1

Бэрбуц заявил Герасиму, что хочет поговорить с ним. По тому, как он это сказал, Герасим понял, что Бэрбуц собирается дать ему небольшую взбучку. Герасим был уверен, что речь снова пойдет о Балотэ, и решил для успокоения членов уездного комитета быть самокритичным. В глубине души, однако, он не чувствовал себя виноватым. Но раз говорят, что он поступил неправильно, ударив тогда Балотэ, значит, он действительно поступил неправильно. Бессмысленно упорствовать. В конце концов все равно хорошо, что он идет в уездный комитет. Он воспользуется случаем и поинтересуется, почему до сих пор не дано распоряжения собирать станки.

До пяти оставалось еще несколько минут. Он быстро достал чистую рубашку. У матери заблестели глаза:

— Ты идешь на свидание?

— Нет, мама. У меня заседание. — Он увидел, как на ее морщинистое лицо легла серая тень разочарования.

— Не беспокойся, мама, я тоже скоро женюсь, — и он добавил, не дожидаясь вопроса, готового сорваться с губ старушки. — Еще сам не знаю на ком. Найди мне… хорошую девушку, хозяйственную, послушную…

Тут он вспомнил о Петре и о Корнелии и пожалел о сказанном. Тем более что мать была очень довольна женитьбой Петре. «Он хорошо устроился, — говорила она. — У него теперь никаких забот. Все есть…»

Несколько дней назад Петре приезжал в гости. Он был одет по последней моде: галифе из клетчатого сукна и лакированные сапоги. Он жил в деревне всего несколько месяцев, а растолстел так, что костюм, казалось, вот-вот лопнет на нем.

— Как? У вас нет денег? — спросил он не без ехидства. — Чего же вы мне не скажете? — И вытащил бумажник из свиной кожи, до отказа набитый банкнотами всех цветов. — На, мама… бери, сколько хочешь.

— Нам не нужны деньги, Петре… Я как раз сегодня получил получку, — соврал Герасим.

— Значит, не хотите брать у меня?.. Хорошо, — рассердился Петре и засунул бумажник в карман. — Теперь, даже если будете просить, не дам… Ни гроша…

Герасим закрыл дверь и отправился в уездный комитет. Около примарии он увидел какого-то толстого человека и вспомнил Хорвата. Часто бывало бродили они бесцельно по улицам, останавливаясь у витрин и разглядывая лица прохожих, таращивших глаза на прекрасные вещи, красовавшиеся за стеклом. Однажды они увидели истощенного человека в грязной спецовке, который прилип носом к витрине гастронома.

— Наверное, голодный, — подтолкнул Хорват Герасима. — У тебя есть деньги?

Герасим протянул ему сорок леев. Тощий человек у витрины недоумевающе посмотрел на деньги в руке Хорвата, потом поморщился и сплюнул:

— Я не беру денег у буржуев.

Хорват прыснул со смеху.

— Ты видел, — сказал он, когда они отошли. — Жаль, что я не знаю этого худого. Но я уверен, что через несколько лет я встречу его где-нибудь, может быть, он будет вести какое-нибудь важное заседание или… Скажи, Герасим, у тебя хватило бы мужества выбрать этого голодного примарем?

Перед уездным комитетом Герасим стиснул зубы. «Хорват всегда умел сделать оптимистические выводы, а я сразу вешаю нос. Ну нет, хватит! Станки должны быть собраны! Если бы Хорват был жив, сборка, конечно, давно бы уже началась». При этой мысли лицо его прояснилось: надо будет поговорить с Бэрбуцем.

2

— Садись, товарищ Герасим, — начал Бэрбуц. Он говорил тихо, непривычно четко, спокойным голосом. В последнее время он стал одеваться очень элегантно. Носил темно-серый костюм, как бы желая подчеркнуть этим сдержанность, к которой обязывало его положение. Бэрбуц показал на кресло. Герасим осторожно сел, но, почувствовав, что кресло слишком мягкое, взял за спинку стул, подвинул к себе и уселся на него.

В большой комнате с белеными стенами стояла мягкая тишина, глухо жужжал вентилятор, легонько покачивая листья стоявшей на окне фуксии. Бэрбуц поднял крышку бронзового ящичка для сигарет — подарок рабочих вагоностроительного завода, — закурил. Все движения были давно обдуманы, полны изящества и значительности. Герасиму захотелось плюнуть и выругать его за это фиглярство.

— Вы звали меня, товарищ Бэрбуц? — спросил он, подождав немного. — Я пришел.

Бэрбуц еще раз затянулся, потом быстро потушил сигарету и встал, опершись о край массивного дубового стола.

— Скажи честно, но не начинай со слов «мы коммунисты» и других громких фраз, потому что мы, — он подчеркнул это, — не считаем тебя коммунистом…

Герасим вздрогнул. Широко раскрыл глаза, потом сказал, чуть не заикаясь:

— Не понимаю, товарищ Бэрбуц. — Он почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.

— Я так и думал, что ты начнешь с этого. — И Бэрбуц резким движением поднес палец к лицу Герасима. — Ты знаешь, что партия не допускает фракций?

— Все равно не понимаю, товарищ Бэрбуц, — уже спокойно сказал Герасим. — О каких фракциях речь?

— О твоей деятельности на фабрике. Вижу, что, с тех пор как тебя по ошибке выбрали в фабричный комитет, у тебя закружилась голова. Ты прекрасно знал, что уездный комитет принял меры для сборки станков. Зачем тебе понадобилось проводить агитацию в четырех партийных ячейках? Чего ты добиваешься? Сборки станков. Того, что уже решено? Да? Нет, конечно, нет! Если желаешь, я скажу тебе; хочешь подорвать авторитет уездного комитета, выдвинуться, преуспеть. И для Этого, товарищ Герасим, ты пользуешься теми же методами, что и правые социал-демократы.

— Я действую так, потому что дирекция во главе с инженером Прекупом сопротивляется, саботирует сборку станков и смеется над нами. Мы хотели уже приступить к сборке, но они повесили замок и поставили к дверям охрану. Что ж, может быть, тот факт, что я критикую вас, членов уездного комитета, за то, что вы недостаточно энергичны, означает фракционизм?

— Тише, господин Герасим, — прервал его Бэрбуц. Прядь волос отделилась от его аккуратной прически и упала на лоб.

Герасим встал. Сжал кулаки.

— Не господин, а товарищ Герасим. Этого я даже от вас требую.

— Сядь, пожалуйста, — сказал Бэрбуц и глубоко вздохнул. — Я позвал тебя, чтобы задать тебе несколько вопросов.

— Скажите открыто: на допрос!

— Сядь, пожалуйста. — Лицо Бэрбуца осветилось доброжелательной улыбкой. Герасим сел, помрачнев. — Видишь ли, — продолжал Бэрбуц, — этот левый загиб приведет тебя туда же, куда привел толстяка Хорвата.

— То есть и я буду убит?

— Ты с ума сошел? — рявкнул Бэрбуц и от ярости побелел как стена. — Какие слова ты говоришь здесь?..

— Я думаю, что имею право так говорить. Тем более, что речь идет о герое рабочего класса, а не о «толстяке Хорвате». Зачем вы пригласили меня, товарищ Бэрбуц?

— Только затем, чтобы предупредить тебя… Впрочем, решать будет ячейка. Об одном прошу тебя: не говори потом, что я тебя не предупреждал.

— Да, товарищ Бэрбуц, теперь мне кажется, я вас понял. После такого предупреждения меня, возможно, исключат из партии, потому что по существу все зависит от вас… Ведь вы…

— Не от меня зависит, а от партии. Запомни это.

— Если так, мне бояться нечего. Скажу вам прямо, я не боюсь, даже если это зависит от вас. И скажу вам вот что. Отныне я буду бороться изо всех сил, чтобы смерть Хорвата не была напрасной.

— Слушай, товарищ Герасим, — начал Бэрбуц дружески, очень сердечно, как будто его больно задевала слепота собеседника. — У тебя достаточно высокий политический уровень. Я показал тебе только, куда может привести путь, на который ты встал. Было бы жаль потерять тебя. Партия лишилась бы работника, который со временем мог стать очень ценным… В настоящее время у нас есть гораздо более важные задачи, чем сборка старых станков.

— Это не старые станки.

— Хорошо, это новые станки, но не хватает множества деталей, которые можно изготовить только на Западе.

— Неправда. Их можно сделать и здесь. И если их не хватает, то только потому, что мы не были достаточно бдительными. Большинство деталей разворовано за последние две недели.

— Да не об этом речь. Я сказал, что ты можешь стать стоящим работником. Я пригласил тебя еще по одному вопросу… Партии нужен стоящий работник на очень ответственный пост. Как я уже сказал, из тебя может вырасти такой работник. В волости Ширия у нас нет секретаря. Ты знаешь, какое важное значение имеет Ширия? Мы здесь, в уездном комитете, подумали о тебе.

— Я не поеду в Ширию.

— Значит, отказываешься от партийного поручения?

— Да.

— Хорошо, товарищ Герасим. Я запомню это.

— И я хотел вот еще что спросить: решил уездный комитет собирать станки или нет?

— Конечно, решил.

— Тогда в чем же дело?

— Здесь задаю вопросы я! — взвизгнул Бэрбуц. — Я кончил, товарищ Герасим! Член партии, который отказывается от партийного поручения, меня не интересует.

Герасим осторожно поставил на место стул и направился к двери. Он уже взялся за ручку, но передумал и вернулся.

— Что же вы мне советуете, товарищ Бэрбуц, не агитировать за сборку станков?

— Я тебе сказал все, что хотел сказать. Думаю, что я достаточно ясно выражался.

— Да, я тоже так думаю. — Герасим вышел, не попрощавшись.

3

На другой день Герасиму все виделось в мрачном свете: и цех, и станки, и нити. Он не мог найти себе места, ходил взад и вперед с ящиком для инструментов через плечо. У него не было никакого желания присутствовать на бесконечных заседаниях фабричного комитета. Он был даже рад, что его выбрали простым членом комитета и не сняли с производства. Можно было бы с ума сойти, выслушивая бредни Симона о том, как станут жить через сто лет, когда работать будут только два часа в день и не будет денег. Симон был обо всем этом так хорошо осведомлен, что неискушенный человек слушал его, разинув рот.

Пробираясь между станками, Герасим устало отвечал на приветствия, а спустя минуту он уже спрашивал себя, с кем только что здоровался, с Блидариу или Ахицей.

— Он не выспался, — говорили люди, — наверное, поссорился с женой.

— Он холостой. Эх вы, даже этого не знаете, — засмеялась женщина с огненными волосами, как будто это непременно нужно было всем знать, как таблицу умножения.

— Он сердится из-за шкафа, — добавила потом вое та же рыжая; и она до некоторой степени была права. Кто-то из вечерней смены взломал шкаф Герасима. Правда, ничего не украли. Единственный ущерб — сломанный замок, но если бы тот, кто это совершил, попался в руки Герасиму, он сделал бы из него котлету.

Герасим об этом не думал. В голове у него бродили куда более мрачные мысли, связанные с Бэрбуцем. Вчера он весь вечер ходил по городу, стараясь успокоиться. Ему вздумалось даже зайти к Суру и рассказать обо всем. Он Снова поднялся по лестнице уездного комитета и застал Суру как раз во время небольшого перерыва между двумя заседаниями. Суру, увидев Герасима, сразу же подозвал его:

— Герасим, это правда, что ты отказался ехать в Ширию?

— Да, но видите ли…

— Ну вот, до чего мы дошли! Даже такие многообещающие товарищи начали портиться. Не говори мне «но», «если»… Скажи откровенно. Ты отказался от партийного поручения?

— Да.

— Нехорошо, Герасим. Если от почетного задания отказываешься ты, то что же говорить о товарищах с более низким политическим уровнем…,

— Я хочу собирать станки, товарищ Суру.

— Ты думаешь, важнее собирать станки, чем быть секретарем волости? Людей, которые смогут собирать станки, мы найдем сколько угодно…

— И все-таки их не собирают.

— Довольно, товарищ Герасим. Прав товарищ Бэрбуц. Ты все время переводишь разговор с себя и своей ошибки на что-нибудь другое. Я хотел, чтобы ты был самокритичен. Мне сказал Бэрбуц, что он поставит вопрос о тебе на заседании партийной ячейки. И правильно сделает… — Герасим опустил голову. — Тебе больше нечего сказать?

— Нет, товарищ Суру. Нечего…

Герасим так сильно сжал в кулаке ручку отвертки, что пальцы в суставах побелели. Он был очень возбужден. Ему казалось, что все люди похожи на Бэрбуца, что все будут задавать ему всякие вопросы, просто так, из любопытства, что никто с — ним не ладит. Он поссорился из-за станка с ткачихой:

— Все время ты его ломаешь, тетушка Штефания… Почему не заботишься об этом старом станке? Не видишь, что надо заменить колесико?!

— Видно, хорошо тебе платит Вольман, что ты так печешься о его станках.

Герасим хотел огрызнуться, но передумал. Не стоило лезть в бутылку, и он заменил зубчатое колесо, не сказав ни слова. Только закончив, он подошел к ткачихе:

— Чем ты недовольна, тетушка Штефания?

— Сыта я вами по горло, слышишь? На собраниях вы ругаете барона, а на самом деле льете воду на его мельницу. И в фабричном комитете то же самое, За глаза называют его бандитом, а дома у него, я думаю, стали бы ему и зад целовать, если бы господин Вольман оказал вам такую честь.

Герасиму нечего было ответить. С тех пор как место Хорвата в фабричном комитете занял Симон, они действительно приняли решение проводить собрания на дому у барона. Герасим противился этому и остался в меньшинстве.

— Что ты хочешь, — говорили ему, — если у барона нет времени?.. Чтобы мы вовсе не проводили заседаний?.. Чтобы мы не выполняли коллективный договор? Ты, видно, считаешь себя умнее всех нас…

Герасим ничего не мог поделать. Он тоже бывал несколько раз на этих заседаниях. Вначале он боялся встретить Клару, потом махнул рукой. Но позднее, когда барон начал угощать их, Герасим перестал ходить. Он придумывал разные предлоги, чтобы не пойти. Весть об этих заседаниях, разумеется в несколько извращенном виде, дошла и до цехов.

Служащие рассказывали о завтраках у барона, о его черном кофе, сигаретах, напитках, и результаты не замедлили сказаться. В отделе снабжения рабочие могли получить только зубную пасту, гуталин, овсяное кофе «Родина» и редко-редко заплесневелые кукурузные лепешки. В столовой рабочим перестали выдавать посуду под тем предлогом, что ее воруют. Симон сшил себе новый зеленый костюм, а по воскресеньям во время матча он сидел теперь в ложе рядом с бароном.

— Слушай, тетушка Штефания, вот как обстоит дело со станками. Эти станки на самом деле не барона, а наши. Ведь продать-то он их больше не может. Даже довольно большое количество ткани он должен продавать по установленной государством цене. Так что станки эти наши.

— Если я захочу, я могу их взять домой, так?

— Нет, товарищ Штефания… Домой ты тоже не можешь их взять.

— Значит, я на том же положении, что и барон.

— Нет.

— Иди ты к черту, Герасим… ты говоришь глупости. А я считала тебя серьезным человеком. — Она помолчала, потом наклонилась к уху Герасима. — Скажи по правде, ты тоже сшил себе новый костюм на деньги барона? Конечно, сшил. Только тебе стыдно носить его.

— Никакого я себе костюма не шил.

— Ну и дурак. Я бы сшила. Симон ведь себе два костюма сшил, а ты ни одного? Тем более, что я слышала, вам трудно живется. Петре уехал из дома и не помогает вам, мать твоя все болеет, а ты… голь перекатная… Все равно тебя исключат из партии… По крайней мере хоть воспользовался бы чем-нибудь.

— Кто тебе сказал, что меня исключат из партии?

— Кто?.. Как будто не знаешь… Я слышала, как об этом говорили здесь, в цехе. Ведь ты вчера из-за этого был в уездном комитете. Правда?

«Кто же это мог сказать рабочим на фабрике?.. Ведь я сам никому не говорил. Никому не рассказывал, что произошло вчера вечером. Бэрбуц? Уж не он ли оповестил рабочих?.. Чего доброго…»

— Ну, что же ты молчишь? Правда это?

— А ты не знаешь, за что меня исключат из партии? — спросил ее Герасим.

— Потому что ты — прихвостень барона. Разве ты только что не беспокоился о его станках?

Герасим хотел что-то объяснить ей, но она отвернулась в знак того, что говорить ей с ним больше не о чем. Герасим взял свой ящик и направился в прядильню.

Рев станков заглушал его шаги, нельзя было различить никаких звуков. Ему казалось, что этот рев раздается у самых его барабанных перепонок; шум нарастал и спадал, как мелодия, передаваемая по радио на коротких волнах.

В прядильне станки шумели тише, зато самый звук был более диким. Герасиму он казался похожим на хрип умирающего зверя или на тяжелое, приглушенное дыхание земли. Из всех цехов Герасиму больше всего нравилась прядильня. Особенно сейчас, осенью, когда лучи солнца пробивались сквозь грязные стекла. Здесь билось сердце фабрики. Тысячи передаточных ремней крутили веретена, вдыхая жизнь в белую паутину нитей.

За одним из станков он увидел Марту Месарош, она склонилась над веретенами. Сейчас она показалась ему более худенькой, чем тогда, когда он видел ее в первый раз. Хотя нет! Под клетчатым халатом обрисовывались круглые бедра. Герасим невольно остановился. Как будто почувствовав, что кто-то на нее смотрит, Марта обернулась. Узнала его и заулыбалась. Улыбнулись яркие влажные губы, и на бледных щеках появились две ямочки. Герасим не мог понять, как он до сих пор не замечал их.

— Как поживаешь, Марта? Как управляешься со станком?

— Хорошо. А как ты живешь?

Герасим удивился, что она обратилась к нему на «ты», но сделал вид, что не заметил.

— Хорошо живу.

Она повернулась к оборванным нитям, Герасим не сводил с нее глаз.

«Жалко, что она слишком молоденькая! А почему жалко?» — спросил он себя и не нашел ответа. Он улыбнулся и пошел дальше. Но собраться с мыслями уже не мог. Он вспомнил вдруг о пуговицах, которыми, как он слышал, пришлось поужинать Албу. Перед его глазами вставал начальник полиции с салфеточкой на шее, он ел пуговицы со своего мундира, потом появлялась искаженная физиономия Бэрбуца, всплывали лица тетушки Штефании, Симона, и снова он видел ямочки на щеках Марты, ее длинные густые ресницы, маленький рот, круглые бедра… Он повторял ее имя: «Марта… Марта…» Даже в имени было что-то милое, молодое. Выйдя из цеха, он принялся насвистывать.

«Вот так-так, меня выгоняют из партии, а я насвистываю». Он ускорил шаг, поспешил в котельную к Трифану. Тот стоял, прислонившись к черной, измазанной угольной пылью стене, и сворачивал из газеты самокрутку.

— Что случилось, Герасим? С чего это тебе так весело?

Лишь в последнюю минуту Герасим сдержался, чтобы не рассказать ему о Марте. Нахмурился.

— Мне совсем не весело. — И он передал Трифану все, о чем говорил с Бэрбуцем.

Трифан посоветовал обсудить этот вопрос с Жилованом или с Суру. Герасим рассказал и о разговоре с Суру.

— Ничего. Давай после смены встретимся в цехе.

Герасим вернулся в свой цех, по пути он снова прошел через прядильню.

4

— Ну вот, — сказал Жилован. — Я беседовал с Бэрбуцем. Не могу понять, что и думать, ведь я тебя знаю давно. Если ты полагаешь, что с товарищем Суру говорить бесполезно, тогда напиши в Центральный Комитет. Потребуй расследования…

— Как будто у Центрального Комитета нет других дел, как все бросать, срываться с места и разбирать недоразумения среди членов партии. У них работы выше головы…

— И все же это единственный выход, — задумчиво сказал Трифан.

— Но скажи все же, почему ты не хочешь ехать в Ширию? — спросил Жилован.

— Потому что у меня сложилось такое впечатление, что кто-то хочет от меня избавиться.

— Ты слишком высокого о себе мнения… Не такая уж ты важная персона, чтобы тебя понадобилось удалять.

— Повторяю, здесь дело не во мне, а в станках…

— Почему ты все время стараешься показать, будто только тебя одного волнует этот вопрос? Какая выгода Бэрбуцу от того, что станки не будут собраны?

— Ты совершенно неправильно ставишь вопрос, — перебил его Герасим. — Речь идет не о Бэрбуце, а о Вольмане. Ответь мне: почему не собирают станки?

— Не знаю, — признался Жилован. — Это единственное, чего я не понимаю…

— Ну вот, видишь?.. И Бэрбуц все время обходит этот вопрос. Он говорит со мной о Ширин, о чем угодно, но только не о станках. Именно поэтому я и не хочу уезжать отсюда. Если мы оставим это, станки еще год, а то и два будут ржаветь на складе.

— Я на твоем месте все-таки написал бы в ЦК.

— Нет. Я уже сказал тебе. Не стоит их беспокоите.

— Это же глупо! — рассердился Трифан. — Послушать только — нельзя их беспокоить! Для того они там и находятся, чтобы нам помогать. А сейчас их помощь как раз больше всего и нужна. Не нравится мне, что под тебя подкапываются. Вам не кажется странным, что Хорват, который пытался ускорить сборку станков, погиб по неизвестной причине, а теперь вот Герасима хотят послать на село? В чьих интересах все это делается? Ясно. Только барону выгодно, чтобы Герасима здесь не было или чтобы вопрос о его пребывании в партии был поставлен на обсуждение, чтобы Герасима уничтожили. Вот о чем нам нужно подумать, Жилован. Понимаешь?.. А то, чего доброго, его действительно исключат.

— Это невозможно, — разозлился Герасим. — Люди знают меня. Да и в конце концов не во мне дело, пусть меня исключат. Важно, чтобы началась сборка. Так и Хорват говорил. Ты помнишь? Люди будут судить обо мне не по партийному билету, а по делам.

— Да, но тебя лишат права голоса.

— Правда на моей стороне.

— Это верно. Но бывает, что правда вскрывается поздно…

— Хорошо, но ведь я желаю фабрике только добра.

— Я уверен, — заявил Жилован, — что и Бэрбуц желает фабрике добра.

— Возможно, — вмешался Трифан. — Только мне кажется, что его добро и добро Герасима — вещи разные. Такова диалектика. А кто из них прав, в этом убедимся потом. Время покажет, кто прав. Только вот до тех пор… Поэтому-то я и говорю, что тебе надо было написать тем, кто наверху.

В конце концов Герасим пообещал, что напишет товарищам в Бухарест, но в глубине души он не был уверен в необходимости такого шага.

Выйдя на улицу, он об этом и думать забыл. Дело казалось ему решенным. Ясно, что он прав, и даже если вопрос о нем будет поставлен на партийной ячейке (а в другом месте он и не может быть поставлен), ему нечего опасаться. Успокоившись, Герасим медленно пошел домой и снова вспомнил про ямочки на щеках Марты.

Дома он застал мать, беседующую с Корнелией. Герасим удивился неожиданному приезду Корнелии, тем более, что она дохаживала последние недели. Даже не поздоровавшись, он спросил:

Что это ты приехала, Корнелия? Что-нибудь случилось?

— Да, — поспешно ответила Корнелия. — Я едва тебя дождалась. Папашу арестовали…

— Арестовали?

— Да, — и она заплакала. — Его вчера арестовали.

— А за что?

— Ни за что. За здорово живешь. Вот за что! Не ужился с теми, которые в партии, вот они его и взяли позавчера утром. Пришли двое из полиции… А может, и не из полиции. Формы на них не было. И арестовали его. Перерыли весь дом. Даже в шкафу у Петре искали…

— У них были при себе какие-нибудь бумаги?

— Что-то было. Но я так напугалась, что почти и не прочитала их. Они откуда-то из экономической полиции или что-то в этом роде… Потом я пошла в примарию, и там мне сказали, что папаша — кулак…

— Ага, теперь я понимаю, — задумчиво сказал Герасим. — Наверное, он участвовал в каких-нибудь сделках…

— Папаша? — удивилась Корнелия. — Значит, ты его не знаешь! Он такой набожный, другого такого и не найдешь. Он не может никого обмануть, клянусь богом…

— Может быть, все-таки он сделал что-нибудь, — настаивал Герасим. — Припомни.

— Ничего! Говорю же я тебе. Он последние несколько недель даже из дома не выходил. Гнал цуйку. Урожай в этом году… Даже те сливы, которые, казалось, высохли, и те дали плоды…

— Может быть, он слишком много цуйки нагнал?

— Столько, сколько было плодов. Как каждый год.

— А где Петре?

— Он тоже приехал в Арад. Везде уже ходил. Был и в партии, сказал, кто он, но те ничего не захотели сделать. Тогда мы решили прийти к тебе. Ведь, как никак они тебя больше знают. Жаль, что у Петре не хватило терпения дождаться тебя. Если сейчас ты пойдешь в уездный комитет к Бэрбуцу, ты застанешь его там. Он пошел к нему пожаловаться… Не может быть, чтобы Бэрбуц нам не помог. Ты не пойдешь за Петре?..

— Нет, — устало сказал Герасим. — Не пойду…

Он опустился на стул и почувствовал такую усталость, как будто целый день таскал мешки.

5

На другой день Герасим бродил по заводу, как лунатик. Несколько раз он собирался пойти к Трифану рассказать о том, что случилось с Петре, но у него так и не хватило мужества. Он все время находил себе какое-нибудь занятие, чтобы оттянуть эту встречу, а в три часа, когда услышал гудок, пожалел, что разговор не состоялся. Во время обеда он сидел за столом рядом с Трифаном, но и здесь он придумал себе оправдание: слишком много вокруг народу! А позднее, когда они остались в столовой вдвоем с Трифаном, он промолчал, решив, что зайдет к Трифану вечером домой. Остаток дня Герасим скитался по городу, бродил по берегу Муреша, смотрел на мутные воды разлившейся реки. Сухие голые ветки ив свисали, словно тонкие сосульки. Предзакатный ветер тихонько раскачивал их, и они ударялись друг о друга с печальным стоном. Когда стемнело, Герасим, устав от бесцельных блужданий, решил не откладывать больше разговора. Будь что будет.

Он направился к Трифану. По дороге старался найти себе оправдание и невольно спрашивал себя, почему он должен отвечать за родственников Петре. Потом он устыдился этих мыслей и сказал себе, что он виноват в такой же степени, как и барон, который в свою очередь тоже мог бы спросить: «Чем я виноват, что мне в наследство досталась фабрика?» Сравнение показалось ему нелепым, и он ускорил шаг. Надо было обо всем этом поговорить с Трифаном. Он считал его единственным человеком, который может все рассудить совершенно беспристрастно. В воротах он встретился с Мартой. Она собиралась куда-то уходить.

— Папы нет дома, — сказала она ему вместо приветствия. — Он ушел к Фаркашу. Сказал, что ему надо с ним поговорить. А ты зачем пришел?

— Я тоже хотел с ним поговорить, — ответил Герасим и не мог не сознаться себе, что он, пожалуй, даже доволен, что не застал Трифана дома. Теперь по крайней мере была уважительная причина отложить разговор.

— А я не могу заменить его? — лукаво спросила Марта.

— Как ты можешь заменить его?

— А так просто. Поговори со мной… Или я недостаточно серьезна?.. Слушай, ты не хочешь проводить меня в город?

— Конечно, хочу, — быстро ответил Герасим. — С удовольствием. Куда ты идешь?

— На берег. Отец велел мне каждый вечер целый час гулять. Это как будто очищает легкие…

— Да-да, — машинально подтвердил Герасим.

Еще два дня назад он бы очень обрадовался, подвернись ему случай погулять с Мартой, но сейчас он не мог заставить себя слушать болтовню девушки. Он думал о своем брате, о его встрече с Бэрбуцем и о последствиях, которые не замедлят сказаться.

Петре вернулся из уездного комитета очень довольный и рассказал, как приветливо принял его Бэрбуц.

— Я даже не ожидал от него такого понимания, — рассказывал Петре. — Он все время улыбался и записывал что-то в блокнот. Сказал мне, что очень рад, что я обратился к нему, и, мне кажется, он действительно обрадовался…

— О чем ты думаешь? — неожиданно спросила Марта.

Герасим вздрогнул:

— Ни о чем.

— Ты всегда так молчишь?

— Нет, обычно я люблю поговорить. Но, видишь ли…

— Что?

Герасим забыл, что хотел сказать. Он шел, опустив голову, и досадовал на себя за то, что не может начать разговор. Наконец спросил:

— Сколько тебе лет, Марта?

— Восемнадцать…

— Да, восемнадцать, — задумчиво повторил он.

Марта рассмеялась:

— Ты очень смешной.

— Смешной? — удивился Герасим. — Почему?

— Потому что ты молодой парень, а ходишь с таким мрачным видом, как будто тебе шестьдесят лет… Знаешь одну только фабрику да собрания. А еще что ты делаешь?

— Как, что делаю? Живу…

— Неправда. Когда я жила во Фрунзе, я каждый день ходила в госпиталь писать письма раненым. Помню, это было в воскресенье. У ворот госпиталя я заметила раненого с автоматом. Раньше я никогда не видела, чтобы ворота охранялись, и было очень забавно видеть часового в белом больничном халате. Я спросила его, зачем он здесь стоит? От кого защищает госпиталь? Он мне не ответил. Потом я узнала. От докторов. Знаешь, однажды больные провели заседание и обсудили вопрос о врачах. Они решили по воскресеньям не впускать в госпиталь ни одного врача, кроме дежурного. Пусть сидят дома, отдыхают, моются, отсыпаются. Потому что действительно врачи ходили усталые, измученные бессонными ночами, и уже нельзя было понять, кто больной, а кто доктор. Но доктора не испугались. Они перелезли через забор, вошли в госпиталь и работали до тех пор, пока не свалились от усталости. Тогда партийный комитет заинтересовался этим происшествием и сурово раскритиковал больных. Однако больные сказали, что война может еще продлиться годы, что врачи будут очень нужны и что всегда раненых будет больше, чем докторов. Поэтому докторов надо беречь. Так сказали раненые, и партийный комитет в конце концов вынужден был признать их правоту. Вот поэтому-то и поставили к воротам госпиталя часового.

— Зачем ты мне все это рассказываешь?

— Потому что мне кажется, что ты, как те доктора, которые перелезали через забор. Ведь социализм в одну ночь не построишь…

— Читаешь мне лекцию, политически воспитываешь меня?

— Нет, Герасим. Просто думаю о тебе. Все мы хотим, чтобы было лучше. Но не брать в рот ни крошки шесть дней, чтобы наесться до отвала в воскресенье, — это же глупость… Ты видел «Безымянную звезду»?

— Что это такое?

— Эта постановка такая. Мне кажется, что это буржуазная пьеса, но ведь я целых два часа с напряжением следила за событиями. А после театра много передумала. И в первую очередь о том, что есть множество прекрасных вещей, которые мы не замечаем из-за того, что привыкли к ним. Солнце, например. Вчера, когда я утром выходила из дома, оно как раз только поднималось. Я подумала, а видишь ли ты солнце?..

— Когда я вчера утром шел на фабрику, солнце еще не взошло… Но даже если бы оно и взошло, я все равно не мог бы идти, задрав голову. На нашей улице такая грязь, что, если не смотреть под ноги, увязнешь в грязи по колено.

— Ну хорошо, а здесь-то ведь нет грязи…

— Нет.

— А ты все равно ничего не замечаешь?

Герасим поднял глаза к небу: среди бегущих облаков возник острый серп луны.

— Смотри-ка, луна взошла, — наивно удивился Герасим и не понял, почему Марта засмеялась.

Он спросил ее:

— Почему ты смеешься?

— Так просто.

— Понимаю.

— Ничего ты не понимаешь.

Герасим пристально посмотрел на нее: в лунном свете лицо ее казалось бледным. Только глаза блестели. Герасим близко придвинулся к ней. Марта отступила на шаг, потом еще на шаг, но Герасим подошел к ней, обнял за плечи. Марта не сопротивлялась. Герасим наклонился, он хотел поцеловать ее, но передумал: «Только этого мне сейчас не хватает, впутаться в новые осложнения». Он сказал, как будто рассматривал ее глаза:

— А я и не знал, что у тебя такие черные глаза…

— Да, — слазала она разочарованно. — У меня черные глаза, товарищ Герасим. Может быть, проводишь меня домой? Час, наверное, уже прошел…

— Да, я тоже так думаю. Пойдем.