1

Герасим жил в маленьком домике, неподалеку от сахарного завода. Телеги, на которых крестьяне привозили свеклу, глубоко избороздили дорогу. В колеях даже в жаркие летние дни стояла вода. А когда шел дождь, грязь заливала красные кирпичи тротуаров. И людям приходилось делать то большие шаги, то маленькие, прыгать по камням, которые были оставлены каким-нибудь предусмотрительным прохожим в новых ботинках.

В последнее время многие жители улицы Брынковяну стали покупать новую обувь, так что камни теперь располагались в известном порядке, и даже ночью прохожие могли нащупать их ногой.

Герасим тяжело шагал, не задумываясь над всем этим. Когда он был учеником в Лугоже, он бывало не мог дождаться, скоро ли увидит свою улицу. Тогда еще был жив старик отец. А Петре, его брат, ходил в школу и был совсем несмышленышем. Теперь Петре тоже работает на ТФВ, он секретарь молодежной организации и очень упрям. Из всей семьи лишь мама осталась такой же, как была когда-то. Она по-прежнему жалуется на дороговизну и спрашивает, стоило ли ее мужу отдавать свою жизнь за то, что происходит сейчас. Петре кричит, что она стара и ничего не понимает, а Герасим успокаивает ее:

— Да, мама, трудно, знаю. Вот у меня даже сапог нет, но будь спокойна, они у меня будут. И продуктов на рынке будет полно.

— Ты знаешь, Герасим, ведь я думаю только о вас. Мне и так хорошо. Конечно, мне хотелось бы поставить новый забор, а то у нас опять украли цыпленка, но раз ты говоришь, что все будет хорошо, значит так оно и будет. Ты получил получку?

— Нам дадут только завтра…

На другой день она зажигала керосиновую лампу (в кухне не было электрического света) и считала деньги, стараясь распределить их так, чтобы хватило до следующей субботы. Но эти расчеты никогда не сходились с расходами на рынке. Со вторника до пятницы жир подорожал на двести леев, хлеб на сорок, молочник перестал отпускать в долг, а Петре все больше денег оставлял себе: сигареты тоже дорожали.

— Ты пришел? — донесся до Герасима из кухни голос матери.

Этот вопрос был таким же бессмысленным, как и те наставления, которые она давала ему, когда он мальчишкой шел купаться: «Если ты утонешь, лучше домой не приходи, а то я с тебя шкуру спущу…» — «Я не утону», — отвечал ей Герасим. И она, уступая, отпускала его, хотя дрожала от страха, пока он не возвращался вечером.

— Да, мама, я пришел.

— Есть хочешь?

— Нет, — солгал Герасим, — я поел на фабрике.

Несколько последних недель, с тех пор как все успокоилось и жизнь как будто вошла в свое обычное русло, Герасим ходил нахмуренный, казалось, он устал, его одолевали заботы. Праздничное настроение у всех прошло с возобновлением обыденной жизни, и он удивленно слушал, как люди вместо того, чтобы обсуждать ход событий на фронте, спрашивали, до каких пор будет дорожать свиное сало и поспеет ли повышение жалованья за ростом цен. Когда при нем заводили разговор о ценах, ему хотелось выругаться и рассказать, как погибли Ливия и Вику. Один раз он пытался это сделать, но несколько рабочих, которые были как раз из Нового Арада, стали возмущаться тем, что взорвали мост: теперь надо было дважды в день, по дороге на фабрику и обратно, делать круг почти в километр, до нового моста, построенного русскими. По-своему, эти люди были правы, и все же они заблуждались. Он был бы рад, если бы смог объяснить им это, но, когда он посоветовался с Симоном, председателем фабричного комитета, тот засмеялся:

— Ты забываешь одну простую истину, Герасим… Своя рубашка ближе к телу.

Однажды Герасим подошел к дому Ливии: шторм были спущены, дом перешел в ведение примарии. Соседи, у которых он спросил, знают ли они, что случилось с девушкой, сказали, что Ливия, вероятно, убежала с немцами. Герасим обнаружил у них ее вещи: скатанный ковер, несколько стульев. Сначала он хотел подать на них в суд, но потом, занявшись своими делами, передумал. Этим ничего не изменишь, к тому же люди могут подумать, что он сам хочет забрать вещи.

Мать ни о чем больше его не спросила, только, когда услышала, что он ложится, сказала:

— Была тетушка из Инеу… Привезла продуктов. Если хочешь есть…

— Я сказал тебе, мама, что есть не хочу… Я сыт и жениться тоже не хочу. Надеюсь, ты сообщила это тетушке?

— Нет, я ей ничего не сказала. Она даже и разговора о Корнелии не заводила.

— Тем лучше.

Он улегся, но долго не мог уснуть. Все время перед глазами вставало круглое красное лицо Корнелии, на которой его хотели женить еще прошлой осенью. Все это затеяла тетушка из Инеу, которая то и дело радостно сообщала им, что отец перевел на имя Корнелии четыре погона хорошего чернозема или половину маслобойни и часть тростниковых зарослей. Девушка не была безобразна, но уж больно глупа. Ей непременно хотелось стать горожанкой. Так как она не могла жить в Араде, чтобы подыскивать себе мужа, то тетушка взяла этот труд на себя. По ее мнению, Герасим был вполне подходящим женихом. Зная, как он упрям, она сперва навезла из Инеу кучу продуктов, потом принялась расхваливать Корнелию: девушка трудолюбивая, умная, будет ему хорошей женой. Тетушка привезла Герасиму и раскрашенные фотографии: на них Корнелия выглядела то грустной, то веселой, но на каждой она была в другом наряде. Однако Герасим не сдался, даже когда узнал, что Корнелия окончила четыре класса гимназии, не сдался и тогда, когда ему сообщили, что добра у нее не счесть.

К полуночи вернулся домой Петре.

— Мама, тетушка была?

— Была.

— Привезла чего-нибудь?

— Привезла.

— Вот хорошо. Я голоден, как волк.

Но Герасим ничего этого уже не слышал: он уснул.

2

Заседания фабричного комитета, жаркие споры с Симоном, председателем комитета, упрямым социал-демократом, который хочет запутать его цитатами из Маркса и Каутского, утомляют Хорвата, ему кажется, что он напрасно теряет время. Ведь в цехах столько дела, что не знаешь, за что взяться. Большинство рабочих возмущены тем, что барон Вольман открыто и совершенно безнаказанно саботирует призыв: «Все для фронта, все для победы». А так как Хорват пытается успокоить их, когда они заводят об этом речь, некоторые утверждают, что он продался барону. Другие, поумнее, но тоже недовольные тем, что десятки заседаний комитета не дают никаких результатов, спрашивают Хорвата каждый день:

— Эй, да ты никак еще растолстел, товарищ Хорват! — Он не знает, что на это отвечать. Тогда они сами отвечают: — Как не растолстеть, если целый день сидишь в комитете, развалясь в кресле!

По-своему они правы. Заседают в комитете все чаще, а толку все меньше. Если бы кто-нибудь спросил Хорвата, о чем они спорят на заседаниях, он не сумел бы ответить. Пожалуй, сказал бы, что они спорят с Симоном по теоретическим проблемам. Да еще по каким! Симон никогда не произносит имени Вольмана. Он называет его капиталистом, а рабочих массами.

— Массами нужно руководить в борьбе против капиталистов. Но не как армией, товарищ Хорват, а как детьми, которых необходимо учить. А мы, руководители масс, должны быть настоящими социал-демократами подлинными марксистами.

И если Хорват отвечает ему: «Все это хорошо и прекрасно, но что делать с рабочими в цехах, они требуют молока, а Вольман им не дает», — Симон, как истинный оратор, сжимает кулаки и начинает декламировать:

— Что такое один Вольман по сравнению с широким фронтом капиталистов у нас в стране и за границей? Какое значение имеет то, что отдельные рабочие требуют молока, когда они должны прежде всего сбросить цепи тысячелетнего рабства!

Как-то Хорват сказал ему, что, к сожалению, рабочие не могут быть сыты только тем, что сбросят цепи. Симон протер очки и, как человек, который должен поставить кого-то на место, ткнул в Хорвата пальцем:

— И молоком твоим они тоже сыты не будут.

— Это верно, — ответил ему тогда Хорват сердито. — Сыты они не будут, но и не заболеют туберкулезом. А это очень важно.

Симон, задумавшись, попросил дать ему день на размышление, чтобы обсудить ответ вместе с Тибериу Молнаром, секретарем уездного комитета СДП. На следующий день он, весь сияя, начал объяснять Хорвату:

— Большие социальные вопросы так просто не решаются, а вопрос о молоке не имеет никакого значения по сравнению с большими социальными проблемами.

Хорвату не нравятся также отношения фабричного комитета с бароном. Тот сам назначает время совещаний и, как человек, который хочет развлечься, рассаживает членов комитета вдоль стены, словно школьников. Он так любезен, что, когда начинает говорить, руки чешутся схватить его за горло. Однажды он даже предложил им кофе.

— Нам не кофе нужно, господин барон, а молоко! И не только нам пятерым, а пяти тысячам рабочих.

Хорват надеялся, что барон станет возражать и тогда ему представится случай высказать все, что у него на душе. Но барон, как всегда, только улыбнулся:

— Вы остроумны, господин Хорват…

Хорват не нашелся, что ответить. Только за дверью, на фабричном дворе, он разозлился на себя, что не сумел поставить барона на место. На собрании он так часто упоминал имя Вольмана и так зло ругал его, что рабочие спрашивали себя, как это у него хватает мужества после этого встречаться с бароном. Однажды Вольман очень вежливо пригласил его к себе в кабинет и сказал ему:

— Я слышал, вы опять ругали меня.

— Да, господин барон, вас правильно информировали, и я предложил бы вам в самое ближайшее время увеличить ему жалованье…

— Кому ему? — удивленно спросил Вольман.

— Тому, кто вас информирует.

Вольман помрачнел. Ему не нравились дерзкие люди.

— У меня все, господин Хорват. Можете идти.

— Как вам угодно, господин барон.

3

Сидя по тюрьмам, Хорват всегда строил планы на будущее. Он пытался представить себе то время, когда не надо будет скрываться, когда он сможет открыто бороться против барона. Поэтому сейчас он был недоволен: не лежала у него душа подписывать отпускные документы рабочим, визировать хлебные талоны для столовой и следить за выдачей кредитных книжек. Ему казалось, что все это совсем не дело партийного активиста. Временами его одолевали сомнения. От мысли, что он вступил в спор с Симоном по поводу его теории «больших социальных проблем», ему становилось не по себе. В сущности, он не был убежден, что Симон не прав. Нужно ли, чтобы партийный деятель добивался стакана молока или починки крана, когда такие вопросы могли решать профсоюзные активисты цехов? Правда, они не были энергичны. Если бы он занялся только разъяснительной работой, он упустил бы гораздо более важные вопросы, как, например, организацию поста первой помощи или пересмотр коллективного договора. И все же, что ни говори, жизнь после освобождения он представлял себе иначе. Он думал, что, как только партия выйдет из подполья, люди тотчас же встанут вокруг нее стеной. Ему нравилось думать, что после освобождения не будет недовольных. Разумеется, он знал, что это произойдет не сразу, но теперь радужные перспективы казались ему слишком далекими, а жизнь дорожала с каждым днем. Вместо армии рабочих, облаченных в синие комбинезоны, он видел вереницы худых, плохо одетых, голодных людей. Барон был всем доволен, стал еще румянее, как будто освобождение пошло ему на пользу. А вокруг царила бедность. Ткацкие станки ни разу за войну не ремонтировались. В цехе, где работали машины марки «Hacking», трудно было находиться, так грохотали расхлябанные станки. А он, Хорват, представитель рабочих, вместо того чтобы заниматься революционной деятельностью, должен писать письма в Бухарест, поддерживать требования барона в отношении запасных частей или торопить министерство с доставкой сырья. Хорват был уверен, что, если бы он работал в полиции, он был бы гораздо полезнее рабочему классу: он безжалостно расправлялся бы со спекулянтами, ликвидировал бы банды взломщиков и арестовал бы всех кутил, которые нигде не работали. Иногда у него возникало такое чувство, будто вместо того, чтобы оставаться революционером, каким он был раньше, он позволил увлечь себя на удобную и спокойную стезю мелкого служащего. Вначале он считал, что так будет продолжаться недолго, но шли дни, и он вынужден был признать, что все меняется слишком медленно, события тонут в повседневных мелочах, вязнут, как быки в тине. Хорват боялся, что пройдет еще немного времени и он будет уже не в состоянии сдвинуть с места колесницу революции. Оставаясь наедине с собой, он находил объяснение чему угодно. Теоретически он понимал все, однако его желудок и желудки тысяч ткачей не довольствовались теоретическими ответами.

Однажды по совету Симона он пошел послушать лекцию о будущем, которую читал товарищ Тибериу Молнар. Симон утверждал, что на этой лекции он получит ответ на все свои вопросы. Действительно, Молнар говорил о будущем. Конец его речи (Хорват запомнил его почти слово в слово) звучал так: «Как бы там ни было, надо жить. Да и потом, почему бы людям не верить во что-то? Бога мы похоронили и воскресить уже не можем. Его изгнали машины. Чем же будут жить люди? Я хочу сказать: во имя чего? Нужна цель. Она у нас есть: лучшая жизнь! Конечно, не сейчас, а в будущем. А будущее, может быть, и не существует. Никогда нельзя сказать: я живу в будущем, имея при этом в виду жизнь реальную, а не воображаемую, не поэтическую…» Черт подери этого Молнара! Играет словами, как жонглер. Хорват хотел встать и сказать, что будущее — совсем не абстрактная цель, а цель, к которой стремятся все трудящиеся и даже сами социал-демократы, введенные Молнаром в заблуждение. И стремятся они не в своем воображении, а борются и страдают за это самое будущее. Хорват обещал себе не заниматься всякой ерундой. Теперь его волновали только крупные проблемы, решение которых дало бы ощутимые результаты.

В поисках этих крупных проблем он обнаружил, что фабрика производит гораздо меньше полотна, чем до войны. Это открытие привело его в ярость, и он мигом помчался к барону.

— Что случилось, господин Хорват? Насколько мне известно, на сегодня никакого заседания не назначено.

— Ничего. Мы назначим его сейчас.

— Сейчас невозможно. У меня очень важные дела.

— У меня, то есть у нас, еще более важные дела. Вы знаете, что объем продукции фабрики ниже уровня тридцать восьмого года?

— Знаю, — спокойно ответил барон. — Гораздо ниже уровня тридцать восьмого года.

— А что вы делаете, чтобы это изменить?

— Разрешите мне сохранить в тайне секреты руководства? Или вы имеете что-нибудь против?

— Нет. Меня ничуть не интересуют ваши секреты. Но меня интересует производство. Необходимо что-то предпринять.

— Вы правы. Давайте предпримем что-нибудь.

Хорват с облегчением пододвинул стул поближе к барону и сел. Он пристально посмотрел на Вольмана: тот сидел неподвижно, откинувшись на спинку стула, сложив на груди руки. Только едва заметные складки в уголках рта выдавали его: он улыбался. Хорват сразу почувствовал себя ужасно неловко. Да, не надо было набрасываться на него вот так, не подготовившись. В сущности, он ведь совсем не знал секретов производства, не знал ни одной из причин снижения выпуска продукции. Он знал только, что дело обстоит неблагополучно и что теперь барон смеется над ним. Он подождал еще мгновение, надеясь, что ошибается и что барон расскажет ему о причинах, которые следовало устранить, или условиях, которые следует создать, чтобы выпуск продукции достиг уровня тридцать восьмого года. Напрасно. Барон сидел неподвижно, как бронзовая статуя. За его спиной в витрине красовались призы футбольной команды фабрики. Свет, падавший с потолка, отражался в пузатых серебряных кубках. Этот отблеск словно нимбом окружал голову Вольмана. «Черт тебя подери!» — выругался про себя Хорват и поднялся.

— Попробуем сделать что-нибудь.

Барон улыбнулся, обнажив свои белые крепкие зубы.

— Напрасно улыбаетесь, господин барон, — добавил Хорват. — И напрасно будете стараться ставить нам палки в колеса.

Он собрался уходить, но барон остановил его.

— Слушайте, господин Хорват, будем откровенны. В сущности, нам нечего скрывать. У вас, коммунистов, одни идеалы, у меня лично — другие, совсем другие. Надеюсь, вы понимаете, что ссорясь мы вовсе не решим наших разногласий. Я и не собираюсь этого делать. Вероятно, вы тоже. Но если бы мы попытались внимательнее проанализировать наши противоречия, мы смогли бы найти и кое-какие точки, в которых наши интересы в настоящий момент совпадают. Точнее — и в этом нет ничего странного, — у нас сейчас общие цели.

— Общие цели?

— Да. Даже в вопросе, по которому вы обратились ко мне. Вам нужно больше полотна. Для меня чем больше полотна, тем больше прибыли. Не так ли?.

— Так.

— Не знаю, насколько вы разбираетесь в политической экономии. У меня сложилось впечатление, что вы не очень-то смыслите в ней.

— Нет, не очень, — признался Хорват.

— Я разбираюсь в политической экономии, ведь я непосредственно в этом заинтересован.

— Не лучше ли говорить начистоту?

— Ну да! Я этого и хочу. Сейчас инфляция. Деньги с каждым днем обесцениваются. У меня есть деньги. Есть у меня и связи с некоторыми предприятиями в Англии. Есть у меня и известный кредит. Я мог бы купить серию машин. Чем больше машин, тем больше мы можем дать полотна. Я не знаю, какой кредит вы имеете у коммунистов.

— У нас нет кредита, как у… — он замолчал. Ему, хотелось знать, куда клонит барон.

— Я не хотел обидеть вас, господин Хорват. Если фабричный комитет, ваша партия и партия социал-демократов захотели бы помочь мне купить машины в Англии, мы смогли бы очень скоро превысить уровень производства тридцать восьмого года. Вам ясно то, что я сказал?

— Да, думаю, что ясно. И это единственный выход?

— Единственный, который меня устраивает. Пусть вам все до конца будет ясно.

— А в чем должна состоять наша помощь?

— В поддержке моего обращения в Национальный банк. Речь идет о моральной поддержке. Я не хочу произносить высокие слова — патриотизм, родина и другие. И все же речь идет о румынской продукции.

— Я дам вам ответ через несколько дней. Нужно поговорить с товарищами из уездного комитета.

— Очень хорошо. Когда придете с ответом, мы проведем внеочередное заседание. Как сейчас.

Хорват вернулся в фабричный комитет, сел в угол и принялся размышлять. Чем больше он думал о предложении барона, тем разумнее оно ему казалось. И все-таки его одолевали сомнения. Слишком уж все было ясно. В сущности, почему это не должно было быть ясным? Странно только, как переплетаются интересы капиталиста с интересами рабочих. Потом он вспомнил, что однажды и Симон говорил ему о чем-то подобном. И даже в очень решительных выражениях. Может быть, из-за того, что Симон был слишком возбужден, Хорват не придал значения его словам. Тот говорил с таким пылом, словно открыл Америку.

— Нужно заставить барона закупить машины. Чтобы прибавочная стоимость не шла больше, в его карман.

— Ты говоришь глупости, Симон, — ответил ему Хорват. — Где барон закупит ткацкие станки?.. Только что кончилась война…

— Как это где?.. В Англии… У англичан их хватит… И этим мы убьем сразу двух зайцев. Барон вкладывает свои доходы, а англичане, то есть империалисты, дают нам машины. Тем самым укрепляется наш лагерь, а их лагерь…

— Ты рассуждаешь, как ребенок.

— Если ты не хочешь принимать меня всерьез, что ж! Мы, социал-демократы, будем бороться за то, чтобы заставить барона… А тебе я посоветовал бы немножко почитать Маркса… Потому что вся наша политическая борьба есть на самом деле борьба экономическая…

— Ты хочешь прочесть мне лекцию, заняться моим политическим воспитанием?

Симон не сумел ничего ответить. Мрачно отошел, не попрощавшись. Сделав несколько шагов, он остановился, потом повернулся к Хорвату, который недоверчиво смотрел на него.

— И вот еще что. Если мы достанем машины, мы сможем ввести еще одну смену… Знаешь, что значит еще одна смена в прядильном?.. Это значит, что и ткачи будут обеспечены работой, смогут работать все три смены.

Это был очень серьезный аргумент. Хорвату стало досадно, что Симон разбирается в положении лучше него. Он был уверен, что все это объяснялось отсутствием у него знаний по политэкономии. Он узнал от Симона, что социал-демократы даже обсуждали вопрос о станках в своем уездном комитете и вслед за Молнаром одобрили действия барона. Позднее Симон сказал ему, что дело уже очень продвинулось. Инженер Пре-куп, один из директоров Вольмана, уехал в Бухарест для переговоров с министерством торговли и с представителями Национального банка.

Хорват больше не раздумывал. Он отправился в уездный комитет. Жалко, если что-нибудь предпримут без ведома коммунистов. Суру был занят и отослал его к Бэрбуцу, в ведении которого находились экономические вопросы. Хорват стал искать Бэрбуца, но тот ушел в редакцию газеты «Патриотул», чтобы представить сотрудникам нового главного редактора. Хорват отправился в редакцию. Хотя там шло собрание, редактор, стоявший в дверях, пропустил Хорвата. Тот сел на стул возле какого-то черноволосого мужчины с густыми бровями. Спросил его:

— Кто будет главным редактором?

— Товарищ Беляну.

Хорват удовлетворенно кивнул головой. Беляну, бывшего преподавателя румынского языка в одном из лицеев Бейюша, он знал еще по подполью. Высокий близорукий человек, очень добросовестный, но вспыльчивый. Бэрбуц говорил о Беляну, несколько преувеличивая его достоинства, как всегда в подобных случаях, но это никого не смущало. На какое-то мгновение у Хорвата создалось впечатление, будто Бэрбуца не интересует то, что он говорит, он просто наслаждается звуком собственного голоса, ему хочется, чтобы все его слушали. Хорват смотрел на Бэрбуца и думал, простил ли тот пощечину, которую он дал ему там, в тюрьме.

Когда собрание кончилось, Хорват отвел Бэрбуца в сторону и спросил, свободен ли он. Бэрбуц кивнул головой, и они вышли вместе. Но прежде чем Хорват успел заговорить о Вольмане, Бэрбуц, все еще под впечатлением заседания, начал рассказывать ему о будущем газеты «Патриотул».

— Сейчас это самая сильная редакция в городе. Мы собрали лучших журналистов. Даже из «Крединцы» я привел человека. Самого талантливого и самого честного.

— Кого? — спросил Хорват.

— Хырцэу.

— Хырцэу?! — воскликнул Хорват, не веря своим ушам. — Того, который написал статью обо мне?

— Да. Он был введен в заблуждение. Но он человек честный и талантливый. Он не был железногвардейцем, а в редакции «Крединцы» он выполнял лишь небольшое задание.

— Партийное задание?

— Своего рода партийное задание. Неофициальное, конечно. Увидишь, какие материалы будет он давать. Он разоблачит всех реакционеров города. Ведь он их знает как свои пять пальцев.

— Какой же он из себя? — поинтересовался Хорват. — Может быть, именно с ним рядом я и сидел? Только его одного я не знал.

— Да. Это он. Следи внимательно за работой газеты, и ты увидишь, что сделает этот человек! А теперь говори, зачем ты меня искал.

— Слушай, Бэрбуц, ты в политэкономии что-нибудь смыслишь?

— Ну, конечно, — ответил Бэрбуц, не глядя на Хорвата.

Хорват улыбнулся. Он был уверен, что Бэрбуц тоже ничего не понимает в политэкономии. Но он этого ему не сказал.

— Вот в чем дело, Бэрбуц. Барон хочет купить станки в Англии. — Хорват внезапно остановился. Ему стало стыдно. Он говорил о бароне, о закупке машин, как будто речь шла о пачке сигарет «Национале».

— Ну и что? — спросил Бэрбуц.

— Ничего. Я думаю, что мы не будем обсуждать этот вопрос вот так, на улице. Это большая, сложная проблема.

— Проблема совсем не сложная, а другого времени у меня нет. Ты говоришь, он хочет закупить станки. Я слышал об этом. Ты можешь сообщить что-нибудь новое?

— Нет. Он просил, чтобы мы ему помогли.

— Помочь обязательно надо. Зачем мешать ему вкладывать деньги в станки? Это принесет пользу не только Вольману.

Хорват остался доволен, он ведь думал так же.

— Тогда все в порядке. Завтра я с ним поговорю.

Бэрбуц знаком остановил извозчика и протянул руку Хорвату:

— Желаю удачи.

— Счастливо. У тебя теперь столько денег что можешь тратить на извозчика? Откуда?

Бэрбуц рассмеялся:

— Когда я скажу ему, чтобы он отвез меня в уездный комитет, у него не хватит смелости взять с меня плату. Всего хорошего, Хорват.

Хорват долго смотрел ему вслед, потом сказал себе: «Может быть, он все же разбирается в политэкономии».

4

На следующий день Хорват отправился к барону и сообщил ему мнение уездного комитета партии. Вольман принял его вежливо, внимательно выслушал и, когда Хорват кончил говорить, поднялся с кресла.

— Все в порядке, господин Хорват. Надеюсь, что и впредь мы будем находить общий язык.

Хорвату показалось, что в этих словах скрыт какой-то намек, и поэтому он возразил:

— Так же как и до сих пор, господин барон. А пока из Англии прибудут станки, мы постараемся найти здесь у себя возможность увеличить продукцию. Не знаю еще, как именно, но мы об этом позаботимся.

— Тогда все, господин Хорват. Можете идти.

Барон сказал это ироническим тоном, с презрительной усмешкой.

Хорват вышел, хлопнув дверью. С этого дня он стал наблюдать за всем производственным процессом, начиная с поступления тюков хлопка в чесальню и кончая выходом готового полотна.

Он изучил целый ряд документов, говорил со всеми инженерами, но совершенно безрезультатно. Он теперь даже не показывался в цехах. Многие думали, что он заболел или уехал в командировку.

Поп, один из прядильщиков, искал его несколько дней и наконец нашел в конторе красильни.

— Слушай, Хорват, чем это ты занят, что тебя не найти?.. Видишь вот эту рубашку?

— Вижу, ну и что?

— Она рваная.

— Ты затем и пришел, чтобы показать ее?

— Нет. Я пришел сказать тебе, что эта рубашка у меня последняя. И я пришел открыто заявить тебе: я на стороне рабочих, ведь я тоже рабочий, но черт меня подери, если все идет так, как надо. В прошлом месяце я отложил половину заработка, чтобы купить себе несколько рубашек. Не знаю, какого черта я выжидал. Вчера я пошел в магазин. Мне не хватило денег даже на одну рубашку. Скажи, это дело?!

— Ну и чего ты от меня хочешь? — спросил его Хорват. Он злился, что должен терять время по пустякам.

— Как это, чего я от тебя хочу? — Поп широко раскрыл глаза, как будто только сейчас увидел Хорвата. — Черт тебя побери! Ясно, какое тебе до меня дело! Ты обманываешь рабочих не хуже, чем нас обманывали раньше хозяева. — Он повернулся и пошел, оставив Хорвата онемевшим от изумления.

Хорват бросил все свои дела, побежал за ним, догнал его у прядильни.

— Стой, Поп, послушай, почему ты ушел, ведь мы даже не поговорили.

— Да нам с тобой не о чем разговаривать. Вот почему я ушел. И не зови меня теперь ни на какие заседания. Мне не нужны собрания…

Вечером Хорват даже не стал ужинать от злости. Он хотел все рассказать жене, но вовремя передумал: она все равно не поймет. Скажет, что Поп прав, что дела действительно обстоят плохо, что сейчас инфляция, что на рынке ничего не достать, что у Софики нет самого что ни на есть простого платьица, что… Все это ерунда. Если фабрика дает меньше продукции, чем до войны, ясно — ничего хорошего быть не может. В первую очередь надо решить этот вопрос. Но почему, черт возьми, его никто не хочет понять? Мало того, некоторые так неправильно относятся к вопросам производства, что их просто хочется избить. Вот и сегодня один старый рабочий сказал ему:

— Чем меньше производится продукции, тем меньше зарабатывает барон. В наших же интересах, чтобы он разорился.

Если бы Хорват его не знал, он подумал бы, что тот либо глуп, либо враг. Как будто продукция беспокоит барона! Черта с два. Он заинтересован в том, чтобы дела шли плохо, хочет доказать неспособность коммунистов управлять государством. Задумавшись над этим, Хорват сказал себе: «Что я смогу сделать, если буду заниматься не продукцией, а мелкими нуждами рабочих? Ничего. Не сумею достать даже на заплаты для рубашки Попа. Или, может быть, я должен написать в Центральный Комитет о том, что в стране инфляция? Как будто они не знают сами…»

Он так огорчался, когда ему говорили, что дела идут плохо, будто лично был повинен в этом.

— О чем ты думаешь, Андрей?

— Ни о чем, Флорика… Я устал и хочу спать.

Послышался стук в дверь. «Кто бы это мог быть?» — подумал Хорват. Дверь открылась, и на пороге появился Трифан.

— Слушай, Хорват, — начал он прямо без вступления. — Я говорил с Попом. Он страшно зол. Ругал даже партию.

— Откуда я возьму ему рубашку? Поп несознательный, у него нет классового сознания. Вот!

— Сделай одолжение, не читай мне проповеди. Тебя выбрали в фабричный комитет, вот и ломай себе голову, для того ты туда и посажен! Речь идет не только о Попе. Он дошел до такого состояния на месяц раньше нас, потому что болел. Не думай, однако, что у других дела обстоят лучше, чем у него. Надо найти какой-то выход.

— Вот я и ищу выход. Но не по мелочам, — Хорват поднялся и продолжал важным тоном — Наша продукция…

— Ты мне зубы не заговаривай. Это слишком высокие для тебя слова. Это слова Симона. Знаешь, что получается? Человек умирает с голоду, а ты ему говоришь, что рагу из поросенка вкусное кушанье. Что делать? Вот подумай над этим. Потому что от этого зависит и продукция. Сегодня опять арестовали четырех работниц за то, что они украли полотно. А воруют они не потому, что они воровки, а потому, что у них маленькие дети, которых им не во что завернуть. Я не удивлюсь, если в один прекрасный день станет воровать и Поп. Ведь он не может ходить без рубашки… А что ты скажешь, если нам попросить барона выдать немного полотна в счет заработка?

— Мы что, нищие? — возмутился Хорват.

— Ну, я вижу, тебя занесло, бесполезно сейчас разговаривать. Я найду тебя завтра или послезавтра. И буду приходить к тебе, пока ты не поймешь. Спокойной ночи!

Когда Трифан ушел, Флорика спросила:

— О какой это рубашке он говорил?

— Ни о какой, Флорика, дорогая моя… Рабочие кое-чем недовольны… Вот и все…

— А ведь ты говорил мне, что скоро будет лучше.

— Да, я тебе это говорил… Ну, а теперь оставь меня… Я пойду к Фаркашу…

— Вот, такой ты всегда. Ты где угодно чувствуешь себя хорошо, только не дома! Лишь бы уйти из дома. Днем ты на фабрике, вечером у Фаркаша. Почему бы тебе не найти себе место и для ночлега?

Он не мог уйти и оставить Флорику в таком состоянии. Последнее время она все чаще сердилась, иногда даже неизвестно почему. Как будто Хорват был виноват, что швабки из Нового Арада не привезли зелени на рынок или что килограмм шпината подорожал на четыре лея раньше, чем этого можно было ожидать. Мало того, Флорика обвиняла его и в том, что ей грубил булочник, который обвешивал покупателей, и в том, что примария теперь забирает мусор только два раза в месяц, и это в летнюю-то пору, когда все сгнивает за несколько дней.

— Почему в газетах об этом не пишут?

— Потому что не хватает места.

— Как это не хватает места? Да вот сегодня почти целую страницу занимает фотография этой, как ее, Нуци Розенцвейг или что-то в этом роде, ну той, которая поет в «Серой крысе». Для этого места хватает!..

— За это платят. На эти средства и существует газета.

— Ничего я не понимаю из твоих объяснений. Не могу я понять, почему не вывозят мусор. Говорят, в Абруде была какая-то эпидемия. И все из-за мусора!..

— Ты хочешь поссориться, Флорика?

— Нет, не хочу… Я просто так говорю тебе.

Фаркаша он не застал дома: тот был на каком-то заседании на заводе. Но Хорват не ушел, решил подождать его. Сел на стул, стул показался ему неудобным; он встал и принялся ходить по комнате; комната была маленькая, и через каждые два шага он должен был поворачивать обратно, так что скоро у него закружилась голова. Он сел на кровать, потом прилег, «А, все равно, — сказал он себе, почувствовав, что его одолевает сон. — Еще немножко, и я усну». Он пытался держать глаза открытыми. Потолок был закопчен, и только в небольших белых пятнах — там, где отвалилась штукатурка, отражался свет лампочки. «Если бы я остался дома, я мог бы спокойно спать».

Фаркаш пришел в полночь. Увидев Хорвата, он устало развел руками и сел с утомленным видом.

— Вот не думал найти тебя здесь. Сегодня у меня было столько дел.

— Можешь говорить мне все, что хочешь. Я все равно не уйду.

— Тогда предлагаю открыть пленарное заседание, — пошутил Фаркаш. — Что на повестке дня?

Хорват начал рассказывать ему все, что случилось. Вначале Фаркаш зевал, потом, заинтересовавшись, протер глаза.

— Вот что, Хорват. Нельзя отрывать крупные вопросы от мелких. Ведь в конце концов продукция зависит от нас, от нашей работы, а не от барона. А если ты не заботишься о рабочих, об их «маленьких» проблемах…

— Хорошо. Но что же делать?

— Точно не знаю. И все же у вас на текстильной фабрике все проще. Ты сказал, что Трифан предлагает Просить у барона полотна. Мысль неплохая. Только надо не просить, а требовать. Требовать! Понимаешь? На самом деле, почему не заставить его платить рабочим натурой? Хотя бы частично. И такое требование оправдано: сейчас инфляция, трудности.

— Идея неплохая. Завтра же я подниму об этом вопрос в фабричном комитете. Потом поставлю на голосование, и все…

— Не спеши, Хорват. Мне кажется, ты поторопился и с проблемой роста продукции. Надо было сначала вооружиться цифрами, продумать предложения и только после этого отправляться в дирекцию.

— Ты прав, знаю. Но сейчас не нужно усложнять… — Хорват был очень возбужден. Он стукнул кулаком по столу. — И пусть только посмеет барон сопротивляться!

— Ну что ж… Но не стоит рисковать. Лучше, если даже члены фабричного комитета ничего не будут знать. Обсуди вопрос сначала в партийных ячейках, потом в цехах. Дело надо организовать так, чтобы все рабочие были на твоей стороне, то есть на стороне коммунистов.

— Думаешь, кто-нибудь может быть против? Ты шутишь, Фаркаш.

— Я не шучу. Нужна агитация в пользу выплаты заработка натурой — полотном. Без сомнения Симон и барон узнают обо всем этом, и тогда они поймут, что имеют дело не просто с Хорватом, но с представителем пяти тысяч рабочих. Понимаешь?.. Таким образом предложение не провалят ни в фабричном комитете, ни в дирекции. Но это только одна сторона вопроса. Другая сторона, гораздо более важная, заключается в том, что этой кампанией ты сможешь поднять престиж партии. Ну, а теперь спокойной ночи! У меня уже глаза слипаются.

5

В конце февраля Трифан получил письмо из Москвы. В адресе отправителя значилось советское Общество Красного Креста и Красного Полумесяца. Трифан внимательно изучил конверт, проверил, правильно ли написан адрес, чтобы не распечатать по ошибке чужого письма. Убедившись, что письмо адресовано именно ему, он вскрыл конверт, надел очки и начал читать вслух, чтобы слышала и жена.

«Уважаемый гражданин Трифан!

Мы считаем своим долгом сообщить Вам последнее желание Вашего земляка и друга Штефана Месароша».

— Месарош, Месарош… — пробормотал Трифан. — Смотри-ка, уже двадцать лет как я ничего о нем не слышал.

— Какой это Месарош? — спросила Елена.

— Я тебе рассказывал о нем. Тот самый, с которым я служил в армии в первую мировую войну. Знаешь, тот, что стал комиссаром в девятнадцатом году. Потом, его арестовали и заключили в Сегедин. Помню, он мне оттуда прислал письмо. Его приговорили к двадцати пяти годам. И его, и его жену.

Он стал читать дальше.

«Вероятно, Вам известно, что дочь Штефана Месароша, Марта, которая родилась в тюрьме, воспитывалась в эмиграции в Вене. В тридцать втором году, когда семья Месароша была амнистирована и выселена из Венгрии, они поселились в Вене. В тридцать четвертом году Месароши эмигрировали в Советский Союз. В тридцать шестом, оставив ребенка на попечение советского государства, они поехали добровольцами в Испанию. Там Штефан Месарош потерял жену. Он вернулся в тридцать восьмом году в Советский Союз, потом, после объявления войны, добровольно вступил в ряды Красной Армий. Погиб он на Волге. Товарищи, которые его похоронили, переслали нам все документы, найденные при нем. Среди документов мы нашли письмо, в котором он изъявлял свою последнюю волю: пусть после победы, если его не будет в живых, Марту отправят в Румынию к его другу Георге Трифану. Только сейчас нам удалось узнать Ваш адрес. В случае отказа просим Вас немедленно нам сообщить. Советское государство имеет все возможности вырастить в хороших условиях дочь героя Штефана Месароша».

— У нас будет дочь! — воскликнула Елена.

— Ты хочешь?

— Ну, конечно, хочу.

В тот же вечер Трифан отправил в Москву телеграмму.

Марта приехала через две недели. Это была невысокая худенькая девушка. Большие черные глаза ее смотрели удивленно. Она знала всего несколько слов по-румынски и чувствовала себя здесь совсем чужой. Не находила себе места. Все в городе казалось ей странным, нетронутым, как будто здесь и не бушевала война. Она провела четыре военных года очень далеко, в Средней Азии, в городе Фрунзе, в Киргизии. Девушка помнила, что не всегда случалось быть сытой, а порой и есть горячую пищу и что после занятий она ходила в госпиталь и писала письма раненым. Больше ей нечего было рассказать.

В первые же дни после приезда она попросила найти ей преподавательницу, ей хотелось учиться румынскому языку. Каждый раз, как Марту спрашивали, что она хотела бы делать, девушка коротко отвечала: «Хочу работать». С Фаркашем, который знал русский язык, Марта подолгу разговаривала. Она рассказывала, как ей приходилось ходить пешком в школу за шесть километров, потому что в городе все большие здания были заняты под госпитали. Вспомнила, как однажды в очень сильный мороз она расплакалась, ей захотелось лечь на шпалы и умереть. Потом она сказала себе, что солдаты неделями не выходят из насквозь промерзших окопов и у них даже нет надежды войти через полчаса в теплое помещение. И Марта тогда же сочинила стихотворение о самоотверженных советских воинах. Придя в школу, она записала его и, чтобы не потерять, спрятала листок в ботинок. Через несколько дней, когда вместе со всем классом Марта пошла в госпиталь — они давали там концерт самодеятельности, — она вспомнила о стихотворении и захотела прочитать его. Но на листке, вынутом из ботинка, нельзя было разобрать ни строчки. Она очень огорчилась, у нее не хватало сил сознаться, что она не помнит стихотворения. И когда объявили о ее выступлении, Марта вышла вперед и тут же сочинила новое стихотворение. Солдаты долго аплодировали ей. Только выйдя из госпиталя, она сообразила, что в стихотворении не было ни одной рифмы, это были всего-навсего наивные мысли о героизме. И еще одно воспоминание сохранилось у нее: сероглазый киргиз пригласил ее к себе в дом и угостил конфетами. Сын киргиза, смуглый и застенчивый пастух, играл ей на свирели. Потом ее отвезли в Москву, в Красный Крест, и она жила в очень чистой и очень теплой гостинице. Там ей рассказали о ее отце, о его смерти и о том, что она поедет в Румынию.

Однажды Марта неожиданно спросила Трифана, может ли она называть его папой.

Трифан, разволновавшись, что-то забормотал и поцеловал ее в лоб.

— Да, конечно, Марта!

И чтобы доставить ей радость, отыскал письмо, полученное от Месароша двадцать лет назад.

«Дорогой Георге!

Как ты и предвидел, я в тюрьме. Я получил двадцать пять лет. Думаю, что у меня будет достаточно времени обо всем поразмыслить. Но уже сейчас я уверен, что никогда ни о чем не пожалею. Если бы мне пришлось начать все сначала, я поступил бы точно так же. Разве что действовал бы с большей убежденностью, с большим подъемом и ожесточением. Конечно, тебе покажется странным, но даже здесь, в четырех стенах, я чувствую себя свободнее, чем многие из тех, которые находятся на свободе. Однажды в окопах я спросил себя, что такое свобода. Тогда я еще не мог найти ответа. Так вот: свободен тот, кто не должен лгать, кто может любить и ненавидеть от всего сердца, кто не должен произносить лишенных смысла фраз, кто не дает пустых обещаний, у кого хватает мужества говорить всем все, что у него на душе. Примерно так я представляю себе свободу. Дорогой Георге, я свободный человек. Ни цепи, ни решетки не испугали меня, я всегда говорил все, что считал нужным сказать. Но не поэтому я пишу тебе. Мне сообщили, что моя статуя Бетховена (которую я сделал еще в Араде) получила премию Немецкой Академии, 50 000 марок. Сделай так, чтобы эти деньги попали в МОПР. Вот и все.

Заключенный 3941, Штефан Месарош».