Венецианский аспид

Мур Кристофер

Действие I

Фатум фортунато

 

 

ХОР:

Заклинание

Муза, восстань! О фея темных вод, И пьесу выведи На свет в народ. Муза, вспори И гребнем, и хвостом, Клыком и когтем Вымысла хитон. Муза, приди Под трапы моряков, И к спящим гаваням, И к лампам рыбаков. В Венецию! Излей Всем блеском яд. Перья писцов Сказанье пусть творят О горестях, измене и войне. О Муза, взвой вдвойне любовью, ибо Мы ныне заведем истории Подлейшей Ебатории Гнуснейшего пошиба…

 

Явление первое

Мышеловка

Они ждали у причала, эти три венецианца. Ждали дурака.

– Через час после заката, я ему велел, – сказал сенатор, сгорбленный и седобрадый, в богатой парчовой мантии, подобающей должности. – Сам отправлял за ним гондолу.

– Вестимо, явится, – сказал солдат – широкоплечий подтянутый мужлан лет сорока, весь в коже и грубом льне, на поясе боевой кинжал и длинный меч, борода черная, а через правую бровь шрам, от которого вид у солдата был неизменно вопрошающим или подозрительным. – Считает себя знатоком вин и немало этим гордится. Он не сможет устоять против соблазнов вашего винного погреба. А когда дело будет сделано, отпразднуем уж не только Карнавал.

– Не знаю, право, отчего грущу я, – сказал купец. Это был светлокожий господин с мягкими руками, в дорогой обвислой шляпе из бархата и с золотым перстнем-печаткой размерами с небольшую мышь – им он скреплял соглашения. – Бог весть, почему.

Издали, из-за Венецианской лагуны, до них доносились звуки труб, барабанов и рогов. На берегу у пьяццы Сан-Марко плясали факелы. Позади венецианцев темнело именье сенатора – Вилла Бельмонт, – однако в верхнем окне выставили потайной фонарь – по его лучу гондольер мог править к этому уединенному островку. На воде рыбаки зажгли факелы, и те покачивались тусклыми пьяными звездами на чернильных волнах. Городу нужно есть даже во время Карнавала.

Сенатор возложил руку на плечо купца.

– Сим мы служим Господу и государству, облегчаем совесть и душу – это очищенье открывает врата нашим намереньям. Подумайте о том щедром изобилье, что отыщет вас, едва крысу уберут из амбара.

– А мне его обезьянка нравится, – сказал купец.

Солдат осклабился и почесал в бороде, скрывая веселость.

– Позаботились, что он один прибудет?

– Таково было условие приглашенья, – ответил сенатор. – Я сказал ему, что из доброго христианского милосердия всю челядь следует отпустить на Карнавал, и заверил, что свою уже отпустил.

– Дальновидно, – сказал солдат, озирая громадную неосвещенную виллу. – Стало быть, он ничего не заподозрит, когда не увидит никакой дворни.

– Но ловить обезьянок бывает до ужаса трудно, – произнес купец.

– Вы б оставили уже обезьянку в покое, – рявкнул солдат.

– Я ему сказал, что дочь моя очень боится обезьянок – даже в одной комнате с ними находиться не может.

– Тут-то ее нет, – сказал купец.

– Дураку сие не ведомо, – отозвался солдат. – А наш бравый Монтрезор свою младшую дочь приманкой готов насадить, хоть старшую у него черная гринда с самого крюка увела.

– Потеря сенатора саднит и без ваших острот, – сказал купец. – Мы разве не одно дело делаем? Ваш юмор слишком ядовит, а вовсе не умен. Лишь груб и жесток.

– Но, милый Антонио, – ответствовал солдат, – я и умен, и груб, и жесток. Сплошь преимущества для вашего предприятия. Или вы предпочтете дружество с любезным лезвием меча поучтивее? – Он возложил ладонь на рукоять.

Купец перевел взгляд на воду.

– Так я и думал, – сказал солдат.

– Сделайте лица полюбезней, оба. – Сенатор шагнул меж них и вгляделся в ночь. – Лодка дурака появилась. Вон!

Среди рыбачьих лодок плыл яркий фонарь – и вот уже медленно вышел из общего строя. Гондола приближалась. Мгновенье спустя она уже скользнула к причалу: гондольер так точно орудовал веслом, что черный корпус лодки замер своими поручнями лишь в ширине ладони от настила. Щелкнула заслонка, и из каюты шагнул жилистый человечек – он был одет арлекином, трико в черных и серебристых ромбах, на голове остроконечный колпак с бубенчиками. Лицо его скрывала полумаска. С первого взгляда можно было бы решить, что это мальчик, однако громадный гульфик и щетина на щеках выдавали годы.

– Всего один фонарь? – спросил арлекин, соскакивая на помост. – Не могли, что ли, факел-другой выделить, Брабанцио? Тут темень, как в мошонке самой ночи. – Он юркнул мимо купца и солдата. – Лизоблюды, – кивнул им он. И тут же нацелился по дорожке к вилле, на ходу помахивая шутовским жезлом с кукольной головой. Сенатор заковылял следом, держа фонарь повыше.

– Ночь благоприятна, Фортунато, – произнес сенатор. – И челядь я услал до темноты, поэтому…

– Зовите меня Карман, – сказал дурак. – Только дож меня зовет Фортунато. Поди пойми, не для всех ли у него эта кличка, уж больно дьявольски нечист он в картах.

У причала солдат вновь возложил ладонь на рукоять меча.

– Всеми святыми клянусь, хоть сейчас готов вогнать ему лезвие в печенку – и поднять его тушку на клинке в придачу, лишь бы поглядеть, как он дрыгается, а эта наглая ухмылка вянет на его устах. Ох, как же я ненавижу дурака.

Купец улыбнулся и, удерживая руку солдата, а подбородком поведя в сторону гондольера, стоявшего в своей лодке, процедил сквозь зубы:

– Как и я. В сей пантомиме, что мы разыгрываем в честь Карнавала, он наш клоун-насмешник. Ха! Панчинелло в нашем маленьком кукольном представлении, все смеху ради, разве нет?

Солдат глянул на лодочника и натянул на лицо улыбку.

– Вполне. В добром расположенье духа. Я свою роль играю слишком хорошо. Минуточку, синьор. Я получу распоряженье насчет вас. – Он повернулся и крикнул вслед уходившим по дорожке: – Монтрезор! Гондольер?

– Уплатите ему и отправьте восвояси, пусть веселится и вернется в полночь.

– Слыхали сами, – сказал солдат. – Ступайте праздновать, но не слишком, а то рулить не сможете. Я нынче буду спать в своей постели. Уплатите ему, Антонио. – Солдат повернулся и тоже зашагал вверх по склону.

– Я? Почему всегда я? – Купец сунул руку в кошель. – Ну что ж, ладно. – Он швырнул монету гондольеру, тот поймал ее в воздухе и благодарно склонил голову. – Стало быть, в полночь.

– В полночь, синьор, – подтвердил гондольер и крутнул веслом. Гондола безмолвно и гладко скользнула прочь от причала, как нож в ночи.

У парадного входа в палаццо дурак помедлил.

– Что это у вас над дверью, Монтрезор? – В тенях таился гербовый щит, инкрустированный в мраморе. Сенатор воздел повыше фонарь, осветив герб – барельеф, на котором золотая человечья нога попирала нефритового аспида, а клыки последнего меж тем впивались в пяту.

– Мой семейный герб, – ответил сенатор.

– Надо думать, у них в гербовой мастерской настоящие драконы и львы закончились, раз вам пришлось удовольствоваться этой херней, а?

– Сдается мне, могли б и королевскую лилию до кучи присунуть, – молвил шутовской жезл голосом на тон выше собственно шутовского. – Монтрезор, блядь, француз же, не?

Сенатор молниеносно развернулся к кукле.

– «Монтрезор» есть титул, дарованный мне дожем. Он означает «мое сокровище» и призван обозначать, что дож ценит меня превыше прочих сенаторов в Малом совете. Это герб рода Брабанцио, старинного и плодовитого, мое семейство носит его с честью уже четыре сотни лет. Особо отметьте девиз, шут, – «Nemo me impune lacessit». – Читая его сквозь зубы, при каждом слоге он покачивал в такт фонарем. – Это означает: «Никто не оскорбит меня безнаказанно».

– Так это не, блядь, французский, – произнесла кукла на жезле, повернувшись к шуту.

– Нет, – подтвердил тот. – Кукан у меня довольно бегло изъясняется на, блядь, французском, – пояснил он сенатору.

– А Монтрезор – француз, правильно?

– Лягушатник, как летом на Сене, – кивнул шут.

– Так и думал, – ответствовала кукла.

– Хватит болтать с этой деревяшкой! – рявкнул сенатор.

– Сами же на него орете, – сказал шут.

– А теперь ору на вас! Вы сами дергаете рот этой кукле и за нее говорите.

– Не может быть! – сказала кукла, отвесив деревянную челюсть и воззрившись на шута, потом на сенатора, потом опять на шута. – Этот ятый обалдуй тут всем заправляет?

Шут развязно кивнул, бубенчики его зазвенели.

Кукла поворотилась к сенатору:

– Ну, если ты тут свинские рожи корчить будешь, так знай – твой клятый девиз потырен.

– Что? – сказал сенатор.

– Плагиат, – пояснил шут, серьезно кивая: вылитый гонец, принесший скверное известие.

Солдат и купец догнали их и увидели, что их хозяин разъярен не на шутку, а потому остановились у лестницы, наблюдая. Рука солдата вновь потянулась к мечу.

– Это ж шотландский девиз, не? – сказала кукла. – Орден Чертова Пыха.

– Недурно, – сказал шут. – Хотя на самом деле – чертополоха, а не «чертова пыха», Кукан, дундуля ты кокнийская.

– А я что сказал, – рек ему в ответ Кукан. – Отзынь.

Шут злобно посмотрел на куклу и повернулся к сенатору.

– Тот же девиз начертан над входом в Эдинбургский замок.

– Должно быть, вы что-то не то запомнили. Это – на латыни.

– И впрямь, – сказал шут. – А меня вырастили монахини практически в лоне церкви. На латыни и греческом я разговаривал, еще когда ходил пешком под стол. Нет, Монтрезор, ваш девиз не стал бы более скотским, даже будь он написан синькой и воняй горящим торфом и вашей рыжей сестрой.

– Краден, – сказала кукла. – Умыкнут. Стащен. Подрезан, как, блядь, есть. Девиз крайне гоняемый в хвост и в гриву, измаранный и осрамленный.

– Осрамленный? – уточнил шут. – Правда?

Кукла рьяно закивала на конце своей палки. Шут пожал сенатору плечами.

– Натурально говенный герб и крайне осрамленный девиз, Монтрезор. Будем надеяться, тот амонтильядо, что вы мне сулили, утешит нас в сем разочарованье.

Купец сделал шаг и возложил руку на плечо шута.

– Так не будемте ж больше тратить времени в этой невыносимой сырости. В сенаторовы погреба – и к его бочонку амонтильядо.

– Да, – кивнул сенатор. Он шагнул в просторную залу при входе, снял с креденцы тонкие свечи, зажег их от своего фонаря и вручил каждому гостю. – Смотрите под ноги, – сказал он. – Спускаться будем по древней лестнице в нижайшие пределы палаццо. Некоторые своды там крайне низки, так что, Антонио и Яго, берегите головы.

– Он только что осрамил наш рост? – осведомилась кукла.

– Поди знай, – ответил шут. – Я не вполне уверен, что значит слово «осрамленный». А с тобой соглашался лишь потому, что решил, будто ты знаешь, что говоришь.

– Ша, блоха, – рыкнул солдат.

– Вот это и есть осрамленье, – сказала кукла.

– А, раз так – да. – Шут поднял свечу повыше, осветив толстый слой плесени на низком потолке. – Так что, Монтрезор, милая Порция ждет ли нас внизу во тьме?

– Боюсь, моя младшая дочь к нам не присоединится. Она отправилась во Флоренцию покупать себе туфельки.

Компания вступила в более поместительное подземелье: по одну сторону в стены там были вмурованы бочонки, по другую тянулись стойки с пыльными бутылками. Посередине стояли длинный дубовый стол и стулья с высокими спинками. Сенатор зажег лампы, и все помещение залил теплый свет, скрывший собою сырость, пропитавшую все вокруг.

– Ну и ладно, – сказал шут. – Она бы все равно только ныла – сыро-де, Яго смердит кальмаром, так и не выпьешь-то по-настоящему…

– Что? – сказал солдат.

Шут подался к Антонио и вскинул брови так, что они всплыли над его черной маской арлекина.

– Не поймите меня неверно, Порция, спору нет, – соблазнительная ебабельная плюшка, но колюча она, что позолоченный ежик, если выходит не по ее.

Сенатор поднял взгляд, в котором полыхал огнь смертоубийства, после чего вновь опустил очи долу и содрогнулся – едва ль, можно было решить, не с наслажденьем.

– Я не смержу кальмаром, – сказал солдат, словно его на миг одолела застенчивость. Он принюхался к плечу своего плаща и, не обнаружив на нем кальмарного смердежа, все внимание свое обратил снова на сенатора.

– Если соблаговолите нацедить нам амонтильядо, Яго, – произнес тот, – мы будем вполне готовы узнать мнение о нем сего выдающегося знатока.

– Я ни разу не называл себя знатоком, Монтрезор. Я просто сказал, что как-то раз его пил, и это шавкины бейцы.

– Песьи ятра, – уточнила в порядке разъяснения кукла.

– Это когда вы были испанским королем, верно? – спросил купец с ухмылкой, саркастически поведя глазом сенатору.

– Я носил разные титулы, – ответил шут. – И только «дурак», похоже, прилип.

Солдат зажал под мышкой тяжелый бочонок, словно душил быкошеего противника, и налил янтарной жидкости в графин из тонкого муранского стекла.

Сенатор произнес:

– Виноторговцу должны еще бочонков доставить из Испании. Если вы признаете вино подлинным, я скуплю и остальные, а один отправлю вам в благодарность.

– Отведаемте ж, – сказал шут. – Хотя если его разливает не умеренно развратная оливокожая дева-прислужница, подлинным его можно счесть едва ли. Полагаю, впрочем, что и Яго сгодится.

– Ему не впервые играть эту роль, готов спорить, – подал голос Кукан. – Одинокие ночи на поле боя, что не.

Солдат ухмыльнулся, водрузил бочонок на стол и по кивку сенатора разлил херес по четырем тяжелым стеклянным кубкам с оловянными ножками, отлитыми в виде крылатых львов.

– За республику, – провозгласил сенатор, поднимая свой.

– За Успенье, – сказал купец. – За Карнавал!

– За Венецию, – произнес солдат.

– За Дездемону в дезабилье, – сказал шут.

Купец едва не поперхнулся, взглянув на сенатора, который спокойно выпил и опустил кубок на стол. Взгляда от шута при этом он не отрывал.

– Ну?

Шут поплескал вино между щек, завел глаза к потолку в раздумье, после чего проглотил жидкость, словно вынужден был тяпнуть особенно мерзкого снадобья. Передернулся и поглядел на сенатора из-за края кубка.

– Не уверен, – произнес он.

– Так сядьте ж, отведайте еще, – сказал купец. – Иногда первый глоток лишь смывает пыль дня с нёба мужчины.

Шут сел, остальные тоже. Все выпили еще. Брякнули о стол кубки. Троица воззрилась на шута.

– Ну? – спросил Яго.

– Монтрезор, вас отымели, – сказал шут. – Это не амонтильядо.

– Не оно? – переспросил сенатор.

– По мне, так вкус что надо, – сказал купец.

– Нет, не амонтильядо, – кивнул шут. – И по лицу вашему я вижу, что вы не удивлены и вовсе не разочарованы. Посему, пока мы приканчиваем этого самозванца, – а он несколько отдает смолой, коли хотите знать мое мнение, – не обратиться ль нам к вашему темному замыслу? Зачем мы здесь на самом деле? – Шут допил, оперся на стол и жеманно повел глазами, не спуская их с сенатора, словно подросток-кокетка. – Приступим?

Солдат и купец посмотрели на сенатора. Тот улыбнулся.

– Наш темный замысел? – переспросил он.

– Отдает смолой? – переспросил купец.

– А по-моему, ничего так, – произнес солдат, глядя в свой кубок.

– Вы меня за дурака держите? – продолжал дурак. – Не трудитесь отвечать. Я в смысле – вы меня совсем дураком считаете? Тоже неважно сформулировано. – Он глянул на свою руку и, похоже, немало удивился, обнаружив, что она приделана к его запястью. После чего перевел взгляд на сенатора. – Вы меня сюда заманили, дабы убедить склонить к вам дожа, поддержать еще одну священную войну.

– Нет, – ответил сенатор.

– Нет? Вам не хочется клятой войны?

– Ну, то есть да, – промолвил солдат. – Но заманили мы вас сюда не поэтому.

– Стало быть, вы желаете, чтоб я просил за вас моего друга Отелло, дабы он поддержал вас в Крестовом походе, на котором вы все сможете нажиться. Я так и знал, когда получил это приглашение.

– Об этом я не подумал, – сказал сенатор. – Еще хересу?

Шут поправил на голове колпак с бубенцами, и когда те зазвякали, вперился взглядом в один так увлеченно, что едва не сверзился со стула.

Антонио укрепил шута на сиденье и в поддержку похлопал его на спине.

Шут отпрянул от его руки и уставился на купца – но не в глаза ему, а куда-то вокруг глаз, словно бы те были окнами темного дома, а он в нем искал кого-то, хотя тот прятался.

– Значит, вам не надо, чтоб я дергал за свои ниточки во Франции и Англии, дабы те поддержали войну?

Купец покачал головой и улыбнулся.

– Ох, едрить, стало быть – просто месть?

Антонио и Яго кивнули.

Шут посмотрел на сенатора – похоже, ему трудно было сосредоточиться на седой бороде.

– Всем известно, что я здесь. Многие видели, как я садился в гондолу.

– Все и увидят, как шут возвращается, – ответил сенатор.

– Я фаворит дожа, – с трудом выговорил шут. – Он меня обож-жает.

– В этом-то и загвоздка, – сказал сенатор.

Одним рывком шут вскочил со стула и прыгнул на середину стола, достал одной рукой себя до копчика и выхватил откуда-то мерзко заостренный метательный кинжал. Блеснув в руке, тот приковал к себе его взгляд. Шут покачнулся и тряхнул головой, чтобы пелена перед глазами рассеялась.

– Яд? – с некоторой тоской в голосе осведомился он. – Ох, ебать мои носки. О, я убит…

Глаза его закатились, колени подогнулись, и он рухнул ниц на стол с грохотом, а кинжал его лязгнул на каменных плитах пола.

Троица пялилась на простертого Фортунато и друг на друга.

Солдат пощупал шуту шею. Пульс был.

– Живой, но я могу это исправить. – Он потянулся к боевому кинжалу.

– Нет, – сказал сенатор. – Помогите мне избавить его от одежды и оттащимте его поглубже в подвал. Потом можете идти. В последний раз вы его видели живым, а потому душой своей вольны клясться, что больше ничего не знаете.

Купец Антонио вздохнул.

– Так грустно, что нужно дурачка убить. Он хоть и дико раздражал, однако ж приносил смех и радость всем вокруг. Вместе с тем, если можно заработать дукат, дукат заработать нужно. Коль выгода цветет, купцу пристало ее срывать.

– Долг пред Богом, выгодой и республикой! – провозгласил сенатор.

– Уж много дурней отыскали свой конец в попытках передуть ветра войны, – молвил Яго. – И этот туда же.

 

Явление второе

Тьма

– Вы чего делаете? – спросил я.

– Замуровываю вас в сем подземелье, – ответил сенатор, съежившийся под низкой аркой входа в нишу, где я был прикован к стене.

– А вот и нет, – сказал я.

Вообще-то он, похоже, меня замуровывал, но я не намеревался делать ему такую уступку лишь потому, что был в цепях, наг, а у моих ног поднималась вода. Главное, предусмотрительно считал я, не вселять в моего противника уверенность.

– А вот и да, – ответил он. – Один камень за другим. С детства кладкой не занимался, но навык возвращается. Мне было лет десять, когда я помогал каменщику, строившему дом моему отцу. Не этот, разумеется. Этот у моей семьи уже несколько столетий. Сейчас мне кажется, что я больше мешал ему, чем помогал, но, увы, кое-чего я тогда нахватался.

– Ну, больше, чем сейчас, вы вряд ли когда-либо умели раздражать, так что не отвлекайтесь.

Сенатор сунул лопатку в ведерко известкового раствора с таким воодушевлением, точно протыкал ею мне печенку. После чего поднял повыше фонарь, и моя келья осветилась. Проем он заложил уже до высоты моих колен. При свете я разглядел, что нахожусь в проходе едва ли двух ярдов шириной – он отлого спускался к темной воде, которая уже плескалась вокруг моих лодыжек. На стене проступали отметины высокой воды – где-то на уровне моей груди.

– Вам известно, что вы здесь умрете, Фортунато?

– Карман, – поправил его я. – Вы спятили, Брабанцио. У вас помешательство, паранойя и мания раздражающего величия.

– Умрете. Один. Во тьме. – Он пристукнул по камню рукоятью своей лопатки.

– Вероятно, еще и старческий маразм. С жертвами кровосмешения или сифилиса это случается рано.

– Крабы даже не станут дожидаться, когда вы прекратите дергаться, – очистят ваши косточки сразу.

– Ха! – ответствовал я.

– Это в каком это смысле – «ха!»? – спросил Брабанцио.

– Вы сыграли мне на руку!

И я пожал плечьми, как мог, дабы указать ему на сычеблюйскую очевидность его промашки. (Пожатье плечами составляло весь мой репертуар жестов, поскольку руки мои над головой были скованы цепью, пропущенной через тяжелое кольцо в стене. Висеть я не висел, но и сесть не очень мог. Если б я натянул цепь с обеих сторон от кольца, точно рассчитав точку равновесия, наверное, смог бы похлопать в ладоши. Вот только аплодировать было особо нечему.)

Сенатор хмыкнул и продолжал накладывать слой раствора для следующего ряда камней.

– Вы под уровнем лагуны. Я б мог запытать вас до смерти, и никто б не услышал ваших криков. Но я предпочитаю отправиться в постель и сладко заснуть под покровом грез о том, как вы тут в темноте страдаете, медленно умирая.

– Ха! Вот видите. Я думал, что уже умер, когда выпил вашей отравы, поэтому, как ни вертите, вам, по-моему, уже не отыграться.

– Никто вас не травил. Вы отведали зелья из далекого Катая – его привезли сюда по суше, не считаясь с затратами. Оно уже было у вас в кубке. – Он сунул руку себе куда-то под мантию и извлек наружу крохотную шкатулку, покрытую красным лаком.

– Не травили? – переспросил я. – Жаль. Я уже было наслаждался воскрешением. Надеялся вернуться ростом повыше, но, с другой стороны, и рост, и эдакая грубоватая мужская красота – все равно что лилию золотить, нет?

– Хотите, поспорим, сколько вы тут протянете? Два-три дня, быть может? А, ну да – вы не в положении спорить, верно? У вас ничего нет.

– Это правда, – отозвался я. – Однако же в том, что для всех нас – простая правда, вы зрите свою победу, не так ли? У нас ничего нет, и сами мы ничто. – Сказать правду, я был ничем и ничего не чувствовал, кроме скорби и тоски, с тех пор, как три месяца назад до меня дошло известие: моя милая Корделия скончалась от лихорадки. Смерти я не боялся, боли тоже. Бойся я – ни за что б не поперся в палаццо к Брабанцио. В тот последний миг, сочтя, что меня отравили, я ощутил облегченье.

– Ну, вы и есть ничто. Жаль, что вы этого не сообразили перед тем, как погубить мою дочь.

– Порцию? О, да ничего она не погублена. Может, поболит у нее чуть-чуть… ну, походит день-другой без изящества от ковровых ожогов – но она отнюдь не погублена. Считайте ее просто с толком попользованной.

Брабанцио зарычал, а затем его красная рожа задергалась в незаложенном проеме, как у полоумного грязееда. (Мне уж почудилось, что от усилий у него на старческом лбу вена лопнет.) Похоже, никакого внятного ответа он сформулировать не мог – лишь пар да слюни, – и я принял это за суфлерскую подсказку продолжать:

– Как новую пару сапог. – Зелье Брабанцио не на шутку развязало мне язык. – Вот новые сапоги, знаете, – по воде в них походите, и пусть сначала в них чвакает и плюхает какое-то время, зато потом высохнут и станут точно по ноге. Лепятся, если можно так выразиться, опытом – и принимать потом будут вас и только вас. После чего их можно загибать над стулом и бурно иметь в попу.

– Нет! – рявкнул сенатор – и метнул в меня кирпич, который запросто снес бы мне коленку, не успей я подтянуться на цепях. Кирпич отскочил от стены и плюхнулся в воду где-то в темноте.

– Метафора растянутого сапога – от нее у вас, значит, шарики за бебики заскакивают? – осведомился я, легкомысленно аккомпанируя себе веселым перезвоном цепей. – Теперь вам кирпича не хватит, знаете? Испоганили все свое ятое ваянье толикой литературной вольности, чувствительный вы старый мудеглот.

– Погублена моя старшая, Дездемона, – сказал сенатор, подчеркнув довод помещением камня на возводимую стенку.

– А, ну это да, только тут нет моей заслуги, – ответил я. И насчет младшей его я, разумеется, врал. Я ни разу даже наедине с Порцией в одной комнате не оставался. – Нет, паденье Дездемоны – дело рук Отелло.

Еще один кирпич лег в стену к своим красным собратьям. Над ними теперь виднелось только сенаторово лицо.

– А если б не ваше вмешательство, его бы с нами уже не было – ну, или его бы приговорили, будь на то моя воля. Но нет – вы влезли в ухо дожу, как комар, кинулись защищать этого своего драгоценного мавра, рассказывали, чем Венеция ему обязана, целые рапсодии сочиняли, что он-де герой благородный, а не чумазый раб, возгордившийся не по чину.

– Благородство и мужество – свойства, чуждые вам, они вас пугают, мандоклоп вы обоссанный. – Сенатор раним касаемо собственного благородного происхождения либо его отсутствия. Венеция была единственным городом-государством в Италии – бери выше, на континенте, – где не существовало знатных землевладельцев. Преимущественно потому, что здесь не было земли как таковой. Венеция – республика, все власти надлежащим манером избираются, вот это-то его и терзало. Лишь за несколько последних месяцев он сумел убедить дожа и совет разрешить передачу мест в сенате по наследству. А поскольку сыновей у Брабанцио не было, его место достанется мужу его старшей дочери. Вот именно – мавру. – Говоря по всей строгости, он вообще-то ее не погубил. То есть, она замужем за генералом, который однажды станет сенатором Венеции, поэтому, честно сказать, она тем самым сделает шаг наверх от своей родословной. Которая, мне кажется, вы не можете не согласиться, заурядна, как кошачья моча.

Он зарычал в ответ и метнул в отверстие еще один кирпич. Этот попал мне в бедро – оказалось, не так больно, как должно бы. Поразмыслив, я пришел к выводу, что судьба моя могла бы меня беспокоить и посильнее. Вероятно, у меня головокружение от восточного порошка.

– Синяк останется, Монтрезор.

– Будь ты проклят, дурак. Я заткну тебе рот. – Он вернулся к своей кладке с такой яростью, что аж задыхался. Вскоре у него остался последний кирпич, а у меня – лишь маленький прямоугольник желтого света. – Моли о пощаде, дурак, – сказал сенатор.

– Вот еще.

– Утопиться ты не сможешь, я об этом позаботился. Будешь страдать, как заставлял страдать меня.

– А мне какое дело. Ни до чего мне его нет. Заканчивайте свое ятое дело уже да валите отсюда. Вы меня утомили своим скулежом. Отдайте мне мое забвенье, чтоб слиться мог я сердцем, любовью своей, с моей королевой. – Я склонил голову, закрыл глаза и стал ждать прихода тьмы и тех грез, что с нею явятся. Вероятно, мне не пришло в голову, что я могу томиться и быть мертвым одновременно.

– Твоя королева не от лихорадки загнулась, дурак, – произнес Брабанцио, ныне – всего лишь шепот во тьме.

– Что?

– Яд, Фортунато. Составленный лучшим провизором Рима так, чтобы походило на лихорадку, неспешную и смертельную. Даден был вскоре после того, как ты прибыл сюда с посольством и доложил о том, что королева твоя сильно недовольна нашим Крестовым походом. Его отправили в Нормандию на одном судне Антонио, а подсыпал его лазутчик, которого Яго завербовал в ее охране. Может, у нас и нет благородных землевладельцев, но кто правит морями – правит торговлей, а кто правит торговлей – правит миром.

– Не может быть, – произнес я. Правда этого известия прожгла насквозь дымку снадобья, и скорбь опалила огнем всю мою душу. Ненависть пробудила меня. – Нет, Монтрезор!

– Еще как да. Ступай к своей королеве, Фортунато, и когда вы с нею свидитесь, передай, что прикончили ее твои слова. – Он поскреб лопаткой в отверстии, затем пристроил последний кирпич и пристукнул по нему, чтобы встал на место поровнее. Келья погрузилась во тьму, вода плескалась уже у моих колен.

– Ради всего святого, Монтрезор! Ради всего святого!

Но стук стих, и последнее мое воззванье к совести сенатора потонуло в его хохоте. Затем и тот рассеялся и пропал совсем.

 

Явление третье

Вот незадача

Вот же незадача, а? Замурован, закован в одиноком холоде, без света, морская вода мне уже до ребер, тишина, лишь сам соплю в ней да где-то над головой что-то неумолчно капает. Затем, из-за новой стены – какой-то шорох. Вероятно, Брабанцио собирает инструменты.

– Брабанцио, вероломный ты хорек-дрочила с душою, черною, как уголь! – произнес я.

Гогот ли донесся из-за стены – или то умирающее эхо моего собственного голоса? Проход этот должен так или иначе открываться в лагуну, но даже отдаленного плеска волн я не слышал. Тьма была до того непроницаема, что перед глазами у меня плясали только призраки, населяющие изнанку век, будто масло на черной воде. «Щелочки в душе», как называла их, бывало, матушка Базиль, запирая меня в буфете монастыря в Песьих Муськах, где меня растили. «В темноте да узришь ты щели в душе своей, сквозь кои сочится нечестие, Карман». Иногда я целыми днями созерцал щели у себя в душе – до самой темноты, после чего мы мирились. Друзья все-таки.

Не так давно мне примстилось, что я могу подружиться и со Смертью – принять ее пернатое забвенье в свои мягкие объятья. Смерть моей милой Корделии очистила меня от страха, себялюбия и – после не одной недели пития – от злости и власти над большинством моих телесных жидкостей. Но вот я пробудился и от гнева, и от горя: к смерти мою королеву могли привести мои же действия.

– Жалкий ты столп ебли фазана-сифилитика! – произнес я на случай, если Монтрезор вдруг по-прежнему подслушивает.

По крайней мере, вода теплая: август, лагуна накопила в себе летнее тепло. Но я все равно дрожал. Капли холодной воды долбились мне в левую ладонь с размеренностью тикающих часов, а едва я об этом подумал – принялись жалить прямо-таки иглами льда. Я обнаружил, что, если стоять ровно, всем весом своим опираясь на ноги, руки можно класть на небольшой кирпичный карниз, тянувшийся по стене на уровне моих плеч, где стена переходила в округлый свод потолка. В такой позе можно было немного разгрузить прикованные руки, к тому же холодные капли безобидно плюхались тогда на мои оковы. Но стоило мне расслабиться, перенести вес на спину, опиравшуюся о стену, и обмякнуть руками в оковах на манер молящегося святого, капель вновь начинала меня изводить, как колючая морозная феечка, – она долбила мне в суставы и будила меня, когда я задремывал. Тогда еще я не знал, что жестокий этот дух владеет ключом от самой моей жизни.

Но задремать – через какое-то время – мне все же удалось: я висел в теплой морской воде, и грезы омывали меня – и приятные, и кошмарные. Когти прожорливого чудища вырывали меня из объятий любимой моей Корделии, я просыпался, едва переводя дух, в темной келье, желая, чтобы все это случилось взаправду, с облегчением от того, что это, однако, неправда, – пока бремя тьмы не обрушивалось на меня снова.

– Карман, – говорила мне она, – я, наверное, отправлю тебя в Венецию, передашь им, что́ я думаю насчет этого их Крестового похода.

– Но, бяша моя, они и так знают, что́ ты по этому поводу думаешь. Ты им отправила целый тюк писем, королевская печать, Королевы Британии, Уэльса, Нормандии, Шотландии, Испании – мы, кстати, по-прежнему правим Испанией?

– Нет, и мы ничем таким не правим. Правлю я.

– Я употребил королевское «мы», разве нет, любовь моя? Толика старого-доброго множественного, блядь, числа мы-с-Господом-Богом-у-нас-в-кармане, которой вы, королевские кровя, пользуетесь там, где довольно будет и единственной громадной манды. – Я склонил голову набок и ухмыльнулся, звякнул бубенцом на колпаке манером самым чарующим.

– Вот видишь – потому-то и надо послать тебя.

– Убедить их, что ты огромная манда? Я выражался образно, любимая. Ты же знаешь, я тебя обожаю, включая – и в особенности – твои конкретные дамские части, но я уважаю ту неимоверную мандоватость, с коей ты правишь своим государством. Нет, говорю я – отправь еще фунт королевских печатей и воска с зычным «Отъебись» папе римскому, на латыни. Подпись: Королева Корделия, Британии, Франции и прочая, и прочая, а после обеда я попробую осеменить тебя наследником престола.

– Нет, – ответила она, и нежная челюсть ее закаменела.

– Ну что ж тогда, прекрасно, – сказал я. – Отправим письмо, обедом пренебрежем и сразу приступим к зачатию наследника. Я чую в себе толпу крошек-принцев – так и рвутся на свет, толкаясь, чтоб тотчас начать что-то замышлять друг против друга. – Я выпятил перед ней гульфик, являя ощутимую настоятельность тотчас завести потомство.

– Нет, именно поэтому мне следует послать туда тебя, – сказала она, пренебрегши моим красноречивым жестом, знаменующим подачу принцев насосом. – Никакое письмо, никакая депеша, никакой гонец даже приблизительно не смогут им досадить так, как ты. Лишь ты способен пристыдить их за то, как бездарно они просрали последний Крестовый поход. Только ты, дорогой мой дурачок, сумеешь до них донести, до чего нелепым – и дьявольски неудобным – я полагаю их призыв к оружию.

– Moi? – рек я на идеальном, блядь, французском.

– Toi, mon amour, – ответствовала она дразнящим языком лягушек. Затем легонько поцеловала меня в лоб и протанцевала по всей королевской опочивальне к тяжелому столу, где лежали бумага, чернила и перья. – Королевство идет в жопу. Мои верные рыцари мне нужны здесь – бряцать оружьем перед теми, кто захочет отнять у меня трон. Тебе нужно будет ясно дать понять венецианцам, что у меня нет намерений вступать в новый Крестовый поход, да и ни у кого из моих земель такого намерения нет. И если мне удастся, у моих союзников его тоже не будет. Кроме того, я хочу, чтоб отправлялся ты в своем трико. Нужно, чтобы посланье от меня доставил шут.

– Но я же твой король.

– Вот и нет.

– Королевский супруг? – предположил я.

– В миг слабости, увы, я трахнула шута, – рекла в ответ она, склонив от стыда голову.

– И вышла за него же, – подсказал я.

– По-моему, не стоит на этом залипать, любимый. Езжай к ним. Передай им от меня все. Поживи в их дворцах, попей их вина, разузнай их секреты – и оставь их, смятенных, раздраженных и оскорбленных. Я знаю, только ты так умеешь.

– Но, бяша, отправлять дурака к папе…

– Ох да ебать папу!

– Мне кажется, этим уже кто-то занимается.

– Нет, о Риме тебе печься не стоит. За всем этим стоит Венеция. Генуя только что вышибла из них дерьмо девяти оттенков, им нужно денег собрать. Они считают, что священная война восстановит им военный флот и заново откроет торговые пути, которые они уступили генуэзцам, но делать они это будут отнюдь не на средства Корделии. Езжай в Венецию. И прихвати с собой Харчка и Пижона.

– Присолим землю всем манером, значит?

– Да. Забирай своего слюнявого простофилю и обезьянку свою, и не забудь едкое остроумье – и спусти это все на дожев двор. Они не осмелятся тебя отвергнуть. А вернешься – зачнем наследника.

– Я ваш покорный слуга, моя госпожа, – ответствовал я. – Но до обеда у нас еще час, и…

– Сей смуту и спускай штаны с возмутительнейшей трахомундии! – рекла королева, сбрасывая перевязь своего одеянья и переступая его. – Долой мундир, дурак!

Я так обожал, когда броня королевы-воительницы спадала с нее и она, глупо хихикая, оказывалась в моих объятьях.

* * *

За свежесложенной стеной я услышал шаги – отчетливо, – а потом кто-то с грохотом уронил ведро. Значит, и меня оттуда слышно. Не знаю, сколько я пробыл в темноте, но прилив еще не схлынул – вода мне доходила до груди. Быть может, Порция вернулась из Флоренции – или слуга спустился в погреб за вином.

– Помогите! Меня тут замуровал в темноте ятый полоумный сенатор! – А если это сам Брабанцио? Совесть загрызла, и вернулся меня освободить? Я смягчил свои рацеи. – И под полоумным я разумею психа до крайности утонченного, с великолепным вкусом и…

Не успел я доорать свою лесть, как из-за стены раздался вопль – до того жалостливый и животный, что даже в своем убогом состоянии я содрогнулся. Так звучит смертоубийство, вне всяких сомнений, так отнюдь не изящное лезвие входит между ребер. Кто-то – человек – там страдает, взывает к Господу Богу и святым, перемежая воззванья свои воем боли, проникнутым ужасом, переходящим в тихий стон, а затем – тишина. Я слышал шорох и треск, будто кто-то веточки ломает, потом – лишь неумолчный бой капели в моей темной келье.

Я не осмеливался больше звать. Не хотелось бы, чтоб на меня обращал внимание тот, кто за стеной, ибо я был уверен: никакого спасения оттуда не явится. Я так настроился на звуки с той стороны, что даже капли отвлекали – докука средь разора.

Время шло. Может, час. А может, и лишь минуты.

Потом всплеск – уже у меня в келье.

Я заорал. И подпрыгнул, подтянувшись на цепях, – что-то в воде задело мою голую ногу, живое и тяжелое, извилистое и сильное. Я перестал дышать, желая обратиться в невидимку во тьме, слиться со стеной. Ноги мне омывало подводными теченьями, словно бы от чьего-то крупного хвоста или плавника. Может, слабины в цепях хватит, чтобы я перевернулся, сделал шпагат и пятками уперся в карниз? Я же акробат, я тренировался и выступал много дольше, чем был изнеженным аристократом.

Я раскинул руки, на сколько мог, и ноги мои оторвались от подводного пола – теперь я висел в позе энергично распинаемого. Ноги я завел назад, оцарапав стеной себе пятки и попу. Стопы мои уперлись в свод, я раздвинул ноги и опускал, опускал их, пока пятками не столкнулся с карнизом, который миг назад был вровень с моими плечами. Оковы впивались мне в предплечья, руки дрожали от напряженья, но я больше не был в воде – лицо мое располагалось от нее всего в нескольких дюймах. В лучшей своей форме я бы продержался в такой позе быстрый припев «Лилии пивной», но теперь лишь несколько вдохов отделяли меня от верной гибели. Я открыл глаза пошире, чтобы впивали весь свет, какой бы ни забрел случайно в эту темницу, но поймал ими лишь струйку собственного жгучего пота, стекавшего у меня по носу.

Если б только мавр дал мне утонуть в Большом канале и отсосать у собственной илистой смерти, когда я был к ней готов… меня б тут сейчас не было, я б с радостью сбросил этот бренный шум и ступил бы в темное забвенье. Он тогда натурально достал меня своим благородством, а теперь вот я, скорей из отчаяния в ненависти, нежели из сожалений, желал, черт возьми, сдохнуть.

Что-то вынырнуло из воды у меня перед самым носом, я почувствовал.

– Так рви же мою главу с шеи прочь, дегтярный дьявол! Подавись!

Что б там ни было в воде – оно слизнуло каплю пота у меня с носа.

* * *

ХОР:

В Венеции наш оказался шут, ставший вдруг послом, и он, супруг королевы – принц по проникновенью, так сказать, – приглашаем был в сенат и в дома знатнейшие, и там передавал он неудовольствие госпожи своей стремлением венецианцев и папы к Крестовому походу. И, согласно пожеланьям своей госпожи, с крайним презреньем к хорошим манерам острил, шутил и издевался он над хозяевами своими к вящему развлеченью себя самого и немногих прочих. Так Карман из Песьих Мусек снискал расположенье и вниманье дожа, Герцога Венецианского, главы сената, а среди всех остальных, уязвляемых его остроумьем, ворчали враги, вскипали сговоры и на голову его сыпались смертельные угрозы. (Последняя – по случаю того, что обезьянка его Пижон укусила супругу одного сенатора за сосок.)

Так и случилось, что в тот вечер, когда шут получил известие о кончине госпожи своей Корделии, Королевы Британии, Франции, Бельгии и прочая, от лихорадки, присутствовал он на балу во дворце советника сената на Большом канале и никаких утешений от венецианцев при дворе не дождался, окромя вина и безмолвного презренья. Обуянный скорбью, шут кинулся в канал в целях собственноручного утопленья, но некий солдат выдернул его из воды за шиворот…

Он лежал на брусчатке долго, в луже канальной воды, рыдал – сперва громкими задышливыми всхлипами, затем началась немая дрожь, словно само дыханье порождалось болью, вынести кою он был не в силах. С трагедии лица его тянулась нить хрустальных соплей и мерцала в свете факелов, точно она одна удерживала его душу на сей грешной земле. Мавр в богатой блузе золотого шелка сидел подле шута на корточках и ничего не говорил.

Наконец в нем пискнуло дыханье – шепоток такой же слабый, как издыхающая на подоконнике муха.

– Она умерла. Любовь моя.

– Я знаю, – ответил мавр.

– Тебе неведома любовь. Посмотри на себя. Ты же солдат – крепкая штука для убийства, вся в шрамах, ты же оружие. Может, тебе доставалась блядь из пивняка либо вдова-другая побежденных, но любви ты не знал.

– Я знаю любовь, дурак. Любовь эта, быть может, и не моя, но мне она ведома.

– Врешь, – сказал шут.

Мавр посмотрел на блики от факелов, плясавшие на ряби канала, и сказал:

– Когда женщина с изумленьем смотрит на чьи-то шрамы и не видит славы выигранных битв, а проливает слезы по мукам от боли ран – тогда вот и рождается любовь. Когда жалеет она о прожитом мужчиной и развеивает былые страданья его нынешними утешеньями – тогда и пробуждается любовь. Когда крепость воина встречается с нежно предложенной лаской – тогда он и находит любовь.

Шут сказал:

– Она видит дальше симпатичной твоей наружности, прозревает темного, извращенного, сломленного зверя, в коего тебя превратили годы, – зрит распутную маленькую тварь, коя есть ты в душе, – когда она приемлет тебя не вопреки, но благодаря тому, что ты наглая мартышка, – вот это любовь, что ли?

– Я так не сказал…

Шут перекатился и встал на колени перед мавром, схватил его за перед блузы.

– Ты и впрямь что-то знаешь! Скажи мне, мавр, если ведома тебе любовь, настоящая любовь, чего ж ты не дал мне утонуть, прекратить боль? Если любовь у тебя отняли, я подержу меч, дабы ты бросился на него, и буду гладить тебя по голове, пока ты корчишься в крови своего сердца. Вот такой вот я добрый. Чего ж ты не ответишь мне подобной добротой?

– Потому что ты пьян.

– Ох да отъебись ты. Мусульмане, с этим вашим отвращением к выпивке. Сами устраиваете, блядь, бойню чуть ли не по всему, блядь, западному миру, а стоит кому поднять тост за ваше здоровье, как вы все такие благочестивые, давай молиться, выбрасывать свинину и кутать своих баб в занавески.

– Я не мусульманин.

– Ну, значит, тайный мусульманин. То же самое. Меч кривой, серьга в ухе, сам черный, как мошонка сатаны. Что, нет?

– Завтра, когда протрезвеешь и пойло выветрится у тебя из головы, если все равно пожелаешь утопиться, я самолично привяжу тебе к лодыжке камень и брошу в канал.

– Ты поможешь в этом несчастному дураку с разбитым сердцем?

– Помогу еще как, но не сегодня. Сегодня я доставлю тебя домой живым и здоровым, малыш.

Мавр сгреб шута в охапку, как ребенка, и закинул себе на плечо.

– И не вздумай меня обворовать, мавр. Денег у меня не осталось. Так, чтобы очень, то есть. Мне придется жить милостями дожа, а они, я опасаюсь, на исходе.

– Я знаю.

– И ты мною не воспользуешься. Я не из вашей солдатни – те готовы приходовать все, что движется, лишь бы скучно между боями не было. Не то чтоб я тебя в этом винил, сам-то я годен – я вообще-то хоть куда приз. Какое-то время королем служил.

– Будь слова богатством, – вздохнул мавр, – ты стал бы царем среди царей, пока же ты лишь мелкий, мокрый и громкий.

– Это правда, я пьян, и мелок, и мокр, но влажность мою не принимай за слабость, хоть и об этом можно бы поспорить. Я, знаешь ли, вооружен, – произнес шут, елозя на плече и стараясь заглянуть оттуда в лицо своему похитителю. – Не рассчитывай, что примешься за дело, едва мы отойдем подальше от дворца. У меня на копчике три кинжала.

– Лишь солдатам гвардии дожа в Венеции дозволяется носить оружие, – сказал мавр.

– Я вне закона, – ответил шут.

– Боюсь, что и я, – сказал мавр.

– А что ты имел в виду – дескать, знаешь любовь, но она не твоя?

– Это я завтра тебе расскажу, когда приду смотреть, как ты топишься.

– Завтра, – произнес шут. – За мостом – направо.

Мавр прошагал по ступеням Риальто, на которых даже поздно вечером толклись купцы, бродячие торговцы и бляди.

ХОР:

Так и сложилась у них дружба. Два изгоя на дворцовых задворках среди ночи обрели в своих невзгодах братство, и так вот трудности одного стали стремленьем другого.

– Это кто? – спросил шут.

– Я его не знаю, – ответил мавр. – Идет за нами?

– Нет, орет что-то очевидное никому в особенности. Псих, несомненно.

– Его я уже понести не смогу, – сказал Отелло.

 

Явление четвертое

Сколько за обезьянку?

Яго высился столпом кожи и стали средь шелков и роскошной парчи купцов Риальто. Те колыхались, как актинии в приливе, – торговались, собачились, лгали вежливо и безудержно, выуживали выгоду из потока товаров и услуг, текшего повсюду. На Риальто можно было купить что угодно – от граната до судоходного контракта. Среди кабинок свои столики установили нотариусы – записывать сделки, – а над ними с балконов трясли дойками с нарумяненными сосками бляди.

Яго стоял, возложив длань на рукоять меча, а вокруг бурлила торговля; кто-нибудь из торгашей то и дело вскидывал голову – и ежился под солдатским хмурым взглядом. Немного погодя на брусчатке вокруг Яго расчистился круг – водоворот в потоке.

Одна шлюха поглядела вниз и сказала:

– Этот, должно быть, сильно воняет, раз от него все так разбегаются.

Когда из сутолоки выступил Антонио в сопровождении двух молодых хлыщей, обряженных по такой жаре слишком уж плотно, Яго не протянул ему руки.

– Вы опоздали, – сказал солдат.

– Дела, дела. Вы же не предупредили заблаговременно, – ответил Антонио. – Яго, это мои друзья, Грациано и Саларино. Пытались распотешить своею доброй веселостью мою меланхолию.

Яго кивнул каждому по очереди – оба они были и выше солдата, и крепче статью. Хорошо кормят, хорошо содержат, подумал он. Но слизни, подумал он.

– Господа, соблаговолите пиздовать отсюда.

– Прошу прощения? – не понял Грациано, аж вздрогнув, и мягкая шляпа его съехала на один глаз.

– Ненадолго, – уточнил Яго.

Антонио шагнул между ним и вьюношами.

– Послушайте-ка, Яго, господа эти…

– Дело, – прервал его солдат.

– Дела Антонио – и наши дела, – сказал Саларино.

Яго пожал плечами.

– Брабанцио мертв, – сообщил он Антонио.

– Ой, – ответил Антонио. И повернулся к друзьям: – Пиздуйте-ка вы и впрямь.

– Совсем ненадолго, – поддержал его Яго, и двое растворились в толпе, по виду – скорее радуясь освобождению, чем оскорбившись.

Антонио схватил Яго за сорочку и повлек за собой в уголок между будками торговцев пряностями.

– Брабанцио умер? Когда?

– Его перезрелый труп нашли сегодня утром. Слуги спустились в погреб на вонь. Мне донес мой верный человек на острове. Он приходует одну служанку Порции по случаю.

– Стало быть, Порция уже вернулась из Флоренции?

– Только вчера. Монтрезора не видели две недели, с самого Успения. Челядь на Вилле Бельмонт думала, он поехал к Порции во Флоренцию – ну или на Корсику, отбирать у мавра Дездемону. А нашли его в таких глубинах дворца, что вонь и до винных погребов не добивала.

– В глубоких погребах? То-то я думал, что это от него ни звука не слышно. Стало быть, он там с той ночи, с дураком.

– Все всяких сомнений.

– Считаете, дурак пришел в себя и на него набросился?

– Нет. Я отправился в Бельмонт, как только узнал, едва послав вам записку о встрече. Возле тела стояло ведерко с раствором, и лопатка каменщика в нем застыла. Незадолго до смерти Монтрезор клал стену. Должно быть, давно собирался – еще до того, как посвятил нас в свой план. Сдается мне, он замуровал дурака в той глубокой келье, куда мы его втащили. И оставил его там умирать.

– А достроив стену, не выдержал и умер. Брабанцио же был очень стар и немощен телом, хоть и не рассудком.

– Его сожрали, – сказал Яго и улыбнулся: по лицу купца прокатилась волна ужаса.

– Крысы? – уточнил Антонио. – Если он так долго пролежал там мертвым, я бы не удивился…

– Да, они – но после того, как кто-то оторвал ему голову, отъел руки, схарчил печень и сердце.

– Значит, не крысы?

– Кости в руках его расщепились. Я как-то видел человека, чью руку вырвало якорной цепью. У Брабанцио кости выглядели так же. – Яго порылся у себя в поясе и вытащил длинный, причудливо изогнутый черный клык, в половину своего большого пальца. – Нет, Антонио, то были не крысы. Вот что вытащили из того, что некогда было его ягодицей.

– Ему и задницу съели?

– Понадкусывали.

– И Порция все это видела?

– Челядь ее не пустила. Побоялись того, что может таиться в темноте. Я на него взглянул первым. Обернул его в мантию, пока не спустились другие. Сказал, что он споткнулся, упал и его съели крысы. Ведро и мастерок спрятал глубже в подвале. Никто не усомнится.

– Значит, вы думаете, дурак до сих пор замурован в подвале?

– Стена была цела. Вы услали прочь того здоровенного балбеса, что прислуживал дураку, не так ли?

– Послал ему поддельную записку от дурака на следующий же день. Мой подопечный Бассанио устроил дело так, что верзилу и обезьяну погрузят на судно до Марселя, и заплатил за их переезд. Считаете, это мог сделать Самородок?

Яго огладил бороду.

– Нет, он, конечно, силен, но для того, чтоб эдак поступить с сенатором, требовалось зверство, непосильное даже для разъяренного межеумка. Даже будь он вооружен зубами и костями. То было животное.

– Значит, обезьянка?

– Да, Антонио. Сенатору оторвала башку крохотная, блядь, мартышка в шутовском трико. И печенью закусила.

– Пижон, – сказал Антонио.

– Кто?

– Обезьянку зовут Пижон.

– Да пошли вы к черту с этой обезьянкой, а? Что у вас за одержимость? Оставили бы ее себе, и дело с концом.

– Мне нужно было обставить отъезд дурака достоверно, верно? – сказал Антонио. – Никто не станет уезжать без своей обезьянки. А кроме того, я уважаемый венецианский купец. Обезьянку я себе позволить не могу, будет выглядеть легкомысленно.

– Пс-с-ст, прошу прощенья, синьор. – Один торговец пряностями выглянул из своего ларька. – Но я бы мог раздобыть вам обезьянку.

– Ох, ебать-колотить, – вздохнул Яго.

– Весьма деликатно, синьор. – Торговец перешел на заговорщический шепот. – Себе ее оставите, или только на ночь можно взять, если пожелаете. Мой человек придет за нею утром.

– Нет, – сказал Антонио. – У меня нет нужды…

– Ты сколько успел расслышать? – обратился Яго к негоцианту.

– О желании Антонио выебать обезьянку мне не известно ничего. – Физиономия торговца цвела невинностью, а в глазах сияло блаженное неведенье.

– Я вовсе не… – Антонио снял обвислую шелковую шляпу и теперь обмахивался ею – весь лоб у него вдруг вспотел.

– А помимо ебли мартышек что?

– О безголовом сенаторе – ни звука, – отвечал негоциант.

– Уплатите ему, – велел Яго.

– Я вовсе не… – начал Антонио.

– Двадцать дукатов? – Яго вскинул торговцу пряностями исшрамленной бровью.

Тот пожал плечами, словно бы давая понять, что в какой-нибудь другой земле, где у него не голодают дети, где его не пилит жена, двадцати дукатов, вероятно, и хватило бы, чтоб он забыл то, чего толком-то и не расслышал, но тут, в Венеции, сейчас, ну, синьор, человек несет расходы, сами понимаете, и…

– Или я тебя убью, – произнес Яго, уронив руку на кинжал.

– Нигде и никогда еще не было цены идеальнее двадцати дукатов, – сказал торговец.

– Уплатите ему. – Яго не спускал руки с кинжала, а взгляда – с торговца пряностями, пока Антонио рылся в кошеле и выуживал оттуда монеты.

– И если хоть слово о том, что здесь происходило, сорвется с твоих уст, право на жизнь ты потеряешь. Семья твоя – тоже.

– Почем я знаю, а вдруг вы меня все равно убьете? – спросил торговец.

– Потому что Антонио дал тебе двадцать дукатов, – ответил Яго. – А Антонио человек честный.

– Я он, – подтвердил Антонио. Он отсчитал монеты в ладонь негоцианта. – Честный человек, которого совершенно не интересуют обезьянки.

Яго приобнял Антонио и повел в другой угол рынка.

– Убить все равно, возможно, потребуется.

– Если вы его намерены убить, я б лучше сберег свои двадцать дукатов.

– Двадцать дукатов – ваш штраф за то, что вы такой дерьмовый заговорщик. Глупо было встречаться на Риальто.

– Откуда мне было знать, что вы заговорите об убийстве? Почему это я всегда платить должен?

– Деньги – ваш амулет, Антонио. А он нам может понадобиться в изобилии – покупать ту власть, что мы утратили вместе с Брабанцио. Нам нужен другой сенатор в Малом совете.

– Если б я распоряжался таким богатством, чтобы покупать сенаторов, мне бы для поддержки состояния не требовалась война. А наши замыслы не поддерживает никто из оставшихся пяти членов совета. Их всех язвит наш разгром генуэзцами. Боюсь, дело у нас не выгорит.

– Выгорит, если удержим за собой место Брабанцио.

– Быть может, еще год назад мы б выдвинули своего кандидата на голосование, раздали бы взятки, но стоило дожу объявить о наследовании мест в сенате, как у нас не осталось ни единого шанса. Место Брабанцио отойдет его старшему сыну, а раз сына у него нет, то мужу старшей… ох ё-ё. – Антонио вынырнул из-под руки солдата и попятился от него.

– Оно отойдет мавру, – сказал Яго. – Место Брабанцио в сенате унаследует Отелло.

Антонио огляделся, надеясь, что друзья его появятся волшебным манером из толпы и спасут его от гнева Яго, который чувствовался в закаменевшем хмуром челе солдата.

– Если желаете, можете сходить убить торговца пряностями, хоть сейчас. Я-то не очень про убийства, но из меня получится превосходный свидетель.

Яго воздел палец, и Антонио умолк.

– Если не подойдет муж первой дочери, мы должны сделать первой дочь вторую.

– Порцию?

– Вестимо, она нас знает. Она нам доверяет и поступит, как мы велим.

– Но она же не замужем, а Отелло и Дездемона сейчас вообще на Корсике. Дож наверняка их призовет.

– Отозвать своего генерала с поля боя? Это мы посмотрим. Но весть отправят с надежным офицером. Сумеете найти для Порции пристойного ухажера, чтобы стал нашим сенатором?

– Знаю я одного – упоминал вам этого молодого человека, прозваньем Бассанио, он будет в самый раз. И так уже на Порцию глаз положил. Хорош собой и послушен. А кроме того – мне должен.

– Хорошо, вот и уладьте. А я займусь Дездемоной и мавром. Все, я к дожу, затем устрою себе командировку на Корсику.

– Но откуда вам известно, что дож пошлет вас?

– Я разве не говорил вам, Антонио? Жена моя служит камеристкой у Дездемоны.

– Нет. Это вы ее туда пристроили?

– Когда мавр предпочел мне своим заместителем Микеле Кассио, мне пришлось не спускать с них дружеского взора.

– Прекрасно спланировано, Яго. А что вы будете делать на Корсике?

– Не спрашивайте, добрый мой купец, если и дальше желаете оставаться добрым и честным человеком.

– О, желаю, желаю.

– Стало быть, тогда я в сенат, с вестями, – сказал солдат.

– Постойте, Яго.

– Ну?

– Если мой амулет – деньги, которых у вас нет, если Брабанцио предлагал власть, которой у вас тоже нет, что же вы вложите в наше предприятие, дабы оправдать треть прибылей?

– Волю, – ответил Яго.

* * *

– Ну давай, чего медлишь, говносмрадный ты карбункул! Тебя что, весь день ждать?

Если начинаешь орать на что-то в темноте, это значит, что ты, по сути, уже махнул на себя рукой, нет? Тем самым ты более-менее говоришь: «Ну что ж, я знаю, что окончательный пиздец мне настал шестью разными способами, и страшно мне до помутнения в башке, но я желаю со всем покончить как можно быстрее и безболезненней».

Однако штуковина из воды не откусила мне голову, руки у меня задрожали – и держаться дальше я больше не смог. Я испустил громогласный вопль, расслабил руки и повис на цепях, как рухнувшая марионетка, едва не вывернув себе плечи в суставах и не содрав кожу на запястьях, когда оковы мои натянулись.

Я продолжал орать, пока голос не сел окончательно, и на последнем дыханье из меня исторгался лишь какой-то животный скулеж, заполнявший собой мою келью, тьму, все углы моего воображения. Вся жизнь стянулась в миг перед укусом, ударом, ужалом неведомой твари.

Но нет.

Я висел на цепях, а вода вокруг успокаивалась, и легкие мои сочились тихим воем – то из них истекала надежда. Сейчас я умру.

Капли воды падали на карниз у моей руки и отзывали эхом, словно медленные далекие аплодисменты – то Харон у руля рукоплескал жалким стараньям своего следующего пассажира на тот свет.

Что-то – быть может, плавник – скользнуло мне по ноге, и я завопил снова, пнул эту тварь, а та обвилась вокруг моих ног, не давая мне вырваться, и стала подбираться выше, к коленям, к бедрам.

Мочевой пузырь мой не выдержал, и впервые с самого детства я взмолился:

– Боже, спаси меня, помпезный ты хуила! – (Я упоминал, что не разговариваю с Богом уже очень давно? Вежливо будет упомянуть наше взаимное презрение, не?)

Существо же, будучи медвеебически сильным, не было колюче; да и кожа не шершавая, как у акул, которых я видел на рыбном рынке у Риальто, – гладкая – даже скользкая, – и теперь она обертывалась вокруг меня, точно меня душил огромный ослизлый канат. Я начал терять сознание, рассудок мой от ужаса сонно поплыл из ума – быть может, отрава еще действовала. И я отчалил, приветствуя забвенье, а несколько шипов прокололи мне бедра, и чудище прицепилось собой к моей мужской уде.

 

Явление пятое

Хозяйки лагуны

На роскошной Вилле Бельмонт ныне обитала Порция Брабанцио – светловолосая свежеиспеченная сиротка, с созревшими двадцатью двумя летами в персях, язычком острым, что кинжал, и красой, превозносившейся по всем островам Венеции, особенно теми синьорами, что питали надежды проникнуть ей в панталончики. Обслуживала ее камеристка Нерисса, врановласая красотка в полтора раза умнее своей госпожи и преданная, как любой друг, которого можно купить за деньги. Двоица эта была неразлучна с детства, а потому любили и ненавидели друг друга они, как родные сестры.

– Правду сказать, Нерисса, моя маленькая особа устала от этого большого мира. – На волосах своих Порция носила золотую сетку, усеянную жемчугами, которые она пощипывала, словно благоденствующих вшей.

– Ну, покупка туфель может изматывать, особенно если свертки вам носит лишь одна служанка.

– Да не от туфель. – Порция приподняла подол платья – проверить, в новых ли она туфлях, а все путешествие и кончина батюшки, пока ее не было, оказались не напрасны. – Я глаз не могу сомкнуть после того, как мы вернулись из Флоренции. Лежу без сна, и мне кажется, я слышу, как он кричит в глубинах самого нутра виллы, мучается. А сяду на кровати – и тишина.

– Быть может, если б вы чем-то занимались днем, госпожа, – шевелили б пальцем, а то и двумя, чтобы как-то позаботиться о себе, – утомленье с приятностью овладевало б вами, и сон ваш был бы исполнен сладчайших грез.

– Танцевать? – предположила Порция. – Танцы мукам я предпочитаю, а ты, Нерисса?

– Вы говорите так, словно нужно выбирать, одно или другое, но любой господин, вращавший вас по бальной зале, может засвидетельствовать, что танцы и муки легко могут идти в ногу.

– Ох, милая Нерисса, как же мне будет не хватать твоих колкостей, когда выйду замуж, а тебя надежно определят в монастырь оказывать добрые услуги попам и пиратам. Ну или в публичный дом, сносить нежные наскоки разных негодяев.

– Было б неплохо, однако опасаюсь я, что навсегда останусь тут, в Бельмонте, – смахивать пыль и сметать паутину у госпожи из-под юбок, раз уж головоломка вашего батюшки так истинно обеспечила ваше девство.

Обе, стиснув зубы, похихикали, затем Порция метнула рукоделье свое с веранды, как пирожок, начиненный проказой, и шлепнулась на мраморный табурет у стола – ноги расставлены, локти на бедрах, рукой подпирает обеспокоенный подбородок.

– Вот херовина.

– Госпожа?

– Ты, конечно же, права, – сказала Порция. И нахмурилась трем ларцам с драгоценностями, выложенным на стол. – Сама знаю, что ты права. Ни один мужчина не станет платить выкуп да еще хреновы папашины загадки отгадывать. Три тысячи дукатов? Курам на смех.

– Ваш батюшка установил такую цену выкупа и проверку для того, чтоб вы замуж вышли выгоднее Дездемоны.

– И тем не менее Бельмонт достанется ей, мавру ее – папашино место в совете сената, а мне перепадет лишь какое-нибудь убогое поместье на суше. Что ж до моей постели, ее оттяпает себе какой-нибудь богатый старый додик, который умеет отгадывать загадки.

Нерисса обошла стол кругом, ведя рукой по всем трем ларцам – золотому, серебряному и свинцовому.

– Быть может, когда ухажеры ваши докажут, что у них есть деньги на выкуп, вы сумеете выбрать того, кто вам больше понравится, и мы ему подскажем, какой ларец правильный.

– В том-то и закавыка. Я не знаю, в каком ларце мой портрет, а с ним – и право на мою руку. На всех замках папашины восковые печати, так что проверить мы не сможем. Вероятно, мне придется выходить за первого встречного, у кого найдется три тысячи дукатов, и он подберет ключ, – или же я вручу ключ тому, к кому благоволю, а он возьмет и выберет ларец, в котором ложное сокровище. Папаша меня даже из могилы злит. Вот как, по его мысли, эдакая проверка приведет меня к лучшему, нежели тот, что женился на моей сестре, если всей игрой правит случай?

– Он полагал руководить выбором вашим самолично, в то же время вроде бы не выказывая предпочтений. Я слышала, он говорил как-то: мол, Дездемона вышла за мавра не только из любви к генералу, но и чтоб ему насолить и наперечить. Назначив выкуп за невесту, он мог бы убедиться, что ухажеры его дочери – господа со средствами, а к ларцам он бы направил того, к кому душа его благоволит, к нужному, и при этом бы не возбудил в вас бунтарского духа.

– Прекрасный, наверное, план, будь папаша жив. Я бы, по крайней мере, выбор его развернула в нужную сторону.

– Стряпчие все это должным образом обстряпали.

– Папаша вечно со своими стряпчими. Кто первым сказал: «Сначала грохните всех стряпчих»?

– Полагаю, тот маленький английский дурачок, к которому так расположен дож.

– Ну, все равно так и надо.

– А потом добавил: «А после стряпчих – хорошенько проредить вашу ничтожную знать».

– Какая досада.

– Однако смазливенький, хоть и дребезжит.

– Знаешь, Нерисса, этот громадный гульфик у него набит лоскутами шелка.

– А держится совсем не так.

– В смысле – ноги колесом?

– Нет, будто ничего не боится. Дурак этот стоит неколебимо средь купцов, у которых поджилки трясутся, вдруг слово невпопад лишит их состоянья. Стоял, то есть. Покуда горем его не подкосило. Ох, меня б так любили, чтобы мужчина погубил себя после моей утраты. Вот это, госпожа моя, возлюбленный что надо.

– Он наглый дурак, Нерисса, и мелок притом до крайности. Я запрещаю тебе по нему сохнуть.

– Я по нему не сохну – меня восхищает его дерзость. Ну, восхищала то есть. Говорят, он уехал среди ночи, забрал свою обезьянку и великанского своего обалдуя и уплыл назад во Францию на купце. Это колокол с причала?

Порция встала, взяла себя в руки и перегнулась через перила – куда, должно быть, уплыло ее рукоделие. Затем оборотилась и сделал вид, будто удивлена, когда вошел лакей.

– Моя госпожа, синьор Антонио Доннола, венецианский купец, с двумя компаньонами, синьорами Грациано и Бассанио, выразить госпоже свое соболезнование.

– О, а я синьора Бассанио помню, – сказал Порция, и в серо-голубых глазах ее заискрилась морщинка улыбки. – Принеси угощенье – и цветов для этого унылого стола. И еще, Нерисса, принеси те три кинжала в кожаных ножнах, что мы нашли среди батюшкиных вещей. Антонио наверняка знает, кто из отцовых друзей их оставил.

– Слушаюсь, госпожа.

* * *

ХОР:

Итак, во тьме прикованный, нагой и одержимый адской неведомой тварью, после пяти приливов и отливов, дурак окончательно сбрендил.

Я не сбрендил!

ХОР:

Страхом скрутило крохотный умишко дурака – растянуло его превыше всех пределов рассудка, пока тот не лопнул, – и дурак, весь дрожащий и бледный, рехнулся совсем.

Я не рехнулся!

ХОР:

Ополоумел, окончательно обезумел. Чокнулся. До висящих слюней, до пены изо рта, до гавканья сбесился.

Я не сбесился, мать твою налево, долбоеб!

ХОР:

Ты орешь на бестелесный голос в темноте.

Ох, ебать мои носки. Это он верно заметил. Ну, может, чутка попутал, но не сбесился же. Хотя кто меня упрекнет, если я решил прогуляться Умом за Разум – со всеми этими отравленьями, жарой и голодом, ранами, вездесущей тьмой и страшной тварью, которая ныкается в воде и только и ждет, чтоб разорвать меня, блядь, в клочья? И так далее. Такого довольно вообще-то, чтоб и самого крепкого парнягу свести с диеты, а уж я-то, изнуренный и тщедушный ремесленник розыгрышей, – у меня какие шансы удержаться за шелковую нить здравомыслия?

В отливы, как вот сейчас, я занимаю свой ум, измысливая изощренные муки и мести своему тюремщику и перемежая их всхлипами и жалкими стенаньями по навсегда утраченной Корделии, потерянной свободе и изгнанничеству из света и тепла. Между приступами душесокрушительного отчаянья схлебываю воду у себя с руки. Хоть какая-то победа – эти непрестанные капли сверху, что плюхаются на карниз у моей руки, будто часы жизни моей отсчитывают оставшееся ей время. Оказалось, что влага животворная. Да, видите ли, она оказалась пресной – вне сомнений, в какой-то цистерне наверху течь, и, если преисполниться решимости и немного выкрутить цепь, можно немного утолить жажду – вода сочится по цепи и руке. Иногда я развлекаюсь пением песен или воплями, пока не садится голос. Но когда наступает прилив и келья моя наполняется теплой морской водой – тогда приходит она, и эта беспросветная преисподняя становится чем-то иным.

Не знаю, сколько времени я здесь. Поначалу считал приливы, но отмечать их не удавалось никак, и я сбился. Похоже на целую жизнь, но на самом деле могло пройти всего несколько дней. Я пытаюсь вообразить, как в особняке надо мной ходят Брабанцио и его домочадцы, и мне кажется, я слышу голоса или перезвон колокола, но наверняка сказать невозможно. Звуки у меня в голове, голоса мертвых так же реальны для меня, как что угодно снаружи.

Я с ними беседую – с мертвыми, что приходят ко мне во тьме, и если прищуриться, их даже видно: фантомы моего прошлого, серо-синие в кромешной черноте. Возлюбленные, друзья, враги, мудачье, тупицы, лизоблюды, жополизы, сиповки, хрычовки и обалдуи. Те, кого я даже не помню, проходят мимо, приостанавливаются, смотрят на меня, глаза у них черные и пустые, как все остальное. Не знаю, снятся ли они мне, – не знаю, сплю ли я вообще. Прилив дает рукам в цепях отдохнуть, и я отплываю. Просто плыву.

Когда она приходит, я всегда кричу, а она проскальзывает в келью мимо ног моих, кружит, заползает мне под коленки. Если б я и ждал ее, предвкушал, если я даже знаю, что она со мною в келье, в тот миг, когда она меня касается, я пугаюсь, я в ужасе – и слышу, как в шее у меня боевым барабаном грохочет пульс. Цепи мои лязгают, и я падаю, распятый в оковах, пред нею.

Она не причинит мне вреда, пока не причинит мне вреда; к этому я привык. В тот первый раз, когда отрава Монтрезора и страх еще густо клубились у меня в крови, я чуял, что в келью проникла акула или громадный угорь, пред моим мысленным взором представала зубастая пасть, отрывающая от меня кусок за куском. Но когда когти или шипы вцепились в мои чресла и что-то мягкое – мягче некуда, вроде меда в воде, – обернулось вокруг моего естества, рассудок мой уже не сумел связать с этим существом никакой картинки. Что за тварь из немеряных глубин может быть мягкой и нежной, однако сильной и шипастой? Я видал живых осьминогов в ведрах морской воды на венецианском рыбном рынке, и торговец взял меня на слабо, что я-де его не потрогаю, – и да, он был мягок и отвратителен, чуть лучше злонамеренной требухи.

– Ебаные венецианцы, да вы готовы жрать все, чем море блюет, а? Это похоже на такое, что высрала такая мерзость, какую к кухне и близко подпускать нельзя, а я при этом принадлежу к роду преданных поедателей потрохов.

Рыботорговец расхохотался.

Но эта штуковина в воде, во тьме – не осьминог, точно. Много я понимал, да? Но она меня все окучивала и приходовала, а через некоторое время успокоилась и свернулась у моих ног, да так и осталась. Если ей суждено меня убить, пусть. Ноги мои были обездвижены, обернуты кольцами неумолимой силы до самых бедер. Я не мог с нею сражаться, я даже пнуть ее не мог, а всю силу легких истратил, на нее визжа. Я лишился чувств, или сдался, или сдавило меня так, что в глазах потемнело и дыханье сперло, – не знаю. Но когда я вновь пришел в себя, начался отлив, и в келье я остался один.

Когда жажда подвигла меня на переустройство цепей так, чтобы вода стекала мне по руке, я наткнулся ладонью на что-то живое – и завизжал. (Да, тут в потемках я обильно визжу. Делать больше нечего в паузах между ужасом и страданьем – так что, быть может, голос бестелесного дрочилы прав. Может, я и впрямь свихнулся. Да как тут скажешь наверняка в темноте?) Только живым оно не было – то, что лежало на карнизе. Недавно живым – быть может. Я осторожно провел по нему рукой, нащупал колючки, плавники, глаза… Рыба. Дохлая, но дохлая недавно. И длинная, как мое предплечье, и такой же толщины. К тому же – надрезанная, я нащупал зарубки в чешуе. Я принял молитвенную позу, при которой руки мои встретились, и поел рыбьего мяса, убеждая себя не торопиться, не глотать вместе с чешуей и костями. То была превосходнейшая еда, какую вообще доводилось мне вкушать в жизни, и я ощущал, как все мое существо впитывает ее в себя, делает частью меня. Словно поглощал я саму тьму.

Чудище из темноты оставило мне рыбу, разделало ее для меня, спасло от голода, если не бреда. Каким грубым тварям ведома милость? У каких это акул глаз сияет милосердием? Таких нету! Все это – человечье, но если даже человек может вести себя по-зверски, способно ли чудовище являть натуру человека? Женщины?

Со следующим приливом она ко мне вернулась, и я вякнул, пробудившись от своей дремы. Но не стал ее пинать, пока она терлась об меня снова и снова – так о ноги трутся кошки. Затем существо это вновь обернулось вокруг моих ног, и я опять ждал – укуса, что отнимет у меня всю ногу. А огромные гладкие кольца мышц стискивали меня все крепче. Вновь в ляжки мне вонзились когти. Я завизжал, но полосовать меня, как рыбу, эти когти не стали – они лишь проткнули мне кожу, затем я вновь с приятностью уплыл, а мягкие части чьего-то тела принялись за обработку моего мужского естества.

Именно в тот второй раз осознал я, что́ именно со мною в воде, сумел сопоставить свой мысленный образ с ощущениями и начал думать об этой твари как о женщине. Спокойное плаванье, в которое я отправлялся, не было ни изможденьем, ни ужасом, ни остаточным воздействием яда Монтрезора. То была отрава русалки. Не видел ли я таких сирен сотнями на вывесках пивных и носах кораблей? Русалка в Венеции так же распространена, как лев Святого Марка, и теперь, тут, в моей темной келье, открытой морю, меня она соблазняет.

Я дал яду и страстным знакам русалочьего внимания мною овладеть, пока весь не истощился, после чего обмяк в плавучей обалделости рассольного послетраха, а русалка свернулась вкруг моих ног, приняв на себя мой вес и давая рукам в цепях немного отдохнуть.

И вот так, снова, как в детстве, когда мальчишкой меня запирали в буфете, я подружился с тьмой. Наступал прилив, и с ним приплывала русалка, впускала в меня свой сонный яд, затем мы с нею в пене трахались и скользко обнимались, а потом я просыпался и завтракал сырой рыбой, иногда – двумя. Пил воду и дремал во тьме до следующего прилива.

Что за волшебное существо, что за диво дивное отыскало меня здесь в самый скорбный мой час? Почему об этом никто никогда не писал, почему эта история русалки до сих пор не рассказана? Она – они – что, приходят лишь к обреченным? Быть может, я уже на том свете? Поди проверь, вдруг я призрак, прикованный навеки этими цепями, обреченный населять сию темную келью и подвергаться пыткам растленной рыбодевки?

Сами знаете, куда ж без окаянного призрака. Так, может, я – он?

Как подумаешь о призраках, как стонут они и страдают, ты ж не считаешь, что это у них постоянно и навсегда. Верно? Чуть повоют около полуночи, полязгают цепями, дунут хладом разок-другой, цапнут за лодыжку на лестнице иногда, чтоб зрители уж наверняка обосрались, – ну и все, рабочий день закончился, нет? Дальше пари себе, ложись вздремнуть сколько влезет, может, в теннис перекинешься… заглянешь в аббатство поразвлечься за счет настоятеля, чего не? Ты ведь не думаешь, что будешь прикован к сырой стене блядскую вечность, что в уме у тебя гнилым зубом будет ныть мысль о возмездии, а паузы заполнять сожаленье, скорбь и дрожь. Ну и да – визг, коего, как я уже упоминал, я произвожу сравнительно много. Сочинишь, бывает, слова к песенке в тысячу с гаком куплетов – убедиться, что еще не окончательная мандрапапула. А будущее для призрака становится несколько беспредметным – грезы о мести, на самом деле, скорее умственная игра такая, лишь бы чем-нибудь заняться. Только мне так не кажется. Конец там все же есть. Я его чую. И он, быть может, недалек.

С каждым разом, приплывая ко мне, она все неистовее. Когти ее, или шипы, или что оно у нее там – они, похоже, вонзаются все глубже. Она положительно меня имает, а укусам теперь подвергаются и другие части тела, хотя, хвала всевышнему, не моя мужская оснастка. От забытья после яда я очнулся и почувствовал, как по ногам у меня льется кровь из ран, оставленных ее когтями на бедрах. Если она не прикончит меня сразу, боюсь, я могу зачахнуть от слабости, потери крови или нагноения. Иногда в келью ко мне вползают крабы, и я слышу, как они топочут в темноте. Если подбираются близко, я их распинываю, но что будет, когда пинать я больше не смогу? Все же, наверное, предпочтительнее то будущее, когда все умозрительно. Темно. Да, я подружился с темнотой. Больше чем подружился. Я научился ебать тьму. Мы с нею одно.

И вот – опять она. Мимо моих ног, вокруг кельи, всплеск хвоста или плавника, вода кружит и вскипает от ее тяжести. Подлезает мне под ноги – теперь она кажется мне больше, шире, и картинка у меня в голове меняется, мне трудно воображать миловидную, льняновласую деву, примостившуюся на скале. Она – сама мощь, сама тьма.

Она вздымается предо мной, гладкая, скользкая, и я весь подбираюсь, ожидая когтей. Хуже этого нет ничего, пока яд не унес меня прочь, пока у меня все болит и саднит от наших с ней скачек в прошлый прилив. Пытаюсь не кричать, но – кричу, и она вонзает в меня когти, словно рыбак наживку на крючок.

– Ебать мой вяк! Полегче, Вив!

Я назвал ее Вивиан – в честь какой-то ничтожной английской побасенки про Хозяйку Ятого Озера. А то невежливо как-то – она мне спускает каждый оборот луны, а я даже не знаю, как ее зовут.

Но теперь она не принимается, как обычно, за свои половые игрища. Она меня тянет, дергает. Рот ее – или какой там еще своей мягкой частью она меня окучивает – прицепляется ко мне, жестко, и от присоски этой больно. Меня тянут прочь от стены, цепи натягиваются. Запястья мне выкручивает в оковах, потом и плечи, кажется, вот-вот вывернутся из суставов. От стены слышится треск. Цепи скользят, еще и еще, и всякий раз, когда мне обдирает кожу с запястий, когти ее впиваются глубже. Хвостом она лупит по воде в келье так неистово, что я и воплей своих не слышу, а я воплю, и воплю, и цепи не выдерживают…

ХОР:

И так вот, с выдранными из стены цепями, безумный дурак утащен был своей адской любовницей вниз – в темные глубины Венецианской лагуны.

 

Явление шестое

Игроки

Антонио спешил прочь от Риальто, а колокола Святого Марка звонили к полуденной молитве. За ним следовала свита из четверых юных взысканцев, обряженных по-деловому, и в темных платьях их виделось некое однообразие, определявшее их на сторонний взгляд как представителей купецкого сословия, однакож всякий щеголял яркого колера шелковым платком, брошью или броским пером на шляпе. Сим они заявляли о своей исключительности. «Я один из вас, – говорили тем самым они, – только, может, чуточку получше». Все они гурьбой трусили за Антонио, как щеночки за гончей сукой – от них убегали ее сосцы.

– К чему такая спешка? – спросил Грациано, самый высокий из четверки и широкий в плечах, как портовый раб, когда они взошли на мост Риальто. – Если у нас важное дело, мы должны в Риальто идти, а не обедать, разве нет?

Антонио обернулся и совсем уже было собрался в очередной раз указать на талант вьюноши манкировать контекстом и, зачастую, ослепительно очевидными вещами, как тут же столкнулся с коренастым седобородым человеком в длинном кафтане. Мужчина этот, спускаясь с моста, листал фолиант документов.

– Жид, – промолвил Грациано, огибая Антонио и хватая старика за руку так, что ему пришлось привстать на цыпочки.

– Аспид! – произнес Саларино, самый старший из вьюношей; он уже толстел и никогда не отходил от друга своего Грациано. Еврея он подхватил под другую руку и тут же миг сшиб у него с головы желтую скуфью.

– Антонио, – сказал еврей, вздрогнув от неожиданности и оказавшись лицом к лицу с купцом.

– Шайлок, – сказал Антонио. Ну что еще? Придя ему на выручку, два юных остолопа вынуждали к действию. Бессмысленно. Неприбыльно.

– Прошу прощенья, – выдавил Шайлок, склоняя голову, но умоляюще подымая взгляд. Антонио он знал.

Тот сдержался и не вздохнул. Вместо этого напустил на себя гнев.

– Пес жидовский! – рявкнул он и плюнул еврею в длинную бороду, после чего оттолкнул Саларино и целеустремленно зашагал вверх по ступеням моста.

– Бросим его в канал? – осведомился Саларино.

– Нет, оставим этого пса-живодера на его вечные муки, – ответил Антонио. – Нет времени. Пойдемте.

Они выпустили еврея, и тот вновь оказался на ногах. Грациано вышиб ворох бумаг у старика из рук.

– Смотри, куда ходишь, хам, – сказал он и поспешил за Антонио, зацепив за рукав Саларино и таща его за собой.

Бассанио, самый симпатичный из клевретов Антонио, протиснулся мимо Шайлока, словно бы опасаясь подцепить что-то себе на блузу, если они вдруг соприкоснутся, и рьяно мотнул головой Лоренцо, мол, двигай и ты. Тот, самый юный в компании, сгреб бумаги Шайлока с мостовой и неловко сунул их в руки старику, затем поднял желтую скуфью (такие были обязаны носить все евреи) со ступеней, нахлобучил ее Шайлоку на голову и несколько раз прихлопнул. Старый еврей тем временем просто смотрел на него. Лоренцо отступил на шаг, поправил шапочку и прихлопнул ее еще разок. И только после этого встретился с Шайлоком взглядом.

– Жид, – сказал он, кивнув в подтверждение.

– Мальчик, – ответил Шайлок. И больше ничего.

– Ну вот и ладно, – сказал Лоренцо и поправил на старике скуфейку в последний раз.

– Лоренцо! – выдавил сквозь зубы Бассанио, шепотом настоятельным и подчеркнутым.

– Иду. – Лоренцо взбежал по ступеням на мост, и вместе с другом они перевалили за его горб.

– Зачем? – спросил Бассанио. – Жиду?

– Вы его дочь видали? – ответил Лоренцо.

* * *

Антонио держал за собой целый этаж на верху четырехэтажного здания на Рива Ка ди Диа, недалеко от Арсенала. Апартаменты эти располагались не в самой фешенебельной части города, да и от Риальто далековато, он бы предпочел поближе, но поселился он тут, когда в его делах случился некоторый спад, а из окон своего жилья он видел суда, входящие в Венецианскую лагуну и выходящие из нее, поэтому тут он и остался, даже когда дела наладились. Друзьям он говорил, что ему нравится самому присматривать за их ходом.

За столом Антонио сидел Яго с каким-то человеком помоложе.

– Меня впустила ваша служанка, – сказал солдат.

– И угостила вином, я вижу, – ответил Антонио.

– Это Родриго, – сказал Яго. – Тот, кто принес мне весть о прискорбной кончине Брабанцио.

Родриго встал и слега поклонился. Ростом он был с Грациано, но гораздо худее, а волосы и нос его – длиннее, чем было модно. Последний был вполне прям и тонок – на лице он выступал, как мясной клинок.

– Честь, сударь.

– А это Грациано, Лоренцо, Саларино и Бассанио. – Всякий в свой черед склонил голову при упоминании своего имени.

Яго поднялся и подошел к Бассанио, протянул руку.

– Стало быть, вы тот, с кем нам нужно побеседовать. – Он подвел Бассанио к столу, словно выводил даму на танец. Бросил через плечо: – А остальные – пиздуйте отсюда.

– Яго! – произнес Антонио с укором. – Эти господа – мои друзья и компаньоны, самые обещающие молодые купцы Венеции. Им не прикажешь просто так пиздовать.

– А, – промолвил Яго, приподняв руку к своему кожаному дублету. – Понимаю. – Танцевальными шажочками он подступил к троице, отвратив взор прочь: ни дать ни взять смущенная тетушка, засидевшаяся в девицах. – Тысячу извинений, господа. Надеюсь, вы сможете меня простить. – Он обошел их кругом на цыпочках, маленький танцор хоть куда, и длинный меч его в ножнах задел лодыжку Лоренцо. Обхватил всю троицу руками за плечи, лицо его возникло между ушей Лоренцо и Саларино. Яго прошептал: – Я солдат, сын портового грузчика, и на войну попал, когда был моложе любого из вас, поэтому манеры мои могут показаться грубоватыми для торгового сословья. Надеюсь, вы меня простите. – И он повел глазом, глядя на Грациано, а тот вытянул шею, заглядывая за своего друга. – Извинения, – сказал Яго. Еще раз повел глазом.

– Принимаются, разумеется, – произнес Грациано.

– Разумеется, – повторили за ним в свой черед юный Лоренцо и круглый Саларино.

Яго прервал объятье и пируэтом развернулся к Антонио.

– Извиняюсь, добрый мой Антонио. Благородный Антонио. Почтенный Антонио. Я не стану оскорблять ваших друзей.

– Пустяки, – ответил Антонио. Ему вдруг стало жарковато и как-то чесуче под воротником.

– О, превосходно, – сказал Яго. – А теперь, раз все мы тут добрые друзья, – пиздуйте отсюда.

– Что? – не понял Лоренцо.

– Ты тоже, Родриго. Ступай, пусть купцы тебя накормят обедом. Пиздуй.

– Что? – Родриго приподнялся со стула.

– Пиз, – произнес Яго и после паузы выдохнул: – …ДУЙТЕ! Все разом.

– Что? – Грациано не уловил, что произошло с его новым ласковым другом.

Яго перевел взгляд на Антонио.

– Я слишком тонко выражаюсь? Мне редко доводится бывать в обществе столь изысканных юных господ.

– Вы хотите, чтоб они отсюда сдриснули? – уточнил Антонио.

– Именно! – подтвердил Яго, повернувшись к сборищу спиной и подняв указательный палец в назидание. – Я привык, что солдаты исполняют все, как им велено, под угрозой меча, поэтому мне помстилось, будто я слишком мямлю. Милостивые господа, мне и Антонио нужно обсудить с Бассанио одно дельце, поэтому мне требуется, чтоб вы все сейчас же отсюда съебались.

– А, – произнес Родриго.

– Ну! – Рука метнулась к мечу.

Все выкатились прочь из комнаты.

– Родриго! – крикнул им вслед Яго. – Возвращайся через час.

С лестницы донеслось:

– Слушаюсь, лейтенант.

– Все прочие?

– Ну? – Голос Грациано.

– Оставайтесь упиздованными.

Яго закрыл дверь, заложил щеколду и повернулся к Антонио.

– Вы один во всем этом виноваты.

– Вы тоже привели с собою друга.

– Родриго мне не друг. Он полезное снаряжение, дополнение.

– Стало быть – орудие?

– Именно. Как и этот привлекательный юный повеса. – Яго нахлобучил шляпу обратно на голову Бассанио. – Не так ли, парнишка?

– Я думал, мы будем тут обсуждать Порцию, – сказал тут Антонио, словно Яго не было в комнате.

– Все верно, – согласился хозяин. – Но есть загвоздка.

– Какая еще загвоздка? Он из хорошей семьи, девчонка ему по нраву, сам он пригож собой и годен – на мой вкус, даже слишком. Я бы предпочел запереть его во браке, лишь бы не лез в постель к моей жене. – Яго повернулся к Бассанио и пояснил: – Она несколько блядовита, я подозреваю. Ты не виноват, что такой хорошенький.

– Загвоздка не в Бассанио, – сказал Антонио. – По лицу Порции заметно было, что он ей нравится, но старик Брабанцио поставил ее браку некие условия, кои воспретят нашим голубкам слиться в блаженстве.

– Условия?

– Дабы избегнуть еще одного бедственного мезальянса, как это случилось у Отелло и Дездемоны, старик измыслил загадку. Каждый соискатель руки Порции должен выбрать один из трех ларцов – золотой, серебряный или свинцовый. После чего ему дается ключ, и если в ларце обнаруживается портрет Порции, они могут пожениться. Если ж нет, ухажер отваливает и никогда уже не возвращается. За всем процессом надзирают стряпчие Брабанцио, у которых все его имущество на балансе – та его часть, то есть, что не завещана Дездемоне.

Яго попятился и рухнул в кресло; его правая рука выследила и захватила в плен полупустой кубок с вином.

– И как, по мысли Брабанцио, эдакое испытанье может уберечь его дочь от замужества с каким-нибудь негодяем? Выбор металлического ящика?

– Он намеревался надзирать за этим делом самолично – а ларцы-де сообщат девице иллюзию того, что он вручил выбор судьбе.

На загорелом лбу Яго забилась жилка. Когда он заговорил, голос его звучал размеренно, и он пристально следил за Бассанио – не пугает ли часом юношу.

– Стало быть, даже Порция не знает, что в ларцах?

– И никто из стряпчих. Брабанцио сам опечатал замки, личной своею печатью. Только он сам знал, в каком из них выигрыш.

– Жалкий полоумный дрочила! – проскрипел Яго. Затем – Бассанио, мягко: – Благослови его Господь и смилуйся над душою его.

– Аминь, – выдавил Бассанио, склонив голову. – Упокой, господи, душу его – и мою вместе с нею, когда я приду к нему в темные земли смерти. Лишившись любви моей Порции из нехватки трех тысяч дукатов, я пойду и лучше утоплюсь.

– Дороговато что-то, – заметил Яго, приподняв исшрамленную бровь. – Я б тебя утопил за половину… нет, за треть этой суммы.

– Он по ней довольно-таки сохнет, – пояснил Антонио. – Три тысячи дукатов – это цена, кою должен уплатить ухажер за право открыть один из ларцов.

– Лишь за возможность, – взвыл Бассанио.

– Загадку мы решим, не успеет он за нее взяться, – произнес Яго. – Даже если это будет означать, что некоторых стряпчих нужно убеждать металлом не столь драгоценным, как золото. Дайте ему денег, Антонио.

– У меня их нет. Все мои активы сейчас в море. Прибыль я получу лишь через несколько месяцев.

Сломанная бровь Яго вновь приподнялась и опала, словно крыло хищной птицы, заходящей на посадку.

– Напомните-ка мне, в чем ваша доля в нашем предприятии?

Бассанио уронил голову, отягощенную горестью, на руки.

– Порция достанется какому-нибудь старому богатею, а я пойду и немедля утоплюсь в день их свадьбы.

Яго встал и зашел Бассанио за спину, взял юношу за плечи и приподнял со стула, могуче тряхнув его.

– Ну и глупый же ты господин!

Оказавшись в крепкой хватке Яго, Бассанио беспомощно глядел на друга своего Антонио.

– Это жить глупо, когда жизнь стала пыткой.

– А что, любовь – не пытка, коли человек не умеет любить себя? Не об утопленье речь веди, а об утоленье жажды своего сердца действием. Набей кошель деньгами.

– Я знаю, так любить ее – каприз, мы столь мало с нею знакомы, но она сияет небесным светом, а я беспомощен.

– И, подобно беспомощным котятам и слепым кутятам, что – пойдешь и сей же час утопишься? Вот уж дудки! Набей деньгами кошелек. Сдайся страстям своим – и они доведут тебя до самых нелепых последствий, ибо страсти рассудок оглупляют. Уж лучше пусть разум отыщет тропу к страсти: набей потуже кошелек.

– Но даже случай…

– Иди и сколоти монету, юный господин. Продавай земли, сокровища, взимай с должников – и бери свою даму, удачу свою, свое будущее, свою судьбу – за рога. Ибо фортуна, знамо дело, благоволит истинной любви – если за той охотится здравый смысл. Суй деньги в свой кошель.

– Но у меня ни сокровищ, ни земель.

– Ох, ну ебать-копать. Правда, что ли? – Паруса Яго вдруг обвисли, и он яростно глянул на Антонио. Тот грустно кивнул.

Антонио обнял Бассанио за плечи и вывел из жестких объятий Яго.

– Но у вас есть друзья, и они придут вам на выручку. Мои вложенья в морях стоят больше запрошенной за эту невесту цены. Ступайте, Бассанио, в Риальто – сами убедитесь, какой кредит откроет вам мое доброе имя. Я обеспечу вам боезапас для сватовства к прекрасной Порции.

– Но я и без того вам должен столько, что вряд ли уплачу…

– Ваше счастье, верность и любовь будут мне воздаяньем.

– Да, – подытожил Яго, изымая вьюношу из объятий Антонио и спешно препровождая его к двери. – Я разве не уточнил: набей свой кошель деньгами Антонио? Теперь ступай, отыщи удачу в Риальто – и пришли сюда Родриго, нам надо словом переброситься.

Бассанио поспешил за дверь, но на выходе обернулся.

– О, синьор Яго, и не забудьте о своих кинжалах в Бельмонте. Порция их для вас хранит.

– Ступай, суй деньги в свой кошель, – повторил Яго, закрывая за ним дверь. Затем повернулся к Антонио. – Мои кинжалы?

– Порция отыскала их в пожитках Брабанцио и спросила у меня о них. Я б забрал их себе, но лишь солдату дозволено открыто носить оружие, поэтому я сказал ей, что они ваши.

– Ну, клятый этот дурак же не носил их открыто, верно? Сунули б себе под дублет, и дело с концом. Вам их надо было на себя надеть в ту ночь, вместе с шутовским костюмом.

– Просто отправьте этого своего Родриго, пусть вам доставит – и делу конец. Сами же сказали, он бывает в Бельмонте.

– Родриго знает, что метательные ножи – оружие карманника или балаганного клоуна, а не истинного солдата. Отправлюсь сам. Будем надеяться, Брабанцио не оставил по себе иных памяток о своем возмездии. Я в пар облек бы руку, лишь бы надавать призраку старика по морде за его тупоумные планы и головоломки.

– Головоломки слишком ломают головы. Даже если Бассанио выиграет эту лотерею ларцов, почем нам знать, осуществим ли мы наш дальнейший замысел?

– Вы правы, он и впрямь, похоже, туповат – даже для сенатора.

– Я не об этом. Я о том, что даже если ему удастся жениться на Порции, она ничего не получит в наследство, коль скоро на пути его стоит муж Дездемоны. И когда мы свой план разрабатывали, вы должны были стать генералом, но раз Кассио – заместитель Отелло, даже это намерение слишком зыбко.

– Значит, Отелло должен исчезнуть – и Кассио с ним вместе. Мавр нипочем не стал бы генералом, если б не сокрушительный разгром его предшественника Дандоло. Поэтому командовать разгромом Отелло буду я.

– Вы заставите Отелло проиграть войну, чтобы занять его пост? От военного флота остались только щепки, так что еще одна потеря – и вам нечем будет командовать.

– Нет, я не прибегну к орудиям войны, чтоб свергнуть мавра. Хоть мне известно, что как солдат Кассио я превосхожу, умения Отелло превосходят мои. Нет, орудие свержения Отелло в сей же миг подымается по вашей лестнице.

С лестницы действительно доносились шаги – поднимался один человек.

– Родриго? – Антонио подошел к двери и придержал щеколду. – Но он же недоумок!

– Придержите-ка столь низкую клевету, Антонио. Я разве ваших друзей унижаю?

– Ну… – Антонио откинул задвижку и распахнул дверь перед Родриго. – Да.

– Входи, входи, добрый мой Родриго, – произнес Яго. – Я только что рассказывал Антонио о твоей привязанности к госпоже Дездемоне.

– Вы рассказали ему? Я до сих пор этого стыжусь. – И Родриго прикрыл лицо шляпой от взора Антонио.

Яго принял у него шляпу и швырнул ее в угол, затем обхватил рукой за плечи.

– Антонио наш друг. И нет стыда ни в чем, в чем нет разгрома, добрый мой Родриго. Говорю тебе – свою Дездемону ты еще получишь.

– Но она замужем за мавром, и они оба на Корсике. Как же мне ее теперь завоевать? Я потерян.

– Потерян, говорит, – бросил Яго Антонио через плечо. – А вот служанка Порции Нерисса и посейчас по нему сохнет и одаряет милостями своими, а для служанки она очень даже ничего.

– Я с нею познакомился, когда пытался ухаживать за Дездемоной, – пояснил Родриго.

– И Дездемона будет твоей. Честное слово.

– Но как?

Яго ухмыльнулся Антонио, затем притянул Родриго поближе.

– Теми же средствами, коими ты станешь хозяином своей судьбы, добрый Родриго. Теми средствами, коими разум удовлетворяет страсть, юный мой жеребчик. Если тебе потребна Дездемона, сперва нужно класть деньги в свой кошель.

– Правда? – спросил Родриго.

– В самом деле? – спросил Антонио, который задавал совершенно иной вопрос.

– Да, мальчик мой, набей потуже кошелек. Продай земли, сокровища свои, взыщи с должников, и когда кошель твой набит – отправимся на Корсику и к прелестной Дездемоне. Истинно тебе реку: деньги – в кошель.

– А вино еще осталось? – спросил Родриго.

– Я же говорил, – произнес Антонио.