1

Квартира учителя Ружи на бульваре Десятого мая была довольно большой: четыре комнаты, богато обставленные массивной дубовой мебелью. Не спрашивая разрешения, Вику расположился в ванной, взял бритвенный прибор учителя и начал бриться. Несколько раз он входил в комнату, оставляя на персидских коврах следы мыльной пены. Учитель терпеливо переносил это, но, всякий раз как Вику снова исчезал в ванной, вставал с кожаного кресла и вытирал ковер кончиком ботинка. Герасиму учитель показался педантом. Он недоумевал, откуда у этого хилого человека в черном аккуратном костюме столько энергии. Он оглядел комнату. Стены были украшены семейными фотографиями: вот учитель еще совсем маленький, в коротких штанишках и матросской шапочке; затем постарше, зимой, в белой меховой шубке с большими пушистыми, как снежки, пуговицами. На письменном столе в серебряной рамке стоит фотография, на которой учитель снят в день получения степени бакалавра. Он одет в смокинг, видимо взятый напрокат, в петлице у него белый цветок.

— Вы были красивый в молодости, — заметил Герасим и сразу же понял, что опять сказал глупость.

Учитель кашлянул, сделал вид, что ничего не заметил, потом проговорил:

— На этой фотографии я очень худой… у меня тогда были больные легкие.

Он поднялся и вышел в соседнюю комнату. Герасим посмотрел на Ливию, которая устроилась в кресле у окна и, не шевелясь, наблюдала за тем, что делалось на улице. «В профиль она даже красивая», — подумал он. Некоторое время Герасим сидел неподвижно, но вдруг ему показалось, что учитель слишком уж долго не возвращается. Он направился к двери, за которой исчез Ружа. Однако в соседней комнате никого не оказалось. Герасим прошел через комнату и заглянул в приоткрытую дверь. Вдруг он вздрогнул. Раздался голос Вику:

— В чем дело, господин учитель?..

Герасим просунул в дверь голову и увидел Вику с наполовину выбритым лицом, который смотрел на учителя, державшего в руках, телефонную трубку. Учитель спокойно поднял глаза.

— Я хотел проверить, работает ли он.

Вику подошел к телефону и выдернул шнур из розетки.

— Лучше, чтобы он не работал.

Учитель в упор посмотрел на Вику, а Герасим, стараясь остаться незамеченным, возвратился в комнату, где сидела Ливия, и принялся изучать фотографии, развешенные по стенам, будто только сейчас заметил их.

— О чем ты думаешь, Ливия?

— Ни о чем, товарищ Герасим… Скажите, немцы долго пробудут в городе?

— Думаю, что нет… Насколько мне известно, русские находятся под Радной… Там они соединятся с нашими войсками.

В комнату вошел Ружа. Он принес целую кучу фотографий.

— Вот эти фотографии сделаны до того, как я заболел… Правда я здесь гораздо полнее?

— Да, — согласился Герасим, и ему стало смешно.

Он протянул фотографии Ливии. Она рассматривала их одну за другой, но выражение ее лица не менялось.

Вику свежевыбритый казался совсем другим человеком. Он был в хорошем настроении. Усевшись верхом на стул, он потушил сигарету о вазу для фруктов. Он явно испытывал удовлетворение, наблюдая, как учитель, переложив окурок в пепельницу, вытирал вазу.

— Вы учитель химии?..

— Да, органической химии…

— Это и видно. Вы очень скрупулезны…

— Вы, господин лейтенант, путаете скрупулезность с порядком. Это разные вещи…

— Да, да, вы правы, — сказал Вику, и Герасиму показалось, что лейтенант думает совсем о другом.

Завязался ничего не значащий разговор. Вику интересовался, сколько стоит персидский ковер или дубовый шкаф вроде того, что стоял в соседней комнате; спрашивал Ружу о том, как он выставляет оценки ученикам лицея, ставит ли он шесть с минусом или семь с плюсом. Учитель стал подробно излагать свои педагогические методы.

— Если ученик разбирается в основных формулах, ему можно поставить переходный балл вне зависимости от знания того или иного частного вопроса…

— Вы, господин учитель, никогда не взрывали мосты?

— Нет, — ответил Ружа испуганно.

— Ночью мы взорвем один из них. Тот, что через Муреш. Сейчас я пойду на разведку и вернусь, когда стемнеет. Прошу вас не покидать помещения. Ни под каким предлогом. Товарищ Герасим, ты за это отвечаешь. Я подчеркиваю, чтобы всем было ясно: ни под каким предлогом. Если я не вернусь, свяжитесь с товарищем Хорватом… Вот и все. Вы не знаете, господин учитель, в этом доме есть другой выход?

— Нет. Только парадная дверь, на бульвар.

— Благодарю. Я так и думал. Черного хода я что-то не заметил.

Лейтенант Вику вернулся в девять часов вечера. Он казался недовольным.

— Мост хорошо охраняется… Будет трудно, но нужно все же попытаться… Нет ли у вас чего-нибудь поесть, господин учитель?..

В кладовке нашлось несколько яиц, Ливия поджарила лук. Герасим отметил, что Ливия положила ему самую большую порцию. Он хотел ее поблагодарить, но Ливия избегала его взгляда.

— Теперь отправляемся в собор, на чердак, — отдал приказ Вику. — Выходить по одному. Сначала Ливия, потом ты, — он показал на Герасима. — Мы с учителем вслед за вами.

Учитель попросил разрешения выйти последним, чтобы запереть квартиру, и, к удивлению Герасима, Вику согласился. Когда Ружа выпускал Ливию, Вику шепнул Герасиму, чтобы тот не уходил, а поднялся этажом выше и ждал его. Герасим пожал плечами: он ничего не понимал.

Они выждали пять минут, потом учитель открыл дверь Герасиму.

Герасим спустился на несколько ступенек, подождал, пока не закрылась дверь в квартиру учителя, и быстро поднялся на третий этаж. За поворотом лестницы сел на ступеньку. Спустя пять минут появился Вику. Точно сговорившись с Герасимом, он тоже спустился на две-три ступеньки и, когда учитель закрыл дверь, крадучись поднялся к Герасиму.

— К чему все это? — спросил Герасим.

— Я хочу проверить его.

— Учителя?

— Да.

— Ты думаешь, что…

— Не знаю… Хочу убедиться.

Учитель задержался больше чем на четверть часа, хотя они условились, что он выйдет сразу же вслед за Вику. Наконец Ружа появился: он внимательно осмотрел лестницу, запер дверь и спрятал ключ под половик. Вышел на улицу. Вику подождал несколько минут и, убедившись, что учитель действительно ушел, спустился, взял ключ и открыл дверь. Герасим вошел как раз в тот момент, когда Вику поднимал с пола карточку.

— Что это?

— Смотри! — Он протянул карточку Герасиму. Это была фотография, сделанная в день присуждения учителю степени бакалавра. На обороте красным карандашом было написано:

Г-н Томеску, мы на чердаке католического собора.

— Но, значит…

— Да, значит… — Вику сунул фотографию в карман, запер дверь и пошел вниз по лестнице; вслед за ним спустился и Герасим.

2

Чердак католического собора, освещенный луной, — ее лучи проникали сюда сквозь маленькие оконца — казался гигантским склепом. С балок свисали старые хоругви, повсюду валялись разбитые головы святых, покрывшиеся ржавчиной кадила, картины с изображением пречистой девы. По стенам метались фантастические тени, а запах ладана и затхлый воздух делали чердак еще таинственнее. Хорват стукнулся о гипсовую статую святого Антония и выругался. Голос его прозвучал гулко, как эхо. Бэрбуц закурил сигарету. Вспышка, показавшаяся невероятно яркой, осветила его лицо: оно казалось восковым.

Некоторое время все молчали. Только ветер завывал, пробираясь под черепицу. Вдруг в дальнем углу скрипнула доска, словно кто-то попытался встать.

— Кто там? — крикнул Хорват, и все вздрогнули.

— Это я, Балш, — раздался тонкий плаксивый голос.

Хорват спрятался за столб, остальные последовали его примеру.

— Ты один?

— Да.

— Выходи на свет!

Послышались шаркающие шаги, потом в лунном свете возник какой-то человек в широком пиджаке.

— Что тебе здесь надо?

Тот, которого спрашивали, только сейчас заметил, что они вооружены. Он задрожал как осиновый лист.

— Я здесь живу.

Бэрбуц зажег спичку и подошел к нему. Он был не брит, хотя одет довольно аккуратно. Вместо галстука у него на шее болтался черный запачканный бант.

— Ты артист?

— Да.

— А что именно ты делаешь?

— Ворую.

Хорват расхохотался.

— Обыщите его.

Бэрбуц обхватил его за талию и быстрым движением вывернул карманы.

— У него ничего нет, только несколько удостоверений…

— Ого, тогда мы знакомы… Ты был арестован пикетчиками позавчера вечером… Как ты удрал из полиции?..

— Вы знаете, я туда так и не попал. Только мы завернули за угол, я сбежал. Мне не нравится полиция.

— А теперь скажи свое настоящее имя.

— Василикэ Балш.

— Ладно, господин Василикэ, иди и ложись спать.

— Я передумал. Я перееду отсюда.

— Только не теперь.

— А кто мне запретит? Я гражданин…

— Иди и ложись спать, — подтолкнул его Хорват. И для большей убедительности показал ему карабин. Василикэ Балш сразу замолчал и лег на хоругви.

Они прождали около двух часов. Наконец пришла Ливия. Сперва послышались шаги на винтовой лестнице, потом раздался легкий стук в дверь.

Хорват открыл ей.

— Когда придут остальные?

— Они будут приходить по очереди… Сначала товарищ Герасим, потом товарищ Вику, затем товарищ учитель…

— Все в порядке?

— Да. Товарищ Вику ходил на разведку. Он вам расскажет.

Она села рядом с Албу на какие-то гипсовые обломки, залитые лунным светом.

— Пакеты там, в углу, — показала она на хоругви, где спал Василикэ.

Хорват подошел к Балшу и разбудил его.

— Вставай, братец, подушки, на которых ты спишь, набиты динамитом.

Василикэ Балш вскочил и отбежал в другой угол чердака, туда, где сидел Бэрбуц.

Через четверть часа Хорват забеспокоился.

— Уж не случилось ли чего?..

— Не думаю, улицы пустынны. Я никого не встретила.

— За тобой никто не шел?

— Нет. Я прошла той улицей, что позади собора. Так меня научил товарищ Вику.

На всякий случай Хорват снова запер дверь и встал возле нее. Еще через десять минут послышались шаги на железной лестнице.

Пришел учитель. Он очень удивился отсутствию Герасима и Вику и хотел было отправиться на поиски их, но Хорват не разрешил.

— Теперь уж не уходи…

— А если случилось что-нибудь?..

— Тем более.

Десять минут спустя снова послышались шаги.

Хорват взвел курок и направил карабин на дверь. Раздались четыре коротких удара.

Вику сразу спросил об учителе.

— Да. Пришел за несколько минут до вас.

— Господин учитель, — обратился к нему Вику, вытаскивая из кармана фотографию, — вам знакома эта фотография?..

Ружа отпрянул назад.

— Это моя фотография…

— Скажи, Хорват, кто такой Томеску?

— Бывший комиссар полиции…

Вику протянул Руже фотографию.

— Это твой почерк?

— Да что случилось? — спросил Хорват, — который ничего не понимал.

— Он предатель, — коротко объяснил ему Вику. — Вот, почитай.

Хорват прочел те несколько слов, которые были написаны на обороте фотографии. Вику вынул из кармана пистолет. Ружа отступил еще на несколько шагов и остановился около органа. Он ударил ладонями по клавишам, но глухой, словно с того света, звук еще больше испугал его.

— Нет, нет… — он закрыл глаза руками.

Вику поднял револьвер и вопросительно посмотрел на Хорвата. Тот кивнул головой. Герасим тоже кивнул утвердительно, затем и Бэрбуц сказал тихо: «Да».

Вику выстрелил дважды. Учитель упал поперек органа, ноги у него подкосились, и он соскользнул вниз, к педалям инструмента.

Василикэ Балш коротко вскрикнул и прижался к стене.

После небольшого совещания Вику вышел в сопровождении Ливии, она несла под мышкой пакет.

Когда шаги их стихли, Герасим подскочил к Хорвату:

— Зачем ты отпустил с ним девушку? По какому праву ты разрешил ей идти?

— Не ори как сумасшедший… «По какому праву»… Во-первых, если бы с Вику пошел мужчина, это было бы куда подозрительней. Во-вторых, она проводит его только до моста. В-третьих, она пошла добровольно. И в-четвертых… какое значение имеет, мужчина это или женщина?.. Не беспокойся, наша задача будет нисколько не легче…

До рассвета они успели устроить на чердаке несколько постов наблюдения, с которых им была видна вся главная улица. Василикэ Балш, проснувшись, следил за ними с некоторым страхом. Он несколько раз пытался удрать, наконец Хорват пригрозил, что выстрелит в него, если он еще хоть раз подойдет к двери.

— Но я хочу есть.

— И я тоже, — ответил ему Хорват. — Ложись и спи. Когда спишь, есть не хочется.

Потом, осмотрев его повнимательней, он увидел на нем желтые туфли с острыми носами, такие, как были на примаре. Он спросил его:

— Откуда у тебя эти туфли?

— Одолжил один человек. Он лежал ничком перед примарией. Он был мертв. Ему все равно туфли были ни к чему. Не правда ли?.. Если они тебе нравятся, я могу подарить их. Скажи, ты — главный?

— Как это главный?

— Ну, главный над этими ребятами, — показал он на Албу и Герасима. — По тому, как ты ведешь себя, мне кажется, что ты новичок. Не надо бы вам оставаться всем вместе. Самое лучшее разойтись. Что вы сработали?

Хорват мало что понял из слов Балша. Он подозрительно посмотрел на него.

Балш продолжал:

— Знаю. Вы были в Румынском банке. Не следовало убивать сторожа. Ведь сейчас осадное положение. Если вас схватят, расстреляют на месте. Почему ты и меня хочешь утопить? Отпусти меня.

— Не отпущу, болтлив ты очень.

— Я? Видно, ты обо мне не слышал… Я — Василикэ Балш, другого такого не встретишь! Не первый день занимаюсь своим ремеслом. Отпусти меня.

— Нет. Стой… А ну, быстро… Иди к этим вот хоругвям. При первом же движении стреляю. Ложись!

До обеда ничего не произошло. Немецкий комендант решил устроить парад перед примарией. Сверху, с чердака собора, можно было следить за всеми приготовлениями.

— Скоро и мы начнем действовать, — сказал Хорват, который наблюдал за улицей через дыру в крыше, там, где черепица была немного приподнята. — Берегите патроны!

— Тебе не кажется, — спросил Герасим, — что было бы лучше немножко подождать?

— Зачем?

— Посмотрим, что будет…

— Тебе страшно?

— Нет, не страшно! Я просто подумал, что обидно умереть так глупо. От живых больше пользы, чем от мертвых, даже если нам пожалуют прекрасный титул героев.

— Если ты боишься, можешь уйти.

— Я не боюсь, и я не позволю тебе так говорить со мной! Если ты считаешь, что это необходимо, тогда все в порядке. Вот это я и хотел тебе сказать.

Хорват посмотрел на Герасима, и ему захотелось его обнять. Он и сам раздумывал, правильно ли поступает, и решил, что правильно. Да к тому же у него не хватило бы сил сидеть сейчас дома, смотреть на Флорику, на их убогие кровати. Он страшился мысли, что Софика спросит его: «Почему дядя Руди больше не приходит?»

Военный парад еще не начался, когда был убит немецкий майор, объезжавший моторизованные войска.

— Молодец, Герасим! — крикнул Хорват и прижал приклад к плечу. — Я и не знал, что ты такой меткий стрелок.

Герасим посмотрел на него. У Хорвата было гладкое, без морщин, круглое, как мяч, лицо, «Смотри-ка, он здесь стреляет по эсэсовцам, расплачивается с ними за Паску, а ведь его ждут дочка и жена. Если бы он остался дома, его поведение оправдали бы, он только что вернулся из тюрьмы». Ему вдруг захотелось пожать Хорвату руку, но он не решился подойти к нему. «Подумает еще, что за ребячество».

— Несчастные! — простонал Василикэ Балш. — Вы с ума сошли?!

— Замолчи! — крикнул Хорват. — Еще слово и пристрелю!

Василикэ Балш встал на колени и принялся громко молиться.

Военный парад отменили, был отдан приказ обыскать соседние дома. Солдаты начали с того, что перебили все витрины.

Сверху город был похож на муравейник. По улицам носились мотоциклисты, раздавались выстрелы, слышались крики. Герасим сквозь дыру в крыше смотрел на серую опустевшую улицу, на суету немцев. Вдруг собор задрожал и город погрузился в непривычную тишину. Донеслось лишь эхо мощного взрыва.

— Мост! — закричал Хорват.

Глаза его засверкали, как будто в озарении пламени.

— Ты слышал? Мост, — повторил он, обращаясь к Герасиму, словно тот мог не слышать взрыва. — Вику взорвал мост!

Бэрбуц тоже подошел к Герасиму.

— Может, теперь про нас забудут.

Герасиму стало жаль его. Ну, конечно, он думает о своей жене и сыне. Герасим хотел было подбодрить его, но тут раздались удары в дверь. Даже Хорват вздрогнул. Когда удары повторились, он сделал остальным знак не двигаться с места.

— Немцы? — едва слышно спросил Герасим.

Хорват кивнул. Албу испуганно выпустил оружие из рук.

Удары в дверь стали сильней, послышалась отрывистая, лающая команда.

Бэрбуц бросился в дальний угол чердака, но тотчас же вернулся и испуганно прошептал:

— Другого выхода здесь нет.

— Знаю, — ответил Хорват. — Лестница только одна.

Снаружи кто-то начал стучать в дверь прикладом. Герасим сжал в руках карабин.

— Нет, — сделал ему знак Хорват. — Это совершенно бессмысленно. Спрячьте оружие.

Василикэ Балш забрался на боковую балку, но потом, недовольный убежищем, спрыгнул на пол и заметался по чердаку. От страха у него дрожали губы, он едва держался на ногах.

В дверь колотили все сильнее.

— Никакого сопротивления, — приказал Хорват, — иначе нас пристрелят на месте.

Герасим подошел к нему и протянул руку. Хорват, как будто сейчас это было самым важным, пожал ее сильно, по-мужски.

Под ударами немцев замок поддался, и в дверях появились дула автоматов.

3

Материю, которой был обит кабинет Вольмана (имитация китайского шелка), выткали на его собственной фабрике. Для этого пришлось разобрать и заново собрать два ткацких станка, чтобы на них можно было выткать шелк шириной в пять метров, как раз такой, какой требовался для кабинета. С двумя французскими ткачами, привезенными специально для выполнения этого заказа из Лиона (они пристрастились к румынской цуйке и все время ходили пошатываясь), расплатились по-царски. Барон, довольный их работой, предложил им контракт на пять лет и баснословное жалованье, но иностранные мастера отказались.

Теперь, через десять лет, обивка поблекла и, если бы сняли картины, на стенах остались бы пятна. Поэтому картины продолжали висеть на своих прежних местах; никогда не передвигалась и мебель, защищавшая шелк от действия времени и пыли. Но это касалось не только картин и мебели. Все вещи в кабинете Вольмана имели свои узаконенные места, словно это были ценные реликвии, перемещение которых подвергло бы опасности самое их существование. Барон и его дочь Клара твердо придерживались этого. Усвоил эти неписаные правила и Вальтер; из всех слуг только он один допускался в эту комнату. Поэтому ни за что на свете он не сдвинул бы даже на сантиметр ни один предмет на письменном столе барона. И не из опасения, что барон заметит, а в силу строгой прусской выучки.

В этом отношении комната Клары представляла собой полную противоположность: здесь не было ни одной мелочи, которая не сменила бы свое место три раза за день. Сейчас из этой комнаты в кабинет барона доносился шум.

Вольман, прислонившись к массивному письменному столу, внимательно смотрел на слугу, выглядевшего, как всегда, безукоризненно, и молчал. Ему казалось, странным, что с тех пор как он знал Вальтера, он никогда не видел, чтобы у того была оторвана пуговица или испачкана одежда. Более того, Вальтер никогда не опаздывал, и барон не помнил, чтобы он самовольно отлучался из дома. Не было еще такого случая, чтобы в любой час (будь то шесть утра или два часа ночи). Вальтер не пришел на звонок. Вольман пытался следить за ним, особенно в первое время, чтобы уличить его в том, что он не выполнил какого-нибудь поручения. Разумеется, безуспешно. Вальтер был безотказен и пунктуален, как швейцарские часы. Даже выведать у него ничего не удалось: на все вопросы о его жизни, желаниях, мечтах Вольман не получил никакого ответа, и это его раздражало. Поэтому он до некоторой степени чувствовал превосходство Вальтера над собой. После того как он застал его в комнате Анриетты, у барона часто возникало намерение уволить слугу, но каждый раз он передумывал: другого такого камердинера, как Вальтер, он никогда бы не нашел. Вальтер говорил почти на десяти европейских языках и одинаково хорошо играл как в покер и шахматы, так в теннис и кегли. Никто в доме не видел его грустным или веселым. Вальтер всегда был серьезен и готов выполнить любое приказание. Сейчас, когда он стоял у двери в ожидании вопросов барона, во всей его позе было что-то подчеркнуто официальное, какая-то военная выправка.

— Ты вызвал коменданта города?

— Да, господин барон. Он придет в час.

Вальтер обладал еще одним редким качеством. Он был информирован, как газетное агентств^. В доме, на улице, в городе или в мире не происходило ничего, о чем бы он не знал. Если бы в шутку спросить его: «Как ты думаешь, Вальтер, будет завтра дождь?», — он ответил бы не задумываясь: «Барометр показывает ясно, значит будет хорошая погода». Вначале такая осведомленность Вальтера забавляла Вольмана, потом он стал относиться к ней серьезно, а в последнее время широко пользовался ею.

— Что слышно в городе?

— Все в порядке, господин барон. Евреи эвакуированы в Орадю. Те, кто принадлежит ко второй категории, носят звезды. С сегодняшнего дня пошли трамваи.

— Комендант знает, что я еврей?

— Вы — барон, господин Вольман.

— Хорошо, Вальтер. Что делает Клара?

— Скучает, господин барон.

Вольман невольно бросает взгляд на письменный стол, где под толстым стеклом — изделием какого-то венецианца — лежит вечный календарь. Вальтер, проследив его взгляд, опускает глаза.

— Разрешите мне уйти?

— Иди, Вальтер.

Барон подождал, пока за Вальтером закрылась дверь, надел очки и сел за стол. Возле вечного календаря на невысокой серебряной подставке стояла черная статуэтка Будды: легкая, невероятно самодовольная улыбка тронула губы бога. Вольману нравилось играть статуэткой, может быть, еще и потому, что это была память об Анриетте, — единственная ее вещь, которая осталась по его мнению, незапятнанной.

В одном из потайных ящиков стола лежало несколько писем Анриетты и дневник, который она вела, словно школьница, и который он нашел только после ее смерти. Тогда он понял, что Анриетта хотела гораздо меньшего, чем он ей дал, и гораздо большего, чем он мог ей дать.

Вольман посмотрел на часы, стоявшие на столе. До приезда коменданта города оставалось три четверти часа. Он достал из кармана пиджака ключик и отпер ящик, где лежал дневник. Это была небольшая книжечка, обыкновенный блокнот в замшевом переплете. Каждый раз, перелистывая его, он досадовал, что не хватало первых пятидесяти девяти страниц, исписанных до знакомства с ним. И все-таки он говорил себе с некоторым удовлетворением, что для Анриетты его появление ознаменовало начала новой жизни. Розовые листочки фирмы «Лейкман» с тремя звездочками ласково шуршали под его пальцами, словно молодой тростник.

11 марта

Сегодня за обедом отец объявил мне, что в четыре часа я должна буду выйти замуж. Я спросила, за кого, и он мне ответил: «За текстильного фабриканта». Интересно, как выглядит мой текстильный фабрикант? Знает ли он меня? Известно ли ему, что я больна?.. Еще два часа, и я стану женой текстильного фабриканта. Только бы он не был похож на отца и не был старым. Господи, почему у меня не хватает мужества бежать… Пойду к маме, может быть, она сможет что-нибудь рассказать о нем.

Мама тоже только сегодня узнала, что я должна выйти замуж. Она знает лишь, что он откуда-то с Балкан. Возможно, грек или болгарин… Может быть, он даже не говорит по-французски… Может быть, у него целый гарем… Тогда я выброшусь в окно. Да и отец лопнет с досады…

12 марта

Я очень счастлива. Пожертвую все накопленные деньги деве Марии. Он молодой и красивый. Даже в мечтах я не могла представить себе более красивого мужчину. Он из Румынии. Я посмотрела на карту. Нашла эту страну. Мне нравится Румыния. Поеду с ним и никогда больше не вернусь домой. Когда я его увидела, я не хотела верить своим глазам; я так разволновалась, что не могла сказать ничего путного. Только бы он не подумал, что я дура. Господи, только бы он не передумал. У него серые глаза и широкий лоб… Такого широкого лба я еще не видела ни у одного человека.

Вольман закрыл дневник и посмотрел на свое отражение в стекле письменного стола.

«Да, лоб и сейчас широкий. Может быть, даже шире, чем раньше. Это первый признак лысины». Он горько улыбнулся и долго сидел не двигаясь. «Зачем я перечитываю этот дневник? Если бы я захотел, я мог бы по датам рассказать каждую запись. Но зачем? Не признак ли это приближающейся старости? Нет, нет, этого не может быть».

События последних дней наэлектризовали его. Ему казалось, что вот-вот что-то должно случиться. Он еще точно не знал, что именно, но предвкушение бурной деятельности радовало его и держало в напряжении, ему хотелось даже ускорить события. Четыре года войны, сопровождавшиеся националистической пропагандой, нищетой и хаосом, ужасно надоели ему. Все его связи с заграницей были прерваны, и он чувствовал себя жалким провинциалом. Он хорошо сознавал свою силу, знал цену своему богатству, и, может быть, именно потому, что все это время не совершал сделок крупного масштаба, устал больше, чем если бы ему пришлось бороться с конкуренцией, всегда таящей в себе столько неожиданного и случайного. Теперь он точно знал, почему перечитывал дневник. Это было как бы прощание со всем, что еще связывало его с прошлым. Он положил дневник на место и запер ящик.

4

В комнате Клары царит беспорядок. Даже картины висят криво, у одной разбито стекло. Смятая постель, разбросанные по полу подушки и одеяло создают фон. Клара в пижаме лежит на животе в кровати и читает. Ногами она отбивает такт, слушая мелодию, которую передают по радио. Чтение не поглощает ее целиком. Богато иллюстрированное сочинение Вильгельма Дерпфельда «Троя и Илион», посвященное раскопкам Генриха Шлимана, принадлежит к числу книг, которые можно читать, думая совсем о другом. Особенно если знаешь «Илиаду» и «Одиссею» Гомера. Единственное, что может заинтересовать в книге, это полная приключений жизнь самого археолога, его железная воля, не изменявшая ему до последних минут жизни.

Клара скучает, она лениво перелистывает страницы. С тех пор как немцы вошли в город (вот уже три дня), она не выходит из дома. Сидит, заключенная в четырех стенах. Если бы не это свинство, она встретилась бы сегодня с Джиджи. Из всех знакомых мальчиков Джиджи самый симпатичный. У него усы а ля Кларк Гейбл и плавает он, как акула. Десять дней назад он два раза подряд прыгнул с высокой вышки. Вокруг собрались люди, чтобы полюбоваться им. Вероятно, он теперь тоже сидит дома и скучает. Вот жалость… Если бы не немцы, он пришел бы к ней потанцевать. Джиджи танцует как бог. Конечно, она могла бы позвонить ему по телефону, но он заикается, и это ее раздражает. Джиджи приятен только, когда молчит. Однажды на вечере она в шутку заклеила ему рот пластырем. Он был такой забавный…

Вальтер вошел совершенно бесшумно. Даже дверь не скрипнула. Он церемонно кашлянул и с подчеркнуто официальным видом наклонился к Кларе.

— Господин барон просит вас после часа не скучать. В доме должно быть тихо. Так хочет господин барон…

Клара в ярости хватает будильник и швыряет его в лакея. Вальтер привык к подобным выходкам, он ловит будильник на лету и продолжает фразу, как будто ничего не произошло:

— …потому что прибудет господин полковник фон Хюбс, комендант города.

Вальтер хочет уйти, но Клара окликает его:

— Вальтер!

— Да, мадемуазель Вольман.

— Что ты знаешь о Шлимане?

— Он занимался раскопками на Гиссарлыке. Обнаружил остатки Трои.

— Я не об этом тебя спрашиваю. Что ты знаешь о его жизни?

— Он был продавцом в бакалейной лавке, потом юнгой на корабле. По пути в Венесуэлу он попал в кораблекрушение и стал швейцаром в торговом агентстве в Амстердаме. Изучил английский, французский и русский языки; торгуя индиго, проехал по России. Выучил польский и шведский. Переехал в Грецию, там изучил новогреческий, старогреческий, латынь, потом исколесил Египет, Палестину и Сирию. Здесь он выучил арабский. Прежде чем отправиться в Китай, Японию, Индию, Мексику, Гаванну и Соединенные Штаты, он посещает еще Карфаген и Тунис. Если хотите узнать подробности, то в библиотеке господина барона есть о нем книга. С посвящением автора. Я могу идти, мадемуазель Вольман?

— Иди ты к черту!

— Благодарю, мадемуазель Вольман.

5

Жена Хорвата, Флорика, женщина полная, круглолицая. Она всегда была такой: ни красивая, ни уродливая. Если кто-нибудь из знакомых долго не видел ее, то, встретив, непременно говорил: «Флорика, ты совсем не изменилась!» По лицу нельзя было определить, сколько ей лет. Может, двадцать пять, а может, на десять лет больше… Только приглядевшись, замечали у нее на висках белые ниточки — свидетельство того, что по возрасту она ближе к тридцати пяти годам.

Флорика не была избалована. Четвертая дочь в семье парикмахера из Карансебеша, она с детства привыкла к бедности и труду.

Первые деньги Флорика заработала на фабрике, где делали конверты. Ей тогда было одиннадцать лет, и была она тоненькой, как тростинка. При обследовании фабрики хозяина оштрафовали на пятьсот леев, и Флорику уволили. Тогда девочка поступила на работу в Одол и ежедневно наполняла зубной пастой двести тюбиков. Она работала там четыре года, пока родители не переехали в Арад. Здесь Флорика попала сперва на мыловаренный завод, а потом перешла на ТФВ. Она работала в чесальном цехе. По вине барона ей, как и всем работницам, приходилось в течение года глотать больше двухсот граммов хлопковых очесов, — это еще по фальшивой статистике фабричного бюро! В чесальне стареют в два раза быстрей, чем в других цехах. Кожа у девушек теряет эластичность, глаза вваливаются и выцветают, словно подергиваются пеленой. Флорика знала все это, но никому не жаловалась. Только вечерами, лежа в постели рядом с сестрой, она устало смотрела в потолок и мечтала о своем очаге, о муже с. надежной профессией, от которого у нее были бы дети и который приносил бы ей на пасху и к рождеству небольшие подарки. Ей не повезло. Правда, вначале, когда она познакомилась с Андреем, он сулил ей золотые горы.

— Вот увидишь, Флорика, скоро мы будем очень счастливы. И не только мы. Все… Так долго продолжаться не может. Все изменится. Иначе я, простой ткач, вечно буду страшиться безработицы и зарабатывать столько, что едва-едва хватит на еду.

— Даже если ничего не произойдет, Андрей, с тобой я всегда буду счастлива.

Однако счастье так и не пришло в их семью. Андрей редко бывал дома. Почти все время он проводил на собраниях. Часто сидел в тюрьмах. Соседи спрашивали у Флорики, почему она с ним не разойдется:

— Он наградил тебя ребенком и оставил, как дур у. Ты что, госпожа Хорват, не видишь разве, что твой муж вечно сидит в тюрьме? Почему ты не бросишь его?..

«Госпожа Хорват» поворачивалась к ним спиной; соседи считали ее ненормальной.

— Работает, дура, на своего трутня, а он жиреет в Айуде или в Тимишоаре.

Может быть, если бы у них не было девочки, все пошло бы иначе. Полгода назад она познакомилась с одним одеяльщиком. Через два дня он пришел к ней домой и попросил разрешения объясниться. Флорика промолчала, и он повел такие речи:

— Дорогая госпожа Хорват, я человек честный. Мне сорок восемь лет. Уже четыре года как у меня умерла жена. Сперва я не хотел жениться. Я сказал себе: «Руди, ты достаточно пожил, надо быть готовым к старости». Я держу мастерскую на бульваре. Я не богат, но и не беден. У меня есть все, что нужно человеку. Я здоров… Только правое колено ноет к погоде. Но у кого нет ревматизма в этом возрасте?.. Вот я и пришел к тебе. Мне все известно. Я узнавал… Мне нужна такая жена, как ты… Сейчас не трудно развестись, особенно если твой муж в тюрьме!..

Флорика выгнала его. Но одеяльщик оказался настойчивым. Он приходил каждый день. Попробовал расположить к себе Софику — носил ей сладости, игрушки. Потом на пасху принес эти два одеяла. Флорика пыталась возражать, но он ни в какую: не берет их обратно, и все тут. Хотел даже поехать в Тимишоару. поговорить с Хорватом. Потом она привыкла к нему и, если он хоть день не приходил, чувствовала его отсутствие. Разумеется, соседи начали сплетничать. Это Флорику волновало меньше всего. Если бы не девочка, она, возможно, и ушла бы от Хорвата.

Но девочка существовала и каждый вечер, ложась спать, спрашивала:

— Мамуля, а когда придет папочка?..

Она засыпала только тогда, когда мать отвечала: «завтра».

— А завтра он обязательно придет?

— Да, Софика, завтра он придет обязательно.

Иногда девочка не засыпала, даже если мать ей говорила, что завтра папочка непременно придет. Девочка лежала в постели и смотрела на фотографию отца, которая висела на стене.

— Мамуля, ведь правда папочка сильный?

— Сильный, Софика.

— Он может поколотить даже мясника с угла? Да?

— А зачем его бить?

— Он злой. Он ходит с ножом, а нож у него весь в крови.

В другой раз она спросила, с деньгами ли придет отец и хватит ли их у него, чтобы уплатить долги в бакалейной лавке.

— Да, Софика.

Теперь, когда Андрей вернулся из Тимишоары и прогнал дядю Руди, Софика ни на шаг не отходила от него; она гладила отца по лицу, вдыхала его запах, брала за руку.

— Как хорошо, папочка, что ты пришел!

В тот день только после отбоя воздушной тревоги Хорват смог поговорить с женой.

— Ты долго ждала, Флорика, но ты ждала не напрасно. Наступило время, о котором я говорил. Видишь, вот ради этого я и сидел в тюрьме.

— Я хочу тебе кое-что сказать, Андрей…

— Только не о Руди. Я забыл о нем… Поклянись, что ты его выкинешь из головы.

Флорика заплакала от радости. Потом попросила не вмешиваться ни во что такое, за что его снова могут посадить в тюрьму.

— Ты выполнил свой долг, теперь пусть другие этим занимаются. А ты побудь дома! Ведь ты даже не заметил, как наша девочка выросла. Ты видел ее лишь урывками и удивлялся, какая она стала большая… Побудь дома, Андрей…

В ту ночь, после митинга, Хорват попытался все ей объяснить.

— Мне придется работать еще больше, но я не расстанусь с тобой. Я ведь буду здесь, в городе, рядом. Конечно, в первые дни придется нелегко. Но день ото дня обязательно будет становиться все лучше и лучше. Потерпи еще год-два. Ведь все равно ты уже столько времени потеряла со мной. — Потом, чтобы задобрить ее, он подошел к окну и показал на небо — Видишь эту большую звезду? Это луна.

— Знаю. Если она бледная, значит будет дождь.

— Да. Хорошо, что ты не забыла.

— Разве я забуду? Как выхожу на улицу и вижу побеленные стволы каштанов, вспоминаю, что ты, когда был маленьким, собирал каштаны и топил ими плиту.

— Да. Они хорошо горели. — Он погладил ее по плечу. — Я всегда теперь буду с тобой.

Однако не прошло и двух дней после обещания Хорвата никогда больше не покидать ее, как он снова исчез. Слишком много всякого болтали о нем, чтобы она могла спокойно сидеть дома. Одни говорили, что его расстреляли в крепости, другие якобы беседовали с очевидцами, которые видели, что его повесили у вокзала.

Всех арестованных сажали в крепость, и Флорика переправилась на ту сторону Муреша, чтобы навести справки о муже. В воротах тюрьмы немецкий солдат потребовал у нее документы.

— Что тебе здесь надо?..

— Я ищу мужа. Мне сказали, что он арестован.

— Тогда иди на большой двор, — направил ее часовой. — Вон туда, за этот желтый дом.

Флорика обошла желтое здание и очутилась на большом дворе; перед длинным столом стояла толпа людей.

Какая-то пожилая женщина ломала руки и тихо всхлипывала. Другая женщина, толстая, с головой, закутанной в шаль, перебирала деревянные четки и ругалась с пролезшим без очереди мальчишкой.

Флорика стала в самый конец и простояла до обеда, пока не появился высокий фельдфебель с папкой в руках. Люди подходили к нему один за другим и называли имена. Фельдфебель водил по листкам дулом пистолета.

— Ты сказала Петку?.. Петку… Петку… Да его расстреляли. Следующий!

— Хорват.

— Хорват… Хорват…

Дуло пистолета остановилось на имени Хорвата. Он спросил:

— Это такой толстый?

— Да.

— Его нельзя видеть. Следующий.

6

Камера, в которую посадили Хорвата и Герасима, маленькая и темная. Солнце заглядывает туда только к вечеру — оконце, вырезанное у самого потолка, выходит на запад. Через дверную решетку из коридора пробивается бледный свет фонаря, подвешенного где-то справа от камеры. И этот тусклый свет — единственный признак жизни за железной дверью.

Надзиратели появляются раз в день, они приносят капустный рассол в ржавых котелках. Остальное время в коридоре царит тишина. Кладбищенская тишина, словно в склепе. Толстые, почти двухметровые стены еще больше усиливают это впечатление.

Крепость строилась во времена второго турецкого господства. Хасан-паша, всемогущий властелин города, боясь нападения армии из Панонии, приказал укрепить стены пятью рядами кирпичей. Подвалы, превращенные в тюремные казематы (они были переделаны для этой цели бароном Иоганном Шнейдером, командующим 7-м австро-венгерским полком), с самого основания крепости славились страшным холодом. Многие годы здесь хранились урожаи минишских виноградников; виноград скупали и потом перепродавали торговцы из Фанара.

Когда-то давным-давно Хорват бывал в подвалах этой крепости, но лишь как посетитель: каждый год их приводил сюда учитель истории, шестого октября, в годовщину казни тринадцати генералов, восставших в сорок восьмом году против монархии.

В музее висели одежда и оружие казненных, и школьники прикасались к саблям с робостью и благоговением.

Тогда маленький Андрей ни за что не поверил бы, что через много лет и он будет сидеть в этих мрачных сырых подвалах, ожидая, когда загремят барабаны, возвещающие для него смерть.

— Тебе не холодно, Герасим?

Герасим не отвечает. Мысли его далеко от этих толстых стен, они сейчас в городе, на улице Брынковяну, он думает о матери.

Герасим ушел из дома в день возвращения Хорвата. С тех пор в семье ничего о нем не знали. Иногда ему самому не верилось, что он успел столько пережить за несколько дней. Уж слишком наполненными, слишком богатыми были они, и теперь приходилось расплачиваться за это.

Иногда перед его глазами возникал майор, осматривающий готовые к параду моторизованные войска, и тогда Герасим невольно чувствовал плечом отдачу карабина после выстрела. Если бы он не убил майора, может быть, сейчас он не сидел бы здесь, ожидая, когда его вызовут и поставят перед взводом солдат.

Нет! В память о Паску надо было нажать курок. В память о нем и ради того, чтобы вот этот толстяк больше не сидел в тюрьмах. Совесть Герасима была чиста, и все же…

Ему было только двадцать четыре года, и он чувствовал такую силу в руках, что если бы не знал, какие здесь толщенные стены, то попытался бы разрушить их кулаками.

— Встань, а то простудишься! — повторяет Хорват, не поворачиваясь к нему.

— Оставь меня в покое!.. Я сам знаю, что делать.

Хорват не рассердился. Он поднялся на цыпочки и прижался лицом к решетке.

— Ничего не видно — говорит он разочарованно спустя некоторое время. — Только небо… Впрочем, нет… Вот появилось облако… Маленькое и белое…

— Замолчи!

Герасим раздражен. Он еще не привык к тюремной жизни и, если бы не стыдился Хорвата, бил бы кулаками в стены, заплакал бы, закричал так, чтобы голос его услышали далеко-далеко, в городе. Но он понимает, что все это бесполезно: и плач, и крик. С Хорватом Герасим говорит то дружески, то враждебно. Все-таки хорошо, что он не один. Один он сошел бы с ума. Жаль только, что Хорват не понимает его. Каждый раз, как он начинает говорить с ним о своих родных, Хорват дипломатично меняет тему разговора и спрашивает, как ему кажется, сумели ли добраться до Радны Фаркаш и Суру.

В первый же день Герасим спросил Хорвата, почему он не хочет говорить о близких, о родном доме. Хорват объяснил:

— Если мы станем об этом говорить, мы раскиснем. А это самое опасное в тюрьме. — И чтобы убедить Герасима, рассказал ему о своем провале и о первых днях, проведенных в тюрьме.

— Они показались мне вечностью. Первые двадцать дней тянулись для меня дольше, чем последующие три года. И я сам был виноват в этом!.. Я все время думал о доме, о жене, и мне хотелось выть от тоски…

Наконец Герасим понял, что здесь о доме лучше не говорить. Но он никак не мог понять, почему Хорват не желает с ним разговаривать после отбоя. Он долго не унимался, но Хорват был упрям, как осел, и молчал. Не выдержав, Герасим взмолился:

— Ну ладно, ты не хочешь разговаривать, если уж лег спать. Ответь только на вопрос: почему ты этого не хочешь?

— Да потому что ночью надо спать! Вот почему! Когда мало ешь, нужно больше спать, чтобы сохранить силы. Иначе сам себя съедаешь.

Но я вовсе не хочу стать таким толстым, как ты!

— Лучше уж быть толстым, чем похожим на скелет.

Герасима злило, что Хорват никогда не выходит из себя, как бы резко он ни говорил с ним, как бы ни грубил ему.

— Нервничать и ссориться с товарищем по камере — преступление, — объяснил ему Хорват. — Это первый шаг к предательству.

Но самым ужасным казалось Герасиму то, что толстяк никогда не скучал. Вот и теперь: уже целый час стоит он у окна и ждет, когда появится облачко. Герасим пытается представить себе его дом, жену, но воображение ничего ему не подсказывает, и он отказывается от этой мысли.

Неожиданно Хорват говорит Герасиму:

— Оно похоже на лодку.

Герасим не выдерживает. Вскакивает на ноги и хватает Хорвата за пиджак:

— И ты еще можешь стоять у окна и развлекаться!.. Тебе что, жизнь надоела? Ты устал?.. Я не знаю… И знать не хочу… Но я хочу жить!.. Слышишь?! Мне только двадцать четыре года!..

— И я хочу жить, — отвечает Хорват, не оборачиваясь и не отходя от окна. Потом, спустя некоторое время, он продолжает совсем тихо: — А вот сейчас не видно ни облачка…

Герасим снова садится на цементный пол, но, почувствовав, как холод и сырость пронизывают тело подсовывает под себя доску.

Некоторое время слышен только шум ветра, играющего листвой каштанов, что растут у тюрьмы, и далекое, успокаивающее журчание Муреша.

Хорват умеет радоваться каждому пустяку. Затаив дыхание, он старается не пропустить ни одного всплеска реки. Садится на скамейку, смотрит на Герасима, и ему становится жаль его. Собственно говоря, тот прав. Ведь он еще так молод.

«Вероятно, не следовало брать его на чердак, — говорит он себе. — Да, конечно, я совсем потерял голову. Меня опьянили эти несколько дней свободы. Митинг, триумфальная арка… Никогда не подумал бы, что снова окажусь в тюрьме. Бедная Флорика… Опять ей придется ждать меня, но, может быть, на этот раз она ждет меня напрасно. — При мысли, что он уже не выйдет отсюда, Хорват вздрагивает. — Может быть, не следовало прогонять одеяльщика… Нет, об этом я не имею права думать…» Он плотней запахивает пиджак. Прислушивается, но уже не слышит ни шелеста листвы, ни журчанья реки. Опускается тяжелая, угрожающая тишина.

Тело его покрывается холодным потом. «Как хорошо, что ты пришел домой, папочка…» Что мне еще говорила Софика?.. Да, что-то о мяснике… что у него нож… Господи, господи, как же это я был так невнимателен!..

— Герасим!

— Да.

— Что делать с мясником?

— С чем?

Хорвату хочется попросить у Герасима прощения, но он боится показать ему свою слабость.

Придумывает на ходу:

— Фаркаш говорил мне что-то о мяснике. Что-то нужно было сообщить ему, а я теперь не могу припомнить, что именно.

Он чувствует, что глаза у него становятся мокрыми, снова встает на скамейку и смотрит в окно. В коридоре гулко отдаются шаги надзирателя. «Что ему нужно в такое время?.. Уж не…» Хорват не успевает додумать, слышится звон ключей, и в дверях появляется молодой надзиратель.

Входит. Увидев Хорвата на скамейке у окна, он дергает его за рукав.

— На что ты там смотрел?.. А?..

У него низкий голос, и здесь, среди этих влажных стен, он кажется еще более густым.

— На небо, — вежливо отвечает ему Хорват. Он знает тюремные правила: вежливость и покорность. Глупо обижаться, этим только ухудшишь свое положение.

Надзиратель оглядывает заключенного с головы до ног: толстяк ему ужасно несимпатичен. Он говорит с презрительной иронией:

— Завтра увидишь его… И ты и твои товарищи. — Потом кричит изо всех сил, как будто командует целым полком: — Стройся!..

— Куда нас поведут? — спокойно спрашивает Хорват.

— Ты очень любопытен, толстяк… Но не бойся. Скоро узнаешь. Ну… Вперед, марш!..

7

Клара уже не скучает: она устала. Подложив под голову подушку, рассеянно смотрит в потолок. Она чувствует себя такой несчастной. Есть города и страны, где нет войны, где люди делают, что хотят, где они не должны вечно сидеть дома, как заключенные в тюрьме. Там, далеко за морями, все прекрасно. Даже имена у людей красивее: Педро вместо Петру, Джо вместо Иосифа, Росита вместо Розалии и Клариса вместо Клары. Клара… какое вульгарное имя! Как это родители могли выбрать ей такое ужасное имя?!

Когда Клара грустит, ей нравится смотреть в потолок. Там, на фоне белого потолка, она может представлять себе пальмовые аллеи, пляжи, города… Какие звучные названия: Копакабана, Майами, Рио-де-Жанейро… Как чудесно было бы, если бы она могла сказать подруге, что провела зиму в Калифорнии или что она танцевала с Джо в Трокадеро. А так?.. Ей стыдно даже сказать кому-нибудь, что она была в Бузиаше или выпила стакан фетяски в кабачке «Десятка треф». На какой-то миг она испытывает угрызения совести от того, что усвоила философию доктора Молнара, умного старикашки, близкого друга их семьи. Потом она щелкает языком: «Ерунда! Он уже одряхлел, разваливается на части. К чему теперь ему Копакабана? Ему ни к чему. А мне?»

Она знала историю государств Южной Америки лучше, чем историю Европы. Мысленно она была рядом с капитаном Мохеда Алонсо, когда тот, впервые увидел в 1499 году берега Бразилии, которая четыре века спустя, после изгнания императора дона Педро, будет называться Estados Unidos do Brasil. Клара могла бы перечислить все штаты и крупные города этой огромной страны: Сан-Пауло, Сантос, Байя, Пернамбуко, Порто-Алегре. Она знала, какие именно районы находятся в tierra caliente, tierra fria, tierra templada.

Взгляд ее снова скользит по белоснежному потолку. За пять лет войны она даже ни разу не видела американских фильмов. Она не может уже вспомнить лицо Джона Гарфилда или локоны Вероники Лэйк. Наверно, актеры тоже состарились…

За стеной, в кабинете Эди (так она называет отца, когда они остаются вдвоем), хлопнула дверь. «Должно быть, пришел комендант города». Если бы ей не было лень, она встала бы и вышла в коридор, чтобы застать на месте преступления подслушивающего у двери Вальтера. Что он за человек?..

Клара ненавидела Вальтера за то, что он не хотел видеть в ней женщину, она была для него только госпожой. Это задевало ее гордость.

Однажды она нарочно позвонила ему, когда была раздета, но Вальтер, как будто ничего не заметив, почтительно поклонился, подошел к шкафу и принес ей пижаму.

— Не простудитесь, мадемуазель Вольман.

В тот момент ей хотелось надавать ему пощечин или всадить в него свой нож для бумаги. Вальтер, словно угадав ее мысли, взял со стола серебряный ножичек и спрятал его в книжный шкаф.

— Чтобы вы не порезались, мадемуазель Вольман.

— Ты получишь пощечину…

— Вашей руке будет больно, мадемуазель Вольман.

Когда она училась в школе, Вальтер великолепно извлекал за нее квадратный корень, высчитывал поверхность равнобедренного треугольника, спрягал неправильные французские глаголы или перечислял беспозвоночных.

Вальтер одолжил ей первые деньги, он же научил ее танцевать конгу. Откуда он знал все это?.. Она никак не могла понять, почему Вальтер довольствуется унизительной должностью камердинера, когда любая фирма в городе с радостью предоставила бы ему хорошую, пре-красно оплачиваемую работу.

Клара не раз замечала, что даже отец иногда чувствует себя перед ним безоружным. Уже одно то, что отец играл с ним в бильярд или приглашал его четвертым за карточный стол, значило немало. Вольман был не из тех людей, которые близко сходятся с кем попало* Он жил уединенно, как отшельник. Не раз Клара пыталась у него узнать, почему он ведет такой образ жизни, и каждый раз он коротко отвечал:

— Потому…

Что означало это «потому», она так и не смогла понять. Клара спрашивала себя, таким ли был отец до того, как овдовел? О матери она ничего не знала. Впрочем, в доме было запрещено говорить о ней. Только Вольман имел на это право и то лишь для невинных сравнений:

— У тебя такая же белая кожа, как и у твоей матери.

И все. За пределами этих сравнений мать не существовала. Во всяком случае, для Клары. Однажды, когда Кларе показалось, что у Эди настроение лучше, чем обычно, она спросила его, почему он никогда не говорит с ней о матери…

— Потому что ты не должна знать ничего плохого о своей матери. Ты умная девушка, Клара. Не приставай ко мне больше.

Вальтер тоже не хотел ничего рассказывать.

— Я служил ей так же, как служу господину барону. Больше ничего не знаю, мадемуазель Вольман.

И все же Клара подозревала, что Вальтер лжет. Однажды, когда он уходил из дому, она проникла в его комнату и стала рыться в ящиках. Среди бумаг Клара наткнулась на фотографию своей матери. Точно такая же фотография лежала у Эди в бумажнике. Тогда она подумала, что Вальтер украл эту фотографию, но позднее она уверила себя в том, что найденная у Вальтера карточка должна иметь какое-то особое значение, хотя никаких доказательств у нее не было. Что именно означала найденная ею фотография, она не могла догадаться. Так и не удовлетворив своего любопытства, Клара обратилась к доктору Тиберию Молнару.

Сначала доктор упорно отказывался говорить.

— Нет, не могу. Эди рассердится, если я тебе скажу что-нибудь.

— Он не узнает, господин Молнар. Клянусь вам! Ведь речь идет о маме! Разве я не вправе знать. Вы говорили мне, что мы, женщины, должны иметь одинаковые права с мужчинами. Или вы с тех пор отказались от своих убеждений?

Молнар хихикнул.

— Ты меня шантажируешь… Я всегда говорил, что незавоеванные права мстят за себя. Хорошо, Клара. Но смотри, чтобы твой отец ничего не узнал.

— Он никогда не узнает! Клянусь!..

Доктор провел ее в кабинет барона и сдвинул стекло. В углу, под вечным календарем, был приколот кнопкой банкнот в пятьсот леев.

— Видишь этот банкнот?

— Да, господин Молнар.

— Ну так вот. А теперь положим стекло на место.

В этот момент вошел Вольман. Он нахмурился, потом, как будто ничего не заметив, хлопнул Молнара по спине.

— Эх, старина… Я вижу, вы все такой же социалист… Воспитываете молодежь, вернее, боретесь за эмансипацию женщин… — Затем он резко повернулся к Кларе: — Не оставишь ли ты нас на некоторое время одних?..

Только через две недели Клара снова увидела доктора.

— Может быть, вы продолжите свой рассказ, господин Молнар?., Что же это за банкнот?

— Не могу ничего сказать тебе, моя девочка… Эди взял с меня слово…

— Но он никогда не узнает…

— Невозможно. Мое слово — слово чести…

Единственное, что узнала Клара, это то, что ее мать покончила с собой в каком-то городишке во Франции в тот самый день, когда должна была вернуться в Румынию. Вероятно, и ей в этой стране не нравилось. Много раз Клара спрашивала себя, почему Эди не продаст фабрику и не переедет в какую-нибудь из стран Запада, ведь там у него тоже были предприятия, и даже более крупные, чем здесь. Но и на этот вопрос она не смогла получить ответа. Вольман избегал разговаривать с ней об этом, и Клара знала, что настаивать бесполезно.

Прислушавшись, она разобрала несколько фраз, долетевших к ней из соседней комнаты:

— Как вы сказали его зовут, господин барон?

— Албу. Якоб Албу.

«Почему это они говорят об Албу?» Ей показалось странным, что Эди беседует с комендантом города о ее школьном товарище. Она встала с постели, подошла к двери и услышала легкий шелест бумаги. Нагнулась к замочной скважине и увидела коменданта города, перелистывающего какие-то бумаги с печатями. Ее рассмешило нахмуренное лицо офицера: она никогда не думала, что комендант города может быть таким забавным. Несколько рыжих волосков (терпеливый человек вполне мог бы их сосчитать), зачесанных с затылка на лоб, прикрывали блестящую лысину. Она посмотрела на Эди. В этот момент она гордилась им: высокий, широкоплечий, он казался атлетом возле этой обезьяны-коменданта. А какое достоинство, какая изысканность в каждом жесте!..

— Вы сказали Албу? — переспросил комендант и провел пальцем по лежавшему перед ним списку. — Да, есть такой… Якоб Албу… Завтра в семь часов его расстреляют.

Клара вздрогнула: «Расстреляют? Албу умрет? По какому праву они принимают решение о смерти человека, которого здесь даже нет?» Она пыталась представить себе лицо Албу, но это ей никак не удавалось, она лишь смутно его припоминала. Потом неожиданно перед ней возник его образ таким, каким она видела Албу в последний раз, когда тот пожимал руку Эди. Где она его видела? Да, на ступеньках вагона второго класса скорого поезда. Он уезжал в Бельгию учиться. Теперь она точно вспомнила. Эди послал его учиться за границу, чтобы сделать из него человека.

— О нем и идет речь, — снова послышался голос Вольмана.

— Будет очень трудно сделать это, господин барон. Его поймали с мятежниками, которые стреляли в солдат вермахта. Будет очень трудно…

— Если бы не было трудно, я не обратился бы к вам.

— Понимаю, — улыбнулся комендант. — Но вы знаете, что…

— Знаю. Речь идет о простом распоряжении… Албу наш человек… Я послал его к ним. Не мог же я оставаться в неведении… Я не знал, что вы вернетесь…

Комендант города выпятил грудь и принял важную, торжественную позу.

— Господин барон!..

— Я хочу сказать, я не знал, что вы вернетесь так скоро.

Клара выпрямилась и потянулась. Ее охватило удивительно приятное и радостное чувство. Ее отец, Эди, спасает жизнь человека! Как хорошо, что он такой могущественный. Ей захотелось войти к нему, обнять… В конце концов, почему бы и не войти?.. Инстинктивно она бросает взгляд в зеркало, поправляет прическу и легонько стучится в дверь. Потом, не ожидая ответа, входит и, глядя на коменданта города, притворяется удивленной:

— Я помешала тебе, папа?

У нее такое невинное выражение лица, что на нее нельзя сердиться.

Комендант города щелкает каблуками, а Вольман делает шаг ей навстречу:

— Нет, Клара, ты мне не помешала… впрочем, мы уже кончили… — Он оборачивается к офицеру: — Я просил бы вас только сделать это осторожно, чтобы никто из заключенных не узнал. Иначе его жизнь снова окажется в опасности. Вы понимаете?..

— Понимаю, понимаю, — ответил комендант города. При девушке, да еще такой красивой, разве можно чего-то не понять? Он показал на телефон: — Разрешите?

— Пожалуйста, пожалуйста. — Вольман придвинул к нему телефон. — Сделайте одолжение.

Офицер набирает номер. Ожидая, пока на другом конце провода подчиненный, которого он вызвал, подойдет к телефону, полковник фон Хюбс потирает ладонью лысину. Клара едва сдерживает смех. Прядь волос падает со лба коменданта на правое ухо. Он становится похож на провинциального бакалейщика с карандашом за ухом.

— Алло, Вернер… Да… Семнадцатую камеру не расстреливать… Да, да, я знаю, о ком идет речь… Знаю… Не расстреливать. — Он бросает взгляд на Клару, и ему кажется, что она любуется им. Он покашливает в ладонь, потом отчетливо добавляет в трубку: — Под мою ответственность…

8

Перед каждой дверью караульный поднимает фонарь, освещая номер камеры. У камеры № 17 он останавливается, вынимает из кармана мел и чертит на стене крест. Наблюдавший в глазок Албу прижался к двери. Выждав, пока часовой удалится, он поворачивается к Хорвату:

— С тех пор как вас перевели сюда, я боюсь. Солдат поставил на стене какой-то крест. Что бы это могло значить?..

Хорват не отвечает ему. Забравшись на деревянную скамейку, он смотрит в окошко.

— Здесь чудесно. Вы даже не представляете, какой прекрасный вид открывается перед вами. Видно ветку каштана, а вдали верхушки ив на берегу Муреша. Когда я увижу коменданта, я попрошу его продержать меня здесь всю жизнь.

— Что означает этот крест? — повторяет свой вопрос Албу.

— Вероятно, нас пригласят на гарнизонный бал-маскарад, — с горечью говорит Василикэ Балш.

Хорват продолжает свои наблюдения.

— Если бы каштан был посажен хоть на полметра ближе, он был бы виден весь. — Хорват так занят каштаном, что ничего не замечает и не слышит.

Заметив досаду на лицах Албу, Балша и Бэрбуца, Герасим улыбается. «Какой чудесный человек Хорват! Ни на минуту не дает им уйти в свои мысли. Болтает о всяких пустяках и все время отвлекает внимание». Как жаль, что он не понял его раньше, еще в той камере! Впрочем, здесь, среди товарищей, Герасим лучше изучил его. Хорват действительно говорил о пустяках, однако всегда был настороже, натянут, как струна. Он вздрагивал при каждом подозрительном шуме. Герасим был убежден, что он страдает больше всех остальных вместе взятых, но умеет сохранять спокойствие. Вот и сегодня к вечеру, когда они исчерпали все темы, в камере воцарилась тишина, атмосфера стала напряженной. Тогда Хорват предложил играть в пуговицы. Все оторвали лишние пуговицы от своих пиджаков и начали играть, как когда-то в детстве. Во время игры Герасим сделал забавное открытие: он понял относительную ценность пуговиц. На воле, в обыденной жизни пуговица имеет только то назначение, которое нужно портному: например, соединяет две полы пиджака. Здесь, в камере, пуговица — это нечто значительно большее. Не будь пуговиц, они все время думали бы о предстоящем расстреле.

Даже Балш, вначале такой разговорчивый, замкнулся в себе. Он боится смерти. Его бросает в дрожь от малейшего шороха. Он проклинает всех своих предков за то, что ему взбрело в голову спать на чердаке в соборе. Когда их перевели сюда, Балш потребовал у Хорвата ответа:

— Что будет, если меня расстреляют?

— Я тебя похороню…

— А я им все расскажу. Скажу, что за всю свою жизнь ни разу не брал в руки оружия. Я честный вор, а не убийца.

— Ты герой, дорогой Василикэ Балш.

— Я не хочу быть героем. Я хочу жить.

— Для чего, дорогой Василикэ Балш? Чтобы воровать? Наша встреча принесла тебе несчастье.

Теперь Василикэ уже не философствует. Он понял, что это бесполезно. Великое дело примириться с самим собой. Еще днем он был в отчаянии, ему вдруг захотелось рассказать всю свою жизнь. Когда Герасиму надоела болтовня Балша и он решил его перебить, Хорват сделал ему знак не мешать. Балш бросил полный благодарности взгляд в сторону Хорвата и не заставил себя просить. Он продолжал:

— Мне было десять лет, когда я впервые украл. Линейку у учителя арифметики. Я никак не мог научиться отличать знаменатель от числителя. Я всегда путал их. То говорил, что это верхняя цифра, то нижняя. Он бил меня. Я и украл у него линейку. Это доставило мне необыкновенное удовольствие. Жили мы в то время бедно. Я украл вечное перо, и вся наша семья была сыта целую неделю. В двенадцать лет я совершил кражу в трамвае и был арестован. Меня поместили в исправительный дом в Тимишоаре. За три года, пока там находился, я изучил все тайны ремесла. Месяцами я учился снимать с руки часы, потом в течение года обучался обшаривать карманы так, чтобы люди не чувствовали. Думаю, что если бы я захотел стать фокусником, мне не пришлось бы краснеть. На третьем году пребывания в исправительном доме я от скуки подменял документы воспитателям. Когда я переехал в Бухарест и познакомился с Фэнуцой, я попросил его проверить меня. Если нас не расстреляют, завтра я расскажу вам о Фэнуце. Он побывал во всех столицах Европы. Мне кажется, не было карманника крупнее его. Так вот, я попросил его проверить меня. «Хорошо», — сказал он мне. Мы сели в трамвай № 24, и он указал мне на одного человека. «Видишь этого толстого типа у окна?» «Да», — ответил я. «Сними с него галстук». Я побледнел. Тип, на которого он показал, был в офицерском мундире. В чине полковника или что-то в этом роде. Подхожу ближе и вижу, что он сидит в стороне от других. Мне сразу становится ясно, что Фэнуца хочет испытать меня всерьез. Я встаю напротив этого типа и внимательно изучаю его. Спрашиваю, не из Галаца ли он. Офицер поднимает глаза и оглядывает меня с ног до головы. Впиваюсь взглядом в его галстук. Он завязан плотно, маленьким узлом. Наступаю офицеру на ногу. Тот смотрит вниз; я изучаю его затылок. Мы уже у Армянской улицы. Офицер сходит на Брезояну. Фэнуца подает мне знак, что нам тоже нужно выйти. Мы выходим на следующей остановке, и он говорит мне: «Тебе нечего делать в Бухаресте. Езжай обратно в провинцию. Джиджи соврал мне. Он сказал, что ты работаешь первоклассно». Я велел ему поискать у себя в нагрудном кармане. Он засунул туда руку и вытащил галстук офицера. Тогда он расцеловал меня прямо посреди улицы… Я работал как бог…

Помолчав немного, Герасим спросил Хорвата:

— Зачем ты позволяешь ему столько болтать?

— Когда человек чувствует, что близок его конец, ему хочется оставить память о себе. Он не хочет исчезнуть бесследно. Страшно умереть, сознавая, что после тебя ничего не останется. Посмотри на стены камеры. Ты видишь эти инициалы? Почти бессознательно каждый заключенный царапает свои инициалы на стене. Каждый хочет, чтобы сохранилось что-нибудь для потомков.

Откуда-то с конца коридора доносится скрип двери, потом в первой камере раздается крик. Все бросаются к дверям. Хорвату с трудом удается оттащить их и толкнуть в угол.

— Спокойно!

— Что это? Что случилось? — испуганно спрашивает Албу.

— Не знаю, — сухо отвечает Хорват.

Слышно, как открывается вторая камера, третья.

— Выводят во двор, — констатирует Хорват.

Герасиму хочется спросить, зачем, но он так взволнован, что не может произнести ни слова.

Наконец перед их камерой останавливаются два надзирателя. Они открывают железную дверь и знаком приказывают всем выйти. Первым выходит Герасим. Он идет, машинально засунув руки в карманы, пока не раздается команда поднять руки вверх. Он поднимает их и кладет на затылок. Позади себя Герасим слышит тяжелые шаги Хорвата. Они несколько подбадривают его. В них есть что-то успокаивающее, как когда-то в детстве в колыбельной песне матери. Уже само присутствие Хорвата успокаивает. Больше всего на свете Герасим боится теперь одиночества.

«А вдруг нас расстреляют?» — спрашивает он себя, но, как это ни странно, сердце его бьется ровно. Он шагает как-то механически, немножко растерянно, вот и все. Неужели все так просто?.. Поднимаясь по красным кирпичным ступенькам, он вспоминает лестницу в доме Ливии. Где-то она сейчас? Ему хочется, чтобы она была где-нибудь поблизости, хочется увидеть ее миндалевидные глаза. «Откровенно говоря, тогда вечером, когда я был у нее, надо было обнять ее, погладить по волосам».

Прямоугольный двор тюрьмы залит солнцем. Герасиму даже пришлось закрыть на несколько минут глаза, чтобы привыкнуть к свету. Он огляделся. Повсюду в тени зданий были выстроены заключенные. Одни в форме румынской армии, вероятно, пленные или люди из отряда Вику, другие в гражданской одежде — рабочие. Вон у того знакомое лицо. Это слесарь из «Астры», рядом с которым он сражался в аэропорту против немцев.

— Их расстреляют, — услышал он позади себя голос Хорвата. Герасим обернулся к нему, чтобы узнать еще что-нибудь. Хорват смотрел в другую сторону, в угол двора. Герасим тоже посмотрел туда, но увидел только облупившуюся стену, около которой никого не было.

Надзиратели подтолкнули их. Герасим очутился между Албу и Бэрбуцем. Оба не сводили глаз с этой стены. Албу заговорил с каким-то заключенным, и Герасим уловил несколько слов из их разговора. Услышав слово «мост», он насторожился.

— Что ты сказал? — обернулся он к заключенному.

— Те двое, которые взорвали мост…

— Что с ними?

— Их расстреляют.

Герасим почувствовал, как у него задрожали колени. Он взглянул на Хорвата, но тот по-прежнему смотрел в другую сторону. Что-то нужно было делать. Ведь не стоять же здесь сложа руки и наблюдать, как будут расстреливать Ливию и Вику. Он перешел поближе к Хорвату. В тот самый момент, когда он подошел к Хорвату, раздался голос унтер-офицера, отдающего какую-то команду по-немецки.

— Ты слышал? — спросил он Хорвата.

— Да. Молчи.

Откуда-то из-под сводчатой двери появилась рота солдат и вслед за ней Вику и Ливия. У Вику была обожжена половина лица, а гимнастерка разорвана до самого пояса. Ливия казалась спокойной, шла большими, ровными шагами. В ее глазах можно было прочесть странное, вызывающее любопытство. Их подвели к облупившейся стене. Герасим не сводил с них глаз. Словно сквозь сон он услышал, как зачитали приговор, потом скорей угадал, чем увидел, как выстроился карательный отряд. Герасим почувствовал, что Хорват сжимает его руку. Он хотел обернуться к нему, чтобы поблагодарить за поддержку, но не мог. Он пытался встретиться взглядом с Ливией. Но она смотрела прямо перед собой, поверх сводчатой двери, туда, где среди старых, покрытых плесенью каменных стен виднелась ветка каштана. Герасим тоже посмотрел туда. Когда раздался залп, он почувствовал, как еще сильнее сжал его руку Хорват, но не отвел взгляда от ветки каштана. Потом, на обратном пути в камеру, он машинально снова поднял руки к затылку, в глазах у него стоял туман. Откуда-то издалека доносился до него голос Хорвата, который начал что-то рассказывать об охотничьих собаках. Вероятно, для того, чтобы люди не думали о Вику. В эту минуту Герасим ненавидел Хорвата за его самообладание. Вечером он не хотел есть, и Хорват пригрозил, что изобьет его.

— Ты просто баба… Поверь, Ливия и Вику мне были так же дороги, как и тебе. Может быть, даже дороже. Именно ради того, чтобы их смерть не оказалась напрасной, мы не имеем права раскисать… Понимаешь? Мне нужен Герасим, готовый к борьбе, сильный, а не нытик…

На рассвете, около четырех, раздалась автоматная очередь. Все испуганно переглянулись. Герасим пристально посмотрел на Бэрбуца, который стоял у окна. «Смотри-ка, как странно растет у него борода, — подумал он. — С двух сторон подбородка. Если бы он отрастил бороду, он стал бы похож на попа из Ширин, у которого две бородки клинышком». Ему вдруг вспомнился портрет в учебнике истории — румынский господарь, фанариот, у которого борода росла точно так же. Как его звали?.. Смотри-ка, опять забыл. И тогда, в школе, он не мог запомнить его имени. Что-то вроде Маврокор или Марковдат…

Снова очередь из автомата.

— Нас расстреливают! — отчаянно кричит Бэрбуц, который стоит неподвижно, как в церкви Албу, словно окаменев, прислоняется к плечу Балша.

— Тшш… — сердито шепчет Хорват. — Спокойно! Подвиньте сюда кровать!..

— Нас расстреливают! — не перестает орать Бэрбуц. — Расстреливают! — Он обхватывает голову руками.

Хорват ударяет его тыльной стороной ладони. Стукнувшись о стену, Бэрбуц широко раскрывает глаза и собирается снова закричать, но Хорват опять бьет его. Бэрбуц опускается на колени. Изо рта у него тянется струйка крови. Хорват не обращает на это никакого внимания. Оборачивается к остальным:

— Спокойно! Подвиньте кровать!

Все бросаются к кровати. Хорват идет к двери и наблюдает за коридором.

Раздается еще одна очередь. Заключенные из других камер начинают кричать. Несмотря на весь этот страшный шум, с улицы через открытую в конце коридора дверь явственно доносится громкий рев самолетов.

Время от времени слышатся взрывы.

— Советские войска наступают! — кричит Хорват. — Советские войска наступают!..

Поблизости взрывается бомба. Через толстую стену долетает глухой разрыв. Солдаты в коридоре в страхе разбегаются кто куда.

— По машинам! — звучит на улице команда старшего надзирателя.

Какой-то солдат на бегу бросает гранату в коридор. Сильный взрыв сотрясает стены камер.

— Ложись! — кричит кто-то.

Герасим бросается на пол и закрывает голову руками. Скрипят петли железной двери. «Это немцы», — мелькает у него в голове. Он ждет автоматной очереди, но ничего не происходит. Он с такой силой прижался лбом к цементному полу, что кажется, будто голову сдавили тиски. Не вытерпев, он подымает лицо. Хорват уже на ногах, стоит у двери и смотрит на голубоватый дым в коридоре. Одним прыжком Герасим очутился возле него:

— Что случилось?

— Не знаю… Но думаю, что нас уже не пригласят на бал-маскарад… Им некогда.

— Что такое, в чем дело? — подходит к ним и Албу.

— Что случилось?

— Немцы ушли! — отвечает Герасим с чувством превосходства.

— А мы с ними даже не попрощались! — с притворным сожалением говорит Хорват. Он подносит два пальца к виску и с отвращением сплевывает.