные дельцы, старые, с громкими именами — Браун, Массон, Ле Гар, Голдбергер, И. И. Паллачос, — смотрели на него покровительственно и с некоторым недоверием. Один из них, Браун, владелец концерна «Deutsche Техtil A. G.» спросил его тогда:

— Вы, молодой человек, с Балкан?

Балканы были в их представлении далекой полуварварской страной, сборищем племен без точной национальности, незнакомым грязным Востоком.

— Да, с Балкан.

— И там, на вашей фабрике, производят и ковры? Знаете, я хотел бы сделать кое-кому сюрприз.

Тогда Эдуарду Вольману было двадцать четыре года, и он был, пожалуй, так же богат, как любой из этих людей с громкими именами. Многие из них были только акционерами, тогда как он был единоличным владельцем. И все же, когда они узнали, что он живет даже не в столице Балкан, а где-то в далеком провинциальном городке, они стали смотреть на него с состраданием. Только когда были зачитаны статистические данные, в которых значилось, что на текстильной фабрике Вольмана работает свыше шести тысяч рабочих, они удивленно вздрогнули и стали оборачиваться, отыскивая его глазами. Но Вольмана в зале уже не было. Почувствовав себя униженным, он покинул его за день до того.

Весь обратный путь он строил планы мщения. Решил вложить все свои доходы в акции текстильных трестов Запада, чтобы через несколько лет, на следующем конгрессе, предстать самым крупным акционером, своего рода некоронованным королем текстиля. Поэтому за треть акций текстильных заводов Льежа он согласился на брак с Анриеттой, дочерью Ле Гара. Она страдала эпилепсией. «Раз меня считают жителем Балкан, буду пользоваться балканскими методами». Годами он не позволял себе и дня отдыха. Работал круглые сутки. Тогда-то, рассчитав, что возмещение страхового общества превышает доход, который ему приносит спиртовой завод, он согласился на поджог и дал заводу сгореть до основания.

Порой в дни процветания и славы, когда он отказывался от председательства на международных съездах или от приглашения на обед к послу какой-нибудь западной державы, ему было жаль, что отца уже нет в живых. Старик сумел бы оценить все это. Ведь это он впервые поднялся с ним на башню примарии, чтобы показать, как блестят солнечные лучи на жестяных крышах домов в центре города. Все дома с жестяными башнями принадлежали им. Отсюда, сверху, город казался лесом башен. Даже церкви были их собственностью. Кроме двух соборов, все они были построены Вольманами. Не было ни одной, начиная от синагоги и кончая молельней субботников, где не красовалась бы мраморная доска с именем благодетелей. Раньше Вольман имел обыкновение входить под арку святой обители и охватывать взглядом мраморные колоннады: «И это мое. Весь город мой. Город, страна, Балканы…»

К сожалению, он не мог поделиться этими чувствами ни с теми людьми, с которыми встречался в обществе, ни с Кларой. И еще меньше мог он рассказать кому-либо о той силе, которая исходила от Хорвата, иногда поражая его. В этом было что-то зловещее и печальное! Он, не испугавшийся Брауна, Ле Гара, Паллачоса, страшится таких несчастных, как Хорват! Что могла понять из всего этого Клара? Разве ей понять, что все то, чему он отдал тридцать лет своей жизни, теперь рушится? Тридцать лет он оставался на Балканах, в этой провинциальной дыре, чтобы иметь возможность войти куда угодно с высоко поднятой головой, не стыдясь того, что он сделал свое состояние в Румынии. Тридцать лет ради этого он вел расчетливый, умеренный образ жизни. Тридцать лет… Он и глазом не моргнул, когда военизировали его предприятия или когда к власти пришли легионеры, а вот недавно вышел из себя из-за каких-то хрустальных стаканов. Из-за стаканов ли? Конечно, нет. Он не выносил Хорвата. Для него в этом человеке было сосредоточено все отталкивающее, низменное. Образ Хорвата неотвратимо, как рок, преследовал его. Если бы он сказал все это Кларе, она с усмешкой заметила бы: «Тебя преследуют призраки, папа». Он был уверен, что она именно так скажет, и не раз имел случай в этом убедиться. Однажды, когда Клара зашла за ним на фабрику, он показал ей в окно Хорвата.

— Этот толстяк? — спросила она, смеясь. — Из-за него ты портишь себе кровь? Слушай, папа, а почему ты не уволишь его?

Разве она понимала, что такое коллективный договор, профсоюз, партия? Доктор Аурел Леукуция, руководитель царанистской партии города, с его требованиями пособий — вот и все ее представления о партии.

— А юноша, который идет с Хорватом, кто?

— Герасим.

— Тоже коммунист?

— Да.

— Он очень симпатичный.

— Клара!

— Да, папа. Только не морщи лоб, ты же знаешь, как это тебе не идет.

Что мог он ответить ей? Он перестал морщить лоб.

— У меня такое впечатление, — продолжала Клара, — что ты не умеешь обходиться с людьми. Если бы я хоть раз поговорила с этим Герасимом…

— Глупости, Клара.

Он ей ничего не рассказывает о фабрике. Она безразлична ко всему, что происходит за этими серыми стенами. Если бы она услышала о сегодняшнем заседании с профсоюзным комитетом, то искренне удивилась бы: «А почему ты, папа, против?» Она никогда не смогла бы понять, что восемьдесят машин в разобранном виде приносят ему больший доход, те же восемьдесят машин в собранном виде, производящие нити. Господи, ведь это так просто! Однажды он попытался рассказать ей о плантаторах, которые бросают кофе в море, но она с досадой пожала плечами.

— Но это же свинство, папа. Это бесчеловечно.

Он снова вспомнил о заседании. Поднес руку ко лбу. Иногда, так же как и сейчас ему становилось стыдно своих мыслей. В сущности кто мои противники? Хорват, Герасим… члены уездного комитета партии? Бэрбуц или Суру? Людишки, выброшенные на поверхность войной, которые всячески пытаются укрепить свой шаткий постамент. Сравнить только, что они собой представляют и что они говорят. Становится смешно! Один — ткач, другой — слесарь, а считают себя творцами истории! Много раз он старался вообразить себе, что они сказали бы, если бы он поведал им историю Вольманов.

Бильман долго осматривался вокруг, как будто хотел привыкнуть к этому кабинету, к своему собственному кабинету. С некоторых пор он стал казаться ему чужим, иногда он даже, ненавидел его за безысходное одиночество, за странные и противоречивые мысли, за все, на что кабинет обрекал его. В сущности, Вольман не был человеком, который слишком много размышляет, он был человеком цифр, статистики, он читал и расшифровывал счета с тем же удовольствием, с каким листал страницы детективного романа.

Он брезгливо махнул рукой и вытащил из ящика письменного стола книгу в яркой обложке: «Шериф из Сьерра-Невады». Он пристрастился к детективным романам еще с войны. Однажды, зайдя в комнату Вальтера, он обнаружил на его тумбочке два тома Макса Бранда. Всю ночь он не мог выпустить книгу из рук. Очарование чего-то неизведанного, экзотического, покрытых облаками гор, сверхчеловеческое мужество Сэма Дугласа, ковбоя-певца, полная противоречий любовь Леоноры, дочери старого фермера, пленили его. Однако дома он не мог читать такие книги. Клара никогда не простила бы ему этого. Поэтому он тайком приносил книги на фабрику, запирался в конторе, чтобы его не беспокоили, и проглатывал одну-две книжки в день. Он быстренько перелистывал описания природы, его интересовали только «сильные» моменты. Через несколько месяцев он уже старался угадать бандита с первой страницы. Вначале, закрыв книгу, Вольман испытывал угрызения совести, тогда он брал из библиотеки Клары «Деньги» Золя, но ему удавалось прочесть всего несколько страниц: эти прославленные романы были убийственно монотонны. Теперь он уже не раздумывал: ящики его письменного стола были полны книг в желтых обложках из коллекции «Ле Маек» и «Л’Енпрэнт». А так как с некоторых пор нельзя было достать романов на французском языке, приходилось довольствоваться изданиями Иг. Херца. Он как раз принялся листать «Шерифа из Сьерра-Невады», когда послышался стук в дверь и вошла секретарша.

— Вас соединили с товарищем Албу.

Вольман снял трубку, но подождал, пока секретарша вышла.

— Алло! Привет, Якоб… Как кто?.. Я, Вольман… Да, да… Только не по телефону… Скажем, через час у меня… Как?.. A-а, господин начальник полиции очень занят… Понимаю. Все-таки я жду вас через час… — Он положил трубку и, вообразив себе лицо Албу, улыбнулся. Конечно, он сейчас неуютно себя чувствует. Как-никак он представляет в городе силу народа, и вдруг какой-то капиталист, «классовый враг» приказывает ему. Хорошо, что он не дал Якобу времени увильнуть; ему придется прийти, узнать в чем дело.

Он вспомнил об Албу несколько дней назад, когда, перелистывая местную газету, увидел его имя под каким-то сообщением. Албу достиг высокого положения, и теперь, в эти смутные времена, было бы неплохо возобновить с ним связь. Тем более что невозможно представить себе, чтобы он не имел влияния на уездный комитет. Вероятно ему удастся помочь мне покончить с этой историей со станками.

Ровно через час снова вошла секретарша.

— Пришел Албу? — Вольман поднял голову.

— Да.

— Пусть войдет.

Албу вошел быстро, четким военным шагом. Черный полицейский мундир обрисовывал его фигуру и придавал ему строгий вид. Вольман встал и шагнул навстречу, протягивая руку:

— Привет, Якоб. — Он нарочно называл его по имени, понимая, что Албу не нравится подобная фамильярность.

Албу как будто не заметил этого и поздоровался холодно, официально..

— Здравствуйте, господин барон.

В его внешности не осталось ничего от маленького служащего, который проверял регистрационные журналы. Спина его уже не была согнута, в глазах исчезла всякая тень робости. Занимаемый им пост, казалось, вошел в его плоть и кровь, чувствовался в жестах, в выражении лица. Он держался прямо, как кадровый военный.

— Садитесь. Как поживаете? — И Вольман посмотрел на него с отцовской нежностью.

— Благодарю, господин барон.

Албу опустился в кресло и небрежно положил ногу на ногу.

«Да, да, это другой Албу», — недовольно отметил барон.

Он хотел было сказать, чтобы тот сел приличнее, но вовремя сдержался: не имело смысла взрывать пути, которые могли привести к возобновлению связей.

— Зачем вы звали меня, господин барон? Хотите на что-нибудь пожаловаться?

— Да, Якоб. Хочу пожаловаться… Хочу пожаловаться начальнику полиции на Якоба Албу. Он забывает меня…

— За этим вы меня и позвали? — Голос Албу звучал как-то вызывающе, намеренно грубо. — Я не могу терять времени, господин барон! — Он встал и поправил китель. — Я думал, у вас серьезный вопрос.

Вольман окаменел: «Этот дурак, которого я спас от смерти, этот…» Он почувствовал, как кровь ударила ему в голову, Не помня себя, произнес хрипло, угрожающе:

— Убирайся!.. Убирайся!..

Албу удивленно вытаращил глаза, стиснул зубы, медленно, неторопливым жестом еще раз одернул китель и направился к двери.

— Надеюсь, мы еще увидимся, господин барон!

— Убирайся, говорю!

Оставшись один, Вольман принялся ходить по кабинету. Голова у него болела, он с трудом сдерживал ярость. Ему хотелось побежать за Албу, надавать ему пощечин, крикнуть в лицо, что ему, Вольману, он обязан жизнью, положением. Если бы он тогда не вмешался…

Потом он разозлился на себя за отсутствие такта, за свою неожиданную выходку. Речь шла уже не об Албу, а об Эдуарде Вольмане, который снова вышел из равновесия… «Недавно я выставил из дома Хорвата, а теперь, вместо того чтобы улыбнуться грубости этого типа, поступил, как неврастеник». Не зная, что предпринять, он опять сел за стол и положил голову на стекло, как тогда, когда он застал Вальтера у Анриетты. И все же в то время это был настоящий Вольман, а не неврастеник.

3

Это случилось летом тридцать восьмого года, в тот день, когда ему сообщили, что его избрали председателем Союза крупных румынских промышленников и что по этому случаю его приглашают на бал во дворец. Сначала он не хотел принимать ни назначения, ни приглашения. Он предпочитал и впредь оставаться в тени, человеком, о котором не говорят и не пишут. Он позвонил Малаксе, чтобы сказать ему об этом, но тот сообщил, что король лично интересовался им и хочет познакомиться. Малакса стал настаивать, чтобы он не отказывался ни от титула, которому можно только завидовать, ни от орденов, которые ему собирается вручить гофмаршал. Настаивала и Анриетта:

— Мне кажется, ты живешь слишком уединенно, дорогой мой. Более, чем это необходимо… И потом ты несколько лет не был в Бухаресте. Я очень огорчилась бы, если бы ты не поехал.

Огорчения ускоряли приступы у Анриетты, и так слишком частые последнее время. Вольман уступил: он уложил все необходимое в чемодан и поехал на вокзал. Случайно он опоздал на поезд и вернулся домой. Не хотелось беспокоить Вальтера. Вольман сам открыл дверь и, войдя в спальню Анриетты, застал ее в постели со своим слугой. В первый момент он хотел наброситься на них, потом его охватило неестественное спокойствие, подобное тому, которое испытывают приговоренные к смерти. Слуга вскочил, спокойно надел брюки, застегнул пуговицы пиджака, повернулся к зеркалу, чтобы проверить, всеяли в порядке, вслед за тем подошел к барону и отвесил низкий, церемонный поклон.

— Вы что-то приказали, господин барон?

Вольман неподвижно стоял у стены, глядя на него отсутствующим взглядом. Он не шелохнулся даже тогда, когда Анриетта, закрыв глаза руками, выбежала из комнаты. Только покашливание Вальтера вернуло его к действительности.

— Вы что-то приказали, господин барон?

Он долго смотрел ему прямо в лицо. Вальтер стоял неподвижно, даже не моргая. Однако в его взгляде нельзя было ничего прочесть.

— Может быть, вы желаете дать мне пощечину, господин барон?

Вольман грустно улыбнулся: «Есть много такого, за что нельзя расплатиться пощечиной».

— У тебя помят пиджак, Вальтер. Мне не нравится, что у тебя не в порядке костюм.

— Я сейчас переоденусь, господин барон.

— Не надо, Вальтер. Иди позови госпожу.

— Хорошо, господин барон.

Он вернулся через несколько минут с Анриеттой. Она все еще была в ночной рубашке, босиком, как вскочила с постели. Вольман долго смотрел на нее, и его охватило странное чувство: он желал ее так сильно, как еще никогда не желал. Грубо, по-скотски. Он почувствовал, как кровь приливает к вискам, клокочет в венах, готовых лопнуть. Хотел броситься к ней, обнять ее, целовать лицо, шею, голое плечо, но вовремя сдержался. Постоял еще несколько минут неподвижно, пока окончательно не пришел в себя. Повернулся к слуге:

— Скажи мне, Вальтер, ты ходишь в дом терпимости?

Вальтер кивнул головой.

— Да, господин барон.

— Сколько ты платишь проституткам, Вальтер?

— Пятьсот леев, господин барон.

— О-о, ты настоящий джентельмен, Вальтер. С госпожой ты уже рассчитался?

Вальтер стиснул зубы.

— Дай госпоже пятьсот леев, Вальтер.

Вальтер вытащил бумажник из кармана, нашел банкноту в пятьсот леев и положил ее на стол.

Можешь идти, Вальтер.

— Спокойной ночи, господин барон.

Тогда-то и положил Вольман под стекло банкноту в пятьсот леев.

Анриетта стояла неподвижно, прислонившись к стене. Время от времени плечи ее нервно вздрагивали. На ее бледном, как у призрака, лице застыло какое-то неопределенное выражение. Вольман много бы дал, чтобы узнать, о чем думает его жена в эту минуту.

Ни одна ночь не тянулась так долго. В полночь Вольман сел за стол, положил голову на стекло и погрузился в тяжелый-тяжелый сон. Утром он проснулся усталый и увидел, что Анриетта все так же стоит у стены.

Вальтер, словно ничего не произошло, продолжал выполнять свои обязанности, как и до этого. Однажды вечером, уже после того, как Анриетта уехала во Францию, чтобы прийти в себя, Вольман позвал его к себе в кабинет:

— Сядь, Вальтер.

— Спасибо, господин барон. Я предпочитаю стоить.

— Сядь, Вальтер. — Голос барона был настойчивым, угрожающим.

— Как вам угодно, господин барон. Я могу считать себя уволенным?

— Нет, Вальтер. Скажи мне, ты любишь Анриетту?

— Нет, господин барон.

— Как же так?

— Если разрешите…

— Я хочу знать все.

— Госпожа приказала мне прийти к ней.

— Все, Вальтер. Иди спать. Надеюсь, ты забудешь об этом. — Он вернул его от двери. — Ты не солгал мне, Вальтер?

— Я никогда не лгал вам, господин барон.

С тех пор он больше не говорил с Вальтером об этом. Даже когда Анриетта покончила с собой. Только к концу войны, когда он понял, что дочь его уже не школьница, а взрослая девушка, барон вновь начал разговор:

— Вальтер!

— Да, господин барон.

— Как у Клары с экзаменами?

— Хорошо, господин барон.

— Как ты думаешь, Вальтер, она похожа на Анриетту?

— Да, похожа, господин барон. Особенно лицом.

— Я имел в виду другое, Вальтер.

— Похожа, господин барон.

— Да, Клара очень выросла… она уже не девочка. Знаешь, что я хочу сказать, Вальтер?

— Нет, господин барон.

— Ты не должен выполнять все ее приказы!

— Я понял, господин барон.

— Дай честное слово.

— Как вам угодно, господин барон. Я всегда буду держаться в рамках приличия.

— И не говори с Кларой об Анриетте.

— Никогда, господин барон. Вы мне однажды уже приказали забыть ее.

— Хорошо, Вальтер. Это все, что я хотел тебе сказать. Можешь идти.

Пронзительный грохот грузовиков, доносившийся с улицы, заставил Вольмана вздрогнуть. Он подошел к окну и посмотрел на вереницу машин с тюками полотна. Даже это зрелище уже не доставляло ему такого удовольствия, как раньше: он должен был теперь отдавать государству почти пятьдесят процентов всей продукции.

4

Собрания в цехах проходили интересно. Фабричный комитет отчитывался перед рабочими в успехах и неудачах своих переговоров с дирекцией. Обычно первым выступал председатель профсоюза Симон.

Он забирался на ящики, специально приготовленные для этой цели.

— Да, товарищи, мы одержали новую победу над бароном. Ясли! Наши дети больше не будут бродить по улицам, пока мы производим земные блага. Они уже не будут страдать так, как страдали мы. А как мы страдали!.. Но не будем говорить о прошлом, поговорим о будущем. Вы все видели, как за фабрикой поднимаются леса. Это новый стадион… Стадион ТФВ. Семьсот вагонов цемента. Семьсот вагонов…

— А почему не возобновляются работы по строительству нового цеха? — перебил его какой-то прядильщик. — А ну-ка, скажи, товарищ председатель! Почему не возобновляется строительство нового цеха? Из-за отсутствия цемента, не так ли?.. Я предлагаю, чтобы выделили хотя бы один вагон из этих семисот для нового цеха.

Симону не нравилось, когда его перебивали. Он терял нить рассуждений и начинал нервничать. Он бросил на рабочего злой взгляд. Тот смотрел невинно, вопрошающе. Слева, из-за станка, послышался тонкий женский голос:

— Хотя бы один-единственный вагон, товарищ председатель!

Симон счел предложение не заслуживающим внимания и продолжал:

— Да, товарищи. Будут воздвигнуты и другие сооружения.

— А почему ты не говоришь о сборке станков? — перебил его Герасим.

— Да-да, что происходит с этими станками?..

— Ну-ка, товарищ председатель, скажи, что мы будем делать с этими станками?

Хорват прислонился к стене, он улыбался. Ему страшно нравились цеховые собрания. Особенно когда слово брал Симон. Тогда не надо было его разоблачать, возражать ему, он сам запутывался в собственных фразах.

— Да, товарищи… Вопрос о станках еще не решен… Мы ведем переговоры с дирекцией, и господин Вольман настроен доброжелательно. Добьемся и сборки станков. Но это нельзя сделать сразу… Нам нужно время, время и еще раз время… Я кончил. От имени КПР слово имеет товарищ Герасим.

Герасим говорил просто, без цветистых фраз, как всегда. Люди стояли у станков и внимательно слушали. Несколько женщин потихоньку одевались, причесывались, переставляли пустые молочные бутылки в сумочках из клетчатого полотна, полученного на фабрике. Герасим все это видел, но отвел взгляд в другую сторону. Завтра он. с ними поговорит. Встретился глазами с Хорватом. Тот кивнул, как бы говоря, что доволен его речью.

— …и если наш фабричный комитет добился лишь того, чтобы вести переговоры с дирекцией, как равный с равным, это значит, что дело обстоит очень плохо. И не только с переговорами, но и с достижениями. Товарищ Симон сказал, что мы получили ясли. Это не так. Мы боролись за них и заставили дирекцию отпустить нам необходимые средства. Товарищ Симон говорил о стадионе и о нашем прекрасном будущем. Мы занимаемся разглагольствованиями, а факты душат нас. Именно фабричный комитет виноват, что барану удалось вырвать семьсот вагонов цемента для строительства стадиона. Конечно, неплохо, что строится стадион. Но нам негде жить, негде жить и шахтерам, а барон ухлопывает на стадион семьсот вагонов цемента. Возможно, и другим фабрикам нужны ясли, а у них нет и мешка цемента. Да и мы по тем же причинам не можем возобновить работы по строительству уже начатого цеха, в то время как у нас на складе лежит семьсот вагонов цемента. А нам нужен новый цех. Туда мы поставим станки, которые ржавеют в сарае. Я предлагаю фабричному комитету вести переговоры с бароном так же, как тот вел с нами переговоры в тридцать шестом. Это все, что я хотел сказать, и в заключение вот еще что: коммунисты из прядильного цеха готовы работать добровольно на сборке станков…

— Согласны!

— Согласны!

— А почему ты не сказал о молоке, товарищ Герасим? — подняла руку, чтобы ее видели, какая-то женщина. — Говоришь о станках, о добровольном труде, как будто это излечит нас от туберкулеза, а не молоко. Вот уже два дня, как мы не получаем ни капли молока.

— Да-да, скажи о молоке, товарищ Герасим, — крикнул и Балотэ, черноволосый рабочий с низким лбом. — Ну, чего ж ты молчишь?!

Герасим искоса посмотрел на него. Он хорошо знал этого механика из цеха грубых тканей. Тот сразу записался и в коммунисты и в социал-демократы, так что, когда в обоих партийных комитетах встал о нем вопрос, возник конфликт. Трифан требовал произвести дознание, поскольку социал-демократы записали Балотэ позднее. Но Балотэ заявил на одном из заседаний, что Трифан грозился его побить, заставляя признаться, что он, Балотэ, несколько месяцев подряд просил у него вступительную карточку.

— Почему ничего не говоришь о молоке, товарищ Герасим? Хочешь защищать барона?

— Вы неправильно ставите вопрос, — вскочил Симон на ящик рядом с Герасимом. — Товарищ Герасим ни в чем не виноват. Дирекция забыла продлить договор, и поэтому нам не дали молока. Но мы обратились к товарищу Молнару, и он принял некоторые меры* Через два-три дня у нас снова будет молоко.

«Врет, как свинья», — покраснел Герасим. Он встретил взгляд Хорвата, тот сделал ему знак не продолжать. Увидев, что Герасим спускается с импровизированной трибуны, Симон порозовел от радости.

— Да, товарищи, каждый раз, как мы встречаемся с вами, нам есть чему поучиться. Действительно, лозунгам нечего делать в нашем словаре, если они не конкретизируются в фактах. Мы говорим о станках, о новых цехах, а у нас урчит в животе. Что нам нужно — молоко или станки, которые принесут барону новые барыши? Довольно грабил он нас до сих пор, довольно мы голодали. Я беру обязательство, а в моем лице все специалисты завода, что мы будем бороться за каждую каплю молока…

Хорват энергично захлопал. Герасим с досадой посмотрел на него. Он не понимал его. У этого Хорвата был своеобразный взгляд на вещи, он умел запутывать и распутывать все, как никто другой в комитете. Вот, например, почему он не предложил поднять вопрос о молоке, почему было не воспользоваться мелким фактом, выступая перед прядильщиками? Герасим был уверен, что Хорват в чем-то ошибается. Работая локтями, он протиснулся через толпу к аплодировавшему Хорвату.

— Ты считаешь, что Симон прав?

— Прав, — ответил Хорват.

— Как же тогда?

— Ты глуп, — сказал Хорват. — Мы ведь должны сотрудничать с ними. Разве ты не видишь, что сотни рабочих на их стороне? Или ты думаешь, что эти рабочие, честные социал-демократы, против нас?

— Против.

— Нет, не против. Речь идет не о Симоне, не о Балотэ, не о впавшем в идиотизм Молнаре. Речь идет о наших прядильщиках.

— Как о наших прядильщиках?! Если их руководители…

— Ты говоришь глупости. Не все их руководители такие. Бребан, например! Какого ты о нем мнения? Он тоже социал-демократ. Без него мы не провели бы забастовку в тридцать шестом.

— Он единственный.

— Неправда. И Мазилу такой же, как Бребан. И Тодор из их уездного комитета.

— Они далеко. А здесь, на фабрике, господствует Симон. Ты уверен, что Симон думает так же, как ты? Уверен, что он честный?

— Но какое значение имеет, что он думает! То есть имеет, конечно, но только в отношении его самого. А ну-ка, хлопай и ты, не слышишь разве, как красиво он говорит?

— Товарищи, — послышался голос Симона, который снова вдохновился. — У нас будет молоко, будут ясли. Мы будем также бороться за то, чтобы нам увеличили норму выдачи полотна. От нас требуется только, чтобы мы честно работали, чтобы каждый из нас давал, сколько он может. Нам надо много полотна, чтобы мы больше не были раздеты.

Герасим замахал руками, но Хорват дернул его за рукав, чтобы он успокоился.

— Что с тобой?

— Не слышишь, что он говорит? Он же обыкновенный демагог!

— Черт подери твою чувствительность! Ты, как девушка в первую брачную ночь. Тебе что, так больно, что невмоготу, а?.. Ты же видишь, что он прав.

Герасим нахмурился, но Хорват продолжал:

— Я не я буду, если не пошлю тебя на три месяца в партийную школу… Уж очень ты глуп. Подожди минутку. — Он протиснулся к Симону и взобрался на ящик — Товарищ Симон урегулировал вопрос с молоком, и мы благодарим его от всей души. Теперь нам остается только решить вопрос о станках. Ведь речь идет еще об одной смене, о трехстах рабочих, которые ждут возможности вернуться на фабрику.

Кто-то запел Интернационал.