Верлен и Рембо

Мурашкинцева Елена Давидовна

Глава третья: Великое искушение

 

 

Роковая встреча

Когда в конце августа 1871 года Поль Верлен вернулся в Париж из Артуа, в конторе издателя Альфонса Лемера его уже несколько дней ожидали два письма из маленького провинциального городка Шарлевиля. Незнакомый юноша по имени Артюр Рембо умолял "именем всех муз" спасти его от прозябания в глуши. К письмам были приложены стихи, поразившие Верлена: они несли на себе печать гения. Заочное знакомство состоялось, когда старшему из поэтов было двадцать семь лет, а младшему — неполных семнадцать. Первому казалось, что он уже построил свою жизнь, а второй стремился в Париж, чтобы ее создать.

Верлен отправился на Восточный вокзал вместе с Шарлем Кро, но не смог опознать юного провинциала в толпе прибывших. Вернувшись на улицу Николе, он обнаружил, что Рембо уже устроился здесь, как у себя дома. Матильда и ее мать пытались завязать разговор с неожиданным гостем, но тот отвечал крайне лаконично и словно сквозь зубы.

"Он приехал без всякого багажа, без единого чемодана, имея лишь ту одежду и белье, что было на нем", — с нескрываемым ужасом писала позднее Матильда.

Разумеется, Верлена это не смущало, но он был удивлен внешностью юноши, который выглядел совершенным провинциалом: дурно одетый (невзирая на новый костюм!), с большими красными руками и неловкими движениями. На склоне жизни Верлен описал свои первые впечатления:

"Сам не знаю почему, но я представлял поэта иначе. Тогда он выглядел сущим ребенком с пухлыми и румяными щеками, был костляв и угловат, как подросток, который еще растет, у него был ярко выраженный арденнский, почти диалектный выговор, а в меняющемся голосе чередовались басовые и альтовые ноты".

Малларме впоследствии писал, что в Рембо было "нечто, делавшее его похожим на девушку из народа". О простонародном облике юного поэта говорит и Матильда:

"Это был рослый и крепкий парень с красноватым лицом, в общем, крестьянин… У него были голубые и довольно красивые, но при этом лживые глаза…"

Что касается Лепелетье, то Рембо показался ему похожим на "беглеца из исправительной тюрьмы" — этот эпитет добрый Эдмон повторил дважды.

Первый обед на улице Николе завершился более или менее благополучно. К счастью, г-н Мотэ в это время отсутствовал, приняв приглашение поохотиться в деревне. Рембо ел с жадностью, не говоря ни слова и время от времени оглядывая всех враждебным, недоверчивым взором. Женщины пытались завязать с ним разговор, Шарль Кро также задал юному поэту несколько вопросов по поводу его стихов, однако тот упорно молчал и курил трубку, а затем без лишних церемоний удалился в свою комнату. Конечно, поведение Рембо во многом объяснялось тем, что он пытался скрыть свою безмерную робость — застенчивые люди в незнакомом окружении, становятся грубыми из-за комплекса неполноценности. Накануне отъезда Артюр говорил Делаэ:

"Этот мир литераторов, художников! Салоны, элегантные манеры! Я не умею держаться, я неловок, неуклюж, не умею говорить… о, что касается ума, тут мне никто не страшен, но… Что я буду там делать?"

Оба поэта при первой встрече испытали некоторое разочарование. Верлен ожидал увидеть утонченного любимца муз, а Рембо был неприятно поражен "буржуазной" обстановкой дома. Ему казалось, будто он вновь попал в Шарлевиль, откуда так стремился вырваться. Поэты должны жить иначе! К Матильде же он сразу ощутил инстинктивную неприязнь, быстро переросшую в глубокое презрение и одновременно ревность. Ибо в предстоящей борьба за Верлена именно она была главной соперницей.

 

Парижские эскапады

На первых порах Верлен пытался вживить свой драгоценный "дичок" в парижскую почву. Это оказалось делом почти невозможным. Обстановка на улице Николе постепенно накалялась. Теща и жена Верлена с возрастающим раздражением смотрели на бесцеремонного юнца. В солнечные дни тот укладывался спать во дворе, "словно крокодил" (словцо Делаэ). Даже Верлен, еще не отказавшийся от своих буржуазных привычек, был несколько шокирован — в конце концов, что подумают соседи и консьержка?

За столом гость чавкает и рыгает без всякого стеснения. На хозяек дома не обращает ни малейшего внимания. И, главное, увлекает Поля на дурную дорожку — так, по крайней мере, кажется Матильде. По утверждению многих биографов Рембо, Поль якобы "только и думал, как бы сбросить путы семейной жизни и вернуть себе холостяцкую свободу". Но Верлен будет цепляться за эти самые узы даже в безнадежной ситуации развода. Дело было в другом: Матильда должна была смириться с присутствием Рембо — "полюбить" его так же, как Верлен. Она не желает? Тем хуже для нее. И квартиру на улице Николе начинают сотрясать новые ссоры — на сей раз из-за шарлевильского юнца. Правда, Верлен пока еще вынужден держать себя в руках, опасаясь родителей Матильды, — однако в выражениях он уже не стесняется. Причина ссор? Оба поэта подолгу засиживаются в кафе и почти всегда возвращаются домой пьяными. Господин Мотэ должен вот-вот вернуться с охоты, и дамы ясно дают понять, что гостю следует подыскать другое жилье. Верлену приходится уступить. Рембо провел на улице Николе всего две недели. Покидая этот негостеприимный дом, он счел своим правом разбить несколько статуэток и прихватить на память старинное распятие из слоновой кости.

Сначала Верлен обращается за помощью к карикатуристу Андре Жилю, у которого Рембо побывал во время своего третьего побега. Однако, проведя у Жиля два дня, юное дарование было изгнано со следующим объяснением:

"У этой скотины склонность к воровству".

в лабораторию Шарля Кро — тот не мог отказать своему другу Верлену. У Кро имелась любовно собранная коллекция журнала "Артист", которую гость немедленно использовал в целях личной гигиены. Рассерженный Кро выставил нахала за дверь, Верлен за него вступился, и в результате старые друзья не разговаривали в течение нескольких недель. Рембо, не перенесший вероломного снобизма буржуазии, сбежал и какое-то время укрывался в ночлежках, пока Верлен не отыскал его, умирающего от голода и одетого в завшивленные лохмотья.

Тогда Верлен воззвал к добряку Теодору де Банвилю, жена которого сняла и обставила комнату на улице Бюси. Здесь произошел один из самых известных эпизодов парижской жизни Рембо: едва ступив за порог, он сбрасывает с себя всю одежду, которую тут же выкидывает в окно. При виде голого человека, бросающего грязные тряпки на головы прохожих, весь квартал приходит в волнение. Консьерж поднимается наверх: начинается неизбежный скандал, и Рембо приходится покинуть улицу Бюси. В отместку он вытирает ботинки муслиновыми занавесками и, как это принято у бродяг, оставляет за собой дурно пахнущий "сувенир".

Наступает очередь Кабане: по просьбе Верлена он принимает у себя всеми обиженного провинциала, который вновь присаживается на лестнице со спущенными штанами, что приводит к очередному изгнанию. Больше рисковать никто не желает, и Верлен побуждает своих друзей в складчину обустроить быть юного дарования: для Рембо снимается мансарда на улице Кампань-Премьер, и все несут туда свои дары — железную кровать, стол, соломенные стулья. Восемнадцатилетний художник Жан Форен по прозвищу "Гаврош" украшает голые стены своими рисунками. Этому юноше суждено будет сыграть особую роль в отношениях Верлена и Рембо, но — в отличие от многих других — он до конца жизни не раскроет секретов этой странной четы.

Все биографы Рембо приводят скорбный перечень его "мальчишеских проделок": одни восхищаются бунтарством юного гения, другие умиляются присущей ему шаловливостью, третьи возмущаются бесцеремонностью — но почти никто не обратил внимания на железную логику подобного поведения. Рембо был куда более расчетлив, чем они могли предположить: ему хотелось жить одному — получить собственный "угол". И он добился этого весьма своеобразными средствами.

Эдмон Лепелетье, познакомившись с юным поэтом, пригласил его на обед, чтобы доставить удовольствие своему другу Верлену. О своих впечатлениях он рассказал в мемуарах:

"Сначала он не раскрывал рта и только требовал подать ему хлеба или вина таким тоном, точно он был где-нибудь в ресторане, а затем под влиянием забористого бургундского, которое Верлен все время подливал ему, его поведение стало еще более вызывающим. Он стал отпускать дерзкие замечания и сыпать остротами, которые нельзя было пропустить мимо ушей. В частности, он решил высмеять меня, называя "почитателем покойников", потому что на улице видел, как я, при встрече с похоронной процессией, снял шляпу. Так как всего лишь за два месяца до того умерла моя мать, я потребовал от него не касаться этих вопросов и посмотрел на него, очевидно, достаточно внушительно, так как он, сорвавшись со стула, угрожающе подскочил ко мне. Схватив десертный нож, лежавший на столе, он, должно быть, решил воспользоваться им как оружием, но я, положив руку ему на плечо, заставил его усесться на место, заявив, что, если меня не испугали пруссаки, то это вряд ли удастся такому сорванцу, как он. Я добавил еще, не придавая слишком много значения собственным словам, что, если ему этого мало и он будет по-прежнему докучать мне, я вышвырну его на лестницу. В разговор ступил Верлен, прося меня не сердиться и извинить его друга, после чего Рембо уже не проронил ни слова до конца обеда; он только наливал себе стакан за стаканом и беспощадно дымил трубкой, между тем как Верлен читал нам свои стихи".

Верлен прощал новому другу все выходки и всячески стремился ввести его в литературный мир. Вместе они побывали даже у Виктора Гюго, и по этому поводу была создана очередная легенда: престарелый патриарх будто бы назвал юного поэта "Шекспиром-ребенком": на самом деле часто ошибавшийся в своих прогнозах Гюго удостоил этой лестной оценки молодого поэта Глатиньи.

У парижских литераторов поначалу складывались разные мнения о Рембо. 2 октября 1871 года Леон Валад писал Эмилю Блемону:

"Вы много потеряли, пропустив последний ужин у "Жутких типов". Там показывали устрашающего поэта по имени Артюр Рембо. Ему нет еще и восемнадцати лет, а выставлен он был стараниями своего создателя Верлена и моими — ибо я его Иоанн Креститель. Большие руки и ноги, совершенно детское лицо, какое могло бы быть у тринадцатилетнего ребенка, бездонные голубые глаза, характер скорее свирепый, чем робкий — таков этот малыш, чье мощное воображение и неслыханная развращенность околдовали или ужаснули наших друзей. "Какой прекрасный сюжет для проповедника!" — вскричал Сури. Д’Эрвильи сказал: "Иисус среди фарисеев". Мэтр поведал мне, что это дьявол, вследствие чего я вывел совершенно новую и превосходную формулу: "Дьявол среди фарисеев". Конечно, судьба всегда держит наготове камень для наших голов, но поверьте мне, средь нас появился гений. Я говорю это с холодной убежденностью после трехнедельных раздумий, а не в результате минутного ослепления".

С ежемесячными ужинами "Жутких типов" связано несколько интересных историй. В ноябре 1871 года художник Фонтен сделал портрет двенадцати сотрапезников. По свидетельству Верлена, картина "Угол стола" была куплена за очень высокую цену любителем живописи из Манчестера — в настоящее время она находится в Лувре. Верлен и Рембо сидят рядом: Поль взирает на зрителей с меланхолическим видом, Артюр подпирает подбородок своей огромной рукой. Кроме них, на картине изображены также Леон Валад, Эмиль Бремон, Жан Экар и Камиль Пельтан. Именно за ужином "Жутких типов" Стефан Малларме в первый и последний раз увидел Рембо — это произошло 1 июня 1872 года. Много лет спустя Малларме рассказал об этой встрече в статье, написанной для американского журнала "Чеп Бук":

"Я не был с ним знаком, но видел однажды, в литературном застолье, из тех, что сходились наспех на исходе Войны, — "Обед Гадких Мальчишек", в названии, конечно, антифазис, если судить по портрету, какой посвящает гостю Верлен: "Он был высок, сложения крепкого, почти атлетического, с правильно-овальным ликом падшего ангела, русыми взлохмаченными волосами и блеклой, тревожной голубизной глаз". С каким-то вызывающим, по испорченности ли, гордыне ли, налетом простонародности, добавлю я, как у прачки, — из-за больших рук, которые смена жары и холода оплела красными кружевами. У юноши они могли бы поведать об иных, пострашнее, трудах. Они выводили стихи, прекрасные и неизданные, сказали мне; губы, кривясь обидчивой насмешкой, не прочли ни строки".

Утонченному Малларме Рембо явно не понравился: процитировав восторженное описание Верлена, он добавил от себя лишь про красные руки и обидчиво искривленные губы. В целом, можно сказать, что к моменту бегства из Парижа репутация Рембо была испорчена безнадежно — даже те литераторы, которые в свое время дали согласие помогать юному поэту, теперь на дух его не выносили. Делаэ, пытавшийся осмыслить неудачи друга, считал главной их причиной его невоздержанный язык:

"Ко многим историям о проказах Рембо следует относиться с большой осторожностью. Не надо забывать его ребяческую — ему было 16 лет! — потребность представить себя "чудовищем" (если он и был чудовищем, то лишь в интеллектуальном плане), вызвать ужас и омерзение. Такова история с молоком Кабане. Вот как сам Рембо рассказывал мне об этом, когда в 1872 году на короткое время вернулся в Шарлевиль из Парижа:

"Это досадно. У меня в Париже грязная репутация. Причины: шутки приятелей, да и мои тоже. Мне нравилось выдавать себя — это было глупо — за мерзкую свинью. Меня поймали на слове. К примеру, рассказываю я как-то, что вошел в комнату Кабане, когда тот отсутствовал, и, увидев чашку с молоком, стал над ней мастурбировать и излил в нее семя. Все хохочут, а потом начинают повторять это так, словно я и в самом деле нечто подобное сделал…"

И в Шарлевиле я много раз был свидетелем этого нарочитого цинизма. Особенно когда ему хотелось позлить всяких докучных снобов. Например, он рассказывал, что приводит к себе бродячих собак и, "вволю позабавившись с ними", отпускает их "обесчещенными". Наивные юнцы слушали все это, вытаращив глаза, а затем поспешно удалялись от столика Рембо, который лишь усмехался им вслед.

Такие шутки дурного тона ему сильно повредили — это было неизбежно. Но мы должны воспринимать их как детские выходки, и я рассказываю о них только для того, чтобы вы поняли, как Рембо оказался, по его же словам, "скомпрометированным". Это его угнетало, он в этом с грустью сознавался, но исправиться не мог. Когда к нему возвращалась его ужасная ирония, он вновь так поступал".

Еще одной причиной "шалостей" Рембо Делаэ считал его разочарование столицей:

"… иллюзии провинциала подверглись тяжкому испытанию. Париж… "город просвещения", Париж — "голова и сердце Франции"… какая подлая шутка! Париж — это место, куда приезжают, чтобы зарабатывать деньги… Здесь собрались самые тяжеловесные, самые глухие, самые слепые души в мире, здесь царит самая смешная философия и самая смешная поэзия… это наименее интеллектуальный город на земле".

Рембо, действительно, имел основания обижаться на литературный Париж, который никак не желал признавать юного гения. Его необычную поэзию никто, кроме Верлена, не оценил: в эстетике еще царил Парнас, а символизм пока не родился. В качестве примера можно привести очень характерный отклик Франсуа Коппе на одно из самых известных стихотворений юного поэта о цвете гласных:

Тщетно весельчак Рембо В форме требует сонетной, Чтобы буквы И, Е, О Флаг составили трехцветный. Нет, загнать наш стих в тупик Декаденту не удастся: Ясный, как заря, язык — Это заповедь парнасца. [51]

Наконец, именно за ужином "Гадких мальчишек" Рембо заработал репутацию совершенно несносного буяна, когда сцепился с фотографом Этьеном Каржа. Произошло это так: кто-то из сотрапезников (чаще всего называется имя Жана Экара) стал читать свои стихи. Рембо под влиянием выпитого неоднократно прерывал его, повторяя "известные слова Камбронна". Каржа, наконец, не выдержал и заявил, что сейчас заставит эту "жабу" умолкнуть. Тогда Рембо, выхватив стилет из трости Верлена, бросил его через стол в Каржа. Фотограф был легко ранен в руку. Верлен, забрав стилет, сломал его о колено. Протрезвевшего и несколько пристыженного Рембо под руки отвели домой.

Инцидент этот заслуживает внимания по многим причинам. Много лет спустя, издавая в 1895 году "Полное собрание сочинений Артюра Рембо", Верлен будет всячески защищать покойного друга: "молодой безумец" сам не сознавал, что делает, да и рану нанес очень легкую — в сущности, это была просто царапина. Оправдание никуда не годное, поскольку намерения Рембо были серьезными — случай помешал ему нанести более тяжкую рану или даже убить. Как бы там ни было, в определенной фазе опьянения оба — и Верлен, и Рембо — становились опасными для окружающих. Отметим еще одну деталь: никому из присутствующих не пришло в голову обращаться в полицию — в среде левых литераторов это было немыслимо. Просто все решили, что невоспитанного и драчливого юнца больше не следует приглашать на дружеские встречи и застолья.

И, наконец, небольшое отступление о Камбронне и его "словах", обычно неверно цитируемых. Этот человек заслуживает нескольких строк, поскольку французскому читателю он известен гораздо лучше, чем русскому. Камбронн был фигурой легендарной: во время битвы при Ватерлоо, когда Наполеон потерпел окончательное поражение, именно этот французский офицер доблестно отклонил предложение англичан сдаться. Ответ его обычно приводится в двух вариантах. Героический (и мало правдоподобный): "Гвардия умирает, но не сдается". Нецензурный (и куда более правдоподобный"): "Дерьмо". В русских примечаниях всегда приводится первый вариант, но Рембо, несомненно, величал не полюбившиеся ему стихи своим излюбленным словом, ибо гвардии там совсем нечего было делать. О популярности Камбронна можно судить по очаровательной зарисовке Верлена (который использовал оба варианта ответа), посвященной тюремному ворону по имени Николай. Когда его попытались лишить свободы, он доблестно нагадил в лохань с хозяйским бельем:

"Исполнив свое дело, Николай вернулся на место и прижался к стене в позе солдата, готового умереть смертью воина. Предчувствия не обманули пернатого героя: хозяин по возвращении тотчас узнал ужасную новость, схватил свой карабин, и Николай упал, чтобы больше не подняться, — счастливее, чем Камбронн, который лишь высказал на словах то, что тот сделал, и чем гвардия, которая не сдалась, но и не умерла".

 

"Систематическое расстройство всех чувств"

Уже на следующий день после первой встречи Верлена и Рембо начался период "инициации" — глубокой и обоюдной. Позднее Лепелетье не пожалел чернил, чтобы доказать, будто Верлен стал невинной жертвой "маленького чудовища". Нет сомнения, что Рембо сыграл решающую роль в бегстве Верлена от семьи, однако не следует забывать, что и Верлен оказал колоссальное воздействие на своего младшего друга — прежде всего, это касается приобщения юноши к гомосексуализму и наркотикам. Возраст и парижский опыт имели здесь решающее значение.

О секусальном "опыте" Рембо уже подробно говорилось — этот опыт в лучшем случае был минимальным, тогда как с Верленом дело обстояло совершенно иначе. Что же касается алкоголя и наркотиков, то в провинциальном Шарлевиле и под бдительным приглядом матушки приобщиться к ним было невозможно. Самое большее, что позволял себе Рембо — это пиво и немного вина. Вдобавок, у него не было денег, и в письме к Изамбару он похвалялся, что всячески третирует товарищей по коллежу, которые все равно ставят ему "кружечку". Настоящее пьянство началось только в Париже — под предводительством многоопытного Верлена, который щедрой рукой платил за себя и за друга. В парижский период преобладал абсент — серьезное знакомство с наркотиками произойдет только в Лондоне, поскольку там поэты получат возможность курить опиум. Пока же речь идет только о гашише, но и этого уже вполне достаточно, чтобы осуществить программу "ясновидения".

Невозможно точно определить, к какому именно времени относятся описанные в "Сезоне в аду" ужас и сладость наркотического опьянения:

"Изрядный же глоток отравы я хлебнул! — О, трижды благословенное наущение! — Нутро горит. В три погибели скрутила меня ярость яда, обезобразила, повалила наземь. Я подыхаю от жажды. Нечем дышать, даже кричать нет сил. Это — ад, вечные муки! Смотрите, как пышет пламя! Припекает что надо. Валяй, демон! А ведь мне мерещилась возможность добра и счастья, возможность спасения. Но как описать этот морок, если ад не терпит славословий? То были мириады прелестных созданий, сладостное духовное пение, сила и умиротворенность, благородные устремления, да мало ли что еще? Благородные устремления!"

Горечь прозрения наступила довольно быстро — вкупе с неизбежным состоянием "ломки":

"Хватит с меня всех этих лживых нашептываний, всех этих чар, сомнительных ароматов, ребяческой музычки. Подумать только, я мнил, будто владею истиной, знаю, что такое справедливость, способен здраво рассуждать, созрел для совершенства… Ну и гордыня! Кожа на голове ссыхается. Пощады! Господи, мне страшно. Пить, как хочется пить!"

В ноябре 1871 года в Париж приехал Эрнест Делаэ. Он познакомился с Верленом — который произвел на него самое приятное впечатление своей обходительностью — а затем отправился навестить своего друга:

"Первое, что мне бросилось в глаза, это простертый на диване Рембо, который, поднявшись при нашем появлении, потягивается, протирает глаза, корчит жалостную гримасу ребенка, только что пробужденного от глубокого сна. Став на ноги, он показался мне огромным… За несколько недель, что я его не видел, он вырос больше чем на фут (один метр и восемьдесят сантиметров!)… Куда девались его округлые щеки! Его лицо вытянулось, стало костистым, и кожа на нем приобрела красноватый цвет, какой бывает у извочиков. (…) Он объяснил нам, что только что принял гашиш и лег в ожидании сладостных видений. Но его постигло полное разочарование. Ему примерещились белые и черные луны, догонявшие одна другую, и это было все, если не считать тяжести в желудке и сильной головной боли. Я посоветовал ему выйти на свежий воздух. Мы довольно долго побродили с ним по бульварам и вокруг Пантеона. Он показал мне облупившуюся штукатурку на колоннах. "Это все пули", — сказал он. Впрочем, такие же следы картечи можно было увидеть чуть ли не на каждом доме. Я спросил его, каково теперь политическое настроение в Париже. Усталым тоном он коротко ответил мне словами, в которых ясно проглядывало крушение всех его надежд: "Небытие, хаос, возможная и даже вероятная реакция".

Свидетельство школьного товарища, с которым Рембо расстался всего лишь два месяца назад, является чрезвычайно важным. Именно Делаэ обратил внимание на стремительный и не вполне нормальный рост Рембо — тогда как столичные знакомые просто отмечали его громадные руки и ноги. Далее, очень показателен болезненный вид: совершенно очевидно, что Рембо нелегко давался его новый образ жизни, печальные симптомы которого правдиво отражены в одном из пассажей "Сезона в аду":

"Здоровье мое пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я проваливался в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны".

Несмотря на то, что именно Верлен приобщил юного друга к парижским "удовольствиям", лидирующую позицию в союзе двух поэтов очень быстро занял Рембо. Это еще один парадокс в их отношениях. Кем стал для Верлена Рембо? Традиционный (но лишь отчасти справедливый) ответ гласит — всем. Верлен обрел с ней то, к чему стремился прежде: братство "посвященных" и богемное пьянство, безудержную плотскую чувственность и радость духовных наслаждений, головокружительный порыв к неведомому и поэтическую страсть первопроходца. Одновременно он с неимоверной быстротой отверг то, что и прежде вызывало у него отвращение: мещанский семейный очаг, добропорядочное существование, условности отживающей свой век поэзии Парнаса. Близость двух поэтов очень быстро стала полной и безоговорочной. В ноябре 1871 года Лепелетье, который отнюдь не был ханжой, опубликовал заметку (театральную рецензию), где имеется такая фраза:

"Сатурнический поэт Поль Верлен появился под руку с очаровательной молодой особой, мадемуазель Рембо".

Лепелетье даже несколько смягчил скандальный факт: На самом деле Верлен и Рембо ходили по фойе в обнимку — к изумлению или негодованию тех, кто при этом присутствовал.

 

Любовный треугольник

Казалось бы, Верлен предался сердцем и душой своему новому другу. Но при этом он был не в силах отказаться от жены. Одновременно Матильда стала первой жертвой его союза с Рембо: отныне он не просто отыгрывался на ней за свои неудачи и иллюзии — он начал ее истязать.

В конце октября (всего лишь через три недели после приезда шарлевильского гения) Поль и Матильда ужинали у мадам Верлен, а затем поднялись в спальню. Разговор заходит о Рембо. Поль рассказывал, каким образом молодой человек доставал книги, не имея ни гроша за душой: он заимствовал их у книготорговца и поначалу приносил обратно, незаметно ставя на место, но когда испугался, что его накроют за подобным занятием, начал продавать те, что успел прочитать. Матильда робко заметила:

"Это доказывает, что твой друг особой деликатностью не отличается".

Вместо ответа Верлен грубо схватил ее за руки и сбросил с кровати на пол. На шум прибежал Шарль де Сиври, и инцидент продолжения не имел — на людях Верлен все еще старался сдерживаться. Всего лишь через неделю после этого "сентиментального выяснения отношений" у Матильды родился сын. Ребенка назвали Жоржем.

Далее темп событий заметно ускоряется. Через четыре дня после появления на свет наследника Верлен возвращается домой абсолютно пьяным, укладывается на постель в одежде и ботинках, после чего засыпает мертвым сном. Именно в таком положении обнаружила его мадам Мотэ, которая до сих относилась к зятю чрезвычайно снисходительно. На сей раз она крайне возмущена, но проснувшийся Верлен и не подумал извиниться — он хватает шляпу и устремляется к входной двери, даже не приведя себя в порядок. Матильда вообще считала, что именно под влиянием Рембо ее муж стал одеваться кое-как и постепенно приобрел облик бродяги.

Так продолжается до Нового года. В конце декабря Верлен уезжает в Арденны (без Рембо) и проводит неделю в гостях у тетушки. 13 января любящий племянник сообщает ей:

"Я обещал написать вам сразу же по приезде в Париж, но немного замешкался — причиной тому было опасное нездоровье моей жены, которая к счастью, уже поправилась…"

В тот же день происходит ужасная сцена, описание которой позднее войдет в постановление суда о раздельном проживании супругов под четвертым пунктом:

"13 января 1872 года г-жа Верлен, не покидавшая спальни по болезни, не смогла спуститься к ужину; ее супруг, как это часто бывало, появился лишь к концу застолья, а потом поднялся к своей жене и, даже не осведомившись о ее здоровье, стал искать с ней ссоры по поводу выпитой им чашки кофе… Поскольку г-жа Верлен не отвечала, он сказал: "Твое спокойствие и хладнокровие выводят меня из себя, я собираюсь с этим покончить". Затем, придя в бешенство, он грубо хватает своего ребенка и резко швыряет на кровать с риском убить его; потом, схватив жену свою за запястья и нанеся ей глубокие раны своими ногтями, толкает ее на постель, становится на нее коленями и сильно сжимает горло с намерением задушить. На крики истицы прибегают г-н и г-жа Мотэ, которым с большим трудом удается вырвать жертву из рук ответчика и выпроводить его из дома".

На следующий день Верлен не является к ужину. Он возвращается на улицу Николе только в полночь и, устроив новую сцену жене, объявляет, что больше не вернется и будет жить у матери в Батиньоле, на улице Леклюз. Вследствие всех этих событий Матильда слегла с сильным жаром. На семейном совете супруги Мотэ принимают решение оградить дочь от обезумевшего мужа. Отец уезжает вместе с ней в Перигё. Когда через четыре дня Верлен осмелился показаться на улице Николе, мадам Мотэ сообщила ему о болезни и отъезде дочери. Адрес она дать отказалась, но обещала передавать письма. Верлену пришлось вернуться на улицу Леклюз. Дни свои он проводит благопристойно — в обществе Стефани. Но вечером отправляется к другу на улицу Кампань-Премьер, где они вместе проводят "геркулесовы ночи" (выражение принадлежит Верлену).

Тем не менее, Верлен предается угрызениям совести и с горечью вспоминает разрушенный семейный очаг. Его письма к Матильде заполнены мольбами о прощении. Именно в феврале 1872 года начинаются "метания" Верлена между двумя полюсами: "маленьким дружочком" (чей рост достиг метра и восьмидесяти сантиметров"!) и "любезной женушкой", красоту которой он не может забыть. Матильда, между тем, поставила условие для примирения — Рембо должен покинуть Париж. В "Исповеди" Верлен писал, что его жена "сразу же прониклась к Рембо совершенно не оправданной ревностью, усиленной самыми гнусными подозрениями…" Матильда в своих мемуарах уверяет, что никогда не ревновала мужа к Рембо, поскольку никак не могла бы обвинить его в пороке, о котором в те годы не имела никакого представления — даже не знала, что такой существует.

По совету своего отца в феврале Матильда подала прошение о раздельном проживании с супругом. В тогдашнем французском законодательстве развод можно было получить только по прошествии десяти лет с момента удовлетворения иска. Патерн Берришон, со своей стороны, утверждал, будто мадам Рембо получила из Парижа анонимное письмо, побудившее ее призвать сына домой. Патерну обычно верить нельзя, но в данном случае его сообщение выглядит правдоподобным: возможно, г-н Мотэ решил обезопасить брак своей дочери всеми способами. Как бы то ни было, вопрос был решен: Верлен уступил Матильде, и Рембо с яростью в сердце подчинился судьбе — ему пришлось вернуться в Шарлевиль. Тут биографы Рембо обычно прибегают к искажениям и умолчаниям: так, Жан Мари Карре утверждает, будто Верлен настолько привязался к Рембо, "что это даже породило дурные слухи". Увы, "дурные слухи" были правдой, и Верлен, который еще не решился на разрыв с женой, попросил друга временно "исчезнуть" из Парижа. Именно во время этого шарлевильского "антракта" Рембо создает свои последние стихотворения.

Между двумя друзьями сразу же начинается обмен письмами. Верлен утешает "дорогого изгнанника", обвиняет себя в его "мученичестве" и даже требует возмездия за свою слабость. Вот характерный пример одного из таких посланий:

"Спасибо за доброе письмо. Твой малыш согласен получить справедливую порку… и, о мученичестве твоем не забывая, думает о тебе с еще большей страстью и радостью, верь мне, Ремб… А ты люби меня, защищай, верь мне. Я существо слабое, и доброе отношение мне необходимо".

Но Рембо никогда не простит другу этого "предательства" — очень скоро Верлен получит "жестокое наказание", о котором молил.

Письма обоих поэтов этого времени заполнены ругательствами и скатологическими выражениями. Снисходительный биограф Рембо находит следующее объяснение: они были "словно одуревшие от нравоучений дети, которые не могли найти другого средства для защиты". К примеру, Рембо пишет Верлену:

"Я в дерьме, я в дерьме… (и так восемь раз).

Верлен старается успокоить друга:

"… Разумеется, мы скоро увидимся. Когда? — Надо немного подождать! Тяжкая необходимость? Жесткие обстоятельства! — Пусть будет так! И пусть они будут в дерьме! Как и я! Как и ты!"

На это следует обиженный ответ Рембо:

"Лишь когда вы убедитесь, что я действительно жру дерьмо, вы перестанете говорить, будто прокормить меня вам влетает в копеечку".

Обоих переполняет жажда мести. Верлен, судя по всему, подозревал, какую роль сыграл тесть в отъезде Рембо: отныне он будет "разрываться" между желанием убить г-на Мотэ и расквитаться с Матильдой. Рембо он пишет:

"Мы тут затеваем против кое-кого забавную мстюшку. Как только ты вернешься и если тебе это доставит удовольствие, тут произойдут вещи тигриные. Речь идет об одном господине, который приложил руку к твоим трем месяцам в Арденнах и к моим шести месяцам дерьма".

В мае Верлен, не в силах больше терпеть, призывает Рембо в Париж. Ему кажется, что примирение с женой и ее родителями уже достигнуто, поэтому они ничего не заподозрят. Однажды он возвращается домой, заметно прихрамывая. На бедре у него Матильда видит три глубоких пореза, а одна ладонь насквозь проткнута ножом. Он говорит, что случайно поранился своим стилетом, но это ложь. Позже доктор Антуан Кро расскажет Матильде, что произошло. Они сидели втроем в кафе, и Рембо предложил им положить руки на стол, чтобы показать "одну штуку". Верлен и Кро исполнили эту просьбу, и Рембо, выхватив из кармана нож, вонзил его в ладонь Верлена — сам Кро едва успел отдернуть руку. Когда же Верлен вышел со своим другом на улицу, тот несколько раз ткнул его ножом в бедро. Через две недели после этого Матильда и Поль были приглашены к Гюго. Верлен, который по-прежнему хромал, сослался на то, что у него на ноге вскочил фурункул.

Рембо, между тем, продолжал вести прежний образ жизни "ясновидца": отравлял себя алкоголем, чтобы обострить поэтические способности. В июне он пишет Делаэ:

"Есть здесь одно питейное местечко, которое мне очень нравится. Да здравствует академия Абсента, хотя официанты там грубияны. Самая утонченная, самая волнующая привычка — опьяняться этим дивным напитком. Так, чтобы потом заснуть в дерьме! (…) Теперь я работаю по ночам. От полуночи до пяти утра. В прошлом месяце я жил на улице Мсье-ле-Пренс в комнате, выходившей в сад при лицее св. Людовика. Под узким моим окном разрослись огромные деревья. В три часа утра пламя свечи бледнеет: птицы на деревьях начинают разом вопить — все кончено. Уже не до работы. Мне нужно было смотреть на деревья, на небо в этот невыразимый, первый утренний час. (…) Я курил свою трубку, сплевывая на черепицы, так как я жил в мансарде. В пять я спускался на улицу купить хлеба — это самая пора. Всюду шествуют рабочие. Для меня же это час, чтобы напиться у торговцев вином. Вернувшись домой, я закусывал и ложился спать в семь утра, когда солнце выгоняет мокриц из-под черепиц".

В это время ему казалось, что он постиг тайны поэзии и бытия: "… о счастье, о торжество разума! — я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света".

Злосчастный парадокс состоит в том, что он уже написал почти все свои стихи — далее будет лишь "бриллиантовая", по выражению Верлена, проза. Лишь "Озарения" и "Сезон в аду" будут написаны в то время, когда в душе Рембо "умирал поэт" — ими он рассчитается с поэзией.

Верлен же полностью подпав под власть Рембо, вновь начинает терроризировать жену. Он ищет с ней ссоры по любому поводу.

15 июня 1872 года супруги ужинали у Стефани: каждый раз, когда мать выходила, чтобы принести очередное блюдо, Верлен вынимал из кармана нож с целью напугать Матильду — а при появлении матери тут же его прятал. Молодая жена, получив очередную возможность доказать, что она "никогда не была трусихой", лишь пожимает плечами и остается совершенно спокойной, отчего Верлен приходит в ярость. В конце концов он в ярости бросается на жену, оттолкнув мать, которая пытается его удержать. Матильда бежит к своим родителям, Верлен является туда вслед за ней, но супруги Мотэ совместными усилиями выпроваживают зятя из своего дома.

Автор психоаналитического этюда о Верлене и Рембо так комментирует подобные эпизоды: "В состоянии опьянения Верлен раскрывает свои представления о мужественности — и это представления садиста. Одновременно в нем присутствует и мазохизм — желание подвергнуться унижению и даже побоям".

Несомненно, долго так продолжаться не могло. Взаимоотношения супругов близились к развязке, которая сулила Верлену либо убийство жены, либо бегство. К счастью для обоих, судьба распорядилась в пользу бегства. Это случилось в воскресенье 7 июля, когда Верлен вышел из дома за лекарством для Матильды. По его собственной версии, на улице он "встретил Рембо, который сказал, что Париж ему опостылел и что он уезжает… "Едем вместе! — Но как же моя жена? — Ты мне надоел со своей женой…".

Примечательно, что ровно через год после этой встречи Верлен выстрелит в Рембо, который, несомненно, был инициатором его бегства из Парижа. Решающую роль Рембо в побеге Верлена признают абсолютно все исследователи, выдвигая различные объяснения. Самое распространенное из них заключается в том, что "алхимик слова" желал узнать, до какой степени простирается мужество Верлена и насколько тот стремится к свободе. В семнадцать лет об опасности не думают, небрежно роняет один из биографов Рембо. Но есть некая справедливость в том, что убийственная ярость Верлена обратилась именно на человека, который увлек его за собой на поиски "неведомого". Разумеется, Рембо меньше всего думал о благополучии презираемой им Матильды — тем не менее, соблазнив Верлена на бегство, он фактически спас ей жизнь.

Другое объяснение: Париж стал для Рембо ненавистен. Не случайно оба друга именовали тогда любимую столицу "Пармерд": в переводе на русский язык это звучит как-нибудь вроде "Паргавниш". В "Озарениях" Рембо говорит о необходимости "метафизического путешествия" к неведомым континентам и неизвестным мирам, отринув прочь старое:

Повидал сполна. Нигде не расставался с виденьем.

Пожинал сполна. Голоса городов — и в сумерках, и на заре, всегда.

Познал сполна. Остановки жизни. — О, Голоса и Виденья!

Вновь — перегон к любви, и вновь — перестук.

Однако было бы ошибкой считать, что Верлен безвольно повлекся за своим энергичным и властным другом. У него также имелись веские причины для бегства — не столь "метафизические", но более реальные. Он был глубоко не удовлетворен своей семейной жизнью. Он был унижен родителями жены. Наконец, он почти перестал писать. Ему нужны были впечатления — и как можно более сильные. Сознательно ли, инстинктивно ли, он всеми силами пытался вырваться хотя бы на время из "уютного" — и такого душного! — гнездышка.

 

Начало странствий

Итак, 7 июля оба поэта весь день шатаются по кабакам, а вечером садятся на поезд, следующий в Аррас. Верлен посвятил этому событию одну из главок мемуаров "Мои тюрьмы":

"Безутешно оплакиваемый Артюр Рембо и я, в пылу болезненной страсти к путешествиям, в один прекрасный день, в июле 187… года, если не ошибаюсь, отправились в А., где я уже бывал и еще не раз побываю со своей семьей и без нее. Городок любопытный…"

В Аррасе произошел весьма характерный инцидент. Поэты намеревались отправиться в Брюссель, но им помешала удачная "шутка":

"Рембо, при всей необыкновенной для его лет зрелости ума временами впадающий в раздражительность, сменяющуюся довольно мрачными выходками или причудливыми фантазиями, и я, все еще мальчишка в свои двадцать шесть лет, настроились в тот день на трагикомический лад и в брыкливом задоре вздумали "поддразнить" каких-то болванов-путешественников, поглощающих бульоны, пироги с начинкой и желе, запивая все это слишком уж дорогим алжирским! Среди присутствующих, как сейчас помню, сидел на нашей скамье, чуть поодаль справа, какой-то человек, почти старик, плоховато одетый, в изношенной соломенной шляпе на обритой голове, с виду туповатый, но себе на уме: он посасывал сигару за одно су и прихлебывал из кружки за десять сантимов, не переставая при этом кашлять и харкать, и вслушиваться в наш разговор с пристальным вниманием — не столько идиотским, сколько враждебным. Я кивнул на него, и Рембо рассмеялся особенным, только ему свойственным смехом — беззвучным, под сурдинку. (О гнусный образ, незаметно испарившийся как по волшебству! — но, если говорить правду, ничего фантастического тут не было: он — в бесшумных шлепанцах, "по-домашнему", а мы — слишком заняты своим, чтобы обращать на него внимание.) Мы вели разговор об убийстве, причем так, будто были непосредственными его участниками — ужасающие подробности, как бы увиденные воочию, и, верно, мы развивали бы эту тему до бесконечности, — но тут, откуда ни возьмись, пред нами два вполне реальных жандарма, предлагающих следовать за ними".

Верлен, как всегда, дает очень живое описание событий и лиц — и, как всегда, противоречив, сам того не замечая. Чего стоит одна лишь его "параллель": с одной стороны, ненависть богемных поэтов к богатым господам с их слишком дорогим вином, а с другой — усмешка сына богатых родителей над грошовым пойлом старика.

Далее описывается очень занятная сцена в жандармерии, куда доставили обоих нарушителей порядка:

"Рембо, подав мне знак, начал всхлипывать, чтобы сыграть на жалости и действительно разжалобил добряков-полицейских, (…) рассчитывая произвести впечатление и на прокурора Республики. Рембо вызвали первым, и вскоре он вышел из важного кабинета с еще мокрыми глазами и предостерегающе мне подмигнул".

Верлен, судя по всему, до конца жизни так и не понял, насколько опасно путешествовать с другом, склонным "сыграть на жалость". Несомненно, старому поэту было приятно вспоминать о чудесных денечках, когда приключения только начинались — никто тогда не мог предположить, как все плачевно закончится. Сам Верлен, между тем, принял тон совершенно иной. Как он позже признается в мемуарах:

"Я был тогда республиканцем куда больше, чем теперь, даже скорее коммунаром, и разговаривал в исключительно возвышенном стиле".

В результате оба поэта были высланы из Арраса:

"После непродолжительного предгрозового затишья по звонку судейского чиновника, еще молодого завитого брюнета с бакенбардами и в преждевременных очках, явились жандармы, которым было сказано: "Отведите этих субъектов на вокзал, и пусть они отправляются в Париж первым поездом". Я заметил, что мы еще не завтракали. — "Отведите их позавтракать, но после завтрака пусть они тотчас убираются, и не спускайте с них глаз, пока поезд не тронется!"

Так Верлен и Рембо снова оказались в столице. Поль воспользовался этим, чтобы зайти к матери за деньгами. Ему не пришлось долго уламывать Стефани: она не любила Матильду и считала, что семейство Мотэ воспользовалось чувствами сына, заставив подписать невыгодный для него брачный контракт. По свидетельству Лепелетье, к бегству Поля она отнеслась благодушно.

Аррас был для поэтов закрыт, но в Бельгию можно было попасть и через Арденны. На Восточном вокзале они взяли билеты до Шарлевиля, где встретились с Огюстом Бретанем: целый день прошел в пьянстве и прочих увеселениях. Уже ночью Бретань поднял с постели знакомого извозчика, и тот отвез поэтов в ближайшую бельгийскую деревню. В три часа утра 9 июля они оказались за рубежами Франции — так началась их "бесподобная жизнь". В Брюссель они двинулись пешком: очаровательные бельгийские пейзажи займут потом достойное место в "Романсах без слов".

Истинные чувства Верлена отразились в поэзии — пока еще безмятежной и радостной. Лишь позднее он будет уверять, будто жена и тесть вынудили его уехать своим дурным обращением, причинив ему тем самым большое горе. Через несколько дней после бегства он напишет Лепелетье:

"Дражайший Эдмон,

я "путесествую" головокружительно. Пиши мне через мать, хотя и она едва знает "мои" адреса, настолько прекрасно я "путесествую"! Письма дойдут — матушка имеет некоторое представление о том, где я нахожусь…"

 

Брюссель 1872

Верлен оставил больную жену без всякого предупреждения, и ее родители стали искать его повсюду — даже в морге. Наконец она получила весточку от мужа:

"Моя бедная Матильда, не горюй и не плачь. Сейчас мне снится дурной сон, но когда-нибудь я вернусь".

Матильда утверждает, будто почувствовала громадное облегчение, узнав, что муж жив. Через несколько дней ей доставили второе письмо: на сей раз Поль уверял, что вступил в контакт с некоторыми политическими изгнанниками и хочет написать книгу о зверствах версальцев во время подавления Коммуны. В этом же письме он просил прислать ему белье, одежду и книги. Иными словами, уже в первые дни "поисков неведомого" Верлен готовил тылы к возвращению — ему совершенно не хотелось навсегда разорвать отношения с женой. Но Матильда обнаружила письма Рембо к Верлену именно тогда, когда разбирала вещи мужа, желая выполнить его просьбу. Хотя не исключено, что она заглянула в ящики его стола раньше — сути дела это не меняет. Молодая женщина была потрясена тем, что прочла:

"В этих письмах было столько странного, что поначалу мне показалось, будто они написаны безумцем. Но там было много и такого, что я не могу повторить даже сейчас".

Тем не менее, Матильда предприняла попытку — как оказалось, последнюю — вернуть мужа. 21 июля 1872 года она приехала в Брюссель вместе со своей матерью. В ходе процесса по иску о раздельном проживании, об этом будет сказано:

"Некоторое время тому назад г-жа Верлен отправилась вслед за своим мужем в надежде вернуть его. Верлен ответил, что теперь уже поздно, что новое сближение невозможно и что вдобавок он себе уже не принадлежит. "Супружеская жизнь мне ненавистна, — воскликнул он, — мы любим друг друга по-тигриному!" И с этими словами он показал жене свою грудь — всю в шрамах от ударов ножом, нанесенных его другом Рембо. Эти двое дрались и грызли друг друга, словно дикие звери, чтобы получить удовольствие от примирения".

Обе дамы остановились в гостинице "Льежуа" (по адресу, данному Верленом). Им сказали, что оба поэта здесь больше не живут, но г-н Верлен обещал зайти около восьми часов. В этой гостинице и произошла знаменитая встреча супругов, которую Верлен описал в одном из стихотворений цикла с английским заглавием "Birds in the night" ("Птицы в ночи"):

"Я все еще вижу вас, я приоткрываю дверь, вы лежали в постели, словно бы утомившись, но ваше легкое тело приподняла любовь, вы устремились ко мне, обнаженная и веселая. О, сколько поцелуев, сколько безумных объятий, я тоже смеялся, осушая ваши слезы…".

Для Верлена и Матильды это был момент примирения и прощения, но Верлен, естественно, упирал на свое великодушие. В ноябре 1873 года он написал Лепелетье:

"Был такой миг в прошлом году в Брюсселе, когда я увидел, что она понимает, затем это все у нее испарилось, ведь рядом была ее мать…"

Это было письмо "тюремное", и Верлен, вполне вероятно, сам не помнил, каким тоном он описывал Лепелетье в ходе подготовки к процессу о разводе это же свидание:

"Я тебе когда-нибудь расскажу о моей встрече с женой в Брюсселе: глупость в сочетании с лживостью никогда еще не достигали такой степени. У меня никогда не было склонности к психологизмам всякого рода, но сейчас, раз уж мне представился случай, я составляю памятную записку для моего адвоката, и это почти готовый роман — осталось лишь расположить материалы. Равным образом, большой интерес представляют мои отношения с Рембо — равным и законным образом. Я собираюсь подвергнуть нас анализу в этой будущей книжке — и хорошо посмеется тот, кто смеется последним!"

Как бы там ни было, брюссельское свидание окончательно раскрыло Матильде глаза: если раньше у нее оставались кое-какие сомнения, то теперь сам Верлен не стал скрывать от нее, в каких отношениях он находится с Рембо. В постановлении суда об этом сказано так:

"Здесь ей были сделаны самые печальные признания из уст мужа; но молодая женщина, не вполне понимая смысл этих слов, истолковала их ошибочно, и ей удалось вырвать у мужа согласие вернуться в Париж".

И еще одно важное обстоятельство необходимо отметить, Рембо, узнав о приезде Матильды в Брюссель и о кратковременной решимости Верлена вернуться в Париж, кипел от ярости и негодования, вызванных, прежде всего, ревностью. Многие биографы совершали ошибку, подчеркивая полную зависимость Верлена от Рембо и забывая о том, что связывавшие их чувства были взаимными. Как представлялась эта ситуация Рембо? Верлен вторично посмел отстранить его — пусть на время — ради своей презренной жены. Рембо не простил Верлену и свое первое "изгнание" в 1872 году. Теперь же произошел рецидив, и это означало, что на Верлена нельзя было положиться — в любой момент он мог снова проникнуться страстью к Матильде.

В этой истории все, кому казалось, что победа близка, терпели неизбежное поражение — еще более горькое от того, что оно было неожиданным и, казалось, полностью противоречило предыдущему ходу событий. Первой "одержала победу" Матильда: Верлен согласился вернуться домой и сел на поезд вместе с обеими женщинами. На границе в Кьеврене все вышли из вагонов, поскольку нужно было пройти таможню. Матильда вспоминала позднее:

"После посещения таможни Верлен исчез, и мы никак не могли его найти. Поезд уже должен был отправляться, и мы решили подняться в вагон без него. В тот момент, когда закрывали двери, мы наконец увидели его на перроне. — Скорей поднимайтесь! — крикнула ему моя матушка. — Нет, я остаюсь! — бросил он в ответ, нахлобучив шляпу на лоб ударом кулака. Больше я его никогда не видела".

По возвращении в Париж Матильда слегла, а через несколько дней ей передали записочку, которую Верлен сочинил при расставании на границе:

"Злополучная морковная фея, Принцесса Мышь, вошь, которую ждут два пальца и ведро, вы сотворили такое! Из-за вас я едва не убил сердце моего друга! Я возвращаюсь к Рембо, если он согласится принять меня после предательства, которое вы заставили меня совершить!"

Сравнение Матильды с грызунами было в ходу у обоих друзей — быть может, они и придумали это совместно. Так, Рембо в стихотворении "Юная чета" поминает крысу, которая норовит помешать счастью влюбленных:

Молодоженам полночью бредовой Придется рассчитаться с хитрой крысой [59]

Верлен же предпочитал именовать жену мышью. К примеру, в сборнике "Параллельно" он опубликовал стихотворение ("Laeti et errabundi"), в котором говорит, что оставил в Париже "одну Принцессу Мышь — дуреху, которая плохо кончила…"

Что касается самой Матильды, то после брюссельского свидания и вторичного бегства мужа у нее не осталось никаких надежд сохранить семейный очаг. 2 октября мадам Поль Верлен подала прошение в суд о раздельном проживании. С этого момента дело перешло в ведение юстиции.

 

Лондон 1872

Проведя месяц в Брюсселе, Верлен и Рембо отплывают в Дувр. На следующий день они прибывают в Лондон. О некоторых подробностях лондонской жизни Верлен сообщает в письме Эмилю Блемону, отправленном в конце января 1873 года:

"Каждый день мы совершаем долгие прогулки по пригородам и окрестностям…, потому что Лондон нам уже давно знаком: Друри-Лейн, Уайт-Чейпел, Пимлико, Эйнджел, Сити, Гайд-парк и т. д. перестали быть для нас тайной. Этим летом мы, вероятно, поедем в Брайтон, возможно, в Шотландию, в Ирландию!"

Верлен и Рембо поселились в небольшой квартирке на Хауленд-стрит. Обоих поэтов чрезвычайно привлекает порт. Рембо, возможно, уже начинает всерьез подумывать о дальних странствиях — "Пьяный корабль" он написал, ни разу в жизни не видя моря. А Верлен с нескрываемым восторгом пишет:

"Доки — невиданное зрелище: в них заключены Карфаген, Тир и все, о чем только можно мечтать! (…) Доки как нельзя лучше удовлетворяют потребностям моей поэтики, все больше и больше черпающей пищу в современности".

Сам город им поначалу не понравился. Рембо называл его "абсурдным". Верлен с типично французским высокомерием укорял британскую столицу за то, что здесь негде было посидеть с друзьями за стаканчиком абсента:

"Ах, это не был воздух Парижа, веселый, легкий, бодрящий! Где вы, кафе на бульварах, уютные террасы, приветливый гарсон, всегда готовый пошутить и умеющий вовремя подлить капля за каплей студеную воду в молочно-белый абсент? Представьте себе плоского, черного клопа — это Лондон. Маленькие, мрачные домишки или высокие ковчеги в готическом и венецианском стиле, четыре-пять кафе, где еще можно кое-как утолить свою жажду, — и больше ничего".

Впрочем, довольно скоро в описаниях Лондона появятся совсем другие ноты — восхищение, смешанное с ужасом. Что же касается Верлена, то сама сама атмосфера этого города — туманная и неясная — была созвучна его поэзии.

С кем встречались Верлен и Рембо в британской столице? Оба пока еще очень плохо знают английский язык (хотя усиленно его изучают), поэтому их круг общения — это французы, по тем или иным причинам обосновавшиеся за Ла-Маншем. Прежде всего, это бывшие коммунары: Эжен Вермерш, который был приговорен к смерти за издание газеты "Отец Дюшен", а также журналисты Лиссагаре, Мазуркевич и Андриё. Делаэ утверждал со слов своего друга:

"… изгнанников Коммуны Рембо считал своими братьями по духу, но при этом отдавая явное предпочтение Андриё, парижскому литератору с отважным и тонким умом. К этому человеку он привязался по-настоящему".

Забегая вперед, скажем, что и эта привязанность оказалась недолговечной: в конце 1873 года Рембо насмерть разругался с бывшим коммунаром — причины ссоры не вполне ясны, но, если верить Делаэ, инициатива исходила от Андриё, тогда как Рембо был чрезвычайно удивлен и опечален этим разрывом.

В 1872 году Верлен и Рембо больше всего общались с художником Феликсом Регаме, который оставил несколько набросков, где поэты были запечатлены как во времена относительного благополучия, так и в период полного безденежья. Регаме впоследствии рассказывал Делаэ:

"Верлен был по-своему хорош и нисколько не похож на человека, раздавленного судьбой, хотя одет был достаточно неряшливо. Но он был не один. Его всюду сопровождал безмолвный товарищ, тоже не отличающийся элегантной внешностью, — Рембо".

Впрочем, оба поэта прониклись страстью к одному из предметов гардероба настоящего лондонского денди — оба они были без ума от английских цилиндров. Рембо впоследствии будет разгуливать в своем цилиндре по Шарлевилю, приводя в изумление обывателей. Верлен также потрясет сердца деревенских жителей Вузье, которые дадут ему прозвище "англичанин".

Живут они, прежде всего на средства Верлена. Мать не забывает любимого сына и периодически подкидывает ему денег. Кроме того, Верлен дает уроки и постепенно начинает зарабатывать на жизнь. Утверждения некоторых биографов, будто Рембо также успешно пробовал свои силы на этом поприще, неверны. В это время он твердо придерживается своего принципа "жить праздным, как жаба". В "Сезоне в аду" "Неразумная дева" говорит о своем "Инфернальном супруге":

"О, я никогда не ревновала его. Я думаю, он не покинет меня. А иначе — что с ним станется? Ни одной близкой души, и за работу он никогда не возьмется. Он хочет жить как сомнамбула. Но довольно ли его доброты и милосердия, чтобы получить право на место в реальном мире?"

Роль матери в этот период жизни Верлена следует отметить особо: Поль поддерживал в ней убеждение, что на него клевещут с целью "обобрать до нитки". Когда Стефани узнала, какую сумму Матильда требует на воспитание сына Жоржа (1200 франков в год), она явилась на улицу Николе и закатила сцену семейству Мотэ, пригрозив напоследок, что продаст все свои земли и "спустит все состояние", лишь бы ее снохе ничего не досталось. Это означало полный разрыв: до конца жизни Стефани не желала видеться ни с Матильдой ни даже со своим внуком.

Впрочем, и Рембо ввел свою мать в заблуждение. Он сообщил ей о своей дружбе с г-ном Верленом, а Поль вступил с ней в регулярную переписку. И эта набожная женщина совершила чрезвычайно странный поступок: она отправилась в Париж с целью воздействовать на Матильду, дабы та отказалась от иска в суд, ибо это скандальное дело может повредить Артюру.

"Лёндён" оказался для обоих поэтов благодатным в творческом отношении. Верлен создает здесь лучшую часть "Романсов без слов", Рембо пишет стихотворения в прозе "Озарения" (по крайней мере, некоторые из них). И оба усиленно пробуждают в себе "ясновидение" проверенными средствами — спиртными напитками и наркотиками. Но если в Париже они баловались сравнительно безобидным гашишем, то в Лондоне, судя по всему, приобщились к опиуму, а это уже было серьезно. Впрочем, поначалу им казалось, что игра стоит свеч — они наслаждались сладостным ужасом перед запретным и неземными видениями, порожденными дурманом. Так, во всяком случае, это представлялось Рембо. Среди его "Озарений" имеется одно, которое не оставляет на сей счет никаких сомнений:

"О, мое Благо! О, моя Красота! Я не дрогнул при душераздирающем звуке трубы. Волшебная дыба! Ура небывалому делу и дивному телу, в первый раз — ура! Все началось под детский смех, все им и кончится. Эта отрава останется в наших жилах и после того, как смолкнет труба, и мы возвратимся к извечной дисгармонии. А пока — нам поделом эти пытки — соединим усердно сверхчеловеческие обещания, данные нашему тварному телу, нашей тварной душе: что за безумие это обещание! Очарованье, познанье, истязанье! Нам обещали погрузить во мрак древо добра и зла, избавить нас от тиранических правил приличия, ради нашей чистейшей любви. Все начиналось приступами тошноты, а кончается — в эту вечность просто так не погрузиться — все кончается россыпью ароматов.

Детский смех, рабская скрытность, девическая неприступность, отвращение к посюсторонним вещам и обличья, да будете вы все освящены памятью об этом бдении. Все начиналось сплошной мерзостью, и вот все кончается пламенно-льдистыми ангелами.

Краткое бденье хмельное, ты свято! Даже если ты обернешься дарованной нам пустою личиной. Мы тебя утверждаем, о метод! Мы не забываем, что накануне ты, без оглядки на возраст, причислил нас к лику блаженных. Мы веруем в эту отраву. Каждодневно готовы пожертвовать всей нашей жизнью.

Пришли времена хашишинов-убийц".

В последней фразе Рембо использовал одно слово ("assassins"), которое в русском передано двумя — и совершенно правильно. Когда-то французский язык заимствовал для обозначения "убийцы" арабское слово "хашишин" — "тот, кто курит гашиш". Хашишинами назывались слуги Горного старца, беспрекословно исполнявшие любой его приказ. Их приучали к наркотикам с целью подавить волю и добиться безусловного подчинения. Французские крестоносцы боялись и ненавидели этих воинов Ислама — и стали называть так убийц. Рембо, несомненно, знал этимологию этого слова, поскольку о ней упоминал Шарль Бодлер в своем "Искусственном раю".

Впрочем, детский восторг "Хмельного утра" быстро сменится горьким прозрением "Сезона в аду":

"Но что если адские муки действительно вечны? Человек, поднявший руку на самого себя, проклят навеки, не так ли? (…) Ах, вернуться бы к жизни! хоть глазком взглянуть на ее уродства. Тысячу раз будь проклята эта отрава, этот адский поцелуй. А всё моя слабость и жестокость мира! Господи боже, смилуйся, защити меня, уж больно мне плохо!"

Между тем, Верлен узнает о том, что Матильда начала процедуру развода, отчего приходит в сильнейшее смятение и раздражение. 8 ноября он пишет Лепелетье:

"Я весь ушел в стихи, в умственный труд, в серьезные, чисто литературные беседы. Встречаюсь только с художниками и литераторами. И вот меня разыскивают в моем уединении, вынуждая меня писать какие-то объяснения и всякого рода официальные заявления!"

Разумеется, Верлен явно преувеличил благопристойность своего образа жизни, но главное состоит не в этом: в своем иске Матильда ссылалась на "гнусные отношения" своего мужа с Рембо. Это обвинение необходимо было опровергнуть во что бы то ни стало. И 14 ноября Верлен вновь пишет другу:

"Рембо недавно написал своей матери с целью предупредить ее обо всех слухах на наш счет, и теперь я поддерживаю с ней регулярную переписку".

Но этого мало: вновь, как и в Париже, "сердечного друга" следует на время устранить — иначе не удастся пресечь "слухи". Биографы Рембо обычно представляют дело так, будто он сам стремился вырваться на свободу — вместе с тем, им приходится признать, что по-крестьянски осмотрительный Артюр опасался осложнений, которые могла внести в их взаимоотношения судебная тяжба Верлена с женой.

Еще одна причина "антракта" — начавшиеся ссоры. Хотя Верлен и был тогда "рабом Инфернального супруга", но "Неразумная дева" зачастую давала свирепый отпор своему "господину". Рембо признавался Делаэ, что бывали моменты, когда образумить Верлена не было никакой возможности — от него приходилось просто прятаться. Уже осенью в квартире на Хауленд-стрит случались настоящие драки, а иногда происходили дуэли по всей форме: противники, вооружившись обернутым в салфетку ножом, пытались проткнуть друг друга. Несколько месяцев спустя Рембо скажет устами "Безумной Девы":

"Не раз по ночам сидевший в нем демон набрасывался на меня, мы катались по полу, я боролась с ним. — Часто, напившись, он в поздний час прятался в закоулках или за домами, чтобы до смерти испугать меня".

В начале зимы наступили тяжелые дни: помощь от Стефани приходила нерегулярно, и "дивной парочке" приходилось иногда голодать. Естественно, это подливало масла в огонь участившихся ссор: прежде Рембо считал кошелек Верлена бездонным.

В конце декабря 1872 года Рембо внезапно покидает Лондон, возвратившись на три неделив Шарлевиль. Безутешный Верлен пишет 26 декабря Лепелетье:

"Страшная тоска. Рембо (которого ты не знаешь, его знаю только я) здесь больше нет. Ужасная пустота. Маленькая комнатка на Хауленд-стрит… невыносима мрачна этой унылой зимой в серо-желтые, дождливые, туманные дни".

Биографы Рембо объясняют его отъезд тем, что он уже тяготился связью с Верленом и пытался найти другие пути. Это был якобы переломный момент в его жизни: он "… лихорадочно стремился навстречу будущему, чувствовал в себе какую-то значительную перемену, рождение "нового человека". В нем умирал поэт, и почти все "Озарения" уже были написаны". На самом деле, как уже говорилось, спешный отъезд Рембо был вызван разными причинами; главная из них состояла в том, что Верлен был полностью поглощен мыслями о своей защите в деле о раздельном проживании — и это обстоятельство, приводило Рембо в ярость.

Итак, в январе 1873 года Верлен остается один и немедленно заболевает — или делает вид, что заболел. Как бы там ни было, он отправляет три телеграммы — матери, жене и Рембо — в которых умоляет приехать к нему, чтобы они находились при нем в его "смертный час". Мать откликается немедленно, тогда как Матильда не игнорирует призыв мужа. Что же касается Рембо, о нем Верлен пишет 17 января Эмилю Блемону:

"… слушая лишь голос дружбы, он тотчас вернулся и сейчас находится здесь: его заботливость, быть может, позволит мне прожить не столь тягостно остаток моего проклятого существования".

Характерная деталь: Рембо приехал на пятьдесят франков, которые ему выслала мать Верлена. Жан Мари Карре утверждает, что Рембо уехал из Лондона, как только Верлену стало лучше. На самом деле Рембо вернулся в Шарлевиль только в феврале, расставшись с Верленом, скорее всего, в результате очередной бурной ссоры. В Роше, на ферме матери, он начинает писать рассказы в прозе о чем и сообщает Делаэ:

"Я сочиняю короткие истории в прозе под общим заголовком "Языческая книга" или "Негритянская книга". Это глупо и невинно. О, невинность! Невинность, невинность, невин… сущее бедствие!"

Позже эта книга станет "Сезоном в аду": Верлен оставался в Лондоне до 2 апреля. Он не смел вернуться в Париж, ибо внушил себе, что его будут преследовать за участие в Коммуне. Ситуация казалась ему невыносимой: дело о раздельном проживании с женой шло полным ходом, а Рембо не желал покидать Рош. Тогда Верлен отправился в бельгийские Арденны — погостить у родной бабушки. В воскресенье 18 апреля в Седане он повидался с Рембо. Они встречались и в последующие воскресные дни, хотя биографы Рембо уверяли, будто он всячески уклонялся от свиданий с другом.

В письме к Лепелетье от 23 мая Верлен сообщает, что отправляется в Буйон (на границе с Бельгией, в 24 км от Шарлевиля) на очередную встречу с Рембо. Делаэ жил тогда в Шарлевиле, и Верлен также пригласил его. 24 мая все трое вместе пообедали, а на следующий день Рембо уехал с Верленом. Это была еще одна попытка пожить "у островитян". Пребывание в Роше смертельно надоело Рембо, и он прямо говорит об этом в письме к Делаэ:

"О Природа! О мать моя! Какое дерьмо эти крестьяне с их чудовищной невинностью. Чтобы хоть немного выпить, нужно проделать два лье, а то и больше. Mother засунула меня в жуткую дыру".

 

Лондон 1873

27 мая оба поэта уезжают в Лондон. Это их второе пребывание в британской столице. Позднее Верлен писал, что часто видит во сне этот город, но в "чужом" обличье:

"Напротив, если мне снится, что я там, в Лондоне, то все это характерное убранство исчезает. И это — провинциальный город с вывесками на старофранцузском языке, с узкими улицами спиралью, где по досадной и упрямой случайности я вижу себя постыдно пьяным и игрушкою оскорбительных происшествий".

А в сборнике "Давно и недавно" страх перед Лондоном выражен еще более явственно:

Нет, поистине ужасна безнадежность муки, Нет, поистине бедою кончит этот город: О, скорей бы огнь небесный грянул на Гоморру! [64]

Название "Гоморра" принадлежит русскому переводчику: сам Верлен называет Лондон "городом из Библии", и в данном случае речь идет, конечно, о Содоме.

В свою очередь, Рембо отразил лондонские впечатления в той части "Сезона в аду", которая называется "Бреды" (или "Словеса в бреду"). Бред I носит название "Неразумная дева. Инфернальный супруг". Его главный сюжет — отношения с Верленом, который назван здесь "Неразумной девой". Рембо, естественно, излагает собственную версию того, что происходило между ними, но с привычной бесцеремонностью вкладывает ее в уста своего "соузника по преисподней":

"О божественный Супруг, Господин мой, не откажитесь выслушать исповедь несчастнейшей из ваших служанок. Пропащей. Хмельной. Нечистой. Ну разве это жизнь! Даруйте мне прощение, Божественный Супруг, даруйте прощение! Прощение! Сколько слез! И сколько, надеюсь, их пролито будет потом! Потом я познаю Божественного моего Супруга! Я родилась, чтобы служить Ему. — Но теперь пусть надо мной измывается другой!"

Эпитеты, которыми награждает себя "Неразумная дева" (пропащая, хмельная, нечистая), вполне могли принадлежать самому Верлену. Угадал Рембо и его "обращение" — или же просто знал о готовности "поверить". Правда, сам Верлен подчеркивал внезапность снизошедшей на него "благодати", однако это вполне укладывается в традиционную схему "обращения грешника" — все новообращенные сгущают мрак бездны, чтобы сильнее подчеркнуть благость света.

Именно здесь "Неразумная дева" признается в полной своей зависимости от того, кому предалась душой и телом:

"Я рабыня Инфернального Супруга, того самого, что отверг неразумных дев. Того самого демона… Он не призрак, не наваждение. (…) Я вдова… — Была вдовой… Ну да, когда-то я была вполне благоразумной, и не для того же я родилась, чтобы обратиться в скелет! (…) В притонах, где мы пьянствовали, он плакал при виде толпящейся вокруг нищей братии. Подбирал пропойц на темных улицах. Жалел мать-мегеру ради ее малышей. — И удалялся с видом девочки, отличившейся на уроке закона божия. — Он похвалялся, что разбирается во всем: в коммерции, искусстве, медицине. — А я ходила за ним по пятам, так было надо. (…) Когда мне казалось, что его одолевает хандра, я участвовала во всех его проделках, пристойных или предосудительных; но мне было ясно, что в его мир мне вовеки не будет доступа. Сколько ночей провела я без сна, склонившись над этим родным, погруженным в дремоту телом и раздумывая, почему он так стремится бежать от действительности. Ведь никто из людей не задавался еще подобной целью. Я понимала — нисколько за него не опасаясь, — что он может представлять серьезную опасность для общества. — Быть может, он владеет тайнами, способными изменить жизнь? Его поцелуи и дружеские объятья возносили меня прямо на небеса, сумрачные небеса, где я хотела бы остаться навсегда — бедной, глухой, немой и слепой. (…) Охваченные единым порывом, мы усердствовали изо всех сил. Но после пронзительных ласк он говорил: "Интересно, как ты запоешь, когда меня с тобой не будет, — ведь ты уже испытала такое. Когда руки мои уже не будут обвивать твою шею, и ты не сможешь склонить голову мне на грудь, когда губы мои уже не будут касаться твоих глаз! (…) Поведай он мне о своих печалях — смогла бы я понять их лучше его насмешек? Он изводит меня, часами стыдит за то, что могло трогать меня на свете, и возмущается, если я плачу. (…) Когда-нибудь, наверное, он таинственным образом исчезнет, но мне нужно знать, удастся ли ему взлететь в небо, я хочу хоть краешком глаза увидеть вознесение моего дружка!"

Эта версия увидит свет всего через несколько месяцев. А пока оба поэта поселились в доме № 8 на Грейт-коллидж-стрит. Верлен поглощен мыслями о процессе: в сущности, он больше всего желал бы примириться с женой. Но Рембо было наплевать на эти "идиотские мечты и тоску": страдания и жалобы любовника вызывают у него только насмешку — к тому же, он целиком занят своими "Озарениями". Скорее всего, именно в это время появляется очередное из них, посвященное мучительным отношениям с Верленом и очень сходное по тональности с "Сезоном в аду":

"Жалкий брат! Сколько адских бессонных ночей он заставил меня пережить! "Я недостаточно рьяно взялся за эту затею! Я надсмеялся над ним, калекой. Из-за меня мы вернемся в изгнанье и рабство". Он приписывал мне неудачливость и простодушие, совершенно нелепые, и нагромождал тревожные аргументы. В ответ я потешался над сатанинским схоластом, а потом отходил к окну. За равниной, где продвигались оркестры диковинной музыки, я создавал роскошные призраки будущей ночи. После этой игры, приносящей некоторое очищенье, я вытягивался на тюфяке. И едва ли не каждую ночь, стоило мне задремать, как вставал бедный брат с провалившимся ртом, с окровавленными пустыми глазницами — такой, каким сам себе снился! — и, увлекая меня в большую комнату, вопил о своем идиотском нестерпимом кошмаре. В самом деле, когда-то я искренней верой вызвался в нем возродить исконного сына Солнца — и мы бродяжили, запивая вином пещер дорожный сухарь, и мне не терпелось найти исходную точку и формулу".

В этом коротком рассказе Рембо отчетливо формулирует свою "милосердную" миссию: он увлек Верлена на поиски "абсолюта", дабы тот превратился в "сына Солнца" (каковым считал себя сам Рембо). Это "Озарение", несомненно, предшествует "Сезону в аду", где речь тоже пойдет о "милосердии", но тональность совершенно изменится, ибо высокопарные мечты привели к катастрофе:

"Я вызвал к жизни все празднества, все триумфы, все драмы. Я силился измыслить новые цветы, новые звезды, новую плоть и новые наречия. Мнил, что приобрел сверхъестественную силу. И что же? Теперь мне приходится ставить крест на всех моих вымыслах и воспоминаниях! На славе поэта и вдохновенного краснобая! (…) Ни единой дружеской руки! Где же искать поддержку?"

Вторая лондонская эпопея закончилась после очередной ссоры, однако на сей раз инициатором разрыва впервые стал Верлен. Это случилось в конце июня — мелкий инцидент, "почти мальчишество", как выразился один из биографов Рембо. Юный поэт сидел у окна, облокотившись о подоконник, и ожидал возвращения друга. Наконец Рембо увидел Верлена, который нес в одной руке бутылку подсолнечного масла, а в другой селедку — зрелище это показалось ему настолько забавным, что он расхохотался, а когда Верлен открыл дверь, воскликнул:

"Нет, старина, до чего же у тебя был глупый вид с этой бутылкой и с этой грязной рыбой!"

Взбешенный Верлен со словами "Так неси ее сам!" швырнул селедку в физиономию Рембо. Тот смеялся все пуще и никак не мог угомониться, то ли не замечая ярости Верлена, то ли сознательно провоцируя ссору. В конце концов Верлен не выдержал и с криком "С меня хватит, я уезжаю!" тут же собрал чемоданы, запихнув туда вещи Рембо, купленные или подаренные им самим, а затем поспешно спустился по лестнице. Рембо нагнал его на набережной и стал умолять остаться. В первый и последний раз Верлену удалось одержать верх: он не захотел уступать и заявил, что вернется в Бельгию без Рембо и там, как свободный человек, призовет к себе законную супругу. Эта сцена точно воспроизводится в известном фильме "Полное затмение" — за исключением собранных Верленом чемоданов.

 

Брюссель 1873

3 июля Верлен уехал из Лондона. 4 июля он уже находился в Брюсселе, где рассчитывал встретиться с женой. Рембо он отправил телеграфом письмо с борта корабля, с пометкой "на море":

"Друг мой, не знаю, будешь ли ты еще в Лондоне, когда получишь это. Но хочу сказать тебе, что ты наконец должен понять, почему у меня не было другого выхода, кроме как уехать. Эта буйная жизнь и сцены , не имеющие другого повода, кроме твоей фантазии, уже сидят у меня в печенках.

Но поскольку я любил тебя безмерно (пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает), хочу заверить тебя, что если через три дня не воссоединюсь с женой, то пущу себе пулю в лоб. Три дня в гостинице, револьвер, это все стоит денег — вот откуда мое скряжничество. Тебе следовало бы меня простить. И уж если мне придется совершить эту последнюю хреновину, то я уж сделаю ее как подобает порядочному хрену. Последняя же моя мысль будет о тебе, хоть ты и обзывал меня каменным , а встречаться я больше не хочу, потому что мне предстоит сыграть в ящик.

Ты хочешь, чтобы я целовал тебя подыхая?

Твой бедный П.Верлен.

В любом случае больше мы не увидимся. Если моя жена приедет, ты получишь мой адрес и, надеюсь, будешь писать мне. Пока же, в течение трех ближайших дней, но не больше, пиши на мое имя в Брюссель до востребования.

Отдай Бареру три его книги".

Забегая вперед, следует сказать, что Рембо не воспринял всерьез угрозу самоубийства — и оказался прав. Но его положение в Лондоне было отчаянным: Верлен не оставил ему денег, а зарабатывать на жизнь юный поэт не умел и не хотел. Поэтому он немедленно (еще не получив никаких известий) отправил Верлену жалобное послание:

"Вернись, вернись, дорогой друг, единственный друг, вернись. Клянусь тебе, я буду вести себя хорошо. Я был с тобой груб, но это была просто шутка, я не сумел вовремя остановиться, и страшно об этом сожалею. Вернись, мы все забудем. Какое несчастье, что ты принял эту шутку всерьез. Вот уже два дня я плачу без конца. Вернись. Будь мужественным, дорогой друг. Еще ничего не потеряно. Тебе надо только вернуться обратно. Мы снова будем жить здесь — мужественно и терпеливо. О, умоляю тебя. Впрочем, это тебе самому пойдет на пользу. Вернись, ты найдешь все свои вещи. Надеюсь, сейчас ты понимаешь, что наша ссора была несерьезной. Ужасный миг! Но почему ты, когда я знаками призывал тебя сойти с корабля, этого не сделал? Мы два года провели вместе и вот дожили до подобной минуты! Что ты собираешься делать? Если ты не хочешь вернуться сюда, быть может, ты хочешь, чтобы я приехал к тебе?

Да, я был виноват.

О, ты ведь не забудешь меня, скажи?

Нет, ты не можешь меня забыть.

А я навсегда твой.

Скажи же, ответь своему другу, неужели мы не должны больше жить вместе?

Будь мужественным. Ответь мне как можно скорее.

Я не могу оставаться здесь надолго.

Слушайся только своего доброго сердца.

Скорее же, скажи, что я должен приехать к тебе.

Твой навеки.

Рембо.

Ответь мне скорее, я не могу оставаться здесь дольше, чем до вечера понедельника. У меня нет ни пенни, не могу даже отправить это письмо. Я отдал Вермершу твои книги и рукописи.

Если мне нельзя будет увидеться с тобой, я завербуюсь во флот или в армию.

О, вернись, я все время плачу и плачу. Разреши мне приехать к тебе, дай мне об этом знать, пришли мне телеграмму. В понедельник вечером я должен буду уехать отсюда, куда ты намерен отправиться, что ты собираешься делать?"

В этом письме Рембо выступает в роли несколько обиженной, но ласковой девочки — видимо, такая тональность присутствовала во взаимоотношениях "демона" и бедной "вдовы". И мольбы возымели действие: по свидетельству художника Казальса, Верлен прислал своему другу немного денег. Поэтому в следующем послании (отправленном в пятницу 5 июля) Рембо возвращается к более привычным наставлениям и укорам:

"Я прочел твое письмо, написанное "в море". На сей раз, ты не прав и очень не прав. Во-первых, в твоем письме нет ничего позитивного. Твоя жена не вернется, или вернется через три месяца, три года, откуда мне знать? Что до намерения сыграть в ящик, уж я-то тебя знаю. В ожидании жены и смерти ты наверняка будешь бесноваться, суетиться, докучать людям. Как, разве ты еще не понял, что с обеих сторон это были пустые гневные выходки? Но именно на тебе лежит последняя вина, потому что даже после моих напоминаний ты продолжал упорно лелеять свои фальшивые чувства. Неужели ты думаешь, что тебе будет приятнее жить с другими, а не со мной? Подумай об этом!  — Ах, ну, разумеется, нет!

Лишь со мной ты можешь быть свободен, и, раз уж я поклялся, что отныне буду ласков, что горячо сожалею о своей вине, что наконец-то все понял и очень тебя люблю, а ты не хочешь вернуться или позволить мне приехать к тебе, то ты совершаешь преступление, и ты будешь раскаиваться в этом ДОЛГИЕ ГОДЫ, ибо потеряешь свою свободу и тебя будут ждать гораздо более жестокие горести , нежели те, что ты уже пережил. В конце концов, подумай, кем ты был до того, как познакомился со мной.

Что до меня, то к матери я не вернусь. Отправлюсь в Париж и постараюсь выехать отсюда в понедельник вечером. Ты вынудил меня продать твои вещи, иначе я поступить не мог. Они еще здесь, их заберут только в понедельник утром. Если хочешь писать мне в Париж, отправляй письма Форену… он будет знать мой адрес.

Разумеется, если твоя жена вернется, я не стану тебе писать, чтобы тебя не компрометировать. Никогда и не единой строчки.

Единственное же истинное слово, вот оно: вернись, я хочу быть с тобой, я люблю тебя. Если ты к этому прислушаешься, то выкажешь мужество и искренность.

В противном случае жалею тебя.

А я тебя люблю, целую, и мы непременно увидимся.

Рембо.

Грейт-коллидж 8 и т. д. до вечера понедельника или до полудня вторника, если ты решишься призвать меня".

По указанному адресу Верлен отправил телеграмму — 8 июля, в 8.38 утра — следующего содержания:

"Доброволец Испанию приезжай сюда гостиница Льежуа бери рукописи если возможно".

Текст этот нуждается в некоторых пояснениях. Трехдневный срок, назначенный Верленом, уже прошел: жена его не приехала, а кончать с собой он всерьез не намеревался — поэтому у него возникла мысль записаться добровольцем в испанскую армию. К моменту приезда Рембо он уже получил отказ в испанском посольстве и оказался в чрезвычайно затруднительной ситуации: без надежды примириться с женой и с невыполненной угрозой самоубийства. О намерении покончить с собой он успел оповестить всех, кого только мог — даже мадам Рембо. Стефани он написал 4 июля:

"Матушка,

Я решил покончить с собой, если моя жена не приедет в течение трех дней. Я написал ей… Прощай, если так случится. Твой сын, который тебя очень любил".

А Лепелетье известил 6 июля:

"Мой дорогой Эдмон,

Скоро я сдохну. Хочу только одного — чтобы никто об этом не знал, пока это не свершится и, кроме того, чтобы было доказано следующее: жена моя, котороую я все еще ожидаю до завтрашнего вечера, трижды была предупреждена — по телеграфу и по почте; следовательно, лишь ее упрямство станет причиной несчастья.

И пусть все знают, что это не из-за страха перед судом, который состоится через десять месяцев, но из-за избытка чувств, чрезмерной любви к этому созданию…

Позаботься о моей книжечке.

Прощай. Мать, узнав о моем состоянии, приехала сюда и пытается отговорить меня. Боюсь, ей это не удастся. Я жду свою жену".

Мать, естественно, примчалась в Брюссель, едва только получила письмо своего обожаемого Поля. Но ее присутствия Верлену было мало — он жаждал возвращения Матильды или Рембо (или обоих сразу). Так или иначе, к моменту приезда Рембо в Брюссель (8 июля 1873) Верлен, уже находился в состоянии запоя, а через два дня — 10 июля — дважды выстрелил в своего друга. Непосредственной причиной этого поступка стало желание Рембо вернуться в Париж. Мать с сыном проводили раненого на перевязку в больницу, а около семи вечера все трое отправились на Южный вокзал. Рембо показалось, будто Верлен хочет выстрелить в него еще раз, поскольку тот не вынимал руки из кармана (в котором предположительно находился револьвер). Юный поэт обратился в бегство и, добежав до ближайшего полицейского поста, попросил задержать Верлена, который и был немедленно арестован. При обыске у него нашли листок со стихотворением "Хороший ученик" ("Bon Disciple") с недвусмысленным описанием гомосексуальной связи, а также письма Рембо. Следователь Т’Серстевенс навестил Рембо в больнице и забрал его бумаги — в том числе, письма Верлена. Таким образом, у следствия сразу появился возможный мотив покушения, ибо отношения Верлена и Рембо наводили на весьма интересные мысли.

Таковы — в самых общих чертах — обстоятельства брюссельской драмы. Существует множество описаний того, что произошло 10 июля 1873 года между Верленом и Рембо. Разумеется, прежде всего, следует обратиться к данным по горячим следам показаниям всех участников событий.

Следствие было коротким: в день ареста показания дали все трое — Верлен, Рембо, мадам Верлен. Затем Верлен был дважды допрошен. Независимо друг от друга все трое единодушно показали следующее: револьвер Верлен купил утром (четверг, 10 июля) и вернулся домой около полудня; выстрелы раздались около двух часов; после этого все трое отправились в больницу св. Иоанна, где Рембо сделали перевязку, после чего вернулись домой. Верлен был арестован через несколько часов после покушения по устному обвинению своего друга.

Самого пристального внимания заслуживают показания Рембо. Его снисходительные биографы обычно не желают "копаться в этой грязи" — удивляться здесь нечему, поскольку это один из самых неприятных для их героя сюжетов. Мгновенное превращение "сверхчеловека" в испуганного мальчика — зрелище смешное и одновременно поучительное. Собственно, если бы биографы Рембо просто обходили молчанием обстоятельства следствия, с этим можно было бы примириться. Однако биографы Рембо дают совершенно неверную картину брюссельских событий. Показания всех действующих лиц брюссельской драмы нужно анализировать с точки зрения следователей, которым важно было определить, являлось ли покушение умышленным или же было совершено в "состоянии аффекта" (что считалось смягчающим вину обстоятельством). Для этого нужно было выяснить следующее: мотивы ссоры (как брюссельской, так и предшествующей лондонской); цель приезда Рембо в Брюссель; причину разрыва Верлена с женой и его ближайшие намерения; характер отношений между обоими поэтами.

Рембо давал показания четыре раза. Первый раз — вечером 10 июля, в день покушения и ареста Верлена. Он показал, что Верлен будто бы умолял его приехать в Брюссель — о своих же письмах не сказал ни слова. Лондонскую ссору объяснил тем, что жить с Верленом стало невыносимо. И, в довершение всего, рассказал, что Верлен не только заранее купил револьвер, но и угрожал ему, не желая допустить его отъезда в Париж. В оправдание Рембо можно сказать, что он, конечно, был глубоко потрясен всем случившимся: гнев, страх, унижение, наконец, боль всегда считались дурными советчиками.

Во время второй дачи показаний, 12 июля, Рембо лишь усугубил положение друга, хотя казалось бы, на сей раз он вполне мог успокоиться и все обдумать. Правда, Рембо признал, что писал своему другу из Лондона и просил разрешения приехать к нему — видимо, следователь объяснил ему, что отрицать это бесполезно. Но ссора в Лондоне, по словам Рембо, произошла из-за непозволительных выходок Верлена по отношению к общим знакомым. Даже крайне снисходительный к Рембо Жан Мари Карре признает, что его версия относительно причин ссоры "слегка расходится" с версией Верлена и Эрнеста Делаэ (кстати, последний писал об инциденте с рыбой скорее всего со слов Рембо). Разумеется, в показаниях полиции многие стремятся обелить себя, но Рембо представил себя благовоспитанным мальчиком, который был крайне шокирован поведением буйного сожителя — при этом не надо забывать, что ему лично ничто не угрожало, а Верлену предстоял суд.

Поскольку мадам Верлен показала, что Рембо жил на деньги сына, в этом пункте ему пришлось сбавить тон — и он заявил, будто жил с Верленом в складчину. Однако правда здесь была на стороне мадам Верлен — ее сын содержал Рембо. В показаниях от 12 июля возникли новые, убийственные для Верлена детали: мало того, что Рембо вновь показал, что Верлен купил револьвер заранее и угрожал ему, он еще и добавил к этому, что Верлен намеревался поехать в Париж, чтобы расправиться со своей женой. Иными словами, Верлен представал законченным убийцей, который стрелял в друга, поскольку под рукой не оказалось жены. Разумеется, все это могло быть правдой — Верлен находился в таком состоянии, что легко переходил от стремления примириться с женой к угрозам в ее адрес. Кстати говоря, о намерении Верлена помириться с Матильдой Рембо не сказал ни слова, хотя прекрасно об этом знал — собственно, это намерение Поля и было одной из причин их постоянных ссор. В целом же, если называть вещи своими именами, следует признать, что Рембо в этих показаниях попросту "топил" Верлена. Французские исследователи порой негодуют на суровость бельгийского суда, который осудил Верлена на два года тюрьмы за нанесенную другу "царапину". Однако "бедный Лелиан" еще дешево отделался: по показаниям Рембо его можно было судить за попытку умышленного убийства.

В своих показаниях от 18 июля Рембо утверждал, что все сказанное им ранее является чистой правдой: главная причина покушения состояла в том, что Верлен не желал допустить его отъезда. Впрочем, на сей раз Рембо неохотно признал, что у Верлена, действительно, было намерение примириться с женой. Но даже эта его единственная уступка (крайне важная для Верлена) была вынужденной: 17 июля мадам Верлен — по собственному побуждению или по совету адвоката — передала следователю письмо, в котором Поль извещал ее о намерении покончить с собой, если жена не приедет к нему через три дня. Наконец, у следствия имелись показания Огюста Муро, который утверждал, что Верлен сам намеревался ехать в Париж с целью примириться с женой — и не желал отъезда Рембо из Брюсселя, поскольку тот мог бы его скомпрометировать. Возможно, Муро кое-что присочинил от себя, ибо Рембо, по его собственному признанию, вызывал у него крайнее омерзение. Но, в любом случае, умалчивать о роли Матильды в жизни Верлена уже было нельзя.

19 июля Рембо отказался от прежних своих показаний: Верлен не имел дурного умысла, покупая револьвер, а причиной его пьянства был разрыв с женой. Кроме того, Рембо заявил, что не желает никакого судебного преследования Верлена — об этом с радостью пишут его биографы, утверждая, будто он сделал все, чтобы выручить друга. Хотелось бы верить, что Рембо сам догадался изменить свои показания, однако более правдоподобным выглядит предположение, что ему объяснили суть вещей: возможно, это сделала мадам Верлен, но, скорее всего, инициатива исходила от следователей, которые, конечно же, видели несоразмерность проступка вероятному наказанию и были далеко не убеждены в абсолютной "невинности" и "добропорядочности" Рембо. Отметим еще одно: отказавшись поддерживать обвинение, Рембо выходил из процесса — по бельгийским законам, он уже не обязан был присутствовать на суде и давать показания. Не случайно в "Сезоне в аду" он в завуалированной форме признается, как ужасала его встреча с юстицией:

"К кому бы мне наняться? Какому чудищу поклониться? Какую святыню осквернить? Чьи сердца разбить? Что за ложь вынашивать? По чьей крови ступать?

Главное — держаться подальше от правосудия. — Жизнь жестока, отупляюще проста, — скинуть, что ли, иссохшей рукой крышку с гроба, лечь в него, задохнуться? Тогда не страшны тебе ни старость, ни опасности: ужасы вообще не для французов".

Возникает вопрос: откуда взялись совершенно другие версии? Сам Рембо не оставил никаких письменных свидетельств о событиях в Брюсселе — "Сезон в аду" был закончен по свежим впечатлениям брюссельский драмы, но это сочинение менее всего походит на мемуарные свидетельства. Несомненно, что сестра Изабель, зять Патерн Берришон и ближайший друг Эрнест Делаэ использовали какие-то сведения, исходившие от него. Однако невозможно определить, насколько исказил истину сам Рембо, следует учесть также, что близкие ему люди склонны были до определенной степени фантазировать. Например, вариацией на тему Патерна Берришона является очень интересная версия Стефана Малларме, согласно которой Верлен будто бы стрелял в друга в тот момент, когда за ним приехали из Парижа жена и теща:

"Обаяние Парижа померкло, Верлен терзался разгоравшейся семейной распрей и, как скромный служащий Коммуны, боязнью преследований: видимо, поэтому Рембо решил перебраться в Лондон. Нищая вакхическая чета вдыхала всей грудью вольную коксовую гарь, хмелея от взаимного чувства. Скоро письмо из Франции позвало, даровав прощение, одного из отступников, с условием, что спутника своего он покинет. На свидании молодая супруга — по бокам мать и свекровь — ожидали примирения. Я доверяю рассказу, превосходно переданному г-ном Берришоном, и вслед ему отмечу лишь пронзительную сцену, героями которой — один раненый, другой в бреду — оба поэта в нечеловеческой их муке. Женщины молили согласно, Верлен уже отказался было от друга — но вдруг заметил его, случайно, в дверях комнаты, рванулся за ним, в его объятия, не слушая увещеваний его, охладевшего, твердившего, что все кончено, "клявшегося, что узы их должны быть разорваны раз и навсегда", что "даже без гроша в кармане", пусть и привела его в Брюссель единственно надежда на денежную помощь в возвращении на родину, "он все равно уйдет". Рука равнодушного оттолкнула Верлена, тот в помрачении выстрелил в него из пистолета и рухнул, рыдая. Было решено, что дело не останется… в кругу семьи, едва не сказал я. Рембо, в бинтах, вышел из больницы, и на улице его, по-прежнему одержимого отъездом, настигла на сей раз прилюдно вторая пуля, которую преданнейший друг искупал потом двумя годами монсской тюрьмы".

Версия Малларме куда более "кровавая", чем предыдущие: Рембо получает две раны — одну на глазах у трех женщин, вторую — "в бинтах", по выходе из больницы. К слову говоря, полученная Рембо царапина зажила очень быстро: конечно, баловаться в пьяном виде огнестрельным оружием очень опасно, но у Верлена, похоже, был свой ангел-хранитель, поскольку он нанес самую легкую из всех возможных пулевых ран. "Кровавая" легенда была оформлена и средствами изобразительного искусства — достаточно посмотреть на картину Росмана "Раненый Рембо". Возвращаясь к Малларме, следует сказать, что прославленный символист сам ничего не выдумывал — он просто доверился тем басням, которые успели сочинить сестра и зять Рембо. Обращает на себя внимание сочувственное отношение к Верлену (которого совершенно не было у Берришона, обвинившего Верлена во всех смертных грехах) и легкий оттенок осуждения "равнодушного" Рембо (по Берришону — невинной жертвы безумца).

Искажение фактов и формирование на их основе легенды проявились с особой наглядностью в версии Эрнеста Делаэ, который мог узнать о брюссельских события от обоих участников драмы. Он записал то, что ему стало известно — эта рукопись была опубликована только в 1974 году:

"Тогда-то и произошла эта знаменитая сцена, в номере гостиницы. Пьяный Верлен угрожал Рембо убийством, если тот уедет, Рембо упорствовал в своем решении… и выстрел из револьвера. Раненый Рембо остается кротким и разумным: "Видишь, ты сделал мне больно из-за своих глупостей!" Верлен, наполовину протрезвев при виде крови, соглашается на отъезд. Рембо обматывает руку салфеткой (пуля попала ему в запястье), и они выходят вместе, поскольку Верлен хочет проводить его на вокзал. Но по дороге, вновь ощутив безумную ярость, он опять достает револьвер (который сначала отдал Рембо, а тот имел неосторожность вернуть его ему), опять целится в Рембо. Вмешательство полицейских. Арест обоих. Допрос. Верлен наполовину безумен, Рембо дерзок и груб в разговоре с этими чиновниками, которые (невзирая на то, что раненый отказался от обвинения) отправляют Верлена в тюрьму, а Рембо — в больницу. Возможно, если бы Рембо сказал просто: "Пустяки, мы оба выпили, револьвер появился случайно и т. п.", дело на этом бы и закончилось, но у Рембо была такая слабость: он всегда умел договариваться только с простыми людьми; при столкновении с властями, при взгляде на "буржуа" с высокопарными манерами и выражениями он превращался в дикобраза: "Это вас не касается, оставьте нас в покое, это наше дело и т. д." В подобных обстоятельствах дело выглядело плохо. К тому же, из Парижа пришли неблагоприятные сведения. Бельгийским чиновникам — как и во Франции, там царил тогда дух морализаторский и реакционный — дело показалось столь темным, что бедному Верлену "задали перца": он получил два года тюрьмы. Рембо, известивший меня об этом из Роша, был крайне удручен. В сущности, неделя в кутузке — это самое большее, что Верлен заслуживал. Впрочем, срок ему сократили — он отсидел только полтора года (в монсской тюрьме)".

Кое-что Делаэ излагает точно: ему известно, что первый выстрел был произведен в гостинице, а Верлен был арестован лишь тогда, когда отправился провожать Рембо на вокзал. Правда, револьвера Верлен не доставал и уж тем более не целился в Рембо — он всего лишь сунул руку в карман. О матери Верлена и о намерении Поля примириться с женой Делаэ не говорит ни слова — это означает, что сведения он, скорее всего, получил от Рембо. Полицейские появились сами по себе: Делаэ либо не хочет говорить о том, что Рембо попросил арестовать Верлена, либо — что вероятнее — просто не знает этого. Разумеется, никакой "заносчивости" в обращении с чиновниками (т. е. следователями) не было и в помине — вот эта байка, несомненно, исходила от Рембо, который рассказывал нечто подобное и о своем первом столкновении с юстицией (в сентябре 1870 года). Характерно, что Делаэ испытывает определенное неудобство в связи с арестом и осуждением Верлена: он упрекает Рембо в излишней гордыне, хотя делает это в очень мягкой форме.

Можно не сомневаться в том, что Делаэ составил свою записку "для памяти" — однако в дальнейшем словно забыл о ней. В статье, посвященной Верлену, он описывает брюссельское происшествие совершенно иначе:

"Они находятся на бульваре, солнце стоит в зените, в нескольких шагах от них стоят полицейские. Прохожие оборачиваются и останавливаются при виде бурной ссоры. Внезапно поэт вынул из кармана роковой револьвер и сделал угрожающий жест. Тут же набегают полицейские, хватают и препровождают к комиссару этих двух человек, из которых один в крайнем возбуждении объявляет себя убийцей, а второй, хоть и выказывает только высокомерное презрение, но не может скрыть свою окровавленную, перебитую выстрелом руку. Первого оставляют в заключении, иначе и быть не может; второго отправляют в больницу. (…) Между тем, "жертва" ведет себе вызывающе. В больнице св. Иоанна, в промежутке между двумя приступами столбняка, к нему пришел с допросом следователь, испытывающий вполне естественное любопытство к этому юноше, одежда и внешность которого являются скорее простонародными, с чем контрастирует аристократически элегантная речь. На самые простые вопросы он отвечал с дерзким пренебрежением: никакой жалобы от него не дождутся, следствие и допросы — безделица и ребячество, но при этом дело противозаконное, от раны своей он, действительно, жестоко страдает, но это никого не касается… разве что врачей… и пусть его оставят в покое! (…) Рембо чрезвычайно удивлен и удручен заключением, в котором бельгийская юстиция — серьезная до экстравагантности — продолжает удерживать его друга".

В версии для печати Делаэ откровенно искажает факты (ибо у него имелась "памятная записка"): действие переносится на бульвар в разгар дня — так легче объяснить вмешательство полиции; рана Рембо становится крайне тяжелой (как у Берришона и Малларме) — кость перебита, кровь течет ручьями, возникает столбняк (!). В этом рассказе уже нет и намека на осуждение Рембо — в осуждении Верлена виновато смехотворно тупое бельгийское правосудие.

В отличие от Рембо, Верлен не раз возвращался к событиям злополучного дня 10 июля. В "Моих тюрьмах" он описывает их следующим образом: "Дело было так. В июле 1873-го, в Брюсселе, после уличной ссоры, следствием которой были два револьверных выстрела, причем первый легко ранил одного из спорщиков, после чего они, два друга, решили забыть об этом случае, потому что виновный попросил прощения, а другой его простил; но затем тот, кто совершил этот прискорбный проступок, будучи одурманен абсентом и до, и после ссоры, внезапно опять заговорил угрожающим тоном и столь недвусмысленно полез в правый карман своей куртки, где, к несчастью, находилось оружие с четырьмя неиспользованными пулями и со спущенным предохранителем, что другой в испуге бросился бежать со всех ног по широкой дороге (в Галле, если мне не изменяет память), преследуемый бешеным безумцем, к полному изумлению "топрых пелькийцев", влачащих под немилосердным солнцем свою послеполуденную лень. Полицейский, прохаживающийся неподалеку, сразу же задержал преступника и потерпевшего. После короткого допроса, в ходе которого виновный клеймил себя гораздо беспощаднее, чем пострадавший — его, оба задержанных, согласно приказу представителей власти, отправились вместе с ним в магистратуру, причем полицейский держал меня за руку — здесь пора уже признаться, что виновником покушения на убийство и затем повторной попытки был я сам, а возможной жертвой был не кто иной, как Артюр Рембо — великий и странный поэт, трагически умерший 23 ноября прошлого года".

В мемуарах Верлен — в отличие от своих показаний 1873 года — признает, что заговорил с Рембо угрожающим тоном и полез в карман за револьвером. На следствии он это отрицал — ложь понятная и простительная. Мадам Верлен также не сказала об этом ни слова, хотя все происходило на ее глазах — тоже вполне понятно, ведь речь шла о судьбе сына. Впрочем, не исключено, что Верлен приписал себе этот жест задним числом: в 1875 году у него произошла встреча с Рембо, который вполне мог ему внушить, будто он сам был виноват в своем аресте. В Брюсселе Верлен пил беспробудно, в момент ареста протрезветь еще не успел и, естественно, за свою память ручаться не мог.

Все остальные изменения сделаны по одной причине — из благоговейного уважения к памяти Рембо. Поэтому покушение было перенесено на улицу, хотя в реальности оно произошло в доме, где "прохаживающихся неподалеку" полицейских нет. Исчез временной интервал между выстрелами и проводами. Иными словами, в этой версии Верлен скрыл тот факт, что Рембо обратился к полиции за помощью. Совместного допроса, скорее всего, не было — задержанным считался один лишь Верлен, тогда как Рембо проходил по делу как свидетель. О показаниях Рембо Верлен так никогда и не узнал — не случайно во время следствия он был убежден, что его вот-вот отпустят на свободу, и "недоразумение" благополучно разрешится.

Еще один рассказ Верлена о брюссельских выстрелах был записан молодым поэтом-символистом Адольфом Ретте, который нанес визит пожилому мэтру, когда тот в очередной раз оказался в больнице. Визит этот совпал с известием (ложным) о смерти Рембо в Абиссинии, и Верлен, естественно, был крайне взволнован и опечален. Юноша сам попросил его рассказать о покойном друге, и Верлен заговорил о самом наболевшем:

"Я снова вижу нас в Брюсселе, в этой мерзкой гостинице на улице Пашеко, где мы остановились. Я сидел у ножки кровати. Он стоял у двери, скрестив руки и бросая мне вызов всем своим видом. Ах, какая злоба, какой жестокий огонь в его глазах проклятого архангела! Я сказал ему, чтобы он остался со мной. Но он хотел уехать и я чувствовал, что решения своего он не переменит.

Моя бедная мать, примчавшаяся из Парижа, чтобы попытаться вернуть меня к жене и ребенку, тоже была там. Она видела, что я вне себя и, не говоря ни слова, положила руку мне на плечо, чтобы удержать меня.

Наверное, минут пять мы с Рембо пожирали друга взглядом. В конце концов он повернулся со словами: "Я уезжаю". Выйдя в коридор, он бегом спустился по лестнице. Я слышал, как доски трещат под его ногами. У меня перехватило дыхание, перед глазами поплыли красные круги: мне казалось, что он уносит с собой мозг мой и сердце.

Когда я перестал слышать его, в душе моей поднялась буря. Я сказал себе, что должен вернуть его, хотя бы даже силой, и запереть в комнате. Я вскочил и бросился к двери. Мать моя хотела преградить мне путь: "Поль, — взывала она ко мне, — ты сошел с ума, опомнись, подумай о своих близких!" Но ярость полностью овладела мной. Я стал трясти ее за плечи, осыпая уж не помню какими бранными словами, когда же она встала перед мной, я оттолкнул ее с такой силой, что она ударилась лбом о косяк. О, я знаю, каким диким это может показаться. Но я совершенно потерял голову, я убил бы любого, лишь бы вновь заполучить Рембо.

Я кубарем скатился по лестнице и на улице увидел Рембо, который двигался по направлению к Ботаническому бульвару. Он шел медленно и словно бы неуверенно. Догнав его, я сказал ему: "Ты должен вернуться, иначе это плохо кончится". "Отстань", — бросил он, не взглянув на меня. Тогда я словно обезумел. Я сказал себе, что остается только убить его. Я схватил свой револьвер, который всегда носил в кармане и дважды выстрелил… Рембо упал… Меня схватили… вот и все".

Что заслуживает внимания в этом рассказе? Поскольку Верлен сам придумал версию о выстрелах на улице, то повтор этой детали не вызывает удивления. Подробности о бесчеловечном обращении с матерью также: все знали, что Верлен не раз поднимал на нее руку (хотя в Брюсселе ничего подобного не происходило, поскольку матери не было нужды преграждать Верлену путь на улицу). Верлен не мог постоянно носить револьвер в кармане, ибо купил его только в день покушения и обращаться с ним явно не умел. Трудно сказать, кто из поэтов — старый или молодой — сгустил краски. С одной стороны, известие о смерти Рембо могло ввергнуть Верлена в приступ запоздалого и одновременно сладкого раскаяния. С другой стороны, Адольф Ретте был не только поэтом, но и пробовал свои силы в журналистике, а потому вполне был способен присочинить кое-что от себя.

"Верлен говорил глухим голосом. Грудь его вздымалась, словно он пытался подавить рыдания. Я понял, что в такой момент для него будет благом, если он даст полную волю своим воспоминаниям.

— Когда вы оказались в тюрьме, — спросил я его, — и когда узнали, что Рембо ранен легко, вы были довольны?

— Нет, — тут же отозвался Верлен, — я был в ярости из-за того, что потерял его, и мне тогда хотелось его уничтожить. Лишь позднее, в камере Монса, и потом, когда я вышел на свободу, мои чувства по отношению к нему смягчились… Впрочем, нет: о смягчении говорить нельзя. В этом мальчике заключено было демоническое обольщение. Я вновь и вновь вспоминаю те дни, что мы провели вместе, когда бродили по дорогам, опьяненные нашим исступленным искусством, и все это представляется мне, словно морская зыбь, напоенная ужасающим и восхитительным благовонием. … Вы как-то написали, что Рембо — это легенда. С литературной точки зрения вы, конечно, правы. Но для меня Рембо по-прежнему остается живым и реальным, это солнце, которое светит во мне и никогда не погаснет… Вот почему он снится мне каждую ночь".

Надо признать, что биографы Рембо самым недобросовестным образом воспользовались благородством Верлена: они либо искажали последовательность событий, либо прибегали к излюбленному приему — умалчивали о тех фактах, которые не укладывались в версию о Рембо, ставшем невинной жертвой слабовольного алкоголика. К примеру, Станислас Фюме предпочитает называть грубые выходки "невинными мальчишескими шалостями": помилуйте, ведь Рембо было всего семнадцать-восемнадцать лет — да разве в этом возрасте что-либо кажется опасным? Показания Рембо этот исследователь считает "простыми и правдивыми": юный поэт твердо заявил, что не желает опровергать "клевету" (о "безнравственных сношениях" с Верленом) — и он сдержал свое слово, никогда более не заговаривая на эту тему. Как же тогда быть с "Сезоном в аду"? Очень просто: "…Неразумная Дева была скорее женской ипостасью личности Рембо, Душа (Anima) того Духа (Animus), который вдохновит Клоделя на самый гениальный из всех комментариев". Зато старший из поэтов постоянно намекал на любовную связь, одновременно защищая "чистоту" своих отношений с Рембо. "Тем самым Верлен подливал масла в тот огонь, который желал потушить". Словом, во всей этой истории целиком и полностью виноват "пьяница" Верлен, не оценивший благородства помыслов своего друга. Единственное, в чем можно слегка упрекнуть Рембо: он был хитрым крестьянином и умел защищать свои интересы. Ему надо было во что бы то ни стало вырваться из когтей полицейских и следователей, а на гражданское мужество он плевал точно так же, как на патриотизм — "патрульотизм", по его собственному выражению. "Его голубые глаза — глаза небесного презрения — лгали".

Более осторожный Жан Мари Карре отдает явное предпочтение "фигуре умолчания": "Знакомясь со всеми версиями этой драмы, как бы различны они ни были, приходится признать, что Верлен бесспорно явился главным виновником ее и что вина его усугубляется его пьяными выходками и нелепым покушением на жизнь друга, но вместе с тем нельзя закрывать глаза и на то, что Рембо нашел в ней удобный случай избавиться путем ареста Верлена от тяготивших его отношений". Исследователь явно стремится соблюсти объективность, но ему это плохо удается: Рембо сдал Верлена полиции из трусости, а не из-за холодного расчета (для биографии "сверхчеловека" второй вариант является более приемлемым). В описании же предшествующих обстоятельств слишком многое умалчивается: Карре не говорит ни слова о письмах Рембо из Лондона, в которых тот умолял Верлена о прощении и просил разрешения приехать; ни разу не упоминает о том, что заболевший Верлен призывал в Лондон не только мать и Рембо, но и жену — по версии Карре, Верлен и думать не желал о жене, лишь иногда снисходительно уступая ее мольбам (как во время встречи в Брюсселе). Естественно, биограф Рембо целиком и полностью верит в болезнь Верлена (скорее всего, мнимую), который просто обязан был тяжело заболеть после отъезда Рембо.

Весьма популярны также версии, которые можно назвать "импрессионистскими": реальные факты отсутствуют, а известные события предстают, словно окутанными туманной дымкой, в которой нельзя разобрать, кто прав и кто виноват. Русский читатель уже имел возможность познакомиться с подобной манерой изложения: "Немного кротости! Да где же ее взять этому помешанному? И вот во время очередной дружеской перепалки, когда Рембо объявил, что он рвет, и рвет окончательно, Верлен схватил пистолет и выстрел — пьяный зигзаг пули слегка задел Рембо. Кажется, потом, уже на улице, Верлен умолял его о прощении. Кажется, опять стрелял… (И все это на глазах бедной матушки. Ах, Боже праведный! — наверное, можно б было посвятить ей отдельную книгу, над которой человечество прорыдало бы лет двести, — этой доброй женщине, набожной провинциалке, в чьем сердце красными, кровяными, строками была написана жизнь Верлена, ее милого блудного Поля). (…) Злой гений Верлена отказался от каких бы то ни было исков. Тем не менее в августе 1873 года бельгийский суд приговорил Бедного Лелиана к двум годам тюрьмы…". В этом описании больше всего умиляет слово "кажется": то ли один выстрел, то ли два — какая разница! Что касается следователей с судьями, то они, видимо, набежали сами по себе — как же не повезло бедному Верлену!

Следует повторить еще раз, что современники не знали всех обстоятельств брюссельской драмы — только после публикации писем этого периода и документов следствия стало возможным восстановить реальную последовательность событий. Не удивительно, что на "пустом месте" возникли многочисленные легенды. Самая "красивая" из них была рождена воображением Рембо и принята на веру сначала Патерном Берришоном, затем Полем Клоделем, затем — подавляющим большинством биографов Рембо и — в меньшей степени — Верлена. Суть легенды состоит в следующем: Рембо решил превратить Верлена в "сына солнца" и увел его из жалкого мещанского мирка в необозримый мир. Верлен же оказался слаб и недостоин — более того, он осмелился изводить Рембо своим постоянным нытьем и жалобными сетованиями. При этом предполагается, что Верлен сам по себе был посредственным поэтом и достиг вершин только благодаря влиянию Рембо — этой точки зрения придерживается, например, Станислас Фюме. Жан Мари Карре выражается несколько мягче: "В результате близости Верлена к Рембо, поэзия бедного Лелиана приобретает более индивидуальный и, если можно так выразиться, более произвольный характер".

Самая фантастическая версия о причинах катастрофы принадлежит, естественно, семейству и тесно связана с проблемой так называемого "ложного наследия" Рембо. Поскольку подавляющая часть стихотворений и "Озарения" были опубликованы стараниями Верлена, Берришона и нескольких исследователей, неизбежно должны были появиться рассказы об "утраченных" произведениях: о них говорили Изабель, Делаэ и Верлен, причем первые двое всегда стремились подчеркнуть, что пропавшие стихи намного превосходили известные публике творения гениального поэта. К числу таких сочинений относится "Духовная охота" ("Chasse spirituelle"). Когда оба друга отправились в странствие, Верлен якобы оставил у родителей жены рукопись, которая впоследствии затерялась. Рембо требовал вернуть ее, и "это стало одной из причин, вернее, главной причиной брюссельской драмы". Так представила дело Изабель Рембо, а вслед за ней Патерн Берришон. Излишне говорить, что эта совершенно неправдоподобная версия оказалась неприемлемой даже для самых пылких поклонников Рембо. Большинство исследователей подвергают сомнению сам факт существования подобной рукописи — не говоря уж об очевидной подтасовке с целью изобразить роковую ссору так, чтобы Верлен выглядел либо злокозненным завистником (сознательно не желал отдать гениальное стихотворение), либо бездарным и трусливым ротозеем (не посмел потребовать рукопись у семейства Мотэ).

Помимо двух непосредственных участников брюссельской драмы единственным свидетелем событий была мать Поля — мадам Верлен. Ее версию изложил в своей книге Эдмон Лепелетье, который ознакомился с рассказом Верлена в "Моих тюрьмах", но здраво рассудил, что его друг слишком многое не договаривает и о многом умалчивает. По словам мадам Верлен, Рембо прибыл в Брюссель из Лондона с одной целью — разжиться деньгами, которые он прежде вымогал у нее самой. Это и стало причиной ссоры:

"Она [мадам Верлен] была третьей в той комнатке гостиницы Льежуа, где молодые люди выясняли отношения из-за объявленного Рембо намерения уехать.

Он утверждал, что приехал лишь для того, чтобы сразу же уехать. Пусть ему дадут денег, и он тут же отправится обратно! Обоим кровь ударила в голову от поглощенных аперитивов. Верлен, более слабый или более возбужденный алкоголем, пришел в крайнее раздражение. Тщетно мадам Верлен умоляла друзей сесть за стол и отложить этот спор до завтрашнего дня, когда к ним вернется хладнокровие. Рембо не желал ничего слушать. Он сухо заявил, что уедет немедленно и, подтверждая свои слова присущим ему властным жестом, добавил, что хочет денег. Он повторял, нервно выделяя каждый слог и как бы скандируя, свое настоятельное требование: "Де-нег! Де-нег!"

Верлен еще до этого купил револьвер — вероятно, в смутном стремлении к самоубийству, ибо терзался воспоминаниями о своей жене и страдал при мысли, что раздельное проживание стало неизбежным ввиду ее отказа приехать в Брюссель. Его давно одолевали зловещие грезы о смерти. По ночам к нему являлись черные демоны, рожденные парами алкоголя. Подчиняясь внезапному порыву к насилию, он вытащил оружие из кармана и выстрелил в сторону Рембо.

Тот успел инстинктивно вытянуть руку, словно желая отобрать револьвер. Первая пуля оцарапала ему левое запястье, вторая угодила в половицы, ибо он сумел все-таки опустить дуло вниз.

Глубокое оцепенение охватило всех троих участников этой сцены. Мадам Верлен увлекла своего сына в спальню. Он рыдал, выражая самое искреннее раскаяние, затем, вернувшись к Рембо, который не произнес ни слова, крикнул: "Возьми револьвер и убей меня!" Мадам Верлен пыталась успокоить молодых людей. Она перевязала руку Рембо и, поскольку тот вновь обратился к своей навязчивой идее, дала ему 20 франков, чтобы он смог поехать к матери в Шарлевиль. Обе стороны считали дело законченным, а крохотная царапина Рембо казалась уже затянувшейся без всяких последствий — как медицинских, так и юридических.

Раненый настаивал, что хочет уехать первым же поездом с целью как можно быстрее вернуться в материнский дом. Верлен пожелал проводить его. На пути к вокзалу он пребывал все в том же крайне возбужденном состоянии.

В какой-то момент Рембо показалось, будто он вновь нащупывает в кармане револьвер, чтобы выстрелить. По крайней мере, именно такое объяснение он представил в своей жалобе. Был ли причиной испуг или же то была дьявольская махинация вполне в его духе, имеющая целью грубо устранить Верлена, но он устремился к полицейскому с воплем: "Убивают!" Обезумевший Верлен помчался следом, размахивая руками, крича, и, возможно, угрожая. Рембо указал полицейскому на него. Так произошел арест".

Лепелетье получил юридическое образование. Как ярый республиканец, он имел неприятности с правосудием в последние годы империи. Не удивительно, что свое "расследование" он провел основательно и добросовестно — достаточно сказать, что ему первому удалось раздобыть некоторые (не все) документы следствия. Его версия почти совпадает с показаниями участников драмы, за исключением одного — самого щепетильного — пункта. Непосредственной причиной роковой ссоры будто бы стали деньги, однако об этом нет ни слова не только в показаниях Рембо (что понятно) и Верлена (который был пьян и ничего не помнил), но и в заявлении мадам Верлен. Правда, ей пришлось общаться с полицией только один раз — в день покушения и ареста, когда она вряд ли сознавала, чем закончится это дело для ее сына. Возможно, она повела бы себя иначе, если бы могла предвидеть приговор бельгийского суда. Рембо был вполне способен на вымогательство: через несколько лет он предпримет попытку шантажировать Верлена. Но это не может служить доказательством того, что он потребовал "отступного" 10 июля 1873 года и спровоцировал выстрелы.

Любые попытки объяснить то, что произошло в Брюсселе, предполагают ответ на вопрос: какими были в реальности отношения Верлена и Рембо. Суд, вынесший решение о расторжении брака между Верленом и его женой, назвал их "предосудительной связью" (пощадив Рембо, имя которого не было названо). В Брюсселе оба поэта подобную связь категорично отрицали: Рембо лаконично и высокомерно, Верлен — нервно и многословно. Их друзья и родные — Лепелетье, Делаэ, Берришон, Пьеркен — не менее категорически поддерживали отрицание. Вопрос о "виновности" в таком случае зависел от личных пристрастий. Патерн Берришон, естественно, считал Рембо невинной жертвой пьяницы Верлена. Эдмон Лепелетье утверждал, что расчетливый Рембо использовал материальные возможности Верлена, а затем хладнокровно избавился от него. Эрнест Делаэ, упиравший на "случайность" брюссельских выстрелов, до восьмидесяти лет был убежден, что предполагаемая сексуальная связь между Верленом и Рембо — это всего лишь бахвальство двух гениальных мистификаторов, которым нравилось эпатировать "буржуа", главного врага всех художников и литераторов второй половины прошлого века. В подтверждение своего тезиса Делаэ любил ссылаться на эпизод в вокзальном буфете Арраса, когда оба поэта стали вслух рассуждать о готовящихся убийствах и кражах, а перепугавшиеся обыватели вызвали жандармов.

Французские литературоведы долгое время не желали обсуждать эту скользкую тему. Сейчас — с опозданием на пятьдесят лет — оскорбленную невинность строят русские авторы: "И только Верлен был заворожен. Очарован. Порабощен. Кем был ему этот мальчишка? Соузником по мирозданию? Сотрапезником? Сопоэтом? Сожителем (на чем, конечно, вновь и вновь будут настаивать опрятные Нордау)? Бог весть. Ясно одно: это было очередное опьянение, и на склянке, содержавшей новый безумный наркотик, было криво нацарапано: "Артюр Рембо". Конечно, их выжили из Парижа (конечно, они сами себя выжили). И начались пьяные зигзаги по Европе". Комментировать здесь нечего, отмечу только одно — самое несуразное — утверждение: из Парижа поэтов никто не выживал, поскольку в странствия они устремились сами, а совместные "пьяные зигзаги" затронули лишь две европейские страны — Англию и Бельгию.

С появлением документов стало невозможным сохранять фигуру умолчания. Первым о гомосексуальной связи открыто (и доказательно) заговорил Марсель Кулон. В 1930 году было опубликовано так называемое "досье Дюлаэра", куда вошли брюссельские документы: обнаруженные у Верлена при обыске стихотворение "Хороший ученик" и два письма Рембо, а также отобранные следователем у Рембо письма Верлена. Затем в печати появились и другие послания — такие, например, как записочка Верлена от 18 мая 1873 года:

"Братишка, мне многое надо бы тебе сказать, но уже два часа, и я успел набраться. Завтра я, возможно, напишу тебе про все мои планы, литературные и прочие. Ты будешь доволен своей старой хрюшкой…"

Последняя строчка этого послания явно перекликается с "Сезоном в аду" — с воплем Рембо "я полюбил свинью!" Видимо, у обоих друзей было в ходу это прозвище (они вообще любили давать прозвища как друг другу, так и своим знакомым). Поразительно, но по логике такого исследователя, как Станислас Фюме, "свинья" и "хрюшка" все равно остаются олицетворением женского образа в сознании Рембо.

После публикации документов произошло разделение на два лагеря: одни исследователи высокомерно отметали неприятные факты, ибо гениальность списывает все — другие же принялись расчищать накопившуюся грязь, которая норовила выдать себя за "миф". Лучше всех об этом сказал Франсуа Порше: "Гнойник необходимо было вскрыть". Сейчас уже невозможно отрицать очевидное — да и сама гомосексуальная любовь в наше время не столь предосудительна, как была в конце прошлого и в первой половине нынешнего века.

Инициатором любовной связи большинство исследователей склонны считать более опытного и более развращенного Верлена. Далее начинается разноголосица, вызванная необходимостью решить сакраментальный вопрос: кто виновник столь драматического исхода? Биографы Рембо единодушно утверждают, что им был Верлен. Он якобы воспользовался тем, что Рембо по этическим соображениям желал достичь "систематического расстройства всех чувств", и совратил своего юного друга, однако получил в награду лишь презрение. Со стороны Верлена была безумная любовь, со стороны Рембо — только эксперимент, в котором юноша быстро разочаровался. Вот лишь один пример подобной интерпретации (которым несть числа): "Верлен и Рембо — оба неоднократно в стихах и прозе дают… целый ряд самых двусмысленных и противоречивых указаний. С одной стороны, перед нами весьма подозрительная исповедь, с другой — искренняя автобиография, хотя и чудовищно искаженная и полная передержек… Обвинения, выдвигаемые защитниками нравственности, слишком хорошо вяжутся со всем, что мы знаем по другим источникам о жизни Верлена, об его разнузданной чувственности, распутстве и безудержной похотливости. Но это отнюдь не согласуется со всем образом Рембо, с его "головным" темпераментом, холодным эгоизмом и редкой замкнутостью… Позволил ли он вовлечь себя на некоторое время в подозрительную связь, из морального ли безразличия, из любопытства ли "ясновидца", или из легкомыслия, бравады и цинизма — все это недостоверно и, на мой взгляд, мало вероятно, хотя в конце концов и возможно, но, по-моему, не имеет того значения, какое придают этому многие. В ту пору Рембо только что исполнилось семнадцать лет, и, несмотря на свой короткий февральский роман, он — еще настоящий школьник. Его знакомство с половой жизнью не намного больше знакомства подростка, в котором впервые проснулся голос природы. Право, нет никаких оснований кричать о развращенности. Рембо никогда не был рабом привычки, и, разумеется, не он увлек Верлена на путь порока".

Надо сказать, что в данном — единственном — случае биографы Рембо готовы забыть о своем излюбленном противопоставлении "слабовольного" Верлена "несгибаемому" Рембо. Между тем, любая сексуальная связь "по любви" предполагает согласие обоих партнеров. Более того, лидирующая роль Рембо проявилась здесь гораздо сильнее, чем, например, в поэзии: тезис о колоссальном влиянии Рембо на поэтику Верлена является довольно сомнительным, зато в интимных отношениях "активным" партнером чаще выступал не взрослый мужчина, а семнадцатилетний мальчик, который ненавидел (и, скорее всего, не знал) женщин. Его возлюбленный, напротив, был андрогином и по природной склонности отдавал предпочтение гетеросексуальным связям. Добавьте к этому разность темпераментов, внутренние конфликты каждого и внешние обстоятельства — и станет ясно, что катастрофы было не миновать.