…Бретань оказалась унылой и серой страной. Деревенские пейзажи поначалу удивляли Пауля и даже слегка вдохновляли своим сходством с романтическими гравюрами начала девятнадцатого столетия: увитые плющом раскидистые дубы, в ветвях которых колтунами спутывалась омела, свинцовые тучи, под свист солоноватого ветра несущиеся прямо над головой… Но под этим мрачно-романтическим небом ютились неопрятные приземистые фермы, где перед каждым домом высилась монументальная куча навоза. Коровы топтались в грязи и презрительно демонстрировали оккупантам свои перепачканные зады. Некоторые, особо бесстыдные, задирали хвосты и пускали длинную струю в сторону пришельцев. На кончиках хвостов грязь вперемешку с навозом слипалась и висела комьями, а на вымя лучше было и не смотреть. И хотя Пауль видел сам, как перед дойкой фермерша подмывала коров теплой водой, он все же не мог отделаться от чувства легкого разочарования. Нет, брезгливости он не испытывал. Пить парное молоко на бретонской ферме — это не в окопах сидеть. После окопов уже ничто не вызывало отвращения. Но все же он был рад, когда удалось наконец расположиться в чистеньком приморском городке.

Здесь все было по-другому. Жители побережья презирали деревенских, и смотрели на них свысока. Городские женщины — а мужчин в городе было, разумеется, мало — носили чепцы другой формы и манерно набрасывали на плечи шаль. В любой лавочке царила идеальная чистота, все было выскоблено и расставлено по местам. Единственное, что портило этих женщин — это угрюмое выражение лица, такое, будто они заперлись внутри себя на замок и задвижку. Немцев боялись. Это было уже серьезнее, чем комья навоза на коровьих хвостах. В конце концов, Пауль и ему подобные прибыли в этот дикий край именно для того (по крайней мере, сам Пауль был в этом уверен), чтобы донести свет цивилизации до этих варваров, затерявшихся на самых западных задворках Европы. Привить местным деревенским жителям свойственную высшей расе привычку к чистоте и аккуратности, возможно, стало бы посильной задачей, было бы желание… Их желание, в первую очередь. Но никакого желания подтягиваться до более высокого уровня не наблюдалось. И тут Пауль чувствовал, что в который раз за жизнь его надежны были обмануты.

А ведь сколько было разговоров о том, что несчастные бретонцы, уставшие томиться под французским игом и не имеющие даже права говорить на собственном языке, встретят немецкие войска с распростертыми объятиями! И лидеры местного национально-освободительного движения разливались соловьем: вы-де, только придите, освободите нас от французов, дайте нам право на самоопределение, а уж мы-то, а уж мы! Весь народ, мол, вам на шею бросится…

Бросился, как же! На деле оказалось, что только сами лидеры национального движения (а их было раз-два и обчелся) встречали немцев с радостью. Да еще некоторые не призванные в армию сельские учителя вздохнули свободно: им разрешили преподавать на родном языке. Остальные… Остальные либо не понимали, что делают у них на родине иностранцы, либо делали вид, что не понимали. Пауль ходил по городу и чувствовал себя прокаженным. Прохожие старались не смотреть ему в глаза и предпочитали держаться от него подальше. К тому же большинство из жителей (а вернее сказать — жительниц) городка владело французским гораздо хуже самого Пауля. И успешно этим пользовалось. Поговорить с ними было можно только на одну тему: «Я хочу у вас купить вот это и вот то» При малейшей попытке завязать более или менее личный разговор местные чопорные красавицы делали вид, что им срочно требуется переводчик. Пауль не прочь был познакомиться поближе с молоденькой хозяйкой бакалейной лавки на углу, но та, чуть завидев в его глазах игривый огонек, сердито поджимала губки и отворачивалась.

Все местные женщины были истово верующими, а приходской священник на каждой проповеди грозил им пальцем: «Только попробуйте мне связаться с немцами! Знаете, что вас ждет за это?». И те в ужасе внимали рассказам об адских мучениях. Пауля, человека неверующего, до глубины возмущала манера местных священников пугать прихожан сказками о том, как умершие грешники сидят в аду на раскаленных стульях. Но единственным человеком, с кем можно было побеседовать, по вечной иронии судьбы, был именно священник, господин Треберн, живший в маленьком домике на окарине города. Он был человеком образованным и прекрасно говорил по-французски. Он умеренно сочувствовал немцам, но его настороженный взгляд выдавал все то же недоверие. И все-таки Пауль не ленился сделать крюк, направляясь «домой» из комендатуры, для того, чтобы зайти к старику на чашку кофе. Угрюмая и на редкость некрасивая служанка подавала к столу местное лакомство — пирог с черносливом — с таким видом, как будто она только что смачно плюнула в этот пирог на кухне.

Треберн подтрунивал над служанкой и, подмигивая, говорил Паулю:

— Видишь, какая она у меня суровая? Лучше мне и не надо: один раз на нее посмотришь — так напугаешься, что все мысли о плотском грехе улетучиваются.

«Какие у тебя-то мысли, старая калоша?» — думал Пауль, который без женского общества страдал так, что пожалуй, польстился бы даже и на эту ведьму.

При всей его неискренности, Треберн был прекрасным собеседником. Он умел и рассказать что-нибудь интересное, и выслушать Пауля тактично, не задавая лишних вопросов, внимательно склонив голову набок и слегка кивая в такт словам.

— Вы правы, Пауль, — говорил он со вздохом, — простой народ не готов принять от вас то, что вы хотите ему принести. К тому же, попробуйте понять и этих женщин: у каждой из них в армию забрали или мужа, или брата, или жениха.

— Но забрали их французы, а не мы!

— Но убивают и берут их в плен ваши соотечественники. Можете представить, что переживает женщина, муж которой ан фронте или в концентрационном лагере. Не могут же наши красавицы пойти на фронт и начать стрелять в вас из пулемета! Вот они и пытаются уничтожить вас гневными взглядами.

Пауль отхлебнул последние, уже холодный капли из чашки и вздохнул.

— Еще кофе? — спросил Треберн, улыбаясь так, что его глаза совсем потонули в сетке морщин.

— Да, не откажусь…

— Мари-Жан! — крикнул священник своей страхолюдной служанке и добавил какую-то невнятную скороговорку на родном языке.

Мари-Жан, не говоря не слова, принесла с кухни горячий кофейник и налила гостю кофе с большим сожалением.

— Да, сурова, — засмеялся Пауль, — того и гляди яду в кофе насыплет.

Треберн, видимо, не поняв шутки, всерьез разволновался:

— Что вы, Пауль, что вы! Как такое можно подумать? Разве бы я мог…

— Нет, конечно, шучу… Если бы вы даже хотели это сделать, то как человек умный и расчетливый, воздержались бы. Вы знаете, что у нас не принято в таких случаях долго церемониться.

— Эх, — священник слегка успокоился и даже, казалось устыдился. — Вы правы, но… Дело не в этом. Я старый, умирать все равно придется. Сейчас или через несколько лет — это не так уж важно. Но убивать человека, совершать смертный грех — этого я никогда не сделаю. Да, я не безгрешен, все грехи свои я знаю наперечет, но Заповеди я не переступал и не переступлю никогда. Перед вашим начальством, Пауль, мне предстать не так уж страшно. А Вот перед Богом…

— Я понял, — перебил его Пауль, которому меньше всего хотелось услышать проповедь.

В доказательство того, что на эту тему сказано достаточно, он отхлебнул кофе и откинулся на спинку стула. Спинка оказалась прямой и жесткой. На какое-то время воцарилась неловкая пауза. Было слышно как тикают огромные напольные часы в дубовом футляре, старомодные и громоздкие. На кухне служанка загремела какой-то посудой. Треберн налил себе кофе из кофейника, который Мари-Жан оставила на столе, и демонстративно выпил чашку до дна. Странно, раньше у него руки так не тряслись.

Почему-то страх священника передался и Паулю. Причину этого страха Пауль объяснить не мог. Старикашка, положим, при всей его святости, помирать не хочет и теперь боится, что если к вечеру, не дай Бог, у Пауля по какой-то причине расстроится желудок, сюда нагрянут гости из Гестапо и заставят исповедоваться не по-церковному. Но ему-то, Паулю, почему так страшно? Может быть от этой неопределенности, от накопившейся усталости, от разочарований? Чувство такое, как будто кто-то стоит за спиной и дышит в затылок.

Бомммммм! — раздалось слева от Пауля. И гость, и священник одновременно вздрогнули и поглядели на часы, пробившие четверть шестого, потом друг на друга, и нервно рассмеялись.

— Да, такие вот они, — все еще сухо посмеиваясь, сказал Треберн. — Бывало, сплю, а они как начнут полночь бить — в соседней комнате слышно, как будто в медный таз молотком стучат… Да…

— А что, господин Треберн, — продолжил Пауль совсем другим тоном, — вот вы говорите об этих женщинах в лавках… Разве они не понимают, что война кончится, мы победим, и им станет жить гораздо легче, чем при французах? Мы поможем им выбраться из нищеты, возродим их культуру, язык, сделаем их свободными…

Священник вздохнул, помотал головой, будто хотел избавиться от какой-то навязчивой мысли и ответил:

— Понимают? Не думаю. Они исходят только из того, что творится сейчас. А что творится? Вы знаете, что все наши приморские городки живут за счет рыбной ловли. Все мужчины, которые раньше выходили в море, сейчас на фронте. Нет рыбы — нет денег. Нет денег — нет торговли. И раньше-то во всех этих мелких лавочках зарабатывали немного, а теперь — и подавно. Люди покупают только самое необходимое и то по чуть-чуть. Многим женам рыбаков пришлось пойти работать на завод за гроши. А работа тяжелая. А дома — дети, которые заботятся сами о себе, как могут. Им сейчас не до культуры… Другое дело — те, у кого деньги были и до войны. Они могут и на войне заработать. И после… А, если бы я мог вас познакомить с одним человеком… Вот кому бы вашим слова понравились! Из местного дворянства, причем из настоящего. У нас, знаете ли, особенно там, в лесной стороне, — он махнул рукой в противоположную морю сторону, — отношения сохранились почти феодальные. Да… У него чудный замок, маленький, но уютный. Раньше я часто там бывал, но теперь мне все труднее передвигаться.

— И что за человек? Чем он может быть мне полезен?

— Да вот… Он тоже говорил, что в этой войне надо пытаться взять свою свободу, от кого бы она ни пришла. Во время Столетней войны (уж не знаю, насколько это верно), его предки сражались на стороне англичан. Против французов. И он не прочь бы сейчас сделать то же самое. На вашей стороне. Другое дело, что сейчас не четырнадцатый век и у него нет вассалов, которые бы пошли за ним в бой. Но вот помочь Вам финансами он, пожалуй, и мог бы…

— Так пусть и помогает!

Священник покачал головой.

— Увы, этот человек не привык первым идти навстречу. Я же говорю Вам, что у нас еще живы пережитки феодализма. Он умный, тонкий, начитанный человек, получил блестящее образование, но иногда ведет себя как мелкий князек. Ни за что не сделает первого шага. Вот если к нему приедут, тогда да! Тогда он и за стол Вас посадит, и будет вежливым и обходительным. Но сам первый и пальцем не шевельнет Глупость, конечно. Но неприятно. Да, жаль, что мы не можем к нему отправиться.

— Не можем? А почему?

— Далековато. Отсюда до его замка двенадцать километров. Когда я был моложе, то вполне мог дойти туда пешком. Но не сейчас, в мои шестьдесят девять… А на велосипеде, простите, я не езжу.

— Если этот человек действительно чем-то может нам помочь, то я могу поговорить с полковником Шмидтом У него автомобиль с шофером. Уж на автомобиле-то Вы поедете?

Священник задумался. Кажется, он слегка колебался.

— Я, конечно поеду… Если ваше начальство согласится.

— Я поговорю с Шмидтом. Нам очень нужна сейчас поддержка.

Поддержка нужна была — и это было еще мягко сказано. Мало того, что вопреки всем ожиданиям местные патриоты-сепаратисты оказались жалкой каплей в море недоверчивых и откровенно враждебных людей, да еще и денег у них почти не было. В придачу к этому в последнее время в окрестностях объявились отряды местного Сопротивления. На дорогах было неспокойно. Если то, что говорит священник — правда, то, возможно, дружба с местным «феодалом» окажется полезной. И не только в смысле денег. Все-таки он здесь свой человек, на его авторитет может быть и можно положиться.

— Что ж, поговорите, поговорите… — улыбнулся Треберн, снова спрятав глаза в морщины.