Явление седьмое
Ла Джудекка
ХОР:
Перенесемся ж на извилистый остров к югу от центральных кварталов Венеции, называемый Ла Джудекка. От города отделен он не каналом, легко смыкаемым мостами, но широким водным трактом, называемым Транчетто – Лидо де Венеция, кой потребно пересекать гондолою либо паромом. Здесь, в виду Базилики Святого Марка, живут все евреи Венеции, и только здесь дозволено им владеть собственностью.
Сим мягким сентябрьским утром прекрасная Джессика, единственная дочь вдовствующего ростовщика Шайлока, обнаружила на своем брусчатом причале перед домом маленького, бледного и голого человека, коего лагуна отхаркнула ночным своим приливом.
– Ого! Да он дышит!
ХОР:
Втайне Джессика очень обрадовалась – не только из-за того, что вынесенный на берег парняга жив, но потому, что желала как раз такой посылочки. Собственного своего раба. Многие зажиточные венецианцы владеют рабами, однако евреям практика сия воспрещена, посему отец держит в черном теле Джессику: заставляет вести дом, готовить и выполнять иные обязанности. Не такой прижимистый предок для всего этого мог бы и нанять кого-нибудь.
Но, увы, вот и сам старый еврей.
– Вот ты где, Джессика. Я поехал в Риальто.
– До свиданья, папа.
– Девочка, зачем ты это раскорячилась эдак на причале?
– Писаю, папа.
– Прямо перед домом? Прямо вот так? Хотя я построил совершенно пригодную уборную в самом доме?
– Не хотелось тебя тревожить. Видишь, я расправила все юбки. Никто и не заметит.
– За то, что тебя в таком виде – на причале, мочишься, как собака, – не увидит твоя мать, я благодарен. Вернусь в полдень к обеду. Вымоешь посуду.
– Хорошо, папа.
ХОР:
Итак, избавившись от Шайлока, Джессика обратила все свое коварство к последующему представленью папеньке своего нового раба, для чего потребуются некоторая чистка, снятие цепей и, вероятно, приведение выброшенного на берег в сознание. Но как бы щупл ни был ее раб, Джессика поняла, что сил втащить его по скату в дом ей самой не хватит.
– Мне не хватит сил втащить его по скату.
ХОР:
…произнесла она с великой избыточностью, ибо рассказчик только что указал именно на это.
– Я с Гоббо разговаривала, дурья башка. А ты никому не нравишься, между прочим. Таишься на полях, делаешь вид, как будто все знаешь.
ХОР:
А, да – и впрямь, с необычайною украдкой и немалой исподтишкой старый слепой побирушка Гоббо простучал клюкой по дорожке и теперь медлит наверху лодочного ската, тем самым застав рассказчика врасплох, хотя тот редко остается в неведенье касаемо таких пертурбаций.
– Синьор Гоббо, помогите мне втащить этого парня в дом. Мне не хватает сил его сдвинуть.
– Какого еще парня?
– Этого вот бедолагу, который почти утоп, и его вымыло нам на лодочный причал.
– Как ты считаешь, может это быть мой сын? Мой мальчик, так давно потерянный?
– Великолепно. Ваш сын. Помогите мне втащить вашего сына в дом, Гоббо.
– Ну так а что ж ты раньше не сказала?
ХОР:
И так вот, при помощи старика Гоббо Джессика сумела переместить избитого и промокшего насквозь дурака в свое жилище; но когда тянули они его вверх по скату, она услыхала, будто мелкая рыбешка плещется, и заметила краем глаза гладкую тень за причалами гондол – та двигалась в изумрудно-нефритовых водах лагуны.
* * *
ХОР:
И вот, покуда спал дурак сном мертвых, прекрасная еврейка отчикала ему кончик краника.
– Что?! – произнес я несколько с чувством, проснувшись после своего преждевременного захоронения и подводных случек с русалкой. – Отпустите мою письку, девушка!
– Не дергайся, раб. Мне нужно только от самого кончика откусить, чтоб папа мне тебя оставил.
Милашка она была что надо: темные волосы, синие глаза, крепкие высокие скулы – и длинный прямой нос, как у принцесс пустыни, что украшают собою ворованные египетские обелиски, стоящие на пьяццах Рима. Сказать вам правду, поначалу я не слишком различил ее черт, ибо она держала кончик моей письки двумя пальчиками одной руки, а другой с великим сосредоточеньем к ней же примерялась. И в этой руке у нее был мясницкий нож размером с гребную шлюпку.
– Он нипочем не даст мне держать раба-гоя. Я видела, как мохел это делает, просто десятки раз. Раз плюнуть. Только лежи тихо.
Чтоб вы не решили, будто я невежа, позвольте сказать: я никогда не бил женщину – ну, если не считать игривых шлепков, выделенных кому-нибудь в припадке страсти, а дамы более декадентских вкусов ими прямо-таки наслаждаются… но я никогда не бил женщину с намерением причинить ей вред (если не считать ударом отравление, а мне сдается, что это не считается), но тут – странная деваха с ножом, нацеленным на мужское мое достоинство; все мои годы воинских тренировок и природных инстинктов подстегнули дух мой и повлекли меня к действию. В одно мгновение ока я захватил сосок ее правой груди меж большим и указательным пальцами и настоятельно крутнул.
– Ай! – воскликнула она, отскакивая прочь и схватившись за оскорбленную железу писькодержащею рукой. – Больно. Гадкий раб! Гадкий!
Я отступил в дальний угол койки, на которой лежал, и оборонительно съежился.
– Где я? Как я сюда попал? Ты кто? Зачем ты мне отросток хочешь отчекрыжить?
– Я не хотела. Я просто подтверждала твой завет с Б-гом твоей крайней плотью.
– Послушай, безумная деваха, у меня уже есть завет с Господом, и он таков: я не упоминаю, что он набил мир подлецами, мудачьем и прошмандовками, а он в ответ не суется своими клятыми лапами к моей письке. Отношения у нас напряженные, но рабочие, если не считать… – И тут я вскочил на ноги и двинулся на девушку, невзирая на ее мясницкий нож. – Слышь, а ты часом не русалка, снова ставшая человеком, нет? А то я всякое слыхал. – Я схватился за подол и вскинул ее юбки, чтобы выявить наличие хвоста. – Ой, – тут же сказал я. Не обнаружив хвоста, я отпустил юбку и попятился. – Ну, даже если ты не русалка, панталоны дома все равно носить надо. А то люди решат, что ты распутная.
У меня вдруг закружилась голова, и я в забытьи рухнул обратно на койку.
– Говенный из тебя раб получится, правда? – сказала она.
– Я вымотан, милочка. Убери ножик и дай дяде отдохнуть. Да и тост придется очень к месту. Я одной сырой рыбой питался… – Сколько? Я пощупал себе подбородок. На нем отросла уже далеко не щетина. Должно быть, прикованным в подземелье я провел не меньше двух недель.
Она, похоже, на меня посмотрела хорошенько впервые, и я заметил, как глаза ее в тревоге расширились. Нож она отложила на стол, отодвинула шторку, закрывавшую другой край постели, и кивнула:
– Тогда туда.
Хотя в доме было тепло, я весь дрожал, поэтому залез туда, как велели, и она подоткнула под меня еще подушек.
– Да, поесть бы тебе не помешало. Я хлеба принесу с сыром – а может, и сладкого вина, если осталось. Мне придется тебя прятать у себя в комнате, пока не поправишься, а потом можно будет с папой знакомить. Поэтому веди себя тихо.
– Тихо, – повторил я.
– Похоже, ты долго пробыл в воде. Выплыл из кораблекрушения? Сбежал с галеры через борт в отчаянье? Таких, случается, выбрасывает на берег, только они уже не дышат.
Я решил, что пока лучше не открывать ей, что я был послом королевства, которого больше нет, бывшим рабом короля Британии и супругом его царственной дочери, покойной королевы почти трети Европы.
– Я трубадур. Плыл в Англию. Наше судно наткнулось на риф и затонуло.
– Я не слышала, чтоб тут суда тонули.
– Ну, это ж далеко отсюда случилось, нет? Оттого я столько и провел в клятой воде, пока меня не выбросило – куда, кстати?
– Ты на острове Ла Джудекка, в доме ростовщика Шайлока. А я – Джессика, его дочь.
– А я – твой отец, – произнесла гора тряпья из угла комнаты.
– Ебать твою неопалимую купину! Это еще что? – Только подумаешь, что страх в тебе истощился, что тебя ничем не удивить. А вот поди ж ты.
Оно шевельнулось.
– А, это слепой нищий Гоббо, – сказала Джессика. – Он мне помог тебя сюда втащить. И занял у кузнеца зубило и молоток, чтобы снять с тебя оковы.
Я начал кое-как различать горбатую мужскую фигуру, с головы до пят, где его прикрывало тряпье, – единого цвета, а где нет, оттенок был другой, что называется – грязный.
– Я знал, что разыщу тебя, – произнес Гоббо.
– Я б тебя нипочем не спасла, если б Гоббо не признал в тебе своего сына и не помог мне. – Джессика поиграла бровями и кивнула мне, чтобы не спорил.
– Очень приятно, – сказал я. – Ты не подумал, что стоит вмешаться при обрезании, правда, па?
– Каком обрезании?
– Даже помыслить не могу, почему это сын тебя бросил, – буркнул я себе под нос. Затем повернулся к Джессике: – Хлеб с сыром, говоришь? Вино?
– Сейчас принесу. И тебе еще нужна мазь для ссадин на запястьях и царапин на попе, а то гноиться начнет.
– Отлично, только письку чур не трогать. У меня траур, со мною грубо обращались, поэтому в игрушки играть я не в настроении.
– Отлично, тогда просто скажем, что ты иудей, но тебе придется надеть штаны перед тем, как я покажу тебя папе. Да и очень мне надо возиться с твоей чахлой писькой. Я люблю чудеснейшего мужчину на свете, его зовут Лоренцо.
– Везучий еврей этот Лоренцо и впрямь.
– О, не еврей он вовсе – он христианин. Купец, учится ремеслу у синьора Антонио, одного из самых выдающихся венецианских купцов. – Она закатила глаза к потолку и обхватила себя руками при мысли о своем возлюбленном Лоренцо.
– У Антонио? Антонио Доннолы?
– Да, ты его знаешь?
– Нет. Но слыхал. – Неужто я зашел так далеко, пройдя через столько всего, чтобы очутиться в гнезде одного из моих убийц? Ибо верно для всех них я был мертв.
Я подчеркнуто зевнул и откинулся на подушки.
– Дорогая Джессика, если мне придется быть евреем, как положено, и в глазах твоего отца – рабом, мне нужно сначала поесть, потом поспать. Но давай не станем никому рассказывать, как тебе случилось меня найти или что я вообще тут. В благодарность за свое спасение я буду тебе служить, но – как новый еврей, свежевылупившийся. Договорились?
– Потрясно! Да, да, конечно, договорились, – отозвалась она. – Раз ты будешь делать за меня всю работу по дому, я смогу чаще убегать и видеться с Лоренцо.
– Лоренцо в особенности не должен знать, как ты меня нашла.
– Но это же так волнительно. Я просто обязана…
– Тогда я сообщу ему, что проснулся и понял, как ты гладишь меня по неприличным местам.
– Ну и ладно тогда, – надулась она. – А с ним как? – Она тряхнула головой в столону слепца.
– Гоббо, – позвал я.
– Что? Что? – вскинулась гора тряпья. – Кто здесь? Вы видели моего сына?
– С ним все обойдется, – сказал я.
* * *
Меня скрутило лихорадкой, и пять дней я прятался и поправлялся в спальне у Джессики перед тем, как вновь возникнуть на венецианской сцене. Когда Джессика принесла мне свое ручное зеркальце, я едва узнал себя – и почти не усомнился в том, что мне удастся пройти по улицам Венеции, и меня при этом никто не опознает. Особенно теперь, когда Брабанцио лишил меня шутовского костюма и колпака с бубенцами. Худ я был всегда, но теперь щеки у меня впали после сидения в подземелье и воспоследовавшей лихорадки, а физиономию мою клочьями обрамляла мшистая бурая борода. Но все равно замаскироваться посильней, чем это со мной сделали время и износ, не помешает – среди недругов все ж ходить. Для этого мне понадобится помощь Джессики.
Она сидела у окна напротив – чинила мне какие-то матросские штаны, которые раздобыла в порту.
– Джессика, солнышко, – произнес я. – Ты б не перестала шить на минутку?
– Херня, они почти на фут длинней, чем тебе нужно. Хочешь запутаться в штанинах, сломать ногу и ничего не делать, да?
– Отнюдь, отнюдь, – отвечал я. – Я вполне готов быть тебе верным слугой, но прежде, чем ты меня представишь своему отцу, тебе полезно будет кое-что узнать. Я не был с тобой до конца честен.
– Что, ты не свергнутый с трона король Англии, который некогда трахал святую через дырку в стене?
Я поделился с девушкой некоторыми фрагментами своей истории, преимущественно – в бреду лихорадки, но про свое пребывание в Венеции не рассказывал. Я ж ее пока плохо знаю, правда? Благородный господин не начинает беседу с юной дамой, которую только что встретил, с признания: «А, ну спутался я тут с одной рыбодевкой, когда меня погребли заживо в погребе у сенатора, а у вас как дела?»
– Нет, в этой части все правда, – ответил я. – Но я вообще-то не трубадур, потерпевший кораблекрушение на пути в Англию развлекать седьмого графа Попсекса.
– Да что ты говоришь? Потому-то на тебе и цепи эти были, что мы с тебя сбивали, да? Ну как же, это все и объясняет, не так ли? – Она почесала в затылке и посмотрела в окно, словно с небес ей явилось откровение. Милая девушка, однако сарказм был ей не очень к лицу. Но – сообразительная, и за то недолгое время, что мы с нею провели наедине, у нас установилась крепкая дружба, составленная из мелких взаимных обид и оскорблений, хотя обычно такие отношения развиваются всю жизнь. Джессика повернулась ко мне. – Карман, я безутешна в своем разочаровании.
– И в Венеции есть люди, которые причинят мне много вреда, если узнают, что я жив.
– Это потому, что ты говнюк?
– Я не говнюк.
– Тогда зачем им причинять тебе вред?
– Меня неправедно осудили.
– За что тебя неправедно судили?
– Мне это неведомо, хотя многие считают, что я очарователен и добр.
– Правда? И многие так говорят?
Я кивнул; напасти тяжко плескались по моему челу.
– Мне навязали неправедные муки и кошмарнейшие трудности, считай, ни за что ни про что.
– Я знаю, знаю. – Она похлопала меня по руке. – Прям вода подступает к моим глазам, как ты заговоришь о своей дорогой Корделии. Надеюсь, мой Лоренцо и меня когда-нибудь так же полюбит. Так за что эти ребятки хотят тебе навредить?
– Всего лишь за то, что я исполнял повеленье моей королевы.
– За то, что ты говнюк, то есть? – В голосе по-прежнему полно состраданья, все так же успокаивающе похлопывает меня по руке.
– Нет, тут… я… то зло, что творят эти люди… – Ох, ну его все нахер. – Да, это потому, что я говнюк.
– Будет, будет, Карман.
– Но я говнюк во имя короны! – добавил я, и в голосе моем подразумевались королева, держава и Святой Георгий.
– Но говнюк тем не менее.
– Единственное различье между пиратом и капером – во флаге, тебе известно?
– У тебя есть флаг?
– Не будь так буквальна, солнышко, люди решат, что ты простушка. Сам венецианский генерал Отелло был ничем не лучше капера, когда город его нанял, а теперь он герой республики.
– Да, и когда ты спасешь город от полного уничтожения, к тебе тоже относиться станут, как к герою, а для этого – и это всего лишь моя догадка, потому что я простая еврейская девушка и мало что понимаю в изощреньях правящего класса, – тебе потребуется надеть какие-никакие штаны.
– Вот на это я и намекаю, тыковка. Найдется ли у тебя пара котурнов?
Котурнами назывались деревяшки, которые венецианские дамы – и даже некоторые господа – цепляли к своей обуви, чтобы не ступать в грязь, мерзость и пакость, заполнявшие улицы во время дождя или наводнения. Попадались дамы, которые, дабы уберечь платья, сшитые из тончайших тканей, что им привозили из самых далеких и экзотических портов, от порчи уличными стоками, носили котурны выше собственных голеней, и по бокам им требовалось по особому лакею, чтобы дамы эти ходили на балы или послушно склоняли головы на воскресной мессе, не теряя равновесия. Котурны повыше сужались книзу, чтобы весить поменьше, а затем, к земле, вновь расширялись до искусственной стопы. Проворный шут и умелый акробат, наловчившийся профессионально перемещаться на ходулях, с соответственно подшитыми штанами мог бы легко сойти за человека на добрый фут выше, чем на самом деле. Нашлись бы пристойные котурны.
– У меня есть пара поменьше. Не такие роскошные, как сенаторские жены носят.
– Идеально. Тащи. – Со своими врагами в Венеции я на сей раз встречусь лицом к лицу.
– А потом можно дошить тебе штаны?
– Почти. Кроме того, мне потребуются три метательных кинжала и до офигения здоровенный гульфик.
– Ну, вот это уж дудки, пушистая ляля моя, – фыркнула она. Фыркнула! Мне!
– Сварливая нимфа. У твоего народа разве не полагается сажать вас в красную кущу, когда вы такие?
– Я не такая. А ты меня раздражаешь.
– Твое состраданье не выдерживает мышиного пука?
– Вскормленное очарованьем, оно, ляля моя, с твоим появленьем зачахло.
Явление восьмое
Фунт мяса
– По-моему, тебе не стоит быть дома, когда он вернется, – сказала Джессика. – В доме никого быть не должно.
Мы стояли на дорожке перед жилищем Шайлока. К ногам под свои новые парусиновые штаны я пристегнул котурны Джессики и теперь был несколько выше девушки. Походил по брусчатке и довольно быстро убедился, что на подставках этих могу изображать естественную походку – высотой они были всего три четверти фута.
За исключением солдат и моряков, почти все венецианцы под длинными блузами своими носили трико, по-византийски, иногда – с поясом, – но и мои парусиновые штаны внимания бы не привлекли, ибо почти не виднелись из-под длинного, поеденного молью шерстяного кафтана, который Джессика вызволила из папашиного гардероба. В обвислой желтой шляпе я теперь выглядел в точности как обтерханный еврей.
– Вот он идет, – сказала Джессика. Из-за угла в десятке зданий от нас вывернули двое и двинулись по дорожке к дому, оба – в одеяньях, сходных с моим: темные грубые кафтаны и желтые скуфьи, у обоих длинные седые бороды. – Папа будет пониже ростом, – пояснила Джессика. – А с ним – друг его Тубал. Он вон там живет.
И точно – как по ее команде, парочка остановилась и после обмена улыбками и кивками мужчина повыше зашел в дом. Шайлок двинулся дальше по дорожке, не очень-то глядя вперед. Нас он пока не заметил.
– Сынок, это ты? – раздался голос позади нас. Я обернулся. Постукивая клюкой, к нам приближался Гоббо.
– Там старый слепой шизик, – яростно прошептал я. – Скорей, спихни его в канал, пока он нам все не испортил.
– Мальчик мой? Ты ли это? – гнул свое Гоббо.
– Подыграй ему, – сказала Джессика. – Нет времени.
– Добренького утречка, па, – приветствовал его я. – Колченогая коряга смрада.
– Карман! – укоризненно воскликнула Джессика.
– Ну ебать же копать, девушка, он слепой в городе, где на улицах полно воды, – как так вышло, что он за последние полвека ни разу не споткнулся и не искупался?
– Мальчик? – упорствовал Гоббо. – Ого, похоже ты уже совсем взрослый. Дай мне пощупать твое лицо.
Он на ощупь подобрался ко мне. Клюка, привязанная шнурком, болталась у него на запястье, а руки обшаривали воздух, мотаясь, как усы заскорузлого омара.
Я шагнул в сторону – расторопно, как мне показалось, – и произнес:
– Только тронь меня, и я суну тебя в воду и подержу, пока не растворишься.
Мне было теперь гораздо лучше, и я чувствовал в себе довольно сил, чтобы утопить немощного слепца, как полагается.
Мотнувшись на хилых ногах мимо меня, левой рукой Гоббо оперся о грудь Джессики, а правая упокоилась на лице подошедшего Шайлока.
– Ну, мальчик мой, дойки у тебя материны, а вот – любит же Господь пошутить – лицо в меня.
Джессика прибрала обе руки Гоббо к его бокам и направила к стене.
– Вы пока отдохните тут, синьор Гоббо, пожалуйста, а мне надо отцовскими делами заняться.
– Что это? – произнес Шайлок, помавая руками от Джессики ко мне, потом к Гоббо. Процедура повторялась снова и снова. – Вот это вот? Они что? Перед моим домом? Это мой дом. Дочь, что это?
Гоббо благополучно разместился у стены подальше от воды, и Джессика подошла к отцу, склонив голову.
– О, папа, это – хорошие новости, вот что это. Этот юный еврей согласился стать нашим рабом. Он нам будет все чистить и носить, таскать ноши, может, мы даже сумеем купить себе лодку, и он станет возить тебя в Риальто.
– Шалом, – произнес я, истощив свои знания иврита за два слога.
Шайлок подался ко мне и заглянул мне прямо в глаза.
– Как звать тебя, мальчик?
Как-то поздновато, я бы сказал, сообразив, что надо было подумать об этом раньше, я сымпровизировал:
– Ланселот.
– Правда? – удивилась Джессика, и все лицо у нее опало, как занавес.
– Ланселот – имя не еврейское, – сказал Шайлок.
– Он не в традиции воспитывался, – придя в себя, поспешила мне на выручку Джессика. – У него только мать еврейка.
– Да ну? – подал голос Гоббо. – А вертихвостка вечно изображала, будто к мессе покандюхала. Да-да, парнишка, мамаша твоя милашка была, еще какая.
– У евреев не бывает рабов, – сказал Шайлок.
– Но в том-то и красота, папа. – Джессика сделала шаг между Шайлоком и Гоббо. – По закону только говорится, что мы не можем покупать или продавать рабов, а мы его не покупаем. Он сам к нам пришел.
Услышав, как все произносится, я сообразил, до чего дрянной это был замысел, но мне нужно было где-то жить, прятаться, больше того – я должен был вернуться в город под прикрытием и понять, что сталось с моим подручным Харчком и обезьянкой Пижоном.
– Что ж, синьор Ланселот Гоббо, Моисей вывел наш народ из рабства не для того, чтобы мы надевали путы друг на друга. Приятного дня.
– Не рабом, синьор, – поспешно сказал я. – Кто сказал «раб»? Глупая девчонка. Я стану вашим работником. Но все это я исполнять могу – и не только. Мог бы помочь вам с бухгалтерией. Числам обучен, могу читать и писать.
– Обучен числам, можешь читать и писать? Та-ак…
– Латынь, греческий и английский, плюс чутка итальяно и, блядь, французского.
– Блядь, французского, говоришь? Та-ак…
– Oui, – ответил я на чистейшем, блядь, французском.
– А сколько ты пожелаешь получать за подобные услуги, синьор Ланселот Гоббо?
– Лишь кров и стол, синьор. Крышу над головой и горячую пищу.
– За кров и стол работают рабы.
– И еще фартинг.
– Фартинг? Кров, стол и четверть пенни будут тебе платой? Та-ак…
– В неделю, – сказал я, навязывая свои условия. Я заметил, как в глазах Шайлока зажегся огонек: хоть в рабовладельцы он и не подался бы, но от выгодной сделки отказаться было сложно.
Он кивнул, как бы сложив в уме цифры и там же одобрив сумму.
– Что ж, синьор Ланселот Гоббо, тогда я воспользуюсь твоими услугами неделю, на пробу. Сегодня сопроводишь меня в Риальто – понесешь ящик с бумагами, чернилами и перьями. Еще я желаю приобрести бочонок вина. Отнесешь мне домой. За эти и подобные услуги получишь кров, стол и фартинг за всю неделю. Договорились?
– О да, синьор, – ответил я и поклонился.
– Будь здесь после обеда. – Шайлок обогнул Джессику и вошел в дом. – Обедать желаю, дочь, – крикнул он через плечо.
Джессика развернулась ко мне и яростно прошептала:
– Ланселот? Откуда ты выкопал этого клятого Ланселота?
– Я подумал, это объяснит, почему у меня английский выговор.
– У нас у всех английский выговор, тупица.
– Я знаю, – ответил я. – В итальянском-то городе. Тебе это не странно?
Ее передернуло от раздражения.
– Ну, ты хотя бы уже в нем. Спать тебе, правда, теперь придется внизу, в кухне. – Она сунула руку себе в корсаж и вынула кусок пергамента, туго сложенный и запечатанный воском, на котором была оттиснута менора. – Будешь в Риальто – удерешь и передашь вот это Лоренцо. Он будет где-то с Антонио и его компаньонами. Поспрашиваешь, его там все знают. Отдашь ему записку. Не подведи меня.
– Мне нужно годовое жалованье авансом, – сказал я. – Папе же пообедать как-то надо.
– Ах какой хороший мальчик, – сказал Гоббо. – Но придется обойтись рыбой с хлебом. Во всем этом городе приличной сосиски днем с огнем не сыщешь. Как будто вся свинина отсюда сплыла, а?
– Он же не знает, где он, верно? – прошептал я девушке.
Та покачала головой.
– Два года назад сошел с парома и с тех пор бродит по острову – думает, что в самой Венеции. Никому духу не хватает его поправить. Мы его подкармливаем.
– А тебе не приходило в голову, что его настоящий сын, может, до сих пор в Венеции по нему скучает?
– Ох еть, – ответила она. – Об этом-то я и не подумала. Ну, он же твой папаша, ты ему и помогай.
* * *
Через час я накормил старика Гоббо и на отличной брусчатке у причала худо-бедно выправил себе до бритвенной остроты старый рыбный нож, который умыкнул с кухни Шайлока. Для метания он говно говном – лезвие тонкое, дубовая рукоять тяжелая, – но меж ребер войдет с полтычка, вскроет артерию, если умело применить, а самое для меня главное – снимет с письма печать так, что перлюстрация останется незамеченной. Письмо Джессики я запечатал снова – кончиком того же ножа, раскаленным в жаровне торговца едой: оттиск на воске остался нетронут, а вот содержание записки меня встревожило. Не будет у меня времени измысливать хитроумные рацеи и сложные планы по ниспровержению врагов. Месть придется отыскивать с лету, и пусть за меня говорят мои деянья.
– Пойдем, Ланселот Гоббо, – позвал Шайлок, маня меня из полоски тени у передней стены его дома, где я развалился. – Я иду предоставить ссуду и обеспечить поручительство почтенного Антонио Доннолы, венецианского купца. Пойдем, мальчик, неси мои бумаги. Пойдем поучишься вести дела.
Прямо в гнездо аспидов, из коего я лишь недавно спасся. Что ж, так тому и быть.
Я вышел с Шайлоком на жару, таща резной деревянный ящик, в который были сложены пергаменты, чернила и перья. Как выяснилось, с годами Шайлок подрастерял близкое зрение и читать или писать собственные договоры не мог, поэтому заниматься этим приходилось Джессике дома – либо платить нотарию. Умение читать и писать придавало мне ценности. Я почел за лучшее не ставить его в известность, что на другом краю лагуны, на острове стеклодувов Мурано, уже начали изготовлять небольшие линзы, называемые очками: они покоились в оправе, сидящей на переносице, и могли улучшить зрение, потребное для чтения.
Остров мы пересекли по узкой тропе, вдоль которой дома теснились так близко, что нависали над этим переулком своими дубовыми арками верхних этажей. В переулке было прохладно, и ветерок с Адриатики сдувал всю городскую вонь, поэтому другая, солнечная сторона острова, обращенная к городу, где суетились лодочники и торговцы, положительно оскорбила все мои чувства. К тому ж, обряженный в длинный темный кафтан, я чувствовал, как по всей моей спине цветет и струится пот. От жары и духоты венецианского лета мне хотелось удрать в зеленые холмы Англии, омытые дождями и усеянные овцами. В Венеции хоть лошади не водятся, а нечистоты из жилых домов сливаются в воду и уносятся отливами, поэтому как бы просолен и изгваздан рыбой ни был этот город, он менее зловонен, чем Париж или Лондон в летний день.
Шайлок провел меня по причалу к гондоле и жестом велел сесть напротив себя. Гондольер перевез нас через широкий транчетто к устью Большого канала. Вода была сине-зелена и так прозрачна, словно подсвечивалась снизу. Я различил, как в глубине движется что-то темное – слишком глубоко, не разобрать, что; может, и тень нашей гондолы. Но не успел я осведомиться об этом у гондольера, как Шайлок потребовал моего внимания.
– Ну, – сказал он. – Ты англичанин?
– Так точно, синьор. Родился и вырос в Песьих Муськах, что на реке Уз.
– Понятно. А старик Гоббо, отец твой, – он венецианец?
– Матушка была англичанка. – Была, само собой. Утопилась, когда я был совсем младенцем, но англичанка такая, что куда там Святому Георгию, хотя я счел, что еврею про это лучше не знать: иудейский пантеон в смысле святых весь состоит из всякой сволочи.
– Стало быть, английская еврейка. Та-ак. – Он погладил бороду. – Про людей из Йорка что-нибудь знаешь? Йоркские горожане занимали деньги у евреев, а потом у них случился неурожай, и несчастье это свалили на наших. Заперли всех евреев в тюрьме замка и сожгли заживо.
– А, ну да, только я в тот день болел, если память меня не подводит. Прискорбно. – Я воззрился на дно гондолы с подобающим, как я надеялся, прискорбием.
– Это случилось сто лет назад, – пожал плечами Шайлок. – Нашим не дозволяют владеть собственностью, но нас ненавидят за то, что даем взаймы под проценты, чтоб хоть как-то прокормиться.
– Ну так то ж Йоркшир, край стоеросовых стервецов, нет? Жопа всей Блятьки, по моему мнению. – Песьи Муськи, само собой, располагались ровно посередке всего Йоркшира, поэтому если Йоркшир – жопа Британии, стало быть, я, рожденный и выросший там, – ну, не вполне искренен.
Когда гондольер развернул лодку в устье Большого канала, кишевшего суденышками, что-то ударилось нам в дно, и рулевого сшибло с ног. Он успел уцепиться за весло и за борт не свалился, а когда оправился – стал озираться, что за судно нас эдаким манером оскорбило. Но вокруг никаких других лодок не было.
– Видал? – спросил меня он.
Я пожал плечами.
– Скала?
– В канале нет скал.
– Дельфин? – предположил Шайлок.
– Дельфинов мы все время видим, – ответил гондольер. – Но ни разу не слышал, чтоб дельфин таранил лодку.
– Из всех крупных рыб они самые противные, не так ли, – высказался я с огромным апломбом, проистекающим лишь из бессчетных лет изучения, блядь, всего на свете про этих ебаных рыб. Я твердо знал, что это сделал не дельфин.
– Жиды, – промолвил гондольер и сплюнул в канал, отмахиваясь от наших глупостей.
Вот пожалуйста. Приняли за одного из колена, ни жучиной лапки не пришлось с письки срезать. Когда встретимся с Джессикой лицом к лицу снова, швырну ей это в означенное лицо, так сказать.
– А жид тебе не платит, да? – осведомился Шайлок, очевидно, не так радуясь за то, что меня включили в их племя.
Гондольер вдруг очень сосредоточенно зарулил к мосту Риальто.
– И мои жидовские деньги на рынке как-то не так ходят, да? – Шайлок встал в лодке перед гондольером, стараясь перехватить его взгляд. – Ты предпочтешь, чтобы плату твою, мою жидовскую монету, я отдал нищему на причале, дабы не измарала она твоей христианской руки? Что скажешь?
– Не хотел оскорбить, Шайлок, – пробурчал гондольер, втискивая лодку меж двух причальных шестов. – Вы мой самый верный ездок, синьор.
– Тогда приятного дня, – ответил Шайлок, швырнув медную монету в лодочника и сходя на берег. – Вечером домой мы переберемся как-то иначе.
– А до вечера будем скитаться, – сказал я, выбираясь на причал с деревянным ящиком. – Просто два жида. Вечерние. – Я чувствовал, как на меня накатывает песня. – Вечные вечерние жиды. – Я подавил в себе тягу к рифме. – Развлекаемся, как я и ты. – Ну, почти подавил.
– Не отставай, мальчик, – велел Шайлок.
Я поспешил за ним следом по причалу на оживленную площадь Риальто – опустив голову, скрывая лицо под обвислыми полями желтой шляпы. Человеку, привыкшему внимание к себе привлекать бубенцами и нагло сквернословящей куклой на жезле, сохранять анонимность оказалось трудно. Я не ожидал, до чего трудно. Повсюду крылись ирония и смех, моя святая шутовская обязанность заключалась в том, чтобы тыкать в них пальцем – нет, выгонять их из углов и щекотать, пока не захихикают.
Я догнал Шайлока.
– Как-то вы слишком по-ветхозаветному с лодочником, – сказал я.
Он развернулся ко мне стремительно и принял позу, подобающую нотации. Такое я и раньше видал. Повсюду.
– С тех пор, как нас избрали, Ланселот, страданье – удел нашего народа, но все равно мы должны учиться у пророков. А чему нас может научить история о стычке Моисея с фараоном? Когда Моисей наслал семь казней египетских на египтян? Чему это нас может научить, юный Ланселот?
– Если о казнях говорить, лягушки – не так уж плохо вроде? – Меня растили в монастыре. Заветы я знаю как Старый, так и Новый.
– Нет, урок здесь в том, чтоб не ебать мозги Моисею! – Он похлопал меня по плечу. – Пойдем.
Я вдруг поймал себя на том, что старый еврей мне, пожалуй, нравится. Не по себе мне как-то было от мысли о страданиях, что выпадут на его долю, – и даже, быть может, от моей руки. Держа это в себе, предаю ли я собственное племя?
Шайлока поприветствовал молодой купец в пурпурном шарфе – помахал ему, призывая зайти в галерею, где собралась кучка мужчин.
– Бассанио, – сказал Шайлок. – Приходил ко мне порученцем от Антонио, желавшего занять денег. Ты этого Антонио знаешь, Ланселот?
– О нем – знаю.
– А. Ну да. Так вот знай. Я ненавижу его всем своим существом и подмять его желаю. Тебя это не фраппирует?
– Нет, синьор, – ответил я. – Ибо уверен, он вашему гневу дал повод. – «Происходящий отчасти из того, что он большой гноящийся пиздюк!» – поспешил я не добавлять, дабы не предъявлять собственной значительной предвзятости. И все равно по всему выходило, что мы с Шайлоком на самом деле – братья по оружию, пусть он этого и не знает.
Мы зашли вслед за Бассанио под своды, где Антонио принимал компанию молодых людей. Все они казались слишком высоки или слишком светловолосы для Лоренцо Джессики. Сам купец облачен был гораздо роскошнее своих приспешников, весь в шелках и дамасте, – гораздо роскошнее, на мой вкус, нежели приличествует, если собираешься просить о займе своего врага. Очи я держал долу, а почти все лицо мне скрывали поля шляпы. Если меня разоблачат, сбежать на котурнах я не смогу – не успею удрать от свиты Антонио, но ей-божьи яйца на облачной подстилке, рыбным ножом я искромсаю бедренную артерию Антонио, если меня вдруг завалят, и он сам увидит, как тонкие колготки его испортит жизнь, стекающая ручьями на брусчатку. Но погубить требовалось троих, троим отмстить, поэтому рыбному ножу лучше покоиться в ножнах своих из тряпья, сокрытым в сапожке Джессики, – обувь я тоже у нее позаимствовал. (Да, у меня маленькие ноги. Остальное – миф. А вас умным никто не считает.)
– Антонио, – кивнул купцу Шайлок. – Вы же не занимаете. По крайней мере, я такое слышал, когда вы костерили род моих занятий.
– Взаймы я, Шайлок, денег не беру и не даю, лихвы не одобряя. Но так как в них нуждается мой друг, то правило нарушу я. Уже сказал он, сколько нужно денег?
– Да, знаю: три тысячи дукатов.
– И на три месяца, – вставил Антонио.
– Я и забыл. Да точно, три месяца. Но по Риальто ходят слухи, что ваши средства – на зыбях. Одно судно плывет в Триполи, другое – в Индию, а третье в Мексике, как понял я на бирже, а четвертое держит путь в Англию, и прочие суда по морям разбросаны. А корабли всего лишь доски, моряки всего лишь люди, и есть крысы сухопутные и крысы водяные, воры на суше и воры на море, то бишь пираты, и есть угроза вод, ветров и скал. И я должен нести ваши риски без вознагражденья? А вы перед всем купечеством поносили мой промысел и честный мой барыш, как лихоимство.
– Взимайте сколько пожелаете. Мои суда и состояние все вернутся через два месяца, за месяц до истечения поручительства.
– Три тысячи… Хм. Сумма немала, – произнес Шайлок, задумчиво поглаживая бороду.
– Да не то слово – это ж целая куча больного слона, – прошептал я. – Вы сбрендили?
– Ша, мальчик, – отвечал Шайлок.
– Извините. – Все посмотрели на меня, когда я открыл рот, даже Антонио, и в глазах их никакой искры узнавания не зажглось, да и у меня во взоре он ничего не различил. Взгляд его остановился на бреге моего одеянья, и различил он лишь одно: жид. Недостойный второго взгляда. Моя желтая шляпа начинала мне нравиться.
Шайлок произнес:
– Синьор Антонио, неоднократно меня вы на Риальто попрекали и золотом моим и барышом. Я пожимал плечами терпеливо: терпеть – удел народа моего. Безбожником, собакой обзывали, плевали на еврейский мой кафтан, и все за то, что пользу мне приносит мое добро. – Старик воздел руки, словно бы ему явилось откровение, и продолжил: – Та-ак. Но теперь, как видно, стал я нужен. И что же? Вы приходите ко мне, «Нам надо денег, Шейлок», – говорите. Вы харкали на бороду мою, пинками, как приблудную собаку, с порога гнали – а теперь пришли за деньгами. Не должен ли сказать я: «А разве у собаки деньги есть? Как может пес три тысячи дукатов ссудить?» Иль вместо этого поклон отвесить низенький и, по-холопьи смиренным, слабым шепотком промолвить: «Синьор почтенный, в среду на меня вы плюнули, такого-то числа пинком попотчевали, псом назвали – и вот за все за эти ваши ласки ссужу вам деньги я»?
Пока Шайлок говорил, Антонио пятился, пока его не прижало к стене, как будто старый еврей ссал все это время на его башмаки, а он уворачивался от струи. Теперь же он шагнул вперед.
– Я и теперь готов тебя назвать собакою, и точно так же плюнуть в твое лицо, и дать тебе пинка. Когда взаймы ты дать согласен деньги, так и давай – не как друзьям своим… Нет, как врагу скорее ты деньги дай, чтоб, если в срок тебе он не отдаст, ты мог, не церемонясь, с него взыскать.
Шайлок улыбнулся и помахал рукою, словно весь их диалог не имел никакого значения, а гнев Антонио был комаром, порожденным воображеньем.
– Смотрите, как вспылили! Хочу вам другом быть, снискать приязнь, мой добрый Антонио. – Еще одна улыбка, словно бы ненависть, коя только что так и летала между ними, была всего лишь паром. Я и свой гнев на миг обуздал, ибо очевидно было – хоть и мне одному, – что Шайлок сделку держит твердою рукой. – Я ссужу вам эти ваши три тысячи дукатов на три месяца, и готов забыть, как вы позорили меня, помочь в нужде вам и не взять за то с вас ни гроша. Я говорю по доброте сердечной.
– Что ж, это доброта, – подтвердил Бассанио.
– Да, – сказал Шайлок. – Пойдем к нотариусу. Подпишите заемное письмо. Все бумаги у моего слуги. И упомянем – просто ради шутки, – что в случае просрочки с должника взимается…
– Его елдырь! – вякнул я, сам несколько удивившись от того, что вообще раскрыл рот.
– Минуточку, – произнес Шайлок, воздев палец, дабы отметить место, на коем его прервали. – На пару слов с моим слугою. – Он обхватил меня рукою и отвел в сторонку. – Ты рехнулся? – прошептал он.
– Отпилите ему отросток тупым ножом, чтоб он орал и просил пощады, – сказал я чуточку громче, нежели вежливо предполагал заговорщический тон Шайлока. Тут уже меня ничто не удивляло: коготок увяз…
– Ты, мальчик, отныне будешь молчать и носить мои бумаги, а я, уж позволь, дела вести буду сам.
– Но…
– Я знаю, кто ты, не то, кто ты сказал, – прошептал Шайлок. – Хочешь, могу им об этом сообщить?
– Продолжайте, – поклонился я и отпустил его вести переговоры дальше.
– Ха! – произнес Шайлок, вернувшись к компании. – Мальчонка иногда простак. Держу его из милосердия к его бедному слепому отцу. Итак, Антонио, о чем бишь я – да, деньги даю, беспроцентно, сроком три месяца, и, шутки ради, оговорим-ка в виде неустойки, что, если вы в такой-то срок и там-то такой-то суммы не вернете мне, в условье нашем что-либо нарушив, я… – Шайлок вновь покрутил рукой в воздухе, словно бы наматывая на катушку мысль, парящую пред ним. – …Из какой угодно части тела фунт мяса вправе вырезать у вас. – Улыбка.
Антонио расхохотался, закинув голову.
– Что ж, я не прочь! Под векселем таким я подпишусь и объявлю, что жид безмерно добр.
– Нет! – воскликнул Бассанио. – Я не хочу ручательства такого. Пусть лучше буду прозябать в нужде.
– Не бойся, милый друг, я не просрочу. – Антонио сжал плечо Бассанио, и рука его задержалась там, пока он шептал – но так громко, что и мы слышали: – Двух месяцев не минет, как вернутся мои суда, и будут у меня наличности вдевятеро ценней, чем этот вексель. Там и посмеемся над легкомыслием жида.
– Да, мальчик, – произнес Шайлок. – Что пользы мне от этой неустойки? Людского мяса фунт – от человека! – не столько стоит и не так полезен, как от быка, барана иль козла. Лишь для того ему услугу эту я предложил, чтоб приобресть себе его приязнь. Что скажете, Антонио мой добрый?
– Да, Шайлок, я согласен подписать. Вперед.
Шайлок ухмыльнулся, но тут же напустил на физиономию вид деловой серьезности и потрюхал прочь, Антонио – следом. Свита отлепилась в свой черед от стены, и я поравнялся с самым высоким.
– Скажите, друг, не зовут ли кого-либо из вас, господа, Лоренцо?
– Нет, жид, но Лоренцо – наш друг. Он тебе зачем?
– У меня к нему записка.
– Вечером мы встречаемся у синьоры Вероники. Можешь мне сказать.
– Нет, не могу, – ответил я. – Послание я должен передать только Лоренцо лично.
– Я Грациано, близкий друг Лоренцо. Спроси любого здесь, и все тебе скажут, что мы с ним – как братья.
– Не могу, – упорствовал я.
Грациано нагнулся поближе к моему уху и прошептал:
– Я знаю про Лоренцо и жидовскую дочку.
Я чуть не споткнулся и не сверзился с котурнов.
– Ебать мои чулки, в этом ятом горшке дымящихся ссак, а не городе, хоть что-нибудь можно удержать в секрете?
Джессика будет очень недовольна своим новым рабом.
Явление девятое
Две тысячи девятьсот девяносто девять золотых дукатов
Я пошел за Шайлоком по дорожкам вдоль узких каналов к пристани у площади Святого Марка, где мы сядем на паром домой через транчетто. От нотария мы ушли с подписанным векселем Антонио, и с тех пор Шайлок не произнес ни слова о том, кто я такой на самом деле. Я нес небольшой бочонок вина, и хоть он был не ужасно тяжел, держать равновесие на котурнах Джессики оказалось непросто.
– Так что, – произнес наконец я. – У вас, евреи, стало быть, принято выкусывать у чуваков случайные куски мяса?
– Ты же сам предлагал забрать его мужское естество, Ланселот Гоббо. Ни один мужчина не согласится на такую сделку. Рука, нога, любой кусок мяса на выбор – пожалуйста. Я просто взял из твоего каприза все, что можно было спасти. Удивительно, что Антонио согласился. Нужда его превосходит заботу о приличиях.
– А зачем ему занимать у вас средства?
– Для этого юноши, Бассанио, который попросил меня об этом займе сегодня утром в Риальто. Говорит, что выкупит на них себе невесту – госпожу Порцию Бельмонтскую. И Антонио в этом намерении его поддержал. Каковы резоны Антонио, мне без разницы, да только из-за них я в выигрыше.
– Порцию? Дочь Брабанцио? Да он же один из самых богатых сенаторов Венеции, а Антонио – компаньон его почти во всех их отвратительных замыслах. Он бы ему дал три тысячи дукатов, только попроси.
– Так ты не слышал, значит? Монтрезор умер.
Я намеревался уточнить – когда? как? Но Шайлок поднес к губам палец, призывая к молчанию. Мы дошли до паромной переправы, приспособленной для перевозки узких ручных тележек. Ясно было, что с паромщиком Шайлок не знаком, как с тем гондольером, на которого мы наплевали, пройдя по жаре дальше и сев в эту плоскую помойную лоханку.
Плывя через широкий зеленый канал, я всматривался в воду, не мелькнет ли где черная тень, что я видел в глубине раньше, но там у самой поверхности лишь серебристые рыбки занимались своими рыбьими делами.
Шайлок не раскрывал рта, пока мы не перебрались на другой берег и не вошли в узкий проулок, что вел к морскому берегу Ла Джудекки.
– Так что у тебя за зуб на Антонио, малыш?
– Малыш? Да я выше вас!
– Я заметил, что на тебе сапожки и котурны Джессики, когда мы садились в гондолу.
– Ну, говенная, значит, маскировка. – Одной рукой я поправил на плече бочонок, а другой сорвал с головы дурацкую желтую шляпу и швырнул ее оземь.
Шайлок поставил ящик бумаг и перьев, подобрал ее и снова напялил мне на голову. Затем опять взял ящик и встал, перегораживая проход – переулок был чуть шире человеческих плеч. И воздел на меня матерую бровь.
– Что у тебя против Антонио, я спрашиваю.
– Вопрос неверен, – ответил я. – Это у вас что против Антонио, и как вы намерены это уладить, давая ему взаймы три тысячи дукатов?
– Я твой хозяин, и я не выдал тебя Антонио и его друзьям, – заметил Шайлок.
– Ну а у меня ваше вино и обувь вашей дочки.
– Я человек зажиточный и могу себе позволить новое вино и новую обувь, а вот если ты мне ничего не скажешь, тебе сегодня негде будет ночевать и нечего есть.
– А у меня зато есть целый хогсхед ятого бухла, – ответил я.
– Прекрасно, как сказал портной нищему и голому рыцарю, тело твое. – Он повернулся и зашагал прочь по переулку.
Так вот откуда это выражение пошло? Похоже, мне следовало бы это знать. Шайлок уходил все дальше. Когда он вознамерился уже скрыться за углом, я выпалил:
– Он убил мою жену и пытался убить меня – оставил меня подыхать прикованным в подземелье. Он не знает, что я жив.
Шайлок глянул на меня через плечо.
– Это все Антонио?
– Он и еще двое.
Старик кивнул.
– Пойдем. Вино мое не забудь.
– И вы туда же.
– Мы не говорим «хогсхед», – сказал Шайлок.
– Какая разница?
– Еврей не назовет так бочонок. Не забывай о маскировке.
– Зачем вам рисковать своими дукатами?
– Это не мои дукаты. Заем предоставит мой друг Тубал.
– Но если к делу – что у вас против Антонио?
– Если я тебе скажу просто, что Антонио заслужил мою ненависть, ты успокоишься?
– Не нужно напрягать воображение, чтоб это понять, но за три тысячи дукатов можно и целый хор головорезов нанять, и они с ним разберутся раз и навсегда.
– Антонио ненавидит меня за мою древнюю веру, однако его Папа воюет, чтобы отнять Иерусалим у сарацин. На этих священных войнах он наживается, а мой доход считает грехом. Насмехается надо мной, что беру проценты, однако закон мне запрещает владеть собственностью, с которой можно брать аренду. Смеется надо мной, что я вынужден платить за проезд до Риальто и оттуда, потому что закон разрешает мне жить только на этом острове. Унижает меня за то, что я ношу эту желтую шапку, потому что так гласит закон этого города. Его город, Венеция, который ничего не производит, ничего не растит, кроме соли, ничем не занимается, кроме торговли, и считается чудом света, потому что законы его справедливы для всех. Его Венеция. У которой нет ни царя, ни правителей, а есть республика, город законов, город народа, говорит он. Город, выстроенный на справедливости, говорит! Ну так я этой справедливости добьюсь по закону. Я сделаю так, что Антониева Венеция осудит его, приговорит, заставит пролить в каналы свою кровь за его любимые законы. Я отомщу ему по этому, такому справедливому закону.
Плечи Шайлока вздымались, он сопел от гнева. Меня тоже поколачивали бестолковые ангелы ложного правосудия – и как раба, и как правителя. Я постигал его огнь.
– Есть риск, – сказал я. – А ну как он вернет вам долг в положенное время?
– Стоит любому его судну опоздать – и судьба его в моих руках. Я отмерю мясо его на тех же весах, что воплощают правосудие, как считает Венеция. Б-г позаботится об этом.
– Ну, за эту божью ерунду я б даже бойкой банки жидовской дрочки не поставил, но четыре к одному я – за погубление Антонио.
– Значит, моему плану ты мешать не станешь?
– Ваша месть станет и моею местью, – ответил я. «Если ваша не пойдет прахом – а тогда я вылеплю Антонио свой ад», – подумал я.
– Тогда – домой и выпьем за это, – сказал Шайлок. – Но ни слова Джессике. Она у меня девушка милая и нежная. Ей ни к чему отрава злобных замыслов отца.
– Джессика вытащила меня из моря, спасла меня, – сказал я. – Она у вас – что надо цыпа. Если дело только во мне, она и шепотка недоброго никогда не услышит.
Однако услышит, уже услышала, и я, всего несколько дней как неутопший, теперь разрывался между одной своей верностью и другой.
* * *
– Коварная, двуличная ты гарпия, ты почему мне не сказала? – орал я на нежную Джессику. – Папенька твой сообщил, что Брабанцио сожрали крысы?
– Ты не спрашивал, о трубадур, потерпевший кораблекрушение на пути в Англию, а потому не интересующийся политикой Венеции, – последнюю часть она буквально пропела, чтобы позлить меня еще сильней.
Шайлок ушел к Тубалу убедиться, что сумеет раздобыть у него дукаты для ссуды Антонио, а мы с Джессикой остались в доме одни.
– Это, без сомнения, верное замечание не вернет тебе моего расположенья. – Я б сокрушил ее хилую позицию, явив, что мне известно содержание ее записки Лоренцо, хоть это отчасти подорвало бы и мою надежность.
– Это ты свою работу не сделал, раб.
– Лоренцо при Антонио не было. Или ты предпочла бы, чтоб письмо попало в руки еще какому-нибудь мерзавцу Антонио – в надежде, что дойдет до твоего возлюбленного? Грациано очень хотелось его заполучить, вопиющий он хорек. Да я бы с таким же успехом отдал его старому слепому Гоббо – и пускай кружит с ним по острову целую вечность.
– Ну, значит, тебе придется туда вернуться. Сегодня вечером. Папа с Тубалом отправят сундук с дукатами Антонио. Ты поедешь с ними и доставишь мою записку Лоренцо. И дождешься ответа.
– Сделаю, – ответил я, склонив голову. И ведь сделаю. А оттуда – к себе на старые квартиры, узнать о судьбе Пижона и Харчка. Не могу даже вообразить, как этот здоровый пентюх обходится без меня целый месяц. Правда, у него при себе ничего особо ценного, кроме габаритов и сверхъестественного дара передразнивать, но судьба к тупицам не благоволит, и я беспокоился, как он без всякой защиты бродит по городу, где улицы залиты водой. Плавает он, как камень.
– Скажи-ка мне, – рек я, – а что тебе известно об этой услуге, которую Антонио оказывает другу своему Бассанио? Ту, что потребует от него рисковать собственной жизнью за ссуду? Что-нибудь знаешь?
– О да, Лоренцо мне рассказывал. Похвалялся перед друзьями своими, мол, до того умен, что даму сердца свою окрутил, не рискуя состоянием, как Бассанио. Ты знаешь про состязание за руку Порции и стряпчих?
– Состязание?
Она объяснила мне причудливую лотерею, призом которой Брабанцио назначил свою младшую дочь: три ларца, запечатанные воском, за ними присматривают законники, а три тысячи дукатов – это цена всего-навсего шанса попросить руки этой дамы. Ох, Отелло, ну и разозлил же ты Брабанцио, женившись на Дездемоне. Я-то думал, что убийство меня – предел ненависти Брабанцио к Отелло, но он, очевидно, даже из могилы тянул свои лапы и мучил младшую дочь в наказание старшей.
Шайлок не ведал обстоятельств, предшествовавших тому, что Брабанцио сожрали крысы. Быть может, сердце надорвалось, когда уносил свое ведро раствора. Вопль в ту ночь – там хоть какая-то надежда, что последняя его мысль была обо мне. Теперь же ужас мой обуздан, и вопль его и впрямь казался мне слаще музыки, хотя Брабанцио мог бы орать и подольше. Но если ненависть сенатора прольется на Антонио сейчас – что ж, Судьбы, похоже, оказывают дураку услугу…
Греки верят, что Судьбы – это три сестры: одна – Порядок, она прядет поступательную нить жизни от начала; вторая – Ирония, она путает нить сообразно со своими странными представлениями о равновесии, вроде справедливости – только вусмерть пьяной и с весами, которые выкинули на улицу, поэтому они не сбалансированы; и третья, Неизбежность, – она просто сидит в углу, все примечает и критикует двух первых за то, что они бесстыжие шалавы, и потом чик – и перерезает нить, отчего все злятся, мол, нашла время. Мне кажется, проворный шут, обладающий смекалкой и страстно чем-то неудовлетворенный, с двумя сестрами сразу бы сладил, а там и третья подтянется – и тоже выполнит свою миссию касаемо его врагов. А уж я-то найду, как мне стать Судьбы орудьем.
– Ты о чем это? – спросила Джессика.
– А? – Я не понял, что она по-прежнему тут.
– Что-то нес про то, как завалить каких-то там сестер суровой мудью?
– Я это вслух сказал?
Она кивнула.
– Слушай, а чего ты здесь таишься, аки тать в нощи?
– Я сижу у собственного кухонного стола. Средь бела дня. Окно открыто. Смотри, вон море видно.
– Прекрасно, я просто громко размышлял. Если б тебе доводилось хоть раз мыслить, ты бы сама все поняла, извинилась и ушла.
– Я сделаю так, что ты окажешься у Антонио, Карман, и вот там ты станешь любой частью тела, какой пожелаешь. – Она хихикнула.
ХОР:
И так вот обозленный незамысловатый дурак понял, что это не очень смешно, когда монолог, на который натыкаешься, зайдя случайно, – твой собственный.
– Ради всего святого, заткнись нахуй!
– Я никуда не заходила. Я тут все время сижу.
– Тогда задерни шторы. Может, он уйдет.
ХОР:
И так вот вышло, что шторы на кухне Шайлока задернулись, и многое случиться может в доме, что останется не замеченным никем особо важным.
* * *
По настоянию Джессики Шайлок отправил меня в дом Тубала за час до заката, и там меня встретили два громадных бугая-иудея, одетые в одинаковые кафтаны и такие же желтые шляпы, как у меня. Звали их Хам и Яфет, и евреев крупнее я точно ни разу в жизни не видал.
– Хам, говоришь? И ведь не скажешь, что у наших нет чувства юмора, а? Это от слова «хамон»? Удивительно, что брата твоего не звать Бекон или там Зельц. Ха! – Иногда я развлекаю себя сам.
– Нас назвали в честь сынов Ноя, – промолвил Тот-Который-Должен-Быть-Беконом.
– Разумеется, – подхватил я. – А я о чем? Два таких мясистых парняги, как вы, – и в городе, где со всех сторон вода. Вылитые сыны Ноя.
Они были молоды, бороды только-только, судя по всему, прорезались, поэтому вздор мой они проглотили без дальнейших вопросов. Потому-то мы и отправляем нашу молодежь на войну: прыщавые юнцы, объятые страстью, но лишенные цели, дорубятся до самых скользких разновидностей херни. Из Хама и Яфета в мясорубке войны выйдет отличный фарш. Пока же они сойдут как охранники для золота.
Тубал направил нас к пристани перед своим домом, где ждала широкая бимсом лодка с гребцами на носу и корме. Он был все в том же темном кафтане, но желтую скуфейку свою снял, и на голове его могуче бушевали черные и седые курчавые волосы; прерывала это взрывное буйство лишь сияющая белая проплешинка в середине, точно во тьме глубокой шахты пряталась черепашка-альбинос.
– Эта лодка вас доставит к причалу у дома Антонио, который выходит на Лидо, поэтому в городские каналы заходить вам не придется. Ты, Ланселот, – Шайлок говорит, ты видел людей Антонио. Пускай лодочники пристают, только когда ты их узнаешь и убедишься, что они готовы принять золото. Соскочишь на пристань и удостоверишься, что путь свободен до самой лестницы к Антонио и что сам он дома. Лишь после этого Хам и Яфет выйдут из лодки и внесут сундук в квартиру Антонио. Передашь золото лично Антонио и предложишь задержаться, пока не пересчитает. Затем убедись, что он пометил расписку в получении, и только потом возвращайся. Расписка должна быть подписана, иначе закон не признает сделки.
Тубал вручил Хаму свернутый пергамент, а тот засунул его себе в кафтан.
– Езжайте, езжайте уже, – сказал Тубал. – Вас ждут.
Хам и Яфет с трудом определили тяжелый сундук в лодку, и та немедленно просела под весом золота и двух громадных евреищ.
Перевозчик погреб нас к востоку, вдоль наружного берега, вокруг острова Сан-Джорджо-Маджори (точки над «i» длинного острова Ла Джудекка) и на другую сторону, к устью Большого канала, где даже в сумерках лодки копошились стаей бестолковых уток, дерущихся за корки хлеба, что им бросают. Вода лагуны стала серебристой от заходящего солнца, и вглубь уже было не заглянуть, но какая-то мелкая рыбка выскочила на воздух ярдах в пятидесяти у нас справа по борту, и я успел заметить волну от чего-то очень крупного, что гналось за нею под водой, параллельным с нами курсом, к Арсеналу.
– Тунец, – сказал Хам, перехватив мой взгляд и, вероятно, заподозрив в нем тревогу. – Они заходят иногда в лагуну по вечерам. А может, и дельфин. – Он улыбнулся и хлопнул меня по плечу – утешил. Я ответил ему улыбкой.
Я не считал это ни тунцом, ни дельфином.
– Расслабься, Ланселот, – сказал Яфет. – Угроза нашему заданию не с моря придет, а от таких акул, что ходят по суше, и мы к ним готовы. – Он отвел в сторону полу своего кафтана, и я увидел тяжелую дубовую дубинку, прицепленную к его поясу. Посмотрел на брата его – тот ухмыльнулся, засветив подобный же инструмент.
Я пожал плечами.
– А, скажем, что скажете, просто смеху ради – не дадим-ка мы Антонио золота, а вы вдвоем его удивите, отоварите дубинками в кровавую кашу, может, и кого из приспешников заодно. А потом мы золото отвезем назад к Тубалу, выпьем и хорошенько просмеемся, а?
Ну в самом деле, что проку от парочки огромных евреищ с дубинками, если ими не перемолоть своих врагов в кровавый фарш? Признаю, это будет не то медленное ироничное воздаяние, на которое надеялся Шайлок, но я подумал, что от разочарования своего он отойдет быстро – и лучше справится с гораздо более неприятным сюрпризом, который его поджидает.
– Это будет неправильно, – ответил Яфет.
– Неправильновато, – поправил его я, изображая рукою, как перевешивает одна чаша весов. – Не в камне ж оно высечено, а?
– Вообще-то… – начал Хам.
– Ой, ладно – с вами как в ковчеге плавать, набитом ебаными стряпчими. Хорошо, хорошо, доставим это клятое золото и оставим Антонио неотоваренным.
Перед домом Антонио нас поджидали четверо. Лодочники ткнулись в причал носом, чтобы я соскочил, и тут же оттолкнулись, как и было велено. Я уже приноровился скакать на котурнах, и лишь тот, кто ко мне бы присматривался, мог бы заметить легчайшую ненатуральность моей походки – я все-таки ходил не так проворно, как мог бы на своих нежных ногах. Четверке я кивнул: троих я узнал по Риальто, Грациано был из них самым высоким. Симпатичный – Бассанио, тот, кому предназначалось золото. А двое других – парняги поприземистей, покруглей, запросто могли б оказаться одним человеком, если не братьями-близнецами, и хотя днем одного я уже видел – нипочем бы не сказал, какого именно.
– Лоренцо? – осведомился я у близстоявшего.
– Саларино, – ответил тот.
– Тогда вы Лоренцо? – спросил я у другого.
– Саланио, – ответил другой.
Я перевел взгляд с одного на другого.
– Смеетесь, да?
– Я же сказал тебе, жид, – промолвил Грациано. – С Лоренцо мы встретимся попозже.
– А, ну да, – сказал я. – Я должен проверить, нет ли на лестнице других мерзавцев, а потом вернусь и подам сигнал.
– Верхний этаж. – Грациано ухмыльнулся и показал на подъезд ближайшего здания.
Я ускакал.
– Эй, а кого он имел в виду под другими мерзавцами? – спросил Саланио, хотя, может, и тот, другой, когда я уже входил в дом.
Три этажа я проскочил на счет раз-два, но деревянные котурны так грохотали, что я переместился к краю ступеней и стал посильнее налегать на перила, когда мне остался последний пролет. А потом я услышал голос.
– Не беспокойтесь, Антонио, если ваше поручительство некому станет предъявлять, вы будете от него свободны вне зависимости от ваших активов на судах.
Яго. Тело мое отозвалось дрожью, несмотря на всю мою крепость духа. При виде Антонию я так не реагировал – но он и не казался никогда слишком уж опасен.
– Мы, значит, просто что – прикончим жида? – Антонио, судя по голосу, был шокирован. – Это же все поймут.
– Мы начинаем войну, Антонио. Ее нельзя вести на голом цинизме и выгоде. В какой-то миг неизбежно прольется кровь. И будут убийства.
– Я знаю, я просто думал, что все это будет очень далеко – неприятно, однако вдали, как отголоски слухов.
– Я позабочусь, чтобы ваши руки остались чисты, Антонио.
– Золото прибыло, – произнес хозяин.
Должно быть, он выглянул в окно и увидел нашу лодку.
– Родриго был в Бельмонте, – сказал Яго. – Нерисса говорит, что правильный ларец никак не опознать. За всем наблюдают несколько стряпчих Брабанцио и один сенатор. Соискатели прибывают из многих портов. Князья и герцоги.
– Мы отыщем способ. Госпожа Порция жаждет выйти за Бассанио. А она – дочь своего отца, я не сомневаюсь в ее хитроумии.
– Значит, все дело на вас. Мы с Родриго отправляемся на Корсику после Карнавала на Михайлов день – свергать мавра и Кассио. Когда мы встретимся в следующий раз, я буду генерал, а у вас будет свой сенатор.
Я прислушался к шагам, и паника застыла у меня в гортани, как крик. Почему Яго вселяет такой страх? В жизни у меня все время кишели какие-то негодяи, Яго ничем не черней прочих. Однако же всем корпусом своим я содрогался – то не только нервы разыгрались.
– А вот интересно, Антонио, почему вы сами не женитесь на прекрасной Порции и станете сенатором, а не просто завладеете им?
– Я слишком для нее стар, а кроме того, Бассанио мне дорог. Я не встану на пути у любящих сердец.
– Как благородна и поэтична ваша душа, Антонио, – произнес Яго. – И – без жены, с которой ее можно разделить. Насладимся Вероникой ввечеру?
И тут же – тяжелая поступь сапог по полу, а я скатился с лестницы, через три ступеньки, скользя по перилам, где можно, пока не вылетел, как из катапульты, в дверь, по брусчатке и едва не сковырнулся прямо в лагуну. Два Сала успели меня поймать, каждый за руку.
– Пошли, пошли, все чисто, – крикнул я лодочникам и огромным евреищам. – Скажете Шайлоку, у меня тут еще дела.
Я свинтил с набережной за угол, в проход под названием Фондамента Арсенале и по нему – в город, не успел Яго выйти из дома.
Вперед, на поиски моего великана и обезьянки! Как же радовался я, ожидая их ликующих криков, когда они поймут, что я их спас. Давненько не плескался я в похвалах, пристойных истинному герою, пусть и от обезьяны и огромного слюнявого недоумка. То будет бальзам на мою сильно истерзанную душу.
Явление десятое
Интрига под сводней
– Кошмарное, изворотливое существо этот Карман – негодяй низшего пошиба, вот каков он, – сообщила моя квартирная хозяйка, примерно девятисотлетняя карга с девятью зубами во рту и отвратительный знаток человеческой натуры; дож приставил ее заботиться о заезжих сановниках, которых селили не у него во дворце. Я сам попросился на отдельную квартиру после того, как Пижон укусил жену сенатора, а Харчок забрел в Собор Святого Марка по соседству sans штанов во время торжественной мессы, и его огромный уд раскачивался в такт чадящему кадилу епископа. – Горластый сквернослов он был, вольнодумец и развратник, – продолжала меж тем карга.
– Вот оно что, – ответил я как мог учтиво. – А я слыхал, что в своей родной стране он был премного любим, и дети слагали песни о его доброте.
– Херня это. «Король ятой Британии или Франции», говорил. Врал, мерзавец. Но дожу нравился, бог весть почему, поэтому пришлось смириться. Но тебе я скажу, что думаю: я вот как прикидываю – в трико этом своем серебро-с-чернью, с этим своим гульфиком агромадным, я так прикидываю, извращенец этот мелкий был, вот что. Никогда с девчонкой его не видала, даже к синьоре Веронике не ходил, как другие мужчины с его средствами, а уж без «трахни то» да «впендюрь сё» и двух слов связать не мог. Я так прикидываю, он окрестных котов по ночам сношал.
– Быть может, он хранил верность своей возлюбленной госпоже, – сказал я.
– Да ветреник он, что твой бздох на горячей сковородке. Взял и сбег как-то раз, оставил своего придурка здоровенного совсем одного, а тот уж так убивался, так убивался. Когда дурачок-то этот мелкий удрал, по три-четыре раза на дню к моей двери приходил, его искал, да все просил титьки ему показать, только потом восвояси уходил. Я ему засвечивала, конечно, чисто из христианского милосердия, ну и чтоб ушел – пойдет, на дворе себя за отросток подергает, а через час опять на пороге отирается. Знаешь, женщине моих лет столько внимания обычно уже не перепадает. Ценила я его, что тут говорить. Мальчонка-то тупой, как чертова дверная ручка, а на самом деле – ягненочек большой да тупенький. Неделю так ко мне хаживал, пока не явились за ним да не забрали.
– Явились? Кто? Люди дожа? Солдаты?
– Да не, дож злодея мелкого бросил, что шипастую какашку, как только королева Британии зачахла. Купцы какие-то пришли. В шелках все тонких. Молодые господа, втроем были, два кругленьких да обтерханных, а один высокий весь, гладкий такой. Сказали, что мелкий большому билет взял до Марселя, там, дескать, и встретятся.
– Но ушел с ними он по доброй воле?
– Довольный весь был, как рыба в воде, все твердил, что лепшего кореша своего скоро увидит, Кармана тоись, а обезьянка на плече у него все верещала.
– А вещи дурака в комнате его остались?
– Не, купцы все с собой унесли, сказали – в Марсель отправят, с тупицей.
– Благодарю вас, синьора. Вы оказали помощь моему господину, который дурака разыскивает.
– Вам, жидам на Ла Джудекке в роскоши-то, и во сне не примстится, с какой швалью нам тут, в настоящей Венеции, мириться приходится.
– А сами вы на Ла Джудекке небось не были, а?
– Христианка я, как полагается, – ответила она, как будто се и был ответ. – Только слыхала я, вы там в деньгах своих катаетесь, как сыр в масле, и хохочете притом, как полоумные. И еще мне говорили, что ни крошки доброй пармской ветчины на всем острове там днем с огнем не сыщешь.
– Ну, про ветчину, пожалуй, правда. – Я бросил ей монетку. – Это от мелкого дурака. Вам за хлопоты.
И я пошел прочь.
– Но это ж золотой дукат, – сказала она мне вслед.
– Вестимо.
– Я столько и за два месяца не заработаю.
– Быть может, вы недооценивали этого Кармана.
Монету она сунула куда-то себе в юбки, после чего нырнула обратно во дворик и закрыла тяжелую калитку, пока никто не заметил, как блеснуло ее золото. (Я вор вышколенный. Не стоит ожидать, что я поплыву в лодке, полной золота, и оставлю ее непощипанной. Один дукат. Что такое один дукат?)
Неужели они убили Харчка и Пижона? Наверняка ж, утопи они их, старуха бы об этом прослышала. Тьма уже сгустилась, ночь безветренная, и Венеция, казалось, обернулась мощенной черным стеклом; случайный фонарь, факел или свеча отражались в каналах дальними окнами в преисподнюю, а месяц отбрасывал на воду серебряные серпы – там, где мог проскользнуть между зданий.
Я пробирался по булыжным дорожкам и узким мостикам от своей прежней квартиры на Большом канале, затем – по широкому променаду, шедшему вдоль него, мимо дворцов и закрытых будок Риальто, к Веронике. Ее заведение располагалось у канала поуже, на открытой рыночной площади. Синьора была куртизанкой высочайшего разбора – флорентийка, говорили, развлекает церковную и торговую знать на роскошных верхних этажах пятиэтажного особняка. Три нижних отведены были под обычный дом терпимости с роскошными портьерами, но хаживало туда богатое купечество и политическое сословие, морщившее носы от трепаных уличных прошмандовок по пути к младшим сестрам этих битых блядей, которые будут окучивать их отростки. Здесь Лоренцо Джессики должен был встретиться с друзьями из свиты Антонио.
Под мавританской аркой входа расположилась молодая рабочая блондинка, платье кроваво-красного шелка спущено до бедер, соски нарумянены и стоят по стойке «смирно», ласкаемые прохладой, коей я не ощущал в душном ночном воздухе. Лишь в Венеции бляди могут носить шелка – ткань довольно редкую, на других территориях – по карману лишь особам августейшим.
– Трахни девственницу, пять шиллингов. За шесть отправлю за край света, – привычно окликнула она, скучая. Арка освещалась двумя масляными факелами, но девушка помахивала еще и небольшим фонарем, как будто, чтоб отыскать ее, гондолам придется хитро рулить через ночь. – Эй, прохожий. Жидов обслуживать мне не полагается, только ночь у нас спокойная, поэтому за пять шиллингов я тебя стоймя за углом отоварю.
– По цене девственницы?
– А чего не? Сегодня за ночь уж три раза в девицах побывала.
– Ну да, старайтесь хорошенько. Лоренцо знаете? – спросил я. – Из людей Антонио Доннолы?
– Лоренцо? Низенький такой, черная бородка клинышком? Годный он, но на трах обычно шиллинга-другого не хватает, поэтому только выпить заходит. Ну да, сейчас он как раз внутри, с дружочками своими, только тебе туда в такой желтой шляпе нельзя.
– Вызовете его мне?
– Сколько дашь?
У меня от денег, выклянченных у Джессики на хлеб, осталось всего два пенни. Я протянул ей медяшки, снял шляпу и поклонился.
– Скажите ему, послание от Джессики, если будете так добры, моя госпожа.
– Буду, наверно. – Он взяла монетки и с расторопностью фокусника заставила их исчезнуть. – А ты, знаешь, не так-то плох. Бороду бы постричь да накормить тебя пару раз – и я б с тобой попробовала.
– За пять шиллингов, разумеется? – уточнил я с улыбкой.
– Ну так я ж тут не из ятой милости стою, любовничек?
– Польщен уж тем, что принят к рассмотренью, – сказал я. Еще поклон.
– Фонарь посторожи. Сейчас вернусь. И клиентов мне смотри не распугай. А если отсосешь кому в переулке, бери три шиллинга, половину мне.
– Прекрасное предложение от прекраснейшей дамы.
Она подмигнула мне, поставила фонарь на ступеньку, сделала пируэт и скрылась за двойной внутренней дверью, глубоко тронутая моим обхожденьем. Как я, бывало, говаривал Харчку:
– Относись к бляди как к даме, а к даме – как к бляди, и даже такой неуклюжий обалдуй, как ты, поплывет по скользким морям страсти.
– Так их можно будет в лодке имать, да, Карман? – уточнял олух.
– Ну, в лодке тоже получится, – отвечал я. Неизменно терпеливый наставник подающего надежды ученика.
– Но не в попу? – уточнял далее Харчок.
– Нет, не в попу, в попу – никогда, конномудный ты простак. Этой штуковиной твоей и угробить кого-нибудь недолго. Только не в попу!
– Изи-ни, – говорил обычно он и повторял в точности моим голосом: – Только не в попу! – От привычки передразнивать я отучал его колоченьем по огромной пустой башке своим шутовским жезлом.
Прождав, похоже, достаточно времени, я запихнул шляпу себе в кафтан, взял фонарь и пошел за шлюхой в бордель. За дверью дорогу мне преградила крупная рука, притороченная к не менее крупному и крепкому бандиту.
– Она фонарь забыла, – сказал я, покачивая огоньком. – Э-э, ее…
– Милость, – сообщил бандит.
– Ее милость? Правда? Да это просто шалавый шлюз акульего эякулята, – не поверил я.
– Сегодня дверь обслуживает Милость, – сказал Бандит.
– А, ну да, Милость, – исправился я. – Я про то же. Она попросила фонарь ей принести.
– Ну иди, – ответил бандит, очевидно избранный на эту должность скорее за размеры, чем за умение вести допрос. И где были все эти дрянские бандиты-охранники, когда я плел свои интриги при дворах и в замках?
– Спасибки, – молвил я, обруливая его прямиком в вакханалию купцов и курв, в муках дебоша распростершихся на подушках и диванах по всем главным залам заведения и даже на громадной мраморной лестнице. Лоренцо я нашел в гостиной на втором этаже – он стоял у окна, а Антонио и двое его приятелей развалились на широкой софе: их обслуживало трио блядей, чьи головы подскакивали у их животов, как поплавки сетей в морских зыбях. Два купца помоложе – Грациано с одной стороны и Бассанио посередке – совершенно забылись в наслажденье, головы запрокинуты, глаза закрыты, руки на спинке, в кубках плещется вино. Девушки трудились, Грациано своей ритмично подмахивал, а вот Антонио – ах, Антонио отнюдь не уплыл никуда по волнам удовольствия: взглядом он упирался в Бассанио, словно отведет взор – и связь оборвется. Левая рука его была прижата к груди молодого человека, правой он вцепился в кубок с вином, как в кузнечный молот. Над ним трудилась-то явно только рыжая работница, но всю свою страсть Антонио сосредоточил на Бассанио.
Ятая очевидность действа была до крайности смутительна. Как же я мог этого не замечать? Ну конечно же. Богатый неженатый мужчина постоянно водится с компанией юных протеже мужского же пола, которые в делах ему отнюдь не помощники, – само собой, он патикус! Почему он не затащит кого-нибудь из них к себе в квартиру да не отымеет его там до тьмы в глазах, меня бежало, но странны позывы сердца. Трагедия вообще-то, что он вынужден покупать мальчику невесту, а не брать ее самому, тем самым явив свои вкусы всей Венеции. Ну, а если выяснится, что он отпетый мерзавец, о явлении половых его предпочтений можно уже будет не беспокоиться. Готов поспорить, когда один очень сердитый еврей перед судом отрежет от него кусок мяса, никакая романтика мужику в голову уже не полезет.
Лоренцо заметил, как я наблюдаю за его наставником, и отошел от окна – надо думать, галантно спасти своим друзьям отсосы, – но тут я вынул из кармана пергамент и повернул к свету так, чтобы он разглядел менору на печати.
– От Джессики, – сказал я.
Он шагнул ко мне, повернувшись к друзьям спиной, и выхватил записку у меня из пальцев.
– Она велела мне не уходить, пока не дождусь ответа. Я буду внизу, у моста слева от входа. – И я посмотрел на него свысока – есть надежда, что надменно. Уверенности в этом у меня не было – нечасто мне доводилось поглядывать на кого-то свысока, однако на котурнах я был почти на целую голову выше Лоренцо, поэтому пережитым насладился вполне. Лоренцо смазливый был негодник – бородка аккуратно подстриженным клинышком, плечи широкие, но я, даже в своих обычных башмаках, был ниже его ростом всего на ладонь. Увижу Джессику – надо будет подразнить ее сим немилосердно. Ее карманный купчишка. Ха!
– Стало быть, снаружи, – сказал я, когда он вскрыл печать. Я повернулся и тут же заметил Милость – ее перехватила парочка древних похотливцев, и теперь они ее лапали, словно мартышки-паралитики. Понятно, отчего она не вернулась с Лоренцо. Я поймал ее взгляд и убедился, что она видит, как я поставил фонарь ее на стол, а после выбрался из борделя и отошел влево, к каменному мосту через узкий канал, лежавшему почти целиком в тени. Огни публичного дома и окон выше бросали сюда ровно столько света, что я различал пристань, врезанную обок в камень, и одну ступеньку к ней: гондолы здесь могли грузить и выгружать добро. В темноте пристани под мостом служили отличными альковами для заговоров.
Мгновение спустя под мавританской аркой борделя возник Лоренцо. Я свистнул, помахал, когда он меня заметил, и он быстро пересек дворик и спустился ко мне на пристань.
– Тебе можно доверять? – спросил он.
– Она же мне дала записку, нет?
– Но тебе неведомо ее содержимое. – Пергамент он держал в руке и помахивал им у меня перед носом.
– Вы собираетесь вдвоем сбежать, прихватив сундук папашиного золота и драгоценностей?
Его как громом поразило, но он умудрился кивнуть.
– Тогда ответ писать не стану. Передай Джессике, что в ночь Карнавала на Михайлов день я приду к ней. Отца ее вечером не будет дома – он ужинает у Антонио, об этом уже уговорились. В лагуне будет много лодок, сотни, и все люди в костюмах, поэтому в Ла Джудекке никто ничего не сообразит. Передай, чтобы подготовила все, что ей понадобится, и переоденется в мальчика. Так нам будет легче в пути. Я договорился, чтобы нас перевезли на Кипр, и судно отойдет с утренним приливом.
– Все это я ей передам, но сперва – одолженье.
– Ты слуга Джессики и делаешь, что тебе велят.
– Значит, Антонио в курсе, что вы сбегаете с дочкой Шайлока? Или мне ему сказать?
– Скажи. Он только поздравит меня с умным ходом.
– А Шайлок знает?
– Ты меня шантажируешь?
– Ну еще бы. Не зевайте, Лоренцо. Мы никогда никакой пристойной аферы не замутим, если мне придется аннотировать весь процесс.
Я определил в потемках, что он хмурится, даже под этим дробным светом луны.
– Чего тебе нужно?
– Перемолвиться словом с Бассанио – сейчас же, здесь, втайне, и мне нужно, чтоб вы подкрепили это мое приглашение. От этого только ему дальнейшая польза будет – ну и некоторая мне.
– Не могу обещать, что он согласится. С какой стати ему тебе доверять? Ты ж жид, нет?
– Как и ваша Джессика. Подите скажите ему, что встретили человека, который ему скажет, какой ларец подарит ему даму сердца.
– Про ларцы мне известно, – промолвил Лоренцо. – А ты чепуху какую-то мелешь. Я говорил ему, чтоб искал себе другую богатую девушку. – Лоренцо, очевидно, не взяли во внутренний круг Антонио, где тот плел с Яго заговоры похлеще. Про Харчка и Пижона он, может, и вообще не знает.
– Передайте Бассанио, – повторил я. – Он захочет меня увидеть. Я подожду его здесь.
– Значит, Джессике ты все скажешь, а Шайлоку ни слова? – уточнил Лоренцо, сунув руку себе в дублет и слегка вытянув ее так, чтоб у меня не осталось сомнений: у него там кинжал. Очевидно, как и для большинства купцов, которых я встречал в Венеции, для Лоренцо закон был необходимым ограничением, споспешествующим торговле, а за ее пределами в том, что касалось оружия или чести, применялся только к грузчикам в порту или торговцам на улице.
– Ни слова Шайлоку, – подтвердил я.
Лоренцо взошел по ступенькам во дворик, пересек его и скрылся в борделе, бросая на ходу взгляды через плечо туда, где остался я. Точно забыл что-то. Так оно и было – доставая кинжал, он обронил записку Джессики, очевидно, полагая, что сунул ее в дублет. Я подобрал ее с брусчатки – и тут меня врасплох застал гондольер, выплывший на своем суденышке из-под моста. Фонарь на носу гондолы распылял оранжевый шар света вокруг нее. Я кивнул лодочнику, он – мне.
– Buona sera, signor, – сказал он, улыбнувшись от того, что я вздрогнул.
– Buona sera, – ответил я, вытаскивая из кафтана шляпу и кланяясь. Увидев желтую шляпу, лодочник уронил улыбку с уст своих, и я сунул шляпу обратно. – Тебе разве песняка давить не полагается? – спросил я. – Крадешься по каналам, как жулик какой-то, коварная ты судовая крыса! Грызун ползучий!
– Жид! – рявкнул гондольер.
– Это даже не оскорбление – это констатация того, что у тебя перед носом, хуевеслая гребодрочка!
Я вообще не слышал, как он подплывает, хотя до Большого канала, откуда он явно свернул, было ярдов сто. Город вод этой ночью мог напугать до попятного.
– Ты спрашивал меня? – раздался у меня из-за спины голос. Я развернулся – и чуть не сверзился с котурнов, пришлось даже ухватиться за лепнину снизу моста, чтобы не рухнуть в канал. На брусчатке, наверху лестницы стоял Бассанио.
– А, ну да, – сказал я. Либо я глохну, либо этих венецианских рыбобздохов учат подкрадываться с детства.
– Я тебя знаю, – сказал он. – Ты тот мелкий жиденыш, что сегодня привозил золото Антонио.
– Мелковатый, – поправил его я. – Я там был с двумя громаднейшими, блядь, евреищами, поэтому надо признать, что по размерам я несколько выше среднего. – Толку-то скакать на ходулях по всей Венеции, если тебя все равно считают крохотулей.
– Лоренцо мне сказал, тебе что-то известно о ларцах в Бельмонте?
– Я знаю – вы гоняетесь за рукою Порции, а средств у вас лишь на один бросок костей.
– Это не секрет, – кивнул Бассанио. – Лоренцо говорил, у тебя есть способ добиться преимущества.
– Есть, – ответил я.
– И какова будет твоя за него цена? Ты уже знаешь, что под жизнь моего друга с риском заняты три тысячи дукатов.
– А, но как только прекрасная Порция будет ваша вместе со всем своим приданым, дукаты эти превратятся в дождевую каплю в ливне богатств, разве нет? Только тогда взыщу расплаты я.
– Расплаты в виде?
– Тысячи дукатов.
– Очень дорого – тысяча дукатов.
– Не так уж дорого, если взять как наживку и поймать на них сотню тысяч и такую красотку, как Порция, чья ценность мерится не золотом.
– Да, тогда немного, – согласился он. – Как ты сообщишь мне это преимущество?
– Ларцы запечатаны воском, и за ними следят сенаторовы стряпчие, верно?
– Так и есть.
– Вы сами их видели?
– У меня есть товарищ, которому служанка Порции шепнула: стоят они на высокой веранде, коя запирается на ночь, с рассвета до сумерек, когда б ни отпиралась на веранду дверь. Следят за ними стряпчие Брабанцио – они подтверждают, что печати не тронуты, и они же запечатают ларец вновь, если соискатель выберет не тот. Я прямо не знаю, что и делать. Князь Марокканский совершит свою попытку в среду, а мой черед настанет лишь назавтра после него, и если выберет он верно…
– Успокойтесь, добрый Бассанио, – сказал я. – Не выберет он верно, ибо верный выбор ему не представится. Я послежу за этим.
– Как?
Я показал ему записку, оброненную Лоренцо.
– Мне это дали запечатанным, чтобы вручить Лоренцо; уверен, он засвидетельствует мою порядочность.
– Он и впрямь сказал, что тебе можно доверять.
– Мне можно доверять, если о цене сговоримся, – поправил его я. – А цена будет – тысяча дукатов после того, как вы женитесь на Порции и вступите во владенье ее состоянием.
– Уговорились. Как ты это сделаешь?
И вот – канат, по которому мне предстоит пройти, явить свои особые таланты, что я приобрел, и не выдать при сем столько, что, дойди оно до Антонио, тот заподозрит: королевский шут вполне себе еще брыкается. Хвалился ль я Антонио, что учился срезать кошельки и взламывать дома? А также подделывать что ни возьми – это меня учили так монашки в Песьих Муськах, чтобы я рукописи переписывал? Не помню. Может, пил бы меньше, пока ошивался в сем тонущем городе…
Я запросто мог сказать: «Перемахну через стены, заберусь на веранду, срежу печати, разберусь с содержимым и доложу тебе, какой ларец выбирать». Что на самом деле я и намеревался выполнить, но тут потребуется разгласить некоторые тонкости весьма маловероятного для венецианского еврея прошлого, поэтому я выбрал более прямое объяснение.
– Обезьянки, – сказал я.
– Обезьянки? – повторил он.
– Вы ж наверняка видали вороватых обезьянок Ла Джудекки – ну или, по крайней мере, слыхали о них? Мы, евреи, тренируем их со времен царя Давида. Как еще, по-вашему, нам достичь такого благосостояния?
– Обезьянки? – повторил Бассанио, как деревенский дурачок, у коего в репертуаре всего одно слово.
– Синьор, говорю вам как на духу – я всю свою жизнь натаскиваю вороватых обезьянок и прекрасно знаю: они с поставленной задачей справятся. Подымутся на веранду, бритвами в своих умненьких обезьяньих лапках вскроют печати на ларцах, потом снова все запечатают так, что комар носа не подточит, и доложат мне о содержимом ларцов. А я уже передам вам.
– Как?
– Я ж вам, блить, только что сказал, фалалей: они перелезут через ятую стенку…
– Нет, как доложат?
Ети-ить. Про это я не додумал.
– Иврит, – пояснил я.
– Ваши вороватые обезьянки говорят на иврите?
– Нет, конечно. Но, видите ли, еврейский язык в письменном его виде первоначально разработали на основе отпечатков обезьяньих лап. Весь алфавит так можно напечатать – обмакивая их лапы в чернила. Так они и докладывают. Так оно всегда было. Вы б видели внутренние стены Ла Джудекки – сплошь исписаны обезьяньими непристойностями на иврите. – Я примолк, запыхавшись от этой белиберды, и снова протянул ему записку Джессики, показывая на печать с оттиском меноры. – Видите – четыре пальца с каждой стороны и обезьяний большой палец сбоку.
– Это я вижу, – отвечал симпатичный, однако глубоко неумный юный купец. – Пусть будет так. Тебя как зовут?
– Ланселот, – сказал я, протягивая руку. – Ланселот Гоббо.
– Тысяча дукатов, Ланселот Гоббо.
– Сообщение вы получите перед тем, как отправляться в Бельмонт, и в нем – известие, в каком из ларцов портрет госпожи.
– Я буду у Антонио.
– И вот еще что, Бассанио, раз уж теперь мы компаньоны. Мне требуются кое-какие сведения.
– Я тебе сказал все, что мне известно о ларцах. Я знаю, что Порции не безразличен, чего еще…
Я воздел руку, чтоб его заткнуть.
– Месяц назад трое ваших друзей были на квартире у английского дурака и забрали оттуда здоровенного простака и его обезьянку. Вам об этом что-нибудь известно?
– Вестимо, я сам отправил Грациано и двух Салов привести великана и его зверька. Их посадили на судно до Марселя. Билет был куплен в грузовой трюм.
– И ваши друзья это выполнили? Самородок покинул Венецию в целости и сохранности?
– Ну, да – покинуть-то он ее покинул. Только судно было то самое.
– Судно было что самое?
– То самое, что в прошлом месяце у Курцолы захватили генуэзцы. Все пассажиры теперь у них в тюрьме, ждут выкупа. Об этом все Риальто говорит. На борту был один видный венецианский купец вместе с другими пассажирами.
– Так великан сейчас – в генуэзской тюрьме?
– Его внесли в выкупной список, который прибыл с вестью о захвате всего несколько дней назад.
– Ебать мои чулки! – сказал я.
Бассанио оставил меня на пристани – клясть ночь, по-прежнему сжимая в кулаке записку Джессики.
Явление одиннадцатое
Сирена восходит
ХОР:
– Ебать мои чулки, у меня нет гондолы, – сообщил я ночной тьме. Да и денег даже заплатить паромщику, чтобы вернуться на Ла Джудекку. Я надеялся истратить дукат, стыренный из сундука Тубала, на еду и прочие расходы, но в припадке ятой ятромозгой глупости отдал его хозяйке – поправить репутацию несчастного, неправедно оклеветанного дурака.
Бедный шут. Несчастный дурак с разбитым сердцем. Паденье из королей да в нищие – лишь мягкий кувырок в сравненье с утратой моей любви. Теперь что, раз у меня нет ни пенни, и причина жить и мстить у меня увянут?
Вот уж дудки! За грязные делишки под заказ монету мне мог бы спроворить Бассанио. Я поднялся по ступеням от причала и пересек дворик к арке, под коей Милости еще только предстояло появиться вновь. Кивнул бандиту за дверью – мы ж теперь дружбаны не разлей вода – и внутри тут же засек Бассанио: он собрал вокруг себя компанию приятелей, Лоренцо и два Сала среди них.
– Бассанио на пару слов нужен, – сказал я привратнику.
Но не успел я и в залу войти, как Саларино – а то и Саланио, в общем, кто-то из этих двух жирных ебучек – громыхнул:
– Ну что, Лоренцо, значит, на Михайлов день мы с тобой увидимся в последний раз? На Кипр поедешь полужидят своих зачинать?
– Не-е, я наслажусь ее жидовским приятствием и состоянием ее папаши, а в ваше общество вернусь, не минет и двух недель.
– Вы ее видали? – осведомился у общества Бассанио. – Она лишь рожденьем не вышла, а так Лоренцова Джессика – сама по себе сокровище. И общим очерком, и фигурой годна, как любая венецианка.
– Она – как рыба-меч, блистательно сверкающая на конце рыболовного уда, – сказал Лоренцо, плеща вином из кубка, ибо в тот миг показывал рукою в общем направлении, по его мысли, моря. – Дорожить ею нужно лишь до того, как ею насладились, а потом выбросить в море снова, лишь клюв да кости. А состояние, с коим я останусь, позволит мне раздобыть себе жену должного христианского происхожденья – да и сотню блядей в придачу. – Лоренцо вновь поднял кубок, чествуя собственное везенье, – и тут заметил у дверей меня.
– Бассанио, похоже, занят, – сообщил я привратнику. Быть может, раздобуду себе на паром иным способом. Я крутнулся на одной ноге – этот маневр на котурнах Джессики производить гораздо легче – и направился вон. Протрусил по дворику как мог быстро на своих ходулях, и деревяшки звонко отщелкивали по брусчатке ритм, эхом отдававшийся от стен.
На полпути к мосту я услышал за спиной чьи-то тяжелые шаги. Глянув через плечо, увидел, что за мной бегут Лоренцо и один из дородных Салов. По привычке рука моя потянулась к метательным кинжалам на копчике, но увы – тех там не было. Я проклял пожранную крысами душу Брабанцио еще разок.
На котурнах я был достаточно проворен, но удрать от двух плутов все ж не вышло. У самых арок моста они подхватили меня под руки, и земля ушла из-под моих ног. Сал швырнул меня о балюстраду. На вид-то я, может, и стал повыше, но щуплость моя никуда не делась – я по-прежнему весил вполовину меньше плотного венецианца, который меня скрутил.
– Что ты успел услышать, жид? – спросил Лоренцо.
– Вы как-то превозносили красоту Джессики, сравнивая ее с меч-рыбой, – или еще какую-то белиберду.
– Лжешь, – сказал Лоренцо. Посмотрел на своего друга. – Подержи-ка его, Саланио.
– Ну, хорошо, хоть это мы выяснили, – произнес я, имея в виду, что приятно знать, кто из Салов на меня напал. Быть может, за меня Бассанио вступится – я ж единственный истинный повелитель воображаемых еврейских вороватых обезьян, которые обеспечат ему помолвку. Я огляделся, но из борделя помочь мне больше никого не выходило. Никого оттуда не выходило вообще.
Саланио вцепился одной своей ручищей мне в горло и перегнул через каменные перила моста, а другой поднес к моей щеке боевой кинжал.
– Вам не положено носить оружие, – выдавил я.
– Однако все мы его носим, – ответил Саланио.
– Джессика не должна знать о моем плане, – сказал Лоренцо своего жирному дружку.
– Так и не узнает, – сказал Саланио. – Умри, еврей! – Он чуть ослабил хватку у меня на горле, чтоб отвести для удара руку, и сунул мне в грудь кинжал. Поперек ребер моих полыхнуло пламенем, но толстый кафтан меня спас. Котурны делали меня выше, и кафтан точно так же добавлял мне стати, к тому же Джессика подложила мне плечи, чтоб лучше сидел. Саланио поэтому убил лишь мою желтую шляпу, упрятанную за пазуху, и лишь скользом задел ребра. Однако я завопил, точно меня и впрямь зарезали, и согнулся пополам, как бы ловя свои вываливающиеся кишки. Мерзавцы отступили на шаг, любуясь своим смертоубийством, – и тут я подпрыгнул, сделал обратное сальто над перилами моста и ногами вперед рухнул в черную воду канала.
Та еще была тепла от летней жары, да и не слишком глубоко там оказалось, но я знал, что, если вынырну прямо под мостом – наверняка вновь попаду в руки своих врагов и те нанесут мне свой удар милосердия. В обстоятельствах получше я плаваю хорошо – настоятельница Песьих Мусек мать Базиль неплохо меня выдрессировала: швыряла меня в реку Уз еженедельно, дабы удостовериться, что меня не постигнет та же судьба, что и мою несчастную матушку, в означенной реке утопившуюся.
Я забил ногами, чтобы оторваться от дна и поплыть под водой – достаточно далеко, я надеялся, где можно будет вынырнуть у какой-нибудь каменной стены канала, отдышаться и сбежать. Но даже бия ногами, я не двигался с места. Котурны прочно застряли в донном иле. Едва я пытался приподнять одну ногу, как другая уходила глубже в грязь, а громадный мой кафтан, задравшийся на голову, когда я нырнул, теперь промок насквозь и мешал шевелить руками. Я нагнулся и вцепился в ремешки, удерживавшие котурны на сапожках Джессики, но те затянули туго, и грудь мне уже сдавило – она старалась набрать воздуху, которого здесь не было. Может, удастся вытянуть ноги из сапожек? Я опять задергал ногами, а горло мне уже стиснуло паникой и три раза меня всего скрутило быстрыми судорогами. Изо рта выскочило несколько пузырьков, но усилием воли я заставил себя не вдыхать – уж лучше самому не всасывать свой рок. Силы в членах моих все равно таяли, и я уже чувствовал, как разум мой смыкается наподобие зрака. Где-то над водой я успел заметить одинокий факел или лампу – лишь дрожкую оранжевую точку. Но и она погасла. Я лишился чувств.
И тут в бока мои впились когти, и последний воздух жизни, соплей тянувшийся у меня вверх изо рта, взорвался воплем. Я в воде точно весь вспыхнул, бока мне ободрало болью – и я сдвинулся с места. Меня тащило с такой скоростью под водой, что уши закладывало. «В Преисподнюю», – было моей последней мыслью, когда вопль мой захлебнулся безвоздушным вяком, и тут меня катапультировало вон из воды и прибило к каменной стене, по которой я и съехал вниз, растекшись человечьей лужицей на площадке под мостом. Почти в пятидесяти ярдах от того места, где меня зарезали.
Хватая ртом воздух – он жег меня, как ледяная вода в брюхе перегревшегося на солнце моряка, – я ощущал, как все члены мои обволакивает приятным дурманом, едва ль не пьяной эйфорией. До меня доносились голоса – словно дальние отзвуки эхо, – и я поглядел вдоль канала. На горбу моста стоял Саланио, он кричал Лоренцо на пристань:
– Ты его видишь?
– Нет.
– За пузырями следи. Там пузыри должны быть, если он утоп.
У меня на глазах черное зеркало канала вдруг пошло рябью – волну гнало нечто, перемещавшееся под самой поверхностью, что-то крупное, быстрое и очень в себе уверенное. Никаких бурлений, никакой кильватерной струи – лишь неотразимая стрела воды, за которой разбегались лучи волн и оставались плескаться о стены канала. Я улыбнулся, голова моя сама собой поникла, и я начал куда-то отплывать. Такую ленивую немоту я ощущал и раньше, в темнице, когда когти ее впивались мне в ляжки.
И тут что-то вырвалось из-под воды прямо под мостом – воронкой, огромным фонтаном, какой вздымается, если с высокой кормы сбросить в воду полную бочку. Такое впечатление, что все море вдруг решило оторваться от ложа своего. Перед моими глазами промелькнул лишь мазок серебристо-черного и мокрого движенья – и Лоренцо тут же пропал с пристани, а канал уже успокаивался на том месте, где родилось и куда возвратилось насилие.
– Лоренцо, – позвал Саланио. – Лоренцо! – Он перегнулся за перила как мог дальше, но друга своего разглядеть никак не мог. Сбежал вниз по мосту, обогнул выступ перил и выскочил к причалу для гондол. – Лоренцо?
Он заметил, что вода у пристани беспокойна, – вообще-то и слышал тоже, но все произошло так быстро, что он ничего не увидел. Так быстро, что Лоренцо даже не успел закричать.
Саланио опустился на колени и вгляделся в темную воду.
Лицо его оказалось всего в футе над поверхностью, когда из канала стремительно высунулся коготь и оттяпал ему башку. Очень быстро. Обезглавленное тело скатилось в воду, вяло плюясь струями крови из шеи, и что-то быстро утащило его вглубь.
Мне вдруг помстилось, что гораздо благоразумнее будет встать, уйти с площадки над водой и оказаться на мощеной улочке – а вообще-то второй или даже третий этаж над уровнем канала сейчас будут в самый раз. Я попробовал приподняться, но едва сумел дотащиться до лестницы. Все это время я не мог отвести глаз от того места, куда утащили Саланио. И тут оно вернулось.
Безголовый человек – мясная туша, некогда бывшая Лоренцо, как я сумел определить по дублету, – протащился вдоль канала, по пояс высунувшись из воды и гоня перед собой большую волну. Я на четвереньках вскарабкался по лестнице, подальше от жидкой тьмы, чуть не ползком, шажочками. Жжение в ребрах, задетых кинжалом, вернулось. Наверху я рухнул навзничь, ожидая… ну, я даже не знаю, чего. Смерти, видимо. Безумно, лихорадочно цепляясь за то, что мне хотелось видеть своими последними мыслями, потому что надвигалось оно на меня быстро, слишком быстро – и вдруг тело остановилось, точно передумав бросаться на меня, и медленно затонуло. Вода вновь сплющилась, успокоилась. Сегодня я не умру. Тут. По крайней мере.
Ох, Вив. Ядовитая ты дева морская. Сила удивительная и ужасная. Ох, Вив.
Я чувствовал ее, мою русалку, ее присутствие под водой, как ощущал ее в темнице – все сильней, как я теперь понимал, со временем все отчетливей. Те странные синие виденья, как фантомы в моем уме, – то была она. Она не станет меня убивать. Она выкинула меня на эту площадку, как вынесла меня к дому Шайлока, чтоб я не утонул.
Ох, Вив, коварная, коварная. Благодарю тебя, русалка.
Котурнов на моих ногах больше не было – по-прежнему застряли в грязи под мостом, без сомнения, и к ним по-прежнему пристегнуты сапожки Джессики. Я попробовал закатать парусиновые штаны, но в итоге просто обрезал их кинжалом Саланио, застрявшим в толстом кафтане. Как только смог идти, я босиком пошлепал через двор к Большому каналу. Не доходя моста Риальто, остановился и снова посмотрел в воду.
Их не должны найти никогда, – подумал я. – Никогда.
По черной воде промелькнули сине-белые образы костей в глубине, словно их рисовали по стеклу перед моими глазами. А смежив веки, я рассмотрел их яснее – два человеческих скелета, глубоко, глубоко под водой, их дочиста обсасывают миноги и миксины.
Нет, Лоренцо и Саланио никто и никогда больше не увидит.
ХОР:
И так вот наш промокший и раненый негодник,
Ныне вновь лишенный стати так же, как и острого своего ума,
Без друзей и с разбитым сердцем,
Бедный и кошельком, и натурой,
Предав доброту прекрасной Джессики
И ликующе совокупившись
С отвратительной тварью из бездн морских,
Наш дурак Карман, малодушный рыбоеб…
– У меня с собой по-прежнему кинжал Саланио, – сказал я. – Очень острый, если дальнейшее ты предпочтешь излагать кастратом.
ХОР:
И так вот благородный шут Карман
Обдумал план проникновенья в Виллу Бельмонт
И разрушенья замыслов Антонио насчет его протеже,
После чего вознамерился спасти из узилища
Компаньонов своих, достопочтенных Харчка и Пижона…
– А теперь ты просто пресмыкаешься, пагубный лизоблюд, – произнес я, выбираясь на площадь у Святого Марка. Слишком поздно было искать переправу на Ла Джудекку, а проситься в лодку к рыбакам – слишком рано, поэтому я свернулся калачиком в алькове у великого собора и задремал, колыхаясь в сонных волнах отравы Вив у себя в крови, пока на заре не зазвонили колокола, призывая к мессе.
К причалам у Святого Марка начали приставать гондолы, и я заметил того лодочника, что вчера возил нас с Шайлоком на Риальто.
– Эгей, перевозчик, – окликнул его я. – Помнишь меня? Секретарь Шайлока. – Чтобы помочь его памяти, я напялил свою раненую желтую шляпу, несколько заляпанную кровью и гордо несущую теперь собственную ножевую рану.
– Знамо дело, – ответил гондольер, потирая весло неприглядным манером. – Но ты, кажись, вчера повыше был?
– Бурная ночь, – сказал я. – Скажи-ка, друже, не подбросишь ли до Ла Джудекки за так? Мне что-то не те кости выпали. Ни монеты на счету не осталось. – И я приподнял ногу показать ему, что остался не только нищ, но и бос. Зрелище жалкое до прискорбия. Жалкое. У меня даже слезы на глаза навернулись.
– Меня же твой хозяин уволил, нет? – отвечал упрямый лодочник. – Сдается мне, никаких услуг теперь никто никому не должен.
Я бы поспорил с ним, посулил оплату потом, а равно и возвращенье доброго расположения Шайлока, но ни сил на козни, ни убедительности мне теперь недоставало.
– Смотри, я отдам тебе этот вот потрясный кинжал. В нем есть фальшивый драгоценный камень.
Лодочник впился в кинжал взглядом. У оружья сего имелась широкая гарда с каменьями, вероятно – цветным стеклом – на концах, а один был вправлен в навершие эфеса. Довольно кричащий с учетом того, что носить оружие в городе разрешалось только солдатам. Но Саланио сам сказал, что ножи тут все носят, – незадолго до того, как его говорящие детали отделились от всего остального его.
– У дяди неприятности могут быть, если у него жандармы такую игрушку найдут, – сказал гондольер.
– Ну, продашь его какому-нибудь головорезу в порту, делов-то. Ты погляди только на ятую штуковину. Как новенький. Таким еще дерковать да дергать, с десяток тычков в нем осталось. Это не считая в яблоки или сироток.
– Едрена вша, ну и языкастый ты для жида.
– Вышеупомянутая бурная ночь, нет? В общем, кинжал в оплату за переезд на Ла Джудекку – ну или в залог, пока не получу от хозяина жалованье, а еще у меня для тебя будет работенка на вечер, за кою перепадет тебе в десять раз больше твоей обычной ставки.
Лодочник навалился на весло, и лопасть его вынырнула из воды и закапала.
– В десять раз больше? Куда?
– На Виллу Бельмонт. Знаешь такую?
– Ее все знают. И тебя туда любой гондольер отвезет. Чего ж переплачивать?
– Мы не к пристани подойдем, а с тыла. В полночь. На гондоле никаких факелов или фонарей. Высадишь меня, подождешь час и привезешь обратно. Вот и все.
– Час? Обокрасть, что ль, их собрался? Я не могу в такое ввязываться. Как ни плыву под Мостом Вздохов, слышу, как узники там воют. Нет-нет, я на такое не согласен. У меня жена, знаешь ли.
– Да нет, ничего подобного. Слышал, дочка покойного сенатора замуж собралась?
– За нею князья со всего света ухлестывают, я слышал.
– Ну а в аккурат перед свадьбой ей хочется еврея поимать – просто убедиться, как это. Ибо слыхала она, что обрезанный член дает такое половое наслаждение, что даму оно способно довести до безумных высот блаженства.
– Что, правда?
– Нет, конечно, черпак черепашьего дрочева, но только не мне ее от этой причуди отговаривать.
– Это что, такая благородная дама, как Порция, хочет трахнуть такого шелудивого жиденыша, как ты?
– Ставка твоя десятикратно, – пропел я восходящей гаммой.
– И кинжал себе оставлю?
– Прижмешь к груди, как младенчика, и не выпустишь, – заверил я.
– Договорились! – сказал гондольер. – Прыгай на борт.
Поразительно, сколько белиберды способен проглотить венецианец, если посулить ему монету. Алчность – гноящийся шанкр на купеческой душе.
Гондольер ворочал веслом, а морской бриз развеивал туман у меня в уме. Сделаю, что полагается, в Бельмонте, потом как-нибудь проберусь в Геную и выкуплю Харчка, а меж тем надо еще позаботиться о кознях Яго. Не попробует ли солдат прикончить Шайлока в доме Антонио на Михайлов день перед тем, как ехать на Корсику? Намереньем его явно было убрать еврея, освободить тем самым Антонио от обязательств по ссуде, но желает ли он этого в самом начале интриги – или же сперва дождется, каким исходом завершится попытка Бассанио жениться на Порции и войти в совет дожа? Если тот преуспеет и получит доступ к семейному состоянию Брабанцио, три тысячи дукатов будут что одинокая звездочка на запыленном ночном небосводе в сравнении с тем, чего ими добились, но тут все дело в выборе момента. И не позабочусь ли я сам о неудаче Бассанио? Не приближаю ль я жестокую кончину Шайлока исполненьем своего личного замысла?
Ясно, что вначале мне требовался завтрак, затем отдых, если я в полночь пойду на штурм Виллы Бельмонт.
У пристани Ла Джудекки парома ждала группа евреев. Средь них я заприметил Тубала и понадеялся, что удастся проскользнуть мимо незамеченным, однако гондольер подвел лодку прямо к тому причалу, на котором расположился старый еврей.
– Ланселот Гоббо, – крикнул Тубал. – На пару слов, а?
– Секундочку, синьор, – ответил я и посмотрел на своего лодочника. – Встречаемся здесь в полночь, как зазвонят колокола Святого Марка. – Гондольер кивнул и похлопал по кинжалу, спрятанному под рубахой.
Я выскочил на пристань рядом с Тубалом.
– Слушаюсь, сударь! – Я вытянулся по стойке «смирно», бойкое и шустрое воплощенье, ять, самой веселости, хоть прежестоко третированное и до сих пор несколько одурманенное.
– Вчера ты сбежал, не дождавшись передачи золота, а в сундуке не хватило одного золотого.
– Когда я уходил, все было на месте. Вы у тех двух громадных евреищ спрашивали, что со мною были?
Тубал сделал шаг назад и оглядел меня от обшлагов неровно обрезанных штанов, через теперь не по росту длинный кафтан, до моей раненой и окровавленной желтой шляпы.
– Ты вроде вчера повыше был, нет? – произнес он.
– Да ветчины поел сдуру, а проснулся весь избитый и на фут короче, – ответил я. – Ятая Тора про это мозги не ебет – от свиней надо держаться подальше, если свою пользу понимаешь.
– Похоже на то. Но, быть может, ты так поистаскался, тратя мое золото?
– Ох да еть ваш дукат в орел и решку, Тубал. Если эдак за свое золотишко волновались, так не нужно было и отпускать его от себя. Сами б доставляли, а не доверяли мне и этим еврейским братьям-бычарам. Поглядите на меня: да я б не выглядел ненадежней и в пиратской шляпе в сопровождении хора с негодяйскими песнями. А эти двое…
– Хам и Яфет сильны и рискуют собой – как я рискую своим состояньем. Я видел, как соплеменников моих убивают из-за простого слуха, что они чуму разносят, лишь за то, что они не на том берегу реки после заката оказались. Еврей не доживет до старости, если назначит три тысячи дукатов награды за свою голову.
– А не то же самое вы только что с Шайлоком проделали, снабдив его деньгами на ссуду Антонио?
– Нет, его закон защитит. Если Шайлок умрет, расписка перейдет его наследнику, а раз у него нет сыновей, то его дочери.
Похоже, Яго по солдатскому своему обыкновенью не вник в такую тонкость закона. Как только он об этом узнает, опасность будет грозить не только Шайлоку, но и Джессике.
– Это я умыкнул у вас дукат, Тубал, истратил его на доброе дело и теперь сделаю все, чтобы он вам вернулся с процентами, а пока же будьте добры, отъебитесь, меня дела ждут.
– Ты… – Тубал воздел палец и затряс им, подкрепляя грядущую нотацию, но я поднырнул ему под локоть и был уже в узком переулке на полпути на другую сторону острова, когда старый еврей взревел.
Надо найти Джессику. Грозит еще одно бедствие, снова надо спасать… ну и распутная же сука судьба, если лучшая часть дня у парня – парочка кровавых убийств, которые совершила русалка.
Явление двенадцатое
В Бельмонт и далее
– Стой тихо, вертлявая крыса, – сказала Джессика, жестоко меня уколов.
– Хватит тыкать в меня иголкой, порочная гарпия, – ответил я.
Яду Вив у меня в организме уже поубавилось, и я чувствовал, как саднит ножевая рана у меня поперек ребер, болят дырки от когтей в боках, а также как входит в тело мое игла, загоняемая туда садистской безумицей.
– Хватит уже трусить. Еще стежок, и рана стянется.
– Трус, вот как? Да я претерпел великие телесные увечья, доставляя твое посланье и возвращаясь с радостными вестями, – и после этого я трус?
– Я обдумала твои радостные вести – и потому обрабатываю тебе раны, а не даю тебе помереть от лихорадки, когда они загноятся.
Как я мог ей сказать, что ей не только не суждено сбежать с возлюбленным, а и сам ее возлюбленный лежит без головы на дне моря? Никакого утешенья не принесет ей знание, что он был мерзавец и намеревался воровски воспользоваться ее милостями и состоянием ее отца. Поэтому я рассказал ей иную байку, и она теперь готова была ринуться прямиком в объятья своего яркого и надежного будущего. Но когда я ей все только изложил, радости это вызвало немного.
– Корсика? Он говорил о Кипре. Почему на Корсику?
– Лоренцо это весьма подчеркивал, – сказал я. – А также настоял на том, чтобы тебя сопровождал я – для содействия и защиты.
– Но мне раб вообще был нужен лишь для того, чтоб мы с Лоренцо могли вместе убежать и не мучиться совестью от того, что некому позаботиться о папе. А если ты поедешь со мной…
– Совесть твою мы возьмем с собой. Ты б от нее все равно никуда не сбежала. Это родительский дар. Я вот осиротел во младенчестве, однако ношу проклятье родительской совести, как дятла на шее.
– Хочешь сказать – альбатроса. Проклятью полагается быть альбатросом на шее.
– Ты уверена?
Она кивнула.
– Альбатрос.
– Я был очень нищим ребенком. Монашкам, что меня воспитывали, альбатрос был не по карману, поэтому они привязали веревочку к дятлу, которого кошка принесла.
– Ну, это ж не одно и то же, правда?
– Альбатрос – до офигения здоровенная птица, нет? А мелкую детку нельзя придушить ею за здорово живешь, это слишком отвратительно даже для монашек.
– Но как метафора мук совести…
– Ты права, конечно, для метафоры размер птицы на самом деле значения не имеет, видимо.
– Раз ты все равно возмутительно врешь, – дополнила она.
– Ну, себе ты можешь на шею вешать любую птицу совести, какую пожелаешь, а моя – офигительно здоровый лебедь. С повязкой на глазу.
– Отлично. Тебе придется билеты покупать. Я дам тебе денег.
– И еще Лоренцо сказал, что ты должна переодеться мальчиком, – сказал я. – Покрой себе волосы и, эти, знаешь… детали. – Я показал на те ее детали, что лучше бросались в глаза.
– Ах, если мой Лоренцо будет на Корсике, там же буду и я. – Джессика закатила глаза и обхватила себя руками эдак мечтательно, девически, отчего ее бросающиеся в глаза детали восстали и бросились в глаза еще сильней. А я вдруг ощутил всю тяжесть одноглазого лебедя совести от того, что приходится ее обманывать. – Поди сюда, сядь, – сказала она. – Эта ножевая рана не затянется, если ее так оставить. Нужно вычистить и наложить стежков.
– А ты умеешь?
– Ну да.
И впрямь умела.
Затягивая последний узелок на шве, она сказала:
– С проколами у тебя на боках у меня получится немного. Только промыть и забинтовать.
– Так и не стоит тогда утруждаться, – сказал я. – Вероятно, они всего-навсего заразят мне кровь безумьем, и я скончаюсь в муках.
– Они ведь похожи на те, что были у тебя на попе, когда я тебя нашла, верно?
– Тьфу на тебя, вовсе нет, с чего ты взяла, совсем спятила, что ли, – залепетал я, одновременно пытаясь сформулировать какое-нибудь достоверное объяснение следам когтей. Но, увы, я был спасен…
– Джессика! – раздался из-за двери голос Шайлока, и задвижка задребезжала.
– Тебе на этом свете все равно недолго, наверное, – прошептала мне Джессика, идя открывать дверь. Иглу она оставила болтаться у меня с ребер.
Шайлок вступил в комнату с напором и воодушевлением, слишком большим для человека его лет. С огромным прямо-таки напором и воодушевлением.
– Что? Что? Что? Что? Что? – произнес он, я честно полагаю, скорее с гневом, нежели с этим самым воодушевленьем.
– Чую, это будет вопрос, – сказал я.
– Ты! Ты! Ты! Ты! Ты! – произнес еврей, тряся пальцем у меня перед носом.
– А вот и ответ, – ответил я.
– Ты что? Что ты за тварь? Что за мерзкий мерзавец? Ешь с моего стола, спишь под моей крышей – и еще и крадешь у меня? Ты-ты-ты-ты…
– Ну, завелся.
– Филистимлянин! – Шайлок умолк, задрожал, а палец его паралитично корежило по-прежнему у меня перед лицом.
– Это хорошо? – осведомился я у Джессики, которая вернулась ко мне на лавку и завязывала последний стежок. Девушка покачала головой и вернулась к работе.
– Стало быть, нет, – подытожил я.
– Ты-ты-ты… Филистимляне – древние враги еврейского народа. Голиаф был филистимлянин!
– О, значит, они видны ростом? – сказал я. – Зашибись!
– Нет! Нечему тут «зашибаться». Голиаф был враг, бич народа еврейского, злонамеренный великан!
– Но наверняка же вы этого не знаете?
– Знаю. Это все знают. Так говорится в Книге Царств.
– А если он был парнем нормального размера, а Давид – героем более миниатюрным, ну вроде меня? Небольшой такой паренек – с огромным болтом, разумеется. – Я кивнул на ятую очевидность последнего утверждения.
– Не то слово, – поддакнула Джессика, кивая.
Шайлок перенаправил дергающийся обличительный палец на дочь.
– Ты таких слов у меня в доме не произносишь? Ты-ты-ты-ты…
– Беги играй, солнышко, похоже, с папой приключился удар второго лица.
– Я закончила, – сказала прелестная еврейка.
Шайлок снова повернулся ко мне.
– Что…
Я встал и вытянул руку к лицу Шайлока, чтобы он умолк.
– Я заподозрил измену в рядах Антонио, поэтому, зная, что верность они будут хранить лишь выгоде, взял дукат, дабы подкупить одного из его людей. Тот условился встретиться со мной в уединенном месте и сообщил, что Антонио намерен покуситься завтра ночью на вашу жизнь, когда вы придете к нему на ужин, дабы освободиться от своих перед вами обязательств. Едва он мне все это изложил, на меня бросились два человека Антонио с ножами, вне всяческих сомнений полагая, будто у меня с собой есть еще золото, но не только – с явным намерением, чтобы я не вернулся к вам с этими сведениями. И вот я пролил кровь за вас и ваше золото, Шайлок. – Я раскинул руки, чтобы он хорошенько рассмотрел ножевые раны, следы когтей на боках, синяки на спине и плечах, оставшиеся после того, как Вив швырнула меня о стену.
Ярость стекла с лица Шайлока вместе с оставшимся румянцем.
– Но вексель не отменится с моею смертью.
– Да, но он этого не знает. Плохо законы учил. Поэтому домой к нему вам надо идти с двумя громадными евреищами, Хамом и Яфетом. Пусть вам прислуживают. Поешьте с ним, а перед тем, как отправить служек восвояси, поделитесь с ним обстоятельствами сделки – измыслите какое-нибудь оголтелое наследие, что тянется дальше Джессики. Пусть знает, что убийством он ничего не добьется. Долговое обязательство Антонио перед вами – единственная причина, почему он пойдет на убийство. Он рискнет нарушить закон, только чтобы не сталкиваться с ними потом, когда вы потребуете обязательство выполнить.
– Но его люди же наверняка доложили ему, что ты ускользнул. Он не станет рассчитывать, что я попадусь в его капкан.
– Его люди больше ничего никому не расскажут. Не одни они носят в Венеции оружие вопреки закону. Я стащил у вас на кухне до жути острый рыбный нож – теперь вы его там не найдете. Скажем так: этот сюрприз – что я тоже вооружен – стал для них последним. Их больше не найдут. – Ложь была годная. Рыбный нож лежал на дне канала вместе с сапожками Джессики, куда я его сунул. Годная, годная ложь.
– Ты их убил?
– С лезвиями я выучился обращаться еще до того, как меня вымыло к вам на порог. Я разве не говорил, что ваша месть станет и моею?
Он взял меня за руку и похлопал по ней, затем пожал.
– Извиняюсь, Ланселот, – и за твою боль, и за то, что в тебе усомнился. Помяну тебя в молитвах – и в сердце своем, когда столкнусь с Антонио.
– Не сталкивайтесь с ним, друг мой, разоружите его. Антонио свое предательство замышляет с компанией пособников, как вы убедитесь. Разоружите их своим дыханьем, тем, что бесстрашны будете на вид средь них. Антонио знает, что вы проницательны и не станете подвергать себя и близких своих опасности, если обязательства его можно отменить взмахом клинка. Намекните, что обмыслили его намеренье и наплевали на него, зная, что и он слишком проницателен решить, будто ваша хватка окажется столь хлипка.
– Разоружу.
– Хорошо. Так, подписывая вексель, Антонио сообщил вам о диспозиции каждого своего судна, грузах, назначениях и расписании приходов, верно?
– Я знал все это прежде, чем он спросил. Это мое дело – знать о состоянии всех торговцев в Риальто. Я плачу солидные деньги грузчикам и морякам в порту за это знание.
– Тогда, прошу вас, запишите мне все, что вам известно о его судах и расписаньях их.
– Запишу. И что ты будешь делать с этим знаньем, добрый Ланселот?
– Верьте мне, – ответил я: вера – кратчайшая нить в плетенье врак, что я бы мог ему навешать. – Использую с толком. А теперь, добрый Шайлок, я ранен и утомлен. Мне нужно отдохнуть.
А в полночь – к Бельмонту.
* * *
– У них собаки? – спросил гондольер.
Мы скользили с ним по темной лагуне, нежные волны плескали в нос нашей лодки – будто псы лакали. Собаки? Не помнил я там никаких собак. Но, опять же, прибыв в Бельмонт в ночь моего убийства, я был сильно пьян.
Собаки?
Почто собаки?
Какие такие собаки?
Ятые ябливые брехливые слюнявые кусучие сучии собаки?
– Когда пристанем, сойдешь на берег, проверишь, все ли чисто, и если собак не будет, я высажусь.
– Нет, – ответил бесполезный изворотливый гондольер, упрямый и несгибаемый, как его весло.
– Прекрасно, тогда я сам высажу своих собак. – Но еще не договорив, у себя под скальпом я ощутил, как что-то дернулось, – и внутренним взором своим увидел, что нет, никаких псов на острове нет. Она была там, под масляными железными волнами, под гондолой – и она мне показывала, что собак нет.
Я перегнулся через борт и вперился в воду, стараясь разглядеть что-нибудь под чернильной поверхностью.
– Ну, и это помощь, конечно, Вив, но до истинного утешенья, мать его, тебе еще очень и очень далеко. Сообщение о том, что они вкусные, было лишним. – После чего я отпрянул от поручней, чтобы сирена ненароком не отхватила мне голову с плеч, как это было вчера ночью с двумя моими неприятелями. – Но все равно большое спасибо, любовь моя. – И я содрогнулся.
– Брешут, бля, – задумчиво произнес гондольер.
– Нет, собак там нету, – сказал я.
– Да я не про собак – я про пассажиров своих. На луну брешут, с рыбами беседуют, малахольные.
– Ладно, просто найди место, где пристать, и я сойду, – сказал я. – Вплавь до берега я не намерен.
На мне были черные шерстяные трико и черная льняная рубаха, которую Джессика выкроила мне из сундука Шайлока с обносками. Поверх я надел широкий пояс, стибренный из чулана самой госпожи. С пары ее ботинок из мягкой кожи я сшиб каблуки, и обувка подошла в самый раз – и по стенам карабкаться можно, и красться по каменным полам.
Еще мне удалось спроворить себе и тонкий разделочный нож, который я наточил до бритвенной остроты, чтобы среза́ть восковые печати, а вдобавок к нему – моток веревки и обитую тканью кошку, которую смастерил из багра, купленного у рыбака на деньги Джессики. В юности, пока меня не выбрали королевским шутом, я выступал в бродячем цирке, где главарь труппы, подлейшее бельгийское существо прозваньем Белетт, меня выучил – сперва срезать кошельки у публики, а затем лазить в окна: он оценил, что я достаточно проворен и могу взобраться по стене, скользнуть в дом сквозь слуховое окно и отпереть изнутри дверь моим собратьям по воровскому делу, ожидающим снаружи. Джессика водила знакомство с одним золотых дел мастером на острове, и тот был только рад одолжить ей несколько своих инструментов. Так у меня появились отмычки – такие тонкие, что можно справиться с любым замком. Запертая веранда, где стояли ларцы ухажеров, да и сами их замки трудностей представить не должны.
Я заставил гондольера дважды обойти вокруг островка и убедился, единственный сторож там – слуга на главной пристани. Потом лодочник отыскал узкую полоску песка – гондола едва смогла протиснуться к ней между камней.
– Подожди тут. Не знаю, сколько, но если забрезжит заря – отчаливай без меня.
– Ты же сам говорил – час.
– Колокола Святого Марка не звонят по ночам. Притворись, что это час.
– Ты здесь не Порцию имать, правда? – спросил тусклоумый гондольер.
Я выложил столбик монет на банку, где стоял лодочник.
– Половина твоего гонорара. Вторая будет, когда доставишь меня на Ла Джудекку.
– Подожду, – ответил гондольер.
Я выскочил из лодки, проскакал по камням и широкой полосе гальки в сад. Он, конечно, у Брабанцио был ухоженный: земля в Венеции дорога, и он не мог не хвастать своими декоративными кустами, когда бедняки гребли к своим унылейшим огородам среди болот копать корнеплоды или собирать чахлую ягоду.
По архитектуре своей Вилла Бельмонт была готической: заостренные мавританские арки над дверями и окнами и почти никаких признаков того, что ее хоть когда-то приходилось оборонять. Таковы почти все роскошные особняки, что мне довелось тут видеть. За исключением Арсенала, конечно, – то была солидная крепость. Но в целом венецианцы, похоже, всегда считали, что лучшей заградой им будет море – и барьер наружных островов. Как ось обоссать даже для давно не разминавшегося вора с толикой воображения.
Башня с запертой галереей на вершине выдавалась в сад своими резными мраморными балюстрадами, которые так и просили бархатных объятий моего обшитого крюка. Даже не лязгнув, я зацепил веревку за столбики и в два счета поднялся на пару этажей к галерее. Посередине стоял мраморный стол, на нем расставлены три ларца: свинцовый, серебряный и золотой. Все таких размеров, что поместилась бы голова свергнутого короля.
Хотя под ногтем луны можно было прекрасно красться и карабкаться, для тонкой работы света было маловато. Сначала я отыскал на веранде двойные двери, ведшие в палаццо, и при помощи ваги и отмычек ювелира вскоре оказался внутри. У еще не погасшего очага в большой зале нашел маленькую латунную лампу со свечкой. Зажегши ее, я увидел герб Брабанцио, вырезанный в камне над дверями, что вели в центральную галерею, и ярость вскипела во мне так, что меня аж затрясло. Этот напыщенный мудак и его прихвостни отняли у меня сердце – ладно еще, что они попытались сделать со мною лично или сколько жизней вознамерились погубить своей войной. Но они убили мою Корделию.
Подохнуть в погребе и сожраться крысами – слабоватое наказание для Брабанцио. Впервые я понадеялся, что после смерти есть еще какая-то жизнь, и он вглядывается сейчас сквозь сернистые тучи преисподней и видит, как я плету свои козни, сливаю его власть и гашу огонек его наследия. К чему вся эта трихомудия с ларцами и печатями – я могу разрушить весь их заговор, просто-напросто чиркнув лезвием по снежно-белому горлу его спящей дочери, нет?
Тише кошки пересек я большую залу и поднялся по огромной мраморной лестнице. В бельэтаж выходил ряд тяжелых дубовых дверей – вне сомнения, в покои, смотревшие на сад и город в отдаленье. Поставив лампу под стенку, чтоб не так ярко отсвечивала, я вынул из пояса рыбный нож и зажал его в зубах. А потом прижал ладонью тяжелую бронзовую ручку, чтобы дверь открылась и при этом не громыхнула.
Женщин я никогда прежде не убивал – ну, если не считать случайного отравления. Я и не считаю. Не думал, что окажусь на такое способен, пока не потерял свою Корделию, но если принять смерть, душа сложится во много слоев и закалится, как дамасская сталь. После того как я бросился в канал, откуда меня выловил мавр, я стал холодней, прочнее. И опять же, когда русалка затащила меня в непроглядную глубь из темницы, я приготовился к смерти – и пришел в себя потом прочней и острей. Даже вчера, когда жизнь булькала из меня пузырьками, и я считал, что когти Вив – адские крюки, а потом легкие мне вновь ожгло воздухом, – даже вчера кромка моя заточилась еще чуть-чуть и стала такой тонкой и гибкой, что за жизнь прекрасной Порции я сейчас не отдал бы и двух мохнатых пиздюлей. Я мог зажимать ей рот рукой и спокойно смотреть, как жизнь ее красно струится на простыни и каплет на голову ее мертвого отца. И улыбаться справедливости этого зрелища.
Вот какой тварью стал я теперь. Мы с Вивиан в убийстве были едины.
Я толкнул дверь и никого не увидел – людей в комнате не оказалось, только бумаги и карты, переписанные от руки книги, подобные коим я видел лишь в скриптории монастыря, где учился писать. Лампу я внес в эту комнату и в тусклом ее свете приметил на письменном столе три своих метательных кинжала. Я-то думал, Антонио прихватил их с собой, обрядившись в мой шутовской костюм перед тем, как вернуться в город той давней ночью, когда меня замуровали живьем, но нет – сенатор, как видно, приберег их для себя. Кто же, подумал я, принес их сюда, если он умер в подземельях в ту же самую ночь, если верить слухам? Быть может, Кукан, мой шутовской жезл с куклой, тоже выжил? Я влез в кожаную сбрую с тремя ножнами, пристегнул ее поверх рубашки. Но Кукана, увы, не нашел. Здесь его не было.
Кинжалы на месте, я перешел к другой двери, приоткрыл ее. В щель устремился поток желтоватого света моей лампы – и упал на лик красоты, но задрапированный атласом. Порция лежала под пологом, вся укутанная в роскошные шелка и парчу. Я скользнул внутрь и притворил за собой дверь.
– Вижу, ты нашел свои кинжалы, – раздался у меня из-за спины женский голос. Я подскочил на месте, в воздух, футов на шестьдесят, а приземлился уже лицом к голосу и с рыбным ножом в руке.
Она возлегала на кушетке в тени – просто силуэт у стены. Через плечо я бросил взгляд на Порцию – та похрапывала себе дальше.
– Ой, насчет нее не беспокойся, – произнесла женщина в темноте. – Она уши себе воском затыкает и надевает маску для сна. Тут хоть в клятый барабан бей, не проснется.
– Вы кто? – спросил я женщину.
– Зовут Нериссой, – ответила она. – Это я твои кинжалы нашла и принесла в кабинет Монтрезора. Ты же дурак, да? Англичанин?
– Быть может, – уклончиво ответил я, все время думая, что ей бы полагалось бояться чуточку больше, коли я – само виденье смертоносного кошмара, крадущееся в ночи перерезать глотку ее хозяйке и чего не.
– Не ты ли в подземелье был и с ним это проделал?
– Что – это? Его крысы слопали, я слыхал.
– Его разорвали на части – и не крысы. В нем многого не хватало, огромных ятых кусков – жопы, например, сама видела. Меня вниз позвал кухонный служка – сам побоялся разбираться, откуда такая вонь. Так это ты?
Я снова посмотрел на спящую Порцию, затем – на даму в темноте.
– Если вы думаете, что я на такое способен, чего ж не зовете на помощь?
Тень пожала плечами.
– Монтрезор жестокая сволочь был, нет? Так ему и надо, мне кажется.
– А как тогда быть с тем, что я сейчас тут?
– Ты же не навредишь мне?
– Нет. – Теперь я ее припомнил – в дымке пьяных ночей до того, как лишился всех милостей. Темноволосая служанка Порции. Изящна вся была, остра умом и на язык, вспомнил я.
– Тогда делай что делал, – сказала она, сбросив покрывало и поднявшись с кушетки. Подошла к двери, высунулась в бельэтаж, обернулась. – А свой офигенски здоровый гульфик, значит, больше не носишь?
– Сперли гульфик, – ответил я, несколько ошеломленный. Я тут нож в руке держу, между прочим.
– Жаль, – сказала она. – Ну, ступай, милок. Давай-ка. Делай что нужно. – И она выскользнула за дверь.
И так вот я – темная крадучая тварь, которой стал, – сделал, что нужно, после чего ускользнул с Виллы Бельмонт в ночь, а оттуда – по спокойной Венецианской лагуне, гладкой и безмолвной, как нож в молоке.
* * *
На заре следующего дня Джессика встретила меня у пристани, одетая мальчиком. Она подпрыгивала на цыпочках, как нетерпеливый ребенок перед прилавком со сластями. На плече у нее висел ранец, под мышкой она держала деревянный сундучок, набитый, как я предположил, отцовским сокровищем.
– Нет, так не годится, – сказал я, стаскивая с нее желтую шляпу. Темные кудри рассыпались ей по плечам.
– Что? Ты же сам сказал, волосы убрать под шляпу.
– Да, но не под еврейскую, тупица. Мы должны быть неузнаваемы.
– Я и была неузнаваема. Не всякий увидит, что я девочка.
Я швырнул ее желтую шляпу в воду и нахлобучил на Джессику свою обвислую венецианскую, из бурого шелка.
– Заправь под нее волосы. И выдай несколько медяшек, я новую куплю.
– Отъебись от меня, мерзавец, ты кинул мою шляпу в воду. Сам себе все покупай.
Я отпрянул от нее в некотором изумленье, а она ухмыльнулась. Сунула руку в сундучок и вынула несколько монет, протянула мне.
– Разыгрываю тебя, – сказала она. – Как моя маскировка просоленного морского пса, а? – И она закачалась с пятки на носок, ожидая одобрения.
– Годится, – сказал я. – Только тебе надо немножко успокоиться. Дорога нам предстоит долгая.
– Но я так волнуюсь. Никогда не выходила в море.
– Ну, тогда в тесной каюте с тобой на неспокойном море и впрямь будет в радость.
– Ты уверен, что о папе позаботятся?
– Конечно. Я ему оставил пару новых очков с Мурано, чтоб он свои счета мог сам разглядеть, и нанял двух громадных евреищ Тубала за ним приглядывать. Они дали клятву. Погоди-ка тут, я себе новую шляпу куплю.
Никакой клятвы с Хама и Яфета, конечно, я не брал, да и Шайлок устроит трагедию с воем, когда узнает, что у него теперь нет ни дочери, ни сундука с богатством, но, как сказал философ: «Если тебя раздирают непримиримые противоречия, лучше всего съебаться на какой-нибудь остров».
Через час я, уже в новой шляпе, стоял с Джессикой на задней палубе судна и глядел, как на горизонте тает Венеция.
– Почему это называют полуют? А полный уют где? – поинтересовалась Джессика.
– Я тебе потом покажу, – пообещал я.
– Мы будем очень счастливы – Лоренцо и я. – Она обняла себя и мечтательно закатила глаза.
– Не делай так, солнышко, это не по-мужски.
Сердце у меня болело на нее глядеть – столько в ней надежды, столько радости, столько возможного будущего, которое с ней никогда не случится. Ну как мне было ей сказать?
– А что мы станем делать на Корсике? Жить в таверне для моряков? Пить горькую и таскаться по бабам?
– У меня на Корсике есть друг. Он нас пристроит.
– Это кого ты на Корсике знаешь?
– Мавра. Отелло. Он друг.
– Генерала? Вы друзья с генералом всего венецианского флота? Откуда ты знаешь Отелло?
– Как-то раз оказал ему услугу, и он с тех пор у меня в неоплатном долгу.
– Ты скандалезный враль, Карман. – Она снова подпрыгнула на месте, а потом оперлась о перила и закачалась на поручнях так, что я побоялся, не свалилась бы в рассол. – А что мы станем делать, пока Лоренцо не приехал?
И тут я подумал, что неплохо хотя бы наметить тропку там, где у нее отняли будущее.
– Мы пустимся в приключение. Соберем на Корсике силы, а затем отправимся в Геную – освобождать еще одного моего друга. Моего подручного.
Ей же нужно хоть что-то, цель какая-то, когда она узнает о своем Лоренцо. Вот совет, который некогда мне дал один знакомый, великий матерый воин по фамилии Кент: когда его лишили земель, семьи и доброго имени, он доблестно сражался за спасение Британского королевства. «Карман, – сказал он мне, – если перестанешь двигаться, саван горя тебя окутает, и ты зачахнешь и умрешь. Поэтому нужно найти себе цель и, что б ни случилось, пиздовать к ней». Я мстил не потому, что лишен был милосердия, сострадания, благодарности или радости, – мстил я для того, чтобы жить дальше. Я воздавал за утраченную любовь. Мстил за свою милую Корделию, которая отправила меня в Венецию явить ее презренье к их войне, и я, клянусь кровью Господней, эту их войну остановлю. А если потребуется – и город их раскисший для этого утоплю вместе с ними.
Бедная Джессика – у нее-то какая цель?
– Ты плачешь? – спросила она.
– Ветер, – ответил я. – Воздух соленый, – ответил я.
– Ты плачешь. Жалкая маленькая девчонка.
Она ткнула меня локтем, и я поморщился.
– Ох, мамочки, там же у тебя ребра, да? – Она по-настоящему расстроилась. – Я забыла о твоей ране. Хочешь, повязку сменю? Прости меня, Карман.
– Все в порядке, солнышко. Рана в норме, – сказал я. – Мне просто ветром в глаза надуло.
Судно повернулось курсом к солнцу, и нас накрыло тенью парусов, а за кормой слепила глаза неспокойная поверхность моря. И я увидел, как под волнами движется ее тень. Следом за нами.
Ох, Вив.
Ты пугала меня.
Ты свежевала меня.
Ты брала мою боль.
Ты мной пользовалась.
Ты меня кормила.
Ты выталкивала меня из темноты.
Ты затаскивала меня в глубины.
Ты бросала меня к надежным берегам света.
Ты преследовала меня.
Ты ради меня убивала.
Ты дарила мне жизнь.
Ох, Вив.
Вперед, на Корсику.