1

Марта на ходу спрыгнула с трамвая. «Вот бы увидела мама Елена…», — подумала она. Потом большими шагами направилась к углу. Дул легкий ветерок, иногда он вдруг обдавал холодом, он нес из-за Муреша наводящий грусть запах опавшей листвы и привкус влажного, сочного чернозема. Марта быстрым движением расстегнула воротник пальто. Заспешила. Было еще рано, но она привыкла спешить. Сперва она торопилась из-за Георге, который непрерывно ее поучал. Теперь ей нравилось, хотя она себе в этом и не признавалась, чтобы видели, как она торопится, знали бы, что она очень занята. Ей надо было проверить станок и отдать статью в молодежную стенгазету. Она прошла через большие ворота, на арке которых висел лозунг:

НАША ФАБРИКА — КРЕПОСТЬ ДЕМОКРАТИИ.

За воротами высились фабричные трубы, их было семь.

Марта шла, опустив голову, прядь волос спадала ей на лоб. В дверях ока с кем-то столкнулась. Вздрогнув, подняла глаза. Узнала инженера Раду Дамьяна, которого девушки в цеху называли простофилей. Он тоже испугался, слегка покраснел. Марте захотелось засмеяться, но она сдержалась.

— Простите, — пробормотал он. — Я… я хочу сказать… — Он и сам хорошо не знал, что хотел сказать.

— Ничего! — Она с серьезным видом поздоровалась с ним. — Доброе утро, товарищ Дамьян! — и почему-то вдруг побежала в комитет Союза коммунистической молодежи.

Дамьян долго смотрел ей вслед. Задумался. Поежился, хотя было совсем не холодно. Чувствовалось, что дождливая и туманная осень затянется до декабря. Потом он вдруг очнулся и увидел, что все еще стоит на том же месте. Вахтер поздоровался и сказал тихо, как будто поверял нечто совершенно секретное:

— Здорово там собирают станки, товарищ Дамьян! Вы еще не были?

— Нет, сейчас иду.

Он поискал глазами Марту. По-видимому, она скрылась в дверях прядильни. Вот уже две недели он каждый день наблюдал, как она работает. И для анализа, как правило, брал нити только у нее. Вероятно потому, что она самая хорошенькая, и еще потому, что она очень забавно, по-детски смеется, и на щеках у нее появляются ямочки. Когда инженер идет по цехам, его подхватывает громкий, горячий, доверчивый грохот машин, который больше не кажется ему враждебным и злым, как вначале. Это тот самый шум, о котором он мечтал четыре года на институтской скамье, когда тайком от других писал: «Инженер-текстильщик Раду Дамьян, инженер-текстильщик Раду Дамьян».

В первые дни он не знал, где встать, куда сесть, все словно боялся сделать неловкое движение, что-то разбить. А теперь часы пролетали быстро, и, только услышав вой сирены, он чувствовал, что проголодался. И даже жалко было прошедшего дня, такого же, как и все предыдущие, но в то же время полного чего-то нового; тем более, что по вечерам он скучал. Ходил на берег Муреша, хотя влюбленные пары нагоняли на него грусть. Долго смотрел вслед каждой девушке, следил за грациозной и независимой походкой, чувствуя, как стучит в висках кровь.

Откинувшись на спинку скамьи, он мечтал. Когда становилось прохладно, не спеша прогуливался по широкому бульвару с сигаретой во рту. Иногда останавливался перед витриной магазина, представляя себе, какой двубортный костюм он сошьет из этого синего сукна. Домой возвращался поздно. По пути, поужинав в ресторане, снова начинал с некоторой досадой думать о Марте Месарош, о ее жизни, об уюте, царящем в ее доме, и содрогался при мысли, что опять надо возвращаться к госпоже Докии, у которой он снимал комнату.

Вчера он получил письмо от матери из Констанцы. В нем были все те же советы, которые она давала с тех самых пор, как ему исполнилось шестнадцать лет: много не кури (это вредно для легких); потеплей одевайся (осенью погода обманчива); выбирай себе друзей осторожно; не ложись слишком поздно спать; не читай во время еды; честно выполняй свой долг; будь серьезным; не трать зря деньги и тому подобное.

Он подумал о своей матери, представил ее себе и растрогался. Ей еще год до пенсии. Надо бы привезти ее сюда: им лучше будет вместе. Ведь они всегда понимали друг друга, если не считать того года, когда мать преподавала в пятом классе. Тогда она ставила ему самые низкие баллы, хотя Раду шел по-латыни одним из первых. Только чтобы не подумали, что она ему покровительствует. Да и дома в тот год они не беседовали о том, что происходило в классе, как делали это обычно.

Он ответил на приветствие рабочего и вошел в прядильню. Здесь словно шел снег. Медленно и спокойно, как в тихий зимний день.

Такое же впечатление произвел на Раду Дамьяна прядильный цех в тот день, когда он вошел сюда впервые, и с тех пор это впечатление не менялось. Работницы в клетчатых халатах и красных косынках быстрыми движениями ловких рук перебирают тысячи нитей: связывают, натягивают, раскручивают длинные, бесконечные нити из гигантского жгута, тянущегося, как ковер, до чесальни. Солнце с трудом пробирается среди станков, играет на ремнях трансмиссий, и порхающие в воздухе шаловливые хлопья кажутся еще белей.

Некоторые девушки улыбаются. Ему приятно. Он выпячивает грудь и улыбается в ответ.

Из-за станка появился Герасим, Раду направляется к нему. Ему нравится этот человек, он представляется Раду каким-то особенным. Простой рабочий, а, говорят, очень умный, знает много самых неожиданных вещей и главное — прекрасно разбирается в людях. Раду думал об этом и пришел к выводу, что, видимо, это естественно для партийного деятеля, связанного с множеством людей. Самого Раду пугали лозунги, особенно на собраниях Союза коммунистической молодежи, и шаблон, которого держались некоторые, словно можно было подойти ко всем с одной меркой, без разбора.

Раду никогда не слышал, чтобы Герасим говорил, как в газетах, казенно. Напротив, обо всем он толковал так ясно и просто, что могло показаться, будто он все упрощает. Однако, поразмыслив, Раду понимал, что все это далеко не так просто, что все эти вещи имеют свои последствия, до которых он сам никогда бы не додумался. Однажды он слушал, как Герасим говорил о классовой борьбе, и почувствовал, что его охватил задор, боевой задор, которого он никак уж не ожидал. Потом ему вдруг стало стыдно: с чего ему ненавидеть Вольмана? Только за то, что тот не принял его в день приезда на фабрику, или за то, что всякий раз при встрече в ответ на приветствие бросал ему с отсутствующим видом «бонжур» и смотрел как бы сквозь него, как будто Раду был из стекла. Однажды, проходя мимо Вольмана, Раду не поздоровался, притворившись, что не заметил его. Он был несказанно доволен, что у него хватило мужества. Но, поразмыслив хорошенько, он решил, что Герасим расхохотался бы, узнав об этом, и высмеял бы его за ребячество.

Герасим выпрямился, отряхнул пиджак и шагнул ему навстречу:

— Может быть, пойдем взглянуть, как идет сборка? У вас есть время?

— Есть, — ответил Раду и посмотрел на большие золотые часы, доставшиеся ему в наследство от отца.

Они направились к красильне. Герасим широко шагал, и Раду с трудом поспевал за ним. Станки собирали в старом корпусе, маленьком низком цехе с облупившимися от дождей и морозов стенами. Крыша в нескольких местах прохудилась; черепица стала черно-зеленой от плесени. Всюду запустение. Пришлось добывать рамы, стекла, кирпичи, балки. Счастье еще, что строительные рабочие по своей собственной инициативе экономили материалы на других участках и все, что было возможно, приносили тайком в цех, чтобы не дай бог не узнала дирекция. Раду подозревал, что и здесь дело не обошлось без Герасима.

Из цеха доносился звон металла, голоса. Забивали гвозди, пилили доски. Кругом была такая пыль и грязь, что некуда ногой ступить.

— Наверное, этот цех кажется тебе самым прекрасным на фабрике? — спросил Раду Герасима.

— Нет, совсем нет, — удивленно взглянул на него Герасим. — Он маленький и находится чертовски далеко.

Раду вынужден был признаться, что не понимает его.

В дверях цеха Симон и Балотэ смотрели, как Симанд, из столярной мастерской, взобравшись на лестницу, обтесывал балку. Они, вероятно, посмеивались над тем, что он пришел работать еще с ночи, но, увидев Герасима, замолчали.

— Ну, как идут дела? — спросил он их.

— Вот, смеются надо мной, — сказал Симанд. — Говорят, что я уже старик, а пришел на строительство цеха добровольно, как член СКМ.

— С каких это пор ты разучился понимать шутки? — засмеялся Симон. — Вот видишь, даже в этом мы одержали победу, — сказал он, повернувшись к Герасиму. — Ты был прав.

— Ну, что я тебе говорил, — рассмеялся Герасим. — А ты спорил. — Он повернулся к Балотэ, — Ты все еще сердишься на меня?

— Нет, — проворчал тот.

— Врешь, — сказал Герасим и расхохотался.

Несколько рабочих из «Астры» свинчивали детали.

Один из них поднял к Герасиму небритое лицо:

— Многих деталей не хватает, товарищ. То одной нет, то другой, черт его знает. Задали вы нам работу.

— Что, не нравится?

— Черта с два, — и он наклонился над станком, счищая с него ржавчину.

— Сколько агитировали из-за этих станков, а дело то оказалось, в сущности, довольно незначительное, — заявил Симон.

— Черта с два, незначительное! — отозвался Герасим. И, обернувшись к Раду Дамьяну, добавил. — Здесь вас ждут большие дела.

2

Медленно, крупными шелковистыми хлопьями падал густой снег: снежинки, словно погибающие бабочки, плавно и грациозно кружились над землею. В камине ласково потрескивал огонь. Длинные языки пламени бросали красноватые отблески на лица троих сидевших в креслах людей. Тихо лились плавные звуки менуэта. Душу Вольмана наполнила тоска по молодости, к которой примешивалось чувство усталости и покоя. Молнар смотрел на пламя, его белые волосы золотила игра огненных языков, он походил на какого-то северного писателя, задумчивого мыслителя. Только Прекуп сидел поодаль в темноте и спокойно курил.

— Снег идет, — промолвил Молнар и устало, тихо засмеялся.

Осенью у него умерла жена, и теперь всякий раз, когда надо было идти домой и топить большие холодные изразцовые печи, его охватывал какой-то суеверный страх; возможно, именно поэтому он и начал пить, в тяжелом молчании просиживая ночи напролет в кафе перед бутылкой вина. Он отказался от работы в партии и в префектуре, ссылаясь на возраст и усталость. На самом деле он перестал верить во что бы то ни было. Красивую голову Вольмана, вырисовывавшуюся на золотистом фоне огня, словно окружал таинственный ореол. Молнар чувствовал, что устал от всего — от юношеских мечтаний, раздумий, от порывов, оказавшихся бессмысленными, от бесплодных волнений. «Нет, все это глупости, — твердил он себе. — Напрасны попытки заменить великие истины жалким человеческим пониманием действительности, тщетны усилия людей, до глупости опьяненных собственными мыслями; все это — бесплодная игра ума, сооружение воздушных замков или карточных домиков». Его уже ничто не интересовало, он запер в сундук все книги и читал только Библию на латинском языке, упиваясь журчащей музыкой слов. Мысленно он шептал: «Circum dederunt me, doloris mortis, qenitus inferni circum dederunt me…» Часто во сне он видел улыбающуюся Маргарету. Зачем понадобилось, чтобы она умерла? Когда люди научатся проникать в тайны потустороннего мира?

Он хотел было попросить у Вольмана денег взаймы, чтобы поставить ей памятник, но побоялся, как бы тот не воспринял это как просьбу дать взятку. Его отсутствующий взгляд остановился на статуэтке Будды.

Вольман заметил это:

— Каир, — усмехнулся он печально. — Мы были тогда молоды и верили, что, когда выучимся, перед нами откроется путь к великим тайнам… Какие громкие, смешные слова… Правда? — обратился он к Прекупу.

Прекуп, не следивший за разговором, вздрогнул. Он обрадовался, когда Молнар ответил за него:

— Нет, они вовсе не смешные.

— Смешные, — заявил Вольман. — Мне сейчас стыдно вспоминать, как тогда, на школьной скамье, мы неделями спорили о том, действительно ли след на Адамовой горе на Цейлоне это след ноги человека или это просто-напросто игра, шутка природы.

— Какой след? — спросил Прекуп, вступая в разговор скорее из вежливости, чем из любопытства.

— Там есть углубление в полтора метра длиной, похожее на отпечаток ноги. Мусульмане говорят, что это след ноги первого человека, Адама, которого ангел принес на эту гору. Индуисты считают его следом ноги бога Шивы. Христиане говорят, что это след святого Фомы, который обошел и эту часть света. А буддисты— что это отпечаток ноги Будды… Там, в Каире, мы мечтали организовать экспедицию…

— Все это маскарад, религиозный карнавал, — проворчал Прекуп. — Все что-то утверждают, и никто ни во что не верит.

— И все-таки люди этим живут и извлекают из этого выгоду, — продолжал размышлять Вольман. — Только в одном Тибете больше трех тысяч монастырей и во многих из них свыше десяти тысяч монахов…

— Это великий народ, — с восхищением заметил Молнар.

— До сих пор вы вроде бы говорили то же самое о Латинской Америке?..

— Да, я утверждал это, и теперь тоже ни словом не опроверг… Но культура китайцев такая же древняя, как и культура инков… Может быть, у них общие истоки… Я что-то читал о размерах мозга. Знаете, у азиатских народов, в частности у китайцев, из ста человек у тридцати трех площадь поверхности мозга превышает 1500 квадратных сантиметров, а у европейцев только у двадцати семи…

— Излишек ума вреден, говорил кто-то, — с иронией сказал Вольман. — В осажденной Византии люди тоже спорили о том, какого пола ангелы. Так же как и мы спорим… Это значит, что приближается конец… Мы состарились.

— Ну, что ты, папа, — сказала вошедшая в этот момент Клара. — Что ты! Ты самый молодой. Я пришла пригласить вас к столу. Нехорошо с вашей стороны… сегодня, в день моего рождения, вспоминать только о грустных вещах. А ну, выше голову, марш вперед.

В ярко освещенной столовой все почувствовали себя неловко. Матово блестела скатерть, свет скрытых в потолке ламп отражался в хрустальных бокалах, возле каждого прибора стояло три бокала.

Ели молча. Молнар, задумавшись, проливал соус на скатерть. Вольман удивился тому, как внезапно состарился доктор, так внезапно, как будто он лишился всякой опоры в жизни.

— Что нового на фабрике, господин Прекуп?

— Вы обижаете меня, мадемуазель, — галантно улыбнулся главный инженер.

— Я? Почему?

— Вы думаете, что я настолько одряхлел, что ни о чем другом, кроме нитей, станков, трансмиссий и тому подобных вещей, не могу говорить?

Вольман казался озабоченным. Он ел быстро и даже не притронулся к вину. Зато Молнар трижды осушил свой бокал и заметно повеселел.

— Оставьте вы фабрику. Теперь только и слышно: фабрика, продукция… и в газетах то же самое. Когда-то, э-хе-хе, были теории, свобода, социализм… — Он шумно смеялся, пока на него не напал кашель.

Вольман повернулся к Прекупу:

— Из Амстердама хлопка не будет!

— Как? Что случилось? — испугался инженер.

— Ничего. Я не хочу получать его оттуда. Конечно, я теряю на этом, но лучше пусть я потеряю, чем они выиграют. Это что-то ужасное.

Вольман уже не мог сдерживаться. Прекуп с тревогой видел перед собой не сильного хозяина, а раздавленного событиями человека. Вольман с минуту помолчал, глядя в тарелку, потом отпил из бокала токайского.

— Это парадоксально, — продолжал он. — Мы работаем, а доходы идут в руки тех, которые в один прекрасный день выгонят нас, как старых собак.

Клара почувствовала себя лишней, она подвинула свой стул к Молнару, и старик заплетающимся языком начал говорить ей высокопарные комплименты.

— Вот так, — сказал Вольман. Он уже жалел о своей вспышке. — Хлопка не будет. Они собрали станки, которые скоро вступят в строй. Хорошо, посмотрим, на каком сырье они будут работать.

— Это значит?.. — начал Прекуп.

— Это значит, что мы тоже будем бороться. Короче говоря, Krieg ist Krieg. Надо, чтобы и эти болваны на Западе это поняли. Конференции, западная вежливость… По отношению к кому? К хамам, опьяневшим от собственной власти.

— Не забывайте: римлян победили побежденные ими греки, — сухо засмеялся Молнар. — История может повториться.

— Понимаю, — сказал Прекуп и посмотрел на барона с безграничным восхищением.

— Они одержали верх со сборкой станков, — сказал Вольман. — Я это очень хорошо понимаю. Правда, цыплят по осени считают. — Он натянуто улыбнулся. — Жизнь полна противоречий. Рабочие работают на меня и в то же время для достижения коммунистических целей, которые для меня совершенно неприемлемы.

— Подумаешь, — повернулся к нему Молнар. — Об этом говорил еще старик Гераклит. Все существует и не существует в то же самое время.

— Хватит иезуитствовать, — сказал Вольман с досадой. — Так вот, господин Прекуп, такой линии я и буду придерживаться.

— Тогда это можно еще развить, — засмеялся инженер. — Вашу линию можно применить и в красильне… У нас на складе есть значительные запасы индантрена с «ИГ Фарбениндустри».

— О, это замечательно, — обрадовался барон. — Мы ждем еще два вагона из Германии. — Он засмеялся, довольный. — Ничего. Я позвоню, чтобы его продали где-нибудь в Чехословакии…

— А тот, что на складе?

— Надо будет поговорить с Циммерманом. Перенесем его ко мне домой. Здесь его никто не станет искать, — спокойно сказал Вольман.

Прекуп снова украдкой посмотрел на него. Барон был высокого роста. Жесткие коротко остриженные седые волосы делали его похожим на университетского профессора, на которого преподавательская деятельность наложила свой отпечаток. В его руках переплетались мощные нити: акции «Виккерс», «Дейче текстиль. А. Леж», помещенные в банк в виде золотых слитков, зеленых долларов, лир, вложенные в недвижимость… Сотни тысяч рабочих, длинные колонки цифр, сокровища индийского искусства, виллы с черепичной крышей в Швейцарии. И при всем этом он скромно сидел здесь в этом глухом, заброшенном уголке Европы и был известен только по имени. Его дед прибыл в 1830 из Вены в дилижансе третьего класса и появлялся в городе в высоком цилиндре, зеленом фраке с бархатным воротником и в белом галстуке, помятом и пыльном. Он построил себе мельницу, потом продал австрийской армии коней и мало-помалу терпеливо увеличивал свои доходы, пока они не стали неисчислимыми.

— Да, вы правы, господин барон. Так и сделаем.

Они снова перешли в гостиную, где играли тени, отбрасываемые огнем, и проговорили до поздней ночи о молодости, о Париже, о картинах и музыке. Вольман отвез гостей домой на машине. Вернувшись, он спросил Клару:

— Почему не пришел Албу?

— Он прислал мне подарок.

— Что именно?

— То, что мне хотелось. Вот, посмотри! — и она вынула из сумочки маленький браунинг с белой перламутровой ручкой.

— Как это пошло, Клара… словно какая-нибудь вульгарная девица… какой ты еще ребенок… А сам он почему не пришел?

— Я просила отложить визит, сказала, что плохо себя чувствую. Просто больше не хочу его видеть. Он мне противен.

— Мне тоже, Клара, — очень тихо признался Вольман. — Мне тоже. Но тебе все-таки придется принимать его, как ты делала это до сих пор, а может быть и чаще. Неизвестно, когда он нам понадобится.

3

Раздался пронзительный гудок.

— Поезд идет! — крикнул молоденький поденщик с взъерошенными волосами, подвязанными узенькой голубой лентой. Все быстро поднялись с досок, на которые присели перекурить, схватили железные тачки, прислоненные к серой стене склада; тачки загремели так, что ничего не стало слышно. Из-за угла появился поезд: железнодорожник сигналил красным флажком.

Все ближе и ближе паровоз, все ярче лучи прожектора. Тонкие, острые, они пронизывают черные клубы дыма, окутывающие заснеженный фабричный двор.

— Осторожней, ты! — крикнул кто-то.

Поезд замедлил ход, протяжно заскрипели тормоза. Из склада быстро вышел заведующий с новым регистрационным журналом в руке. На его лице сияла победная улыбка, как будто то, что должно было за этим последовать, имело необыкновенное значение.

— Осторожней снимайте, — поучал он рабочих. И вдруг нахмурился — Погаси сигарету, товарищ. Ты что, хочешь вызвать пожар?

Заведующему страшно нравились громкие слова. Поэтому он восхищался Симоном. Он даже жене говорил: «Редко встретишь такого человека!»

Он еще раз посмотрел вокруг и решил, что все в идеальном порядке. В этот самый момент поезд остановился. Только паровоз продолжал еще усиленно пыхтеть. Заведующему казалось, что паровоз этим пыхтением выражает свою радость. Именно так и сказал однажды Симон: «Машины тоже, должно быть, испытывают удовлетворение». Хотя было совсем не холодно, заведующий замотал шею зеленым шарфом и несколько раз кашлянул, давая понять, что он приступает к работе.

Открыли двери вагонов. Как огромные сахарные головы, высились тюки хлопка, на которых красными буквами было написано: СССР.

Рабочие приставили доски и устремились в вагоны. Заведующий остался доволен тем, как шла разгрузка: тачки, грохоча, сновали взад и вперед, из вагонов неслись крики:

— Раз-два, взя-ли!.. Раз-два, взя-ли!..

Со стороны прядильни шли несколько рабочих: они подошли к заведующему.

— Прибыл транспорт?

Не ожидая ответа, поднялись в вагоны.

Заведующий бегал от вагона к вагону, от поезда к складу и обратно, тщательно записывая в новую книгу каждый тюк. После четверти часа такой беготни он совсем взмок. Таким и нашел его Герасим, пришедший посмотреть, как идут дела. Какая-то работница, тоже поспешившая сюда с группой рабочих, увидев Герасима, даже немножко испугалась. Она покраснела как рак, лихорадочно подыскивая оправдание своему присутствию здесь: она кого-то оставила за себя у станка, а сама побежала посмотреть, какой хлопок привезли. Когда она вышла из вагона, Герасим спросил:

— Куда торопишься, товарищ Ходит? — Она удивилась, откуда он знает ее имя, и остановилась. — Ну, как хлопок? — снова спросил Герасим.

— Белый, — растерявшись, ответила она.

Герасим одобрительно кивнул головой и вместе с ней поднялся в вагон. Девушка шла ка цыпочках, как будто боясь чего-то. Герасим разорвал угол одного из тюков и вытащил пучок хлопка. Пощупал:

— Чистый.

Девушка тоже выдернула немножко хлопка, смочила слюной и скрутила.

— Да, хороший хлопок. Не такой, как голландский.

На складе громоздили друг на друга тюки. Заведующий следил за тем, чтобы их укладывали как следует. Выйдя со склада, он направился к вагонам и тут столкнулся с Дудэу.

— Вот это хлопок, дедуля, — сказал он ему. — Чудо!..

Дудэу не обратил на заведующего внимания. Он подошел к тюку, разорвал его и выдернул клочок хлопка. Легко пропустил его сквозь пальцы, как через маленькую чесальную машину: нити были прочными и шелковистыми.

Из-за хлопка он со многими на фабрике поссорился. Он говорил, что хлопок имеет запах. Чистый, теплый запах, похожий на запах поля под лучами летнего солнца. Поэтому он сердился, когда ему говорили, что хлопок не пахнет.

Его смена начиналась только с двух, но он пришел пораньше, чтобы поспеть к разгрузке поезда. Еще с утра, полусонный, он предвкушал это удовольствие. На душе было легко и весело. Пропустить разгрузку он не мог. «Попав в теплый склад с застоявшимся воздухом, хлопок теряет свой блеск, как будто вянет от одной только мысли, что скоро превратится в ткань, платья, белье», — думал он.

Многие, особенно Герасим, ругали его за это. Он прекрасно знал, что Герасим совершенно прав, но ему хлопок нравился именно таким: белым и блестящим. Когда он болел, он покупал в аптеке вату и нюхал ее: «А еще говорят, что хлопок не пахнет!»

Дудэу, заметив, что он остался на складе один, засунул комочек хлопка в карман и вышел.

После теплого склада его сразу же обдало холодным воздухом. Он натянул шапку на уши. У одного из вагонов увидел Герасима и инженера Дамьяна в белом халате, что-то горячо доказывавшего.

«Совсем еще ребенок, — размышлял Дудэу, — ни за что не подумаешь, что у него за спиной уйма разных школ».

Дудэу вынул клочок хлопка из кармана. Герасим заметил его:

— Что, дедуля, пахнет хлопок?

— Да, — кивнул тот, подходя к Герасиму, — хороший хлопок… — Он держал клочок на большой тяжелой ладони, как на подносе.

Глаза Герасима потеплели. Когда Дудэу отошел, Герасим снова повернулся к Дамьяну.

— Подумай о том, что я тебе сказал. Хорошо, чтобы выступил кто-нибудь от технических работников.

— Почему же именно я?.. Я ведь самый молодой.

— Вот именно поэтому… Не только ты молод, но и мы все молоды, каждый из нас. И страна у нас молодая… В недалеком будущем… Но не стоит тебе рассказывать об этом… Увидишь своими глазами. Договорились?

Дамьян подумал, потом утвердительно кивнул головой.

— Но я ведь даже не знал Хорвата…

— Я тоже не знал Филимона Сырбу, а выступал. Скажешь несколько слов. Будет говорить кто-нибудь от рабочих, наверное Трифан и товарищи из уездного комитета. Впрочем, вся эта торжественная церемония займет немного времени. Снимут покрывало со статуи Хорвата перед фабрикой, вы выступите и все….

— Хорошо, товарищ Герасим. Мне тоже хотелось кое-что спросить, но сейчас неудобно. Я приду в другой раз.

— Я считаю, что все вопросы надо решать сразу. В чем дело?

— Вы, конечно, знаете Марту Месарош из прядильного цеха.

«Наверное, он видел меня с ней, — подумал Герасим. — Не надо бы показываться вместе у фабрики».

— Да, я ее знаю, — ответил он, немного помедлив. — Что с ней?

— Вот об этом я и хотел вас спросить. Что это за девушка?

— Как это, что за девушка?

— Видите ли, она красивая и… Скажу по правде, нравится мне. Я здесь новый человек. У меня никого нет. Но мне хотелось бы знать мнение других. Вы ко мне хорошо относитесь.

Герасим не знал, что ответить. Сначала ему показалось, что Дамьян смеется над ним, но потом он понял, что инженер нисколько не шутит. Он стоял перед ним, как перед профессором на экзамене, потирая руки.

— Марта — красивая девушка, правда?

— Да, красивая, — подтвердил Герасим.

— Я все-таки пойду. Неудобно говорить о таких вещах, когда только что речь шла о павшем герое рабочего класса.

— Да, может быть, ты и прав. Не время сейчас.

Дамьян направился к прядильне. Герасим пошел за ним, он чувствовал себя очень неловко. «Что за черт, почему он спросил именно меня?» Правда, в последнее время он был очень занят и совсем не встречался с Мартой, так что Дамьян не мог их видеть вместе.

4

Все семь труб текстильной фабрики, вытянувшиеся, как пальцы, к небу, выбрасывают клубы черного дыма. Дым свертывается в кольца, они рассеиваются и издали походят на гигантские очесы черного хлопка. Тень от дыма, напоминающая пузатый корабль, покрывает стеклянные крыши, фабричный двор, лица людей, неподвижно застывших вокруг высокого постамента, на который накинуто белое покрывало. Герасим стоит рядом с Суру и смотрит на собравшийся народ. Здесь много людей, которых он не знает по имени, но лицо каждого ему знакомо. Вот тот высокий человек возле Дудэу несколько дней назад ругал партию за то, что ему дали разбавленное молоко. Сейчас он громко, во весь голос поет «Интернационал». Дамьян весь красный: еще не прошло волнение; ему, наверно, кажется, что все думают о том, что он сказал, и он гордится этим. Вчера вечером, когда он пришел к Герасиму показать текст выступления, он был так взволнован, что не мог произнести ни одного путного слова. Пробормотал только:

— Как вы думаете, товарищ Герасим, можно мне обратиться к товарищу Хорвату так: «Дорогой товарищ Хорват».

Герасим рассмеялся, хотя это его и взволновало.

Марта была в группе прядильщиц и тоже пела дрожащим голосом. Но даже издали было ясно, что слова она знает плохо.

Пожарники в новой форме стояли в карауле вокруг постамента. Один из них, невысокий и коренастый, Самуилэ Пырву, держал в руках венок с белой лентой: «От дирекции ТФВ».

Вольман стоял рядом с Прекупом, время от времени посматривая на часы. «Торопится, что б его…», — мысленно пробормотал Герасим. В толпе он вдруг заметил жену Хорвата. Рядом с ней — Софика накручивает на палец свои косички. «О чем она думает?..»

Расталкивая толпу локтями, он пробрался к ней. Флорика поздоровалась легким кивком головы, потом снова стала внимательно смотреть на постамент.

Трифан дергает шнур: покрывало, раздувшись, как парус, легонько взлетело на ветру, соскользнуло и упало, открыв мраморный бюст Хорвата. Скульптор сделал его более худым, чем он был на самом деле, но он сумел передать то, что было в нем наиболее характерно: глаза и улыбку. Все смолкли, слышен только голосок Софики:

— Папочка…

Заколыхался на ветру флаг. Софика спросила:

— Мама, а статуи никогда не смеются?

— Нет, Софика. Статуи никогда не смеются. Герасим стиснул зубы. Ему вдруг показалось, что Хорват смотрит только на него. Он улыбнулся ему, потом невольно, словно это было сейчас самое главное, поднял два пальца к виску, приветствуя Хорвата.