Верлен и Рембо

Мурашкинцева Елена Давидовна

Глава четвертая: Две смерти

 

 

"Сезон в аду"

20 июля 1873 Рембо появился в Шарлевиле — из Брюсселя он, скорее всего, шел пешком. Матери в городе не было, и ему пришлось отправиться на ферму. По свидетельству Делаэ, домашние спросили, что у него с рукой, но он отмахнулся от вопроса, бессильно опустился на стул и, схватившись за голову, разразился рыданиями: "Верлен, Верлен!"

Рембо, действительно, переживал кризис отчаяния. Он не поехал в Париж, куда так стремился, и это стало поводом для роковой ссоры. В Арденнах он вновь принялся за "Языческую книгу", которая получила теперь название "Сезон в аду". Он дал прочитать ее матери, но та лишь пожала плечами. Впрочем, она не возражала против намерения сына опубликовать свое сочинение, поскольку Артюр уверял, что это принесет большие деньги. Делаэ он сказал просто:

"От этой книги зависит вся моя судьба".

"Сезон в аду" был издан в Бельгии, в типографии Poot et Cie. Тираж был полностью отпечатан в октябре, и Рембо, получив авторские экземпляры, разослал их друзьям и знакомым — один из них получил Верлен, отбывавший наказание в тюрьме города Монс. Изабель Рембо и Патерн Берришон создали легенду о том, что Рембо будто бы сам уничтожил свое последнее произведение — совершая великий акт самоотречения, он собственноручно сжег все оставшиеся экземпляры книги. В 1901 году бельгийский библиофил Леон Лоссо обнаружил на типографском складе всеми забытые пачки "Сезона в аду" и тем самым развеял вымыслы родственников поэта. Характерно, что Патерн Берришон, узнав неприятную новость, сделал попытку воспрепятствовать ее распространению и первоначально преуспел: влиятельный журнал "Меркюр де Франс" отказался печатать заметку Лоссо.

Рембо не забрал тираж по очень простой причине: у него не было денег, чтобы оплатить типографские расходы. На мать надеяться было бесполезно, а "Неразумная дева" сидела в тюрьме: через два с половиной года Верлен напишет Делаэ, что Рембо сам "убил курочку с золотыми яйцами". Поразительно, но некоторые биографы продолжают свято верить в красивую легенду: "Сказав … "прости" своему прошлому великолепной и полной мрака исповедью, вечно неудовлетворенный поэт уничтожил свое последнее завещание, последний памятник своей литературной жизни".

"Сезон в аду" — это расчет с прошлым и одновременно — стремление избавиться от своих "демонов". Это мучительная попытка разобраться в самом себе и в том, что произошло — но никоим образом не исповедь и не "мемуары". Более всего книга похожа на калейдоскоп лихорадочных и даже истерических видений — образов прошлого, будущего и настоящего. Не удивительно, что биографы Рембо тщательно отмечают "пророчества": в этом вихре воображаемых превращений, действительно, можно разглядеть те, которые станут реальностью. Главной целью книги стало осмысление двойной катастрофы, которой посвящена важнейшая часть "Сезона в аду" — "Словеса в бреду" (или "Бреды"). Они пронумерованы, поскольку речь идет о двух главных наваждениях. Программа "ясновидения" и "алхимии слова" оказалась иллюзией, милосердная попытка "сына Солнца" спасти заблудшего собрата привела обоих к жизненному краху. И остался лишь слабый лучик надежды:

"Я призвал палачей, чтобы в час казни зубами впиться в приклады их винтовок. Накликал на себя напасти, чтобы задохнуться от песка и крови. Беду возлюбил как бога. Вывалялся в грязи. Обсох на ветру преступления. Облапошил само безумие. И весна поднесла мне подарок — гнусавый смех идиота. Но вот на днях, едва не дав петуха на прощанье, решил я отыскать ключ к минувшим пиршествам и, быть может, вновь обрести пристрастье к ним".

Начинается книга с поисков виновных. Первая часть — "Дурная кровь" — посвящена родословной проклятого поэта и его отношениям с Богом. Ответственность за свою судьбу он, прежде всего, возлагает на предков — тех самых галлов, которые подарили ему голубые глаза:

"От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки — гнев, похоть — о, как она изумительна, похоть, — а также лживость и лень".

За этим следует жалобный вопль ребенка, с которым Бог по непонятным (и, вероятно, злокозненным) причинам не желает разговаривать:

"Царство Духа близко, так отчего же Христос не дарует моей душе благородство и свободу? Увы! Евангелье изжило себя! Евангелье! Евангелье!"

Одновременно в книге выражено упование на Бога (искреннее или издевательское):

"Я поумнел. Мир добр. Я благословлю жизнь. Возлюблю братьев моих. Все это — теперь уже отнюдь не детские обещания. Давая их, я не надеюсь бежать старости и смерти. Бог укрепляет меня, и я славлю Бога".

Рембо причисляет себя к "низшей расе" и с мазохистским наслаждением описывает низменность своей натуры. Он до такой степени воображает себя "негром", что полностью залезает в его шкуру:

"Белые высаживаются. Пушечный залп! Придется принять крещение, напялить на себя одежду, работать".

Но это ничуть не мешает ему чувствовать себя выше других — очень характерный для Рембо "абсолютный" бунт вкупе с опасливой осторожностью крестьянина:

"Калеки и старикашки внушают мне такое почтение, что так и хочется сварить их живьем. — Надо бы исхитриться и покинуть этот материк, по которому слоняется безумие, набирая себе в заложники эту сволочь. Вернуться в истинное царство сынов Хама".

В части, озаглавленной "Невозможное", Рембо находит еще одного виновника катастрофы — западную цивилизацию в целом. В завершающем пассаже намечается новая программа — на сей раз не эксперимента, а спасения:

"Теперь мой дух во что бы то ни стало хочет погрузиться в испытания, выпавшие на долю всечеловеческого духа с тех пор, как пришел конец Востоку… (…) Я посылал к черту мученические венцы, блеск искусства, гордыню изобретателей, пыл грабителей; я возвращался на Восток, к первозданной и вечной мудрости".

Означал ли "Сезон в аду" полный разрыв с поэзией? Автор хранит надежду на что-то "иное" — недаром часть, озаглавленная "Утро", завершается призывом:

"Рабы, не стоит проклинать жизнь".

И далее, в последней части, названной "Прощай":

""Нужно быть безусловно современным.

Никаких славословий, только покрепче держаться за каждую завоеванную пядь. Что за жестокая ночь! Засыхающая кровь испаряется с моего лица, и нет за моей спиной ничего, кроме этого ужасного деревца!.. Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости — это радость, доступная лишь Богу.

И однако настал канун. Примем же всякий прилив силы и подлинной нежности. И на заре, вооружившись страстным терпением, вступим в сказочные города.

Что я там говорил о дружеской руке? Слава богу! Я силен теперь тем, что могу посмеяться над старой лживой любовью, заклеймить позором все эти лицемерные связи — ведь мне довелось видеть преисподнюю и тамошних бабенок, — и мне по праву дано будет духовно и телесно обладать истиной".

В этом он заблуждался — вернее, обманывал самого себя. "Духовное" и "телесное" обладание истиной останется лишь мечтой — очень скоро им уже отвергнутой и забытой. На замену придут мучительные поиски своего места в жизни и удручающее обретение его — в качестве коммерсанта, торгующего кофе, кожей, оружием и (возможно) людьми. "Исповедь сверхчеловека", начинающего сознавать тщету своей гордыни, была написана Рембо в канун решающего поворота в его жизни — смерти поэта и появления на свет торговца.

 

Смерть поэта

В ноябре 1873 года Рембо появился в Париже. Брюссельская история была уже всем известна, и "оклеветанный" (по выражению Эрнеста Делаэ) Рембо чувствовал себя отщепенцем — никто не желал с ним общаться. Нашелся лишь один смельчак, не убоявшийся вступить в разговор с "отверженным": его звали Жермен Нуво, и он был всего лишь на два года старше Рембо. Нуво родился в Провансе и был по-южному красив — орлиный нос, черные волосы, матовый цвет лица. Молодые люди быстро нашли общий язык:

"Он [Рембо] испытывал законную потребность оправдаться перед этим нечаянным другом и уже после второй кружки принялся со всей откровенностью рассказывать о себе. Поэзия его больше не привлекала: он предпочитал путешествовать и намеревался отправиться в Лондон. Он заговорил об Англии, которую ставил выше всех прочих цивилизованных стран: народ там отличается более широкими взглядами и обладает реальным умом; жизнь, организованная по законам высшей логики и силы, способна удовлетворить самые разнообразные потребности. Рембо, не прилагая видимых усилий, всегда умел найти убедительные доводы, и устоять перед его внушениями было невозможно. Жермен Нуво откликнулся сразу же:

— Когда вы едете?

— Завтра.

— Мы поедем вместе!

— Меня это нисколько не стеснит, но должен вас

предупредить, что нам, быть может, придется испытать нужду…

Сын юга, откинув назад свою темноволосую голову и вздернув подбородок, украшенный шелковистой бородкой, лишь пожал плечами и с беззаботной смелостью взмахнул рукой. (…) Я должен добавить, что Жермен Нуво принял внезапное решение сопровождать легендарного человека, который, как говорили, "погубил Верлена", отчасти — и даже во многом — потому, что окружающие считали его роковым существом".

Эрнест Делаэ, несомненно, обладал даром сочинительства. В реальности дело обстояло несколько иначе: новые друзья отправились в Лондон в марте 1874 года. Как и во время путешествия с Верленом, все расходы взял на себя Нуво. Так возникла еще одна "дивная парочка", которая разошлась довольно быстро — в июне того же года. Причины называются разные. Вспыльчивый провансалец не был склонен покорно сносить выходки Рембо. К тому же очень скоро выяснилось, что кошелек у него оказался далеко не таким тугим, как у "старика".

Оба поэта пытались найти работу (давали в газеты объявления об уроках), но без особых результатов. Затем они будто бы устроились в картонную мастерскую, принадлежавшую фабриканту Драйкапу и находившуюся в районе Холборна. Однако английские исследователи не обнаружили никаких следов этого заведения в тогдашнем Холборне и пришли к выводу, что Рембо в очередной раз подшутил над Делаэ. Как бы там ни было, Нуво не выдержал тягот полуголодного существования и уехал из Лондона. Скорее всего, он расстался с Рембо мирно: отношения обоих поэтов и остались в целом дружелюбными.

В Лондоне Рембо завершает или переписывает "Озарения". Вопрос этот вызвал большие споры в критике. Вплоть до появления работы Анри Буйан де Лакота считалось, что эти стихотворения в прозе были созданы в 1871–1872 годах — иными словами, до "Сезона в аду". Это была версия семейства Рембо: разумеется, "отрекшийся от литературы" поэт не мог что-либо писать после своей исповедальной книги. Правда, Верлен в предисловии к первому изданию "Озарений" (1886) утверждал, что они большей частью создавались в 1873–1875 годах, но это не смущало Патерна Берришона и Изабель Рембо — мнением "злодея" можно было пренебречь. Но жизнь доказала правоту Верлена.

Буйан де Лакот, изучив особенности почерка Рембо в разные периоды его жизни, установил, что рукопись "Озарений" датируется 1874 годом. Более того, некоторые из этих стихотворений в прозе были переписаны рукой Нуво. Однако Рембо всегда вносил колоссальное количество поправок в свои прозаические сочинения: он писал тяжело и всегда начинал с очень простых, чтобы не сказать примитивных, фраз — примером могут служить его письма, которые, естественно, не подвергались шлифовке, а также "Сезон в аду", переписанный несколько раз. А в рукописи "Озарений" нет никаких помарок: создается впечатление, что Рембо переписал набело уже готовый текст. Вместе с тем, некоторые из "Озарений" могли быть написаны даже в 1875 году — так считает, например, Ив Бонфуа. Более распространенной является точка зрения, согласно которой Рембо продолжал сочинять стихотворения в прозе после "Сезона в аду", но в 1874 году полностью утратил интерес к литературному творчеству.

Очевидно, что период совместного проживания с Жерменом Нуво явился для Рембо в каком-то смысле решающим. Одновременно это один из самых загадочных этапов в его жизни, от которого не сохранилось почти никаких писем и документов. Обращает на себя внимание приезд матери: что побудило ее отправиться к Артюру? Мадам Рембо очень редко покидала Рош и Шарлевиль: осенью 1891 года она даже не сочтет нужным повидаться с умирающим сыном — а тут вдруг она оставила все свои дела и маленькую дочь и предприняла длительную поездку за границу. Ее сопровождала старшая дочь Витали которая оставила записи об этом единственном в своей жизни путешествии. Встречу с братом она описывает так:

"Мы прибыли на вокзал в Чаринг-Кросс. — Оглушены, удивлены, морально раздавлены, если можно так выразиться, огромными размерами этого места — такого мы даже и представить себе не могли.

Хотя Артюр заранее знал точное время нашего приезда — ведь план нашей поездки был им составлен — он пришел на вокзал Чаринг-Кросс задолго до десяти часов. Он худ и бледен, но ему гораздо лучше, и его великая радость при свидании с нами ускорит выздоровление".

Из этих строк следует, что Рембо вызвал мать в Лондон и что он был болен. Далее Витали сообщает, что они задержались в британской столице дольше, чем намеревались (почти на месяц), ибо этого требовали дела Артюра. Девочке сказали, что брат ее подыскивает место — как только он устроится, можно будет вернуться в Шарлевиль. Между тем, сразу после отъезда матери и сестры Рембо покинул Лондон. Дальше его следы теряются: какое-то время он оставался в Англии (или в Шотландии) и в начале ноября объявился в Рединге, где поместил в газеты объявления с целью получить работу. В Шарлевиль он вернулся в конце декабря. Все это означает, что вскоре после отъезда Жермена Нуво у Рембо произошли какие-то крупные неприятности. Об их характере можно только гадать, но молодому человеку всерьез понадобилась — чуть ли не впервые в жизни — помощь матери. Ясно и другое: после 1874 года Рембо полностью отказался от литературы. Лишь в письме к Делаэ от 14 октября 1875 года он вставил шутливое стихотворение о сырах — но, скорее всего, эти несколько строк относятся к более раннему периоду.

Естественно, проблема "самоотречения" Рембо так или иначе рассматривается в любой посвященной ему книге. Камнем преткновения продолжает оставаться время. Все апологитические биографы стойко придерживаются версии, что "Сезон в аду" явился последним сочинением поэта, который затем демонстративно и вызывающе отказался от литературного творчества. Впрочем, относительно смысла подобной демонстрации апологеты расходятся во мнениях. Патерн Берришон считал главной причиной возврат к христианству: "Сезон в аду" представляет собой пламенное утверждение католической истины. Рембо обрел страстную веру своего детства — об этом свидетельствуют многие пассажи его последнего сочинения:

"Миг пробуждения одарил меня кратким видением невинности! — Дух ведет к Богу!".

Другие биографы настаивают на том, что Рембо исчерпал до конца возможности самой поэзии. Так, Жак Ривьер утверждает, что "Сезон в аду" представляет собой попытку постичь горний мир, оказывающий пагубное влияние на землю: миссией ясновидца было "проникновение в суть божественного и в распространяемый им хаос". Когда эта цель была достигнута, Рембо перестал "видеть" и замолчал навеки. Творчество становится невозможным и ненужным для того, кто "пронзил взором Рай".

Станислас Фюме полагает, что Рембо исполнил свое предназначение: устроив скандал, от которого содрогнулось ненавистное ему общество, он самым драматическим образом покончил с миром богемы и литературы — словом, успешно разыграл трагикомедию "Верлен и Рембо". Более того, он предвидел, как будут заинтригованы этой драмой будущие поколения с их нездоровым любопытством к разного рода психологическим феноменам и алчным интересом к скабрезным подробностям — и с усмешкой предоставил богатейший материал для гипотез самого разного толка. Этой красивой версии несколько противоречит другое утверждение о фатальной роли матери, которой удалось в конце концов подчинить себе свободолюбивую натуру сына.

Жан Мари Карре также уверен, что Рембо все сказал, все перечувствовал и все пережил — в этом же, кстати, и нужно искать объяснение его поразительной грубости по отношению к Верлену. Вместе с тем, к отказу от поэзии привели и другие обстоятельства: "Если он отрекается от литературы, то лишь потому, что безуспешно пытался навязать ей свою волю: она оказалась не в силах удовлетворить его непримиримым, деспотическим требованиям; в неустанной борьбе со словом и звуком, в сумасшедших попытках видоизменить алхимическим путем природу того и другого, сознательно и систематически приводя с этой целью в расстройство все свои чувства, Рембо исчерпал весь запас своего вдохновения, надорвал свои творческие силы".

Интересное объяснение дает русский исследователь творчества Рембо: "Ясновидение" было для него экспериментом, и в какой-то момент он осознал, что зашел в тупик. Отвергнув Бога, он решил найти в собственной душе "невиданное" и "неслыханное", которые в какой-то момент обернулись адской бездной. Отсюда выбор: "либо остаться в этом аду навсегда и, быть может, кончить безумием, либо — коли достанет сил — выкарабкаться обратно на поверхность жизни, причем жизни обыденной, смирить гордыню и отдаться на волю судьбы". Рембо выбрал второе.

В любом случае, решение было окончательным и бесповоротным. В июле 1890 года Лоран де Гавоти, главный редактор марсельской газеты "Франс модерн", направил Рембо письмо следующего содержания:

"Дорогой поэт, я прочел ваши прекрасные стихи и говорю об этом потому, что почел бы за великое счастье, если бы вождь декадентской и символистской школы согласился сотрудничать в возглавляемой мною "Франс модерн". Будьте же с нами. Заранее безмерно благодарю вас с чувством преклонения и симпатии".

Рембо не счел нужным даже ответить. Высказывалось предположение, что его не соблазняла перспектива печататься в марсельской газетенке — однако он готов был сотрудничать даже с "Арденнским вестником", изданием куда более жалким. У Рембо имелись планы, связанные с публикацией дорожных впечатлений и географических описаний, но к поэзии это никакого отношения не имело. Скорее всего, его креативная способность совершенно иссякла: сознавая это, он не сделал ни малейшей попытки вернуться в литературу, хотя величание его "вождем декадентской и символистской школы", вероятно, польстило Рембо — иначе он вряд ли сохранил бы письмо Гавати.

 

Поиски "места в жизни"

Январь 1875 года Рембо провел в Шарлевиле. Ему хотелось изучить немецкий язык, и он поехал в Германию, заручившись согласием матери и даже (в кои-то веки!) получив от нее небольшую денежную поддержку. Некоторые исследователи высказывают предположение, что желание заниматься языками возникло вследствие отказа от поэзии и само по себе было признаком утраты поэтического вдохновения — Рембо мог творить только на французском и не допускал в свой внутренний мир чуждую речь. При всей остроумности этой версии согласиться с ней трудно — изучение английского, например, во время первого пребывания в Лондоне с Верленом не мешало творчеству.

В феврале вышедший из тюрьмы Верлен вступил в переписку с Делаэ с целью узнать адрес Рембо. Делаэ, следуя указаниям последнего, карт не раскрывал. Затем Рембо все же решил пойти навстречу бывшему другу:

"Мне все равно! Так и быть, дай мой адрес Лойоле!"

Верлен немедленно примчался в Штутгарт, где и произошло свидание двух бывших друзей. Рембо с нарочитой иронией рассказывает об этом в письме к Делаэ:

"Верлен явился с четками в лапах… Через три часа от его бога отреклись и заставили кровоточить все 98 ран Нашего Спасителя. Он пробыл здесь два с половиной дня, вел себя очень разумно и по моему настоянию вернулся в Париж, чтобы затем завершить свои штудии там, на острове".

Отметим сразу одну маленькую неточность: в момент встречи Верлен уже твердо решил отправиться в Англию и вряд ли на его решение повлиял именно Рембо.

Как же все происходило в действительности? Делаэ излагает свою версию встречи. Верлен и Рембо отправились на берег реки. Оба изрядно выпили, и разговор почти сразу пошел на повышенных тонах. Затем спор перерос в драку:

"К счастью, у противников не было ни револьвера, ни ножа, ни даже палки. Рембо был выше и сильнее, но чувствовал, что бред другого может быть опасен; гибкий, нервный, подогретый алкоголем Верлен обезумел от ярости, унижения, отчаяния, ибо сознавал, что после полутора добродетельных лет Сатана вновь одержал над ним победу. Он жаждет наносить и получать удары, продолжать борьбу до бесконечности… Наконец он падает в полном изнеможении, потеряв сознание, и остается лежать на берегу, а Рембо, которому также изрядно досталось, кое-как добирается до города. На рассвете… крестьяне находят полумертвого человека, переносят его в свою бедную хижину, ухаживают за ним и возвращают к жизни".

Верлен уехал из Штутгарта парижским поездом, так и не повидавшись с Рембо. Биографы последнего обычно принимают на веру рассказ Делаэ: "Эта последняя встреча Верлена и Рембо оказалась не слишком-то красивой".

Между тем, некоторые обстоятельства с версией Делаэ не согласуются. Верлен увез с собой "Озарения" — стихотворения в прозе, которые Рембо просил передать Жермену Нуво (молодой провансалец находился тогда в Брюсселе и будто бы намеревался издавать сочинения своего друга). Возникает вопрос, когда Верлен получил рукопись — до стычки с Рембо или после? Поручение Рембо он выполнил и даже попытался проследить за тем, как пойдут дела у Нуво. Апрельское письмо к Делаэ, отправленное из Стикни, не оставляет в этом никаких сомнений:

"Ты знаком с Нуво. Что он из себя представляет? Как у этого господина с моралью? Ответь. И вообще все сведения о Штутгарте, которые у тебя имеются".

Делаэ был удивлен вопросами Верлена, и тот счел нужным (в письме от 1 мая) объяснить свой интерес:

"… этому Нуво я переправил оговоренное (заплатив 2 франка 75 сантимов!), приложив, естественно, вежливое послание, на которое он ответил не менее вежливо, так что мы находились с ним в переписке, пока я не уехал из Лондона сюда. (…) Больше я ничего не сделал по многим причинам, из которых ты без труда угадаешь главные и САМУЮ главную — безразличие. Но мне не хотелось бы выглядеть в глазах означенного господина этаким сукиным сыном, который вдруг ни с того ни с сего перестал писать… если бы я был уверен, что он не подвергнет бесчестью мой адрес, то немедля загладил бы свое небрежение щедрым взмахом пера, вот только нынешний его насест мне не известен.

Ты, безусловно, мог бы, коль скоро ты пишешь (возможно) в Штутгарт, выманить, не говоря для кого, теперешний адрес этого самого Ж.Нуво и прислать его мне. Впрочем, меня все это не особенно волнует".

Долгое время считалось (это утверждение полностью не опровергнуто и по сию пору), что штутгартское свидание показывает, насколько глубоко Рембо презирал Верлена: он безжалостно (и даже грубо) отверг все мольбы последнего о прощении и навсегда устранил его из своей жизни. Трудно винить Делаэ за то, что он приводит явно искаженную версию встречи, поскольку источником для него, несомненно, послужили рассказы Рембо. Лишь публикация писем прояснила вопрос. "Нежелание" Рембо давать свой адрес Верлену объяснялось, судя по всему, меркантильными соображениями: он надеялся довести бывшего друга до нужной кондиции, чтобы заставить раскошелиться. Поэтому Верлен, перебравшись в Англию, в свою очередь решил утаить от Рембо свой адрес, хотя и проявлял большой интерес к его перемещениям. Артюр осаждал его — через посредничество Делаэ — назойливыми требованиями денег. В октябре 1875 года Верлен пишет Делаэ из Лондона:

"Дорогой друг,

Получил твое прекрасное письмо и чудестный рисунок. Благодарю тебя за восхитительные советы. Будь спокоен. Католический взгляд проницателен; привычка к исповеди обостряет способность к анализу; одной из христианских добродетелей является Предусмотрительность. Впрочем, в этой стране друзья не нужны. Следует знать манеру выражаться, вот и все. Безупречные вежливость и работа — таким, по моему мнению, должно быть мое поведение по отношению к другим и к себе самому. Лишь самым хорошим друзьям — мне следовало бы сказать, самому хорошему другу — мои признания и моя откровенность.

Обсудим проблему Рембо. Во-первых, я сделал все, чтобы с ним не поссориться. В моем последнем письме к нему последним словом было: "Сердечно". И я в деталях объяснил ему все мои арифметические резоны, не позволяющие посылать деньги. Он ответил мне: 1. Наглыми выпадами с туманными намеками на шантаж; 2. Аптекарскими счетами, из которых следовало, что мне необходимо совершить добрый поступок и ссудить ему указанную сумму. Не говоря уж о том, что накарябано все это человеком мертвецки пьяным, он, похоже, ставит мне условия: буду, мол, писать, если ты "раскошелишься", а иначе иди к черту. Словом, эта попытка использовать мою прежнюю дурость, мое преступное безумие, ибо совсем еще недавно я жил только им одним и его дыханием, плюс совершенно невыносимая грубость ребенка, которого я слишком избаловал, за что он платит мне — о, логика! О, справедливость всего сущего! — самой идиотской неблагодарностью. Ибо разве не убил он курочку с золотыми яйцами?

Итак, я с ним не ссорился. Я жду извинений, но ничего не обещаю. А желающие дуться пусть дуются. Разве я не прав? Вообще-то, он ничего хорошего мне не сделал, этот филомат!

За восемнадцать месяцев сам знаешь чего, мой небольшой капиталец сильно пострадал, мой семейный очаг разрушен, мои советы отвергнуты, и в довершение всего это дикое хамство — благодарю покорно! И все же не могу не сожалеть о нем с этими его нынешними идеями, которые неизбежно сделают из него чудовище бессилия, бесплодия и бессмысленности! (…)

Как видишь, я все больше и больше успокаиваюсь и наконец-то начинаю сознавать — что совсем неплохо — насколько слабоумным было мое поведение за эти два года, проведенные в Брюсселе и Лондоне с человеком, который — ты убедился бы в этом, если бы попал в подобную переделку — полностью замкнут на себе, застегнут на все пуговицы, преисполнен самого свирепого эгоизма… Сейчас я вижу все гораздо лучше, потому что обманываться больше не намерен. Если кто-то принимает грубость за силу, злобу за политику, а мошенничество — это его слово — за ловкость, то он, черт побери, по сути, не что иное как хам и подонок, который в тридцать лет превратится в гнусного и вульгарного буржуа — разве что ему преподнесут славный урок в духе моего… И покончим на этом. Но запомни мои слова. Ты увидишь. (…)"

Письмо показывает, что Делаэ прекрасно знал доводы Верлена и отчасти соглашался с ними. В июле он сообщает Полю, что тот не одинок в навязанной ему роли мецената:

"Рембо по-прежнему пытается вымогать деньги у тех немногих друзей, которые у него остались".

Однако логика апологетической биографии требовала устранить подобные досадные детали, и для публики Делаэ сочиняет совсем иной эпилог штутгартской встречи:

"Окончательного разрыва между двумя поэтами не произошло. Верлен, в Англии, Рембо, вернувшись в Шарлевиль, продолжали переписываться. Особым же обстоятельством здесь было то, что на сей раз Верлен не желал давать свой адрес. Посредником служил общий друг [сам Делаэ]. Рембо передавал ему письма и через него получал ответные послания. Автор "Пьяного корабля" уже давно смирился с тем, что ничему на свете нельзя удивляться, и, будучи всегда крайне деликатным в дружбе, не хотел перечить старому товарищу — хотя и говорил, что это очень странная система. А затем Верлен совсем перестал писать".

В действительности, 12 декабря 1875 года Верлен отправил Рембо послание — якобы из Лондона, хотя на самом деле находился в Стикни. Это было его последнее, прощальное письмо:

"Дорогой друг,

Я не писал тебе, вопреки своему обещанию (если память меня не подводит), поскольку — не стану скрывать — ждал от тебя более или менее удовлетворительного письма. Нет послания, нет ответа. Сегодня я нарушил это долгое молчание, чтобы еще раз подтвердить то, о чем писал тебе примерно два месяца тому назад.

Я все тот же. Непреклонно верен религии, ибо это единственная мудрая и добрая вещь. Все остальное — это обман, злоба, глупость. Церковь создала современную цивилизацию, науку, литературу; она же создала и Францию, вот почему Франция умирает, порвав с ней. Это совершенно ясно. И Церковь также создает людей, творит их — поражаюсь, как ты не видишь этого, ведь это так очевидно. У меня было восемнадцать месяцев, чтобы обдумать это со всех сторон, и могу тебя заверить, что я держусь за это так, как утопающий хватается за соломинку. И семь месяцев, проведенных у протестантов, только укрепили меня в моем католицизме и легитимизме, в моем безропотном мужестве.

Безропотном в силу той превосходной причины, что я чувствую, ощущаю себя наказанным и униженным по справедливости; чем более жестоким был урок, тем сильнее оказалась благодать и необходимость склониться перед ней. Невозможно, чтобы ты воспринимал это как позу или уловку. (…) Я остался прежним. И сохранил прежнее (но преображенное) чувство к тебе. Мне хотелось бы, чтобы истина открылась тебе и чтобы ты стал размышлять. Для меня большое горе видеть, какую идиотскую жизнь ты ведешь — ведь ты так умен, так готов уже (хотя тебя самого это могло бы удивить)! Я взываю к твоему отвращению перед всеми и перед всем, к твоей вечной ярости против всего — ярости глубоко справедливой, хотя и бессознательной, ибо она жаждет получить ответ на вопрос "почему".

Что касается денег, ты не можешь не признать, что я человек в высшей степени щедрый, это одно из моих редких достоинств — или, если хочешь, один из моих многочисленных пороков. Но мне необходимо, путем строжайшей экономии, хоть как-то залатать огромную брешь, пробитую нашей абсурдной и постыдной жизнью три года назад. Наконец, мне следует подумать о моем сыне и поступать в соответствии с моими новыми, непреклонными представлениями о жизни. Ты должен ясно понять, что я не могу содержать тебя. Куда пойдут мои деньги? На девок и кабаки? Уроки игры на фортепьяно? Не смеши меня! Да разве твоя мать отказалась бы платить за них?

В апреле ты присылал мне такие злобные и подлые письма, что я не рискую давать тебе мой адрес (хотя все попытки навредить мне просто смешны и заранее обречены на провал, и будут, сверх того, предупреждаю тебя, опровергнуты в законном порядке с доказательствами в руках). Но эту гнусную перспективу я отметаю. Уверен, это был просто твой "каприз", нечто вроде мозговой травмы, которая пройдет, если ты хоть немного подумаешь. Но осторожность является матерью безопасности, и ты получишь мой адрес лишь тогда, когда я буду полностью в тебе уверен… Бесполезно писать мне till called for".

Эти письма Верлена представляют совершенно иную картину штутартской встречи. Весьма вероятно, что ссора или даже драка имели место — это было вполне обычно для отношений двух поэтов. Но не было никакого горделивого отречения Рембо от былой дружбы — напротив, именно Верлен устранил Рембо из своей жизни тем, что не пожелал больше содержать его. Предметом спора, вполне возможно, была религия, ибо Рембо правильно угадал главную угрозу в "обращении" своего друга — истовая вера Верлена надежно закрыла его кошелек.

Одновременно алчность подвела жирную черту под литературным творчеством Рембо — поэт умер, когда на первый план вышли деньги. Лишившись материальной поддержки, он лихорадочно ищет способы заработать — или украсть. Собственно, второй вариант казался ему предпочтительнее, и это могло плохо закончиться, если бы спасительный страх перед полицией не сдерживал его. О разительном изменении взглядов прежнего "бунтаря" свидетельствует письмо к матери от 17 марта 1875 года:

"Я занимаю большую комнату, отлично меблированную, в центре города, и плачу за нее 10 флоринов, т. е. двадцать один франк пятьдесят сантимов вместе с услугами; можно иметь полный пансион за 60 франков в месяц, но это мне совсем не улыбается, так как все эти комбинации, какими бы они ни казались экономными, всегда сводятся к плутням и к зависимости от хозяйки…"

Меняются именно взгляды, а не отношение к деньгам: в сущности, Рембо всегда был прижимист, как и подобает крестьянину (а также достойному сыну своей матери) — его переписка с Верленом не оставляет на сей счет сомнений.

После недолгого пребывания в Штутгарте начинается самый темный период в жизни Рембо: с 1875 по 1878 год он почти никому не пишет и о своих приключениях сообщает только Делаэ, которому приходится верить на слово — ибо записанные школьным другом рассказы большей частью не поддаются проверке. Только уехав на Восток, Рембо вступает в активную переписку с родными, и по этим посланиям можно без труда проследить за перипетиями его торговых операций.

Итак, в мае 1875 года Рембо покидает Германию и пешком отправляется на юг — в Швейцарию, а оттуда в Италию. Подробности путешествия почти не известны — за исключением того, что в Милан Рембо пришел крайне усталый и голодный. Вскоре он слег, и за ним ухаживала некая женщина: Патерн Берришон уверял, что это была молодая интересная дама, которая безумно влюбилась в романтичного странника, тогда как Эрнест Делаэ утверждал, что некая пожилая сеньора приютила бедного юношу, проникшись к нему чисто материнским состраданием. Что касается Верлена, то он предпочел версию о вдовушке приятной наружности и не слишком строгих нравов.

Выздоровев, Рембо двинулся пешком в Бриндизи, но получил солнечный удар, и его отправили на родину по распоряжению французского консула в Ливорно. В Марселе Рембо сначала работал грузчиком в порту, а потом решил завербоваться в карлистскую армию, воевавшую в Испании: возможно, к этому толкнуло его воспоминание о Брюсселе — когда Верлен написал ему в Лондон, что либо покончит с собой, либо пойдет добровольцем на испанскую войну. Забрав вербовочные премиальные, Рембо поспешно покинул Марсель. Сведения об этом исходят от Эрнеста Делаэ:

"Он [Рембо] вступает добровольцем в отряд карлистов и возвращается в Париж с премией".

Патерн Берришон и Изабель разошлись во мнениях относительно достоверности этого эпизода. Первый поддержал Делаэ:

"Он согласился стать военным. Как же случилось, что, получив вербовочные премиальные, он поехал не на службу к дон Карлосу, а, напротив, сел на парижский поезд? Это объясняется тем, что, когда он утолил голод, совесть напомнила ему об ужасах войны".

Изабель отвергла эту версию категорически:

"Параграф, посвященный карлистской вербовке, является неоспоримой фантазией… В июне, июле, августе мы (моя мать, сестра и я) были в Париже вместе с ним и, когда покинули его в конце августа, он только что получил место репетитора в Мезон-Альфор".

Из дневника Витали следует, что обе сестры и мать отправились в Париж 14 июля (а не в июне, как утверждала Изабель) — в это время Артюр, действительно, уже был в столице. У него было достаточно времени, чтобы провернуть небольшое дельце с глупыми вербовщиками, хотя это могло быть и выдумкой — не исключено, что ему просто захотелось в очередной раз поразить наивного школьного товарища. О своем пребывании в Париже он рассказывал Делаэ столь красочно, что тот счел нужным оповестить Верлена:

"… этот конец, о котором мы говорили, наступит в больнице для умалишенных: мне кажется, что он именно туда и метит. Объяснение, впрочем, простое: алкоголь. Несчастный хвастается, с удивительной для него словоохотливостью, что в Париже он дал пинка под зад абсолютно всем.

Но заметь следующее: поведение Нуво внушает ему беспокойство и недоверие; он знает, что тот вернулся к себе и собирается писать ему, чтобы потребовать оъяснений. Тебе следует его предупредить. — Что касается тебя, ты скряга… В Париже он заходил к твоей матери. Портье сказал ему, что она в Бельгии".

Ничего не добившись в столице, Рембо вернулся в Шарлевиль. Тогдашние его настроения описаны Делаэ:

"Для него весь мир состоит из одних сволочей и себя самого он также невысоко ставит".

14 октября Рембо пишет своему другу, который устроился преподавателем в коллеж Нотр-Дам городка Ретель:

"Неделю тому назад получил открытку и письмо В[ерлена]. Чтобы упростить дело, я попросил на почте посылать мне на дом все письма до востребования, так что пиши мне прямо сюда… Не хочу комментировать последние грубые выходки Лойолы и ничего больше не буду предпринимать с этой стороны, так как 3 ноября, похоже, будет призвана очередная "порция контингента 1874 года"…

Небольшая услуга: скажи мне точно и определенно, в чем состоит нынешний экзамен на бакалавра "естественных наук"… будь добр, объясни мне как можно лучше, что для этого нужно сделать…"

Грубые выходки Верлена, о которых говорится в письме — это либо религиозные стихи, которые обратившийся в католичество поэт посылал бывшему другу через Делаэ, либо нравоучительные наставления вкупе с отказом давать деньги. Что же касается опасений по поводу воинской службы, то от этого страха Рембо не избавится до конца жизни: даже после ампутации ноги и позднее — на смертном одре — ему будет мерещиться, что его вот-вот призовут или поволокут в тюрьму за уклонение от призыва. Пока старший брат Фредерик находился в армии, ему ничто не угрожало — он имел право на отсрочку. Но пять лет (действующий тогда срок службы) не могли продолжаться вечно, поэтому Рембо испытывал постоянную тревогу. В этом же письме он недвусмысленно говорит о своем намерении получить степень бакалавра — прошло всего четыре года с того времени, когда подобные вещи внушали ему отвращение.

Всю зиму он занимался изучением языков, и это породило легенды о блестящем полиглоте. Так, Луи Пьеркен возвел научные занятия своего друга в ранг героических подвигов и помянул среди прочих такие языки, знание которых Рембо никак не сумел продемонстрировать:

"Чтобы ничто не отвлекало его, он забирается в огромный шкаф и просиживает там иногда целые сутки без пищи и питья. Сегодня он занят итальянским, завтра русским или новогреческим, голландским или индусским. Он неутомим. Все это кажется ему полезным, практически необходимым для путешествий, которые он собирается предпринять".

Какой именно "индусский" язык изучал его друг, Пьеркен не уточняет — возможно, пребывая в уверенности, что в Индии существует только одно наречие.

В отличие от шарлевильских провинциалов, Верлен не испытывал никакого пиетета перед этими научными штудиями, ибо считал их совершенно бесполезными для литературного творчества и приходил в ужас от мысли, что поэт — поэт! — способен пожертвовать своим даром ради какого бы то ни было учебного заведения. 17 ноября он пишет Делаэ:

"Какой тупице… пришло в голову посоветовать Политехническую школу (это слишком несправедливо, слишком несправедливо, и мне хочется выть от бешенства…"

1875 год оказался несчастливым для семейства Рембо: в декабре в возрасте семнадцати лет умерла Витали, младшая сестра Артюра. Официальный (или семейный) диагноз гласил, что причиной смерти стал артрит. По свидетельству Делаэ, его друг тяжело переживал эту мучительную кончину:

"Полагаю, именно этим нравственным потрясением, а не исступленными и разнообразными занятиями, объясняются ужасные головные боли, от которых он тогда страдал. Приписав их слишком густым волосам, он прибег к очень своеобразному методу лечения: побрился наголо…, причем парикмахер согласился это сделать только после тысячи удивленных и негодующих восклицаний. И Рембо присутствовал на похоронах сестры с головой белой, словно чистый лист бумаги, так что присутствующие, стоящие чуть поодаль, говорили друг другу: "У брата волосы, как у старика".

Позднее Изабель Рембо присвоит Витали звание "святой", ибо сестра по собственной воле решила претерпеть тот же недуг, который затем погубил Артюра — она пыталась возвестить о будущем несчастье, но, увы, пророчеству ее никто не внял.

В период с 1875 по 1880 год Рембо сменил около тридцати шести профессий и ни в одной не преуспел.

В мае 1876 года он записывается в голландские колониальные войска: его направляют в Батавию, откуда он дезертирует и возвращается в Европу на английском паруснике. Существует несколько версий этого путешествия, и самая фантастическая принадлежит Изабель Рембо:

"Знакомый ему по Лондону голландец, поступивший в колониальную армию, в один прекрасный день описал ему прелести Явы и побудил его отправиться вместе с ним. Желая как можно более экономно совершить это путешествие, Рембо поступил юнгой на корабль, увозивший его приятеля…"

Патерн Берришон в данном случае более точен: приманкой послужили тысяча двести франков премиальных за вербовку, из которых половину должны были выдать авансом. Уточнения в этот рассказ были внесены позднее: Рембо завербовался в колониальную армию 26 мая и подписал договор на шесть лет с жалованьем в триста флоринов. В порту Гельдера рекрутов ожидал пакетбот "Принц Оранский", который вышел в море 10 июня. Плавание продолжалось две недели, и 23 июля корабль вошел в Батавскую гавань. Рембо оказался в первом пехотном батальоне, который стоял в Салатиге, в центре Явы, на склонах Мербабоэ на высоте шестисот метров. 15 августа новоявленный солдат покинул свою казарму навсегда.

Самое забавное описание бегства Рембо принадлежит, конечно же, перу Патерна Берришона, который для начала изобразил в патетических тонах дезертирство:

"Чтобы избежать варварской расправы военных властей и угрожавшей ему виселицы, он был вынужден укрыться в страшных девственных лесах, где он научился у орангутангов, как спасаться от тигров и змей".

Бедный Патерн не знал, что на Яве нет орангутангов: они водятся лишь на Суматре, где Рембо никогда не был. "Варварство" властей можно целиком оставить на совести автора агиографической биографии: по голландскому военному уставу смертная казнь дезертирам отнюдь не угрожала.

Следующий героический поступок относится ко времени возвращения Рембо в Европу на английском корабле:

"После того, как обогнули мыс Доброй Надежды, на горизонте показались очертания острова Святой Елены. Наш дезертир требует причалить к нему. Капитан отказывается. Тогда, почти совсем не умея плавать, Рембо бросается в море, чтобы добраться до острова, освященного изгнанием Наполеона. Пришлось моряку прыгнуть вслед за удальцом, чтобы насильно вернуть его на борт".

Поразительно, но Берришон совершенно не замечает, насколько комичной выглядит эта сцена. Еще более удивительно, что эту версию с полной серьезностью обсуждают солидные биографы: так, Жан Мари Карре теряется в догадках, почему Рембо с его "антимилитаризмом" проникся таким почтением к памяти Наполеона, и приходит к выводу, что дело объясняется "безудержным любопытством".

Отчего все-таки Рембо дезертировал? Сам он не оставил никаких заметок о своем приключении. Индийский океан, судя по всему, не произвел на него никакого впечатления — куда лучше было грезить о нем, сочиняя "Пьяный корабль". Жан Мари Карре красочно описывает постигшее любимого поэта разочарование: "Как? Это и есть волшебный, благоуханный остров, о котором он некогда мечтал? Заурядный голландский городишко, утопающий в болоте, со своими прямыми улицами, лавками, чинно расположенными друг против друга, с мрачными, загрязненными каналами. (…) К счастью, за чертою города начинается буйная тропическая флора: кокосовые пальмы, бананы, бамбук, бетель, водяные пальмы с перистыми листьями…". Увы, весьма сомнительно, чтобы у Рембо вызвали какие-то эмоции как "заурядный городок", так и "буйная тропическая флора". Скорее всего, он быстро убедился в тяготах военной службы и здраво рассудил, что триста флоринов того не стоят. Излишне говорить, что вербовочные премиальные остались при нем — эти деньги, естественно, ему были нужнее, чем голландским властям. 31 декабря 1876 года он вновь оказался в Шарлевиле, куда добрался окольным путем: через Голландию в Бордо, а оттуда пешком в Арденны.

В апреле 1877 года он приезжает в Вену, с большим трудом умолив мать дать ему денег на билет (под предлогом совершенствования в немецком языке). В Вене он нанимает коляску и угощает возницу вином, а тот знакомит его со своими приятелями, которые оказались элементарными ворами. В результате Рембо, лишившись пальто и кошелька, просит милостыню возле церкви святого Стефана, продает кольца для ключей и шнурки для ботинок. Далее происходит столкновение с полицейским, которое начинается с ругани и завершается дракой. Австрийцы берут его под стражу и высылают из страны. Рембо вновь возвращается в Арденны, а затем пешком отправляется в Германию. Если верить Делаэ, в это время у него возник очередной план разбогатеть:

"… раньше вербовали его, теперь он сам займется вербовкой. Благодаря знанию немецкого языка, ему удается в одной кельнской пивнушке завязать разговор с рекрутами; те знакомят его со своими товарищами — и вот уже дюжина прусских солдат продана в Голландию. Им достаются премиальные, ему — очень симпатичные коммиссионные".

Рембо также предпринимает еще одну попытку разжиться за счет военных. К числу немногих сохранившихся документов этого времени принадлежит отправленное им 14 мая 1877 года прошение в консульство США в Бремене:

"Нижеподписавшийся Артюр Рембо — Родился в Шарлевиле (Франция) — 23 года — Рост 5 футов 6 дюймов — Абсолютно здоров — Бывший преподаватель естественных наук и иностранных языков — Недавно дезертировал из 47 полка французской армии — В настоящее время в Бремене без всяких средств к существованию, — Французский консул отказал в какой бы то ни было помощи.

Желает узнать, на каких условиях он мог бы немедленно завербоваться в американский флот.

Говорит и пишет на английском, немецком, французском, итальянском и испанском.

Провел четыре месяца в качестве матроса на борту торгового шотландского корабля, от Явы до Квинстауна, с августа по декабрь 76".

Просители обычно стараются представить себя в привлекательном свете, поэтому нас не должны удивлять натяжки и неточности — за исключением одной. Рембо дезертировал из голландской армии: что же касается 47 пехотного полка французской армии, то в 1852 году там служил некий капитан Рембо — Фредерик, отец Артюра.

Не получив ответа от американцев, Рембо отправляется в Гамбург. В этом городе гастролирует знаменитый цирк Луассе, которому требуется переводчик и зазывала — Рембо берется за эту работу. В составе бродячей труппы он разъезжает по ярмаркам Швеции и Дании. По его просьбе французский консул в Стокгольме помогает ему вернуться на родину. Пасху он встречает в Париже, затем уезжает в Марсель, где работает грузчиком, чтобы купить билет до Александрии. Оказавшись на корабле, он серьезно заболевает, и ему приходится сойти на берег в Чивита-Веккья. Диагноз был поставлен такой: гастрическая лихорадка — воспаление стенок желудка в результате трения брюшины о ребра (следствие неумеренной ходьбы). Это заболевание привлекло внимание исследователей, пытавшихся определить причину ранней смерти Рембо. По выздоровлении он направляется в Рим, а на зиму возвращается в Шарлевиль.

Весной 1878 года Рембо вновь приезжает в Гамбург: он надеялся получить там работу в фирме колониальных товаров. Это ему не удалось, и он отправился пешком в Швейцарию — через Вогезы и Сен-Готар. В письме к родным от 17 ноября имеется подробное описание перехода — именно с этого времени Рембо начинает информировать семью о своих намерениях и передвижениях. Отправившись из Швейцарии в Италию, он добирается до Генуи, где 19 ноября садится на пароход, отходящий в Александрию. В декабре он сообщает о своих планах в письме к матери:

"… Я кручусь здесь уже две недели, и лишь сейчас дела мои пошли на лад! В скором будущем я получу место; и я уже работаю достаточно, чтобы жить на свой заработок — правда, очень скромно. Либо я устроюсь на крупной земледельческой ферме в нескольких десятков лье отсюда (я там уже побывал, но в ближайшие недели там ничего не будет), либо поступлю на хорошее жалованье в англо-египетскую таможню, либо — это вероятнее всего — уеду на Кипр, английский остров, в качестве переводчика при рабочей артели. Во всяком случае, мне кое-что обещали; и в основном я имею дело с одним французским инженером — человеком талантливым и любезным. Только вот от меня требуют следующее: записочку от тебя, мама, и свидетельство о благонадежности, выданное мэрией. Ты должна написать так:

"Я, нижеподписавшаяся, в замужестве Рембо, владелица фермы в Роше, заявляю, что мой сын Артюр Рембо до недавнего времени работал у меня на ферме, что он покинул Рош по собственной воле 20 октября 1878 года, что он вел себя достойно как здесь, так и в других местах, что в настоящее время он не подпадает под действие закона о военной службе".

И свидетельство мэрии, которое нужнее всего.

Без этой бумаги мне не получить постоянного места, хотя временную работу, полагаю, найти сумею. Но ни в коем случае не говорите, что я бывал в Роше наездами, потому что от меня потребуют дополнительных сведений, и это не закончится никогда; кроме того, люди с фермы поверят, что я способен управлять рабочими…"

Много воды утекло со времен яростного "бунта", и очень показательно, что отныне Рембо обменивается письмами только с родными — все прежние привязанности забыты и словно вычеркнуты из памяти вместе с поэзией. Это уже другой человек: больше всего он опасается, что его примут за бродягу — и жаждет застраховаться от этого с помощью свидетельства официальных властей. Не случайно Эрнест Делаэ особо выделил конец 1878 года:

"С этого времени он ведет упорядоченную жизнь".

В Александрии Рембо провел две недели, а затем отправился на Кипр. 16 декабря он поступил на службу во французскую фирму Тиаль, Жан и Ко на должность управляющего каменоломней с жалованьем в 150 франков в месяц. Условия жизни описаны в одном из писем к родным:

"Здесь ничего нет, кроме хаотического нагромождения скал, реки и моря. Только один дом. Никаких земельных участков, никаких садов, ни единого дерева. Летом жара в 80 градусов. Сейчас часто доходит до пятидесяти. Зимой. Иногда идет дождь. Питаемся дичью, курами и проч. Все европейцы, кроме меня, переболели. В лагере нас, европейцев, было не больше двадцати. Первые приехали 9 декабря. Трое или четверо умерли. Рабочие-киприоты приходят из окрестных сел; мы набирали до шестидесяти человек на день. Я ими руковожу: назначаю задания, распределяю инвентарь, составляю рапорты для Компании, определяю стоимость питания и прочие расходы; выплачиваю зарплату; вчера я выдал рабочим-грекам пятьсот франков.

Мне положено в месяц, думаю, около ста пятидесяти франков: пока я получил всего лишь около двадцати…".

Рембо живет в бараке на берегу моря, сам готовит пищу, занимается охотой и рыбалкой. В один прекрасный день его жилище ограбили и унесли все деньги. В письмах он уверяет, что сумел уладить дело: нашел виновных и уговорил вернуть награбленное, взывая к их совести и чести. Впрочем, в письме от 24 апреля 1879 года упоминается о каких-то конфликтах:

"Я по-прежнему управляю каменоломней Компании: слежу за производством взрывов, добычей и обтесыванием.

Очень жарко. Идет покос. Ужасно страдаю от блох — и днем, и ночью. Вдобавок еще москиты. Приходится спать у самой воды, в пустынном месте. У меня были столкновения с рабочими, и мне пришлось затребовать оружие".

На Кипре стоит необыкновенно знойная и влажная весна. Рембо, испытывая постоянную жажду, пьет солоноватую воду и в июне заболевает. Ему приходится немедленно вернуться во Францию через Марсель, где он садится на поезд, идущий в Вузье. В Роше ему ставят диагноз — брюшной тиф. Здесь он после долгого перерыва повидался с Эрнестом Делаэ, который был изумлен произошедшими с его другом переменами:

"Когда я постучался, он сам открыл мне маленькую деревенскую дверь, и тут же лицо его, омраченное постоянными заботами, озарилось дружеской улыбкой. Единственное, что я узнал сразу, были его глаза — такие необыкновенно красивые! — голубые, окруженные темно-синим кольцом. Некогда круглые щеки осунулись, впали, утратили былую нежность. Свежий румянец, очень долго делавший его похожим на английских детей, за эти два года сменился сильным загаром, и на его коричневом лице кудрявилась — это было совсем неожиданно и рассмешило меня — русая бородка, сильно запоздавшая со своим появлением, ведь ему было почти двадцать пять лет. Говорят, это присуще людям сильной расы. Другим признаком полной физической возмужалости был голос, утративший нервный, немного детский тембр, каким я его знал до сих пор, и ставший глубоким, внушительным, проникнутым спокойной уверенньстью.

Вечером, после ужина, я рискнул задать ему вопрос, думает ли он все еще… о литературе. Он покачал головой, усмехнувшись весело и в то же время раздраженно, как если бы я спросил: "Ты по-прежнему играешь в серсо?", и ответил просто: "Я больше этим не занимаюсь".

На следующий день друзья отправились на прогулку, хотя Рембо чувствовал себя на родине неуютно: климат казался ему прохладным, и он ежился при порывах ветерка. Когда Делаэ напомнил ему, как они подолгу ходили по зимнему заснеженному лесу, он ответил:

"Теперь я неспособен на это. В моем организме произошла какая-то перемена. Мне нужны жаркие страны, не севернее Средиземного моря".

Эта встреча школьных товарищей оказалась последней:

"На дороге из Аттиньи в Шен он внезапно простился со мной: "Лихорадка! Меня бьет лихорадка!" Больше я его никогда не видел".

О последнем приезде Рембо в Арденны оставил воспоминания и Луи Пьеркен, тоже бывший однокашник Артюра:

"Рембо часто появлялся в Шарлевиле во время первого периода своей бродячей жизни, между 1873 и 1879 годами. После каждого большого путешествия он возвращался к родным пенатам. Но с друзьями отношения прервал. Они воплощали для него литературу, прошлое. Задолго до его окончательного отъезда нас поражали его молчаливость, его безразличие. "Я представляю себе, — говорил Милло, — как неожиданно сталкиваюсь с ним в центре Сахары, после многих лет разлуки. Кроме нас с ним, никого нет, и мы движемся в противоположном направлении. Он на секунду останавливается. — Привет, как дела? — Хорошо, до свиданья. — И он продолжает свой путь. Ни малейшей радости. Ни единого слова больше.

В один летний день 1879 года Эрнест Милло пригласил меня зайти вечером в небольшое кафе на Герцогской площади, которое позднее стало привычных местом для наших свиданий с Верленом, когда тот возвращался в Арденны. "Рембо, — сказал мне Милло, только что купил костюм, попросив портного отослать счет его матери. Дело в том, что он уезжает." (Накануне очередного путешествия он всегда поступал подобным образом, никому не сообщая о своих намерениях.) Рембо пришел около 8 часов. Ему явно не хотелось вести беседу, но когда Милло поздравил меня с приобретением нескольких книг, изданных Лемером, он внезапно прервал молчание и стал мне выговаривать: "Покупать старые книжонки, и особенно такого сорта — это полный идиотизм. У тебя на плечах котелок, который с успехом может заменить все книги, вместе взятые. Их ставят на полки лишь для того, чтобы прикрыть облупившуюся на стенах штукатурку!"

Вплоть до конца ужина он был непривычно и чрезвычайно весел, а около 11 часов покинул нас — навсегда. Вернулся он в Шарлевиль только двенадцать лет спустя — в гробу".

Весной 1880 года Рембо покинул Шарлевиль. О его втором пребывании на Кипре известно лишь из писем родным. В мае он пишет матери:

"В Египте я ничего не нашел и вот уже месяц, как перебрался на Кипр. По приезде я узнал, что мои прежние хозяева потерпели банкротство. Но через неделю я нашел другую должность, которую занимаю и сейчас. Я десятник на постройке дворца, который решено соорудить для генерал-губернатора на вершине Троодоса, самой высокой горы на Кипре [2100 метров]. (…)

Я единственный десятник, но пока мне платят только 200 франков в месяц. Вот уже две недели, как я получаю жалованье, но у меня большие расходы: все время нужно ездить верхом; сообщения крайне затруднены; расстояния между селениями огромные, съестные продукты чрезвычайно дороги. Сверх того, хотя на равнинах стоит жара, на этой высоте невыносимо холодно; идут дожди, град, дует пронизывающий ветер, и такая погода продержится еще месяц. Мне пришлось купить матрац, одеяла, пальто, сапоги и т. д. и т. п."

Английская администрация согласилась оставить его на службе только до половины июня. Затем ему удалось устроиться на известняковый карьер, но вскоре у него начались ссоры с инженером и кассиром, поэтому он принял решение оставить остров и вновь попытать счастья в Египте. С Кипра он увозит свои первые, пока еще небольшие накопления — 400 франков.

 

Восточные грезы: золотой телец

Первые попытки познать Восток оказались не слишком удачными: в 1876 году Рембо побывал на острове Ява, а в 1877 и 1879 годах году дважды садился на пароход, уходивший в Александрию. В 1879–1880 годах он провел несколько месяцев на Кипре, который не являлся, конечно, "настоящим" Востоком, но все же воплощал собой приближение к нему. Когда-то мечты о Востоке носили мировоззренческий характер — Рембо высказывал горькие претензии европейской цивилизации и посвятил "разводу" с Западом одну из частей своей последней книги:

"Нажив себе на два гроша ума — это проще простого! — я докопался до причины моих напастей: оказывается, до меня поздновато дошло, что живем-то мы на Западе. В западном болоте. (…) Не оттого ли все это, что мы любим разводить туманы? Питаемся лихорадкой пополам с водянистыми овощами. А пьянство! А табак! А невежество и слепая преданность! — Как все это далеко от мудрости Востока, прародины человечества! Куда годится современный мир, если в нем изобретаются такие яды?".

Очень интересное (хотя и неверное) объяснение тяги Рембо к Востоку дал Малларме: "Когда инстинкт поэзии отторгнут, и без него мельчает все, даже и самое течение жизни, тогда, по крайней мере, жизнь эта должна быть мужественной, дикой, дабы вместе с высшей печатью изгладился и отпечаток цивилизации на человеке". Забегая вперед, надо сказать, что жизнь Рембо на Востоке лишь иногда была "мужественной и дикой", а "отпечаток цивилизации" не только не изгладился, но даже усилился: в своей "пустыне" бывший поэт будет мечтать об удачной женитьбе и уютном семейном очаге.

Итак, в 1780 году давние грезы осуществились: Рембо оказался на Востоке — вернулся к его "первозданной и вечной мудрости". Но эти высокопарные определения уже ничего не значат для него. Отныне он думает только об одном — о золоте, о грудах золота. Все его абиссинские письма к родным переполнены скрупулезными подсчетами своего капитала и жалобами на то, что никак не удается заработать быстро и много.

В Адене Рембо высадился 7 августа 1880 года: это было прощание с Европой — в следующий раз он вернется сюда умирать. Матери он объяснил свое решение так:

"Я искал работу во всех портах Красного моря — в Джеде, Суакиме, Массове, Ходейде и т. д. Я приехал сюда, когда убедился, что в Абиссинии подходящего занятия нет".

Первоначально знойный Аден произвел на Рембо очень тяжелое впечатление:

"Это ужасающая скала без единой травинки, без хорошей воды: здесь пьют опресненную морскую. Невероятная жара — особенно в июне и в сентябре. Днем и ночью температура в конторе с хорошей вентиляцией не опускается ниже 35о. Все очень дорого. Но делать нечего: я тут словно на положении заключенного, и мне, несомненно, придется пробыть здесь месяца три, прежде чем я сумею встать на ноги или найти место получше".

Рембо стал агентом по скупке сырья в торговом доме Виане, Мазеран, Бардей и Ко. Дела у него пошли достаточно успешно, и тон его писем несколько изменился:

"Мне здесь хорошо, насколько это вообще возможно. Фирма совершает сделки на несколько сотен тысяч франков в месяц. Я — единственный служащий, и все проходит через мои руки. Я полностью освоился с операциями по закупке кофе и пользуюсь абсолютным доверием патрона. Но платят мне очень мало: я получаю всего пять франков в день, не считая стола, квартиры, стирки и т. п., а также лошади и повозки, что составляет не меньше двенадцати франков в день".

Рембо считал себя "единственным смышленым агентом в Адене". Один из компаньонов фирмы — Бардей — отрядил его вглубь материка, поручив закупку кофе на месте. Так Рембо оказался в отделении, открытом в Хараре — главном торговом пункте южной Эфиопии. Биографы Рембо с гордостью сообщают, что он стал третьим по счету французом, добравшимся до Харара. Бардей побывал там в августе 1880 года и оставил своего агента, которого сменил Рембо. В письме от 13 декабря Артюр сообщил родным:

"Я прибыл в эти края после двадцатидневного путешествия пешком по Сомалийской пустыне".

Достижение это не следует преувеличивать: естественно, Рембо шел не один, а вместе с караваном.

В каком положении находилась тогда Абиссиния или, как принято называть ее теперь, Эфиопия? Эта страна была еще отрезана от остального мира, но уже был недалек тот час, когда железная дорога свяжет горы Шоа и харарские отроги с побережьем. Одного этого факта достаточно, чтобы здраво оценить роль Рембо, которую биографы склонны крайне преувеличивать со времен Патерна Берришона. Рембо был всего лишь торговцем, хотя некоторые добытые им сведения могли принести пользу строителям.

С политической точки зрения положение дел было таково: за господствующие позиции в Абиссинии вели соперничество три державы — Франция, Италия и Англия. Англичане вели здесь очень активную политику: в частности, они добились запрета торговать рабами и пытались запретить торговлю оружием. Рембо, как и положено французу, ненавидел своих островных соседей, которые, как будет видно дальше, мешали его бизнесу — торговле оружием.

Абиссинию населяли многие племена, и самыми неуступчивыми среди них были кочевники: адалы, принадлежащие к ветви данакилов, и исса, принадлежащие к сомалийской ветви. Для биографии Рембо интерес представляют такие географические пункты, как оазис Бих-Кабоба — место привала караванов; Харар — городок, где жили и данакилы, и исса; Цейла — небольшой порт на побережье Красного моря; Таджура — маленький данакильский поселок на берегу Красного моря;. Ассальское озеро; Ауаш (Хаваш) — главная река в Шоа; Антото — древняя столица Шоа (впоследствии переименованная в Аддис-Абебу). Королем Шоа был в то время Менелик, вассал абиссинского негуса ("царя царей") Иоанна. Столицей Шоа был городок Анкобер. Наконец, в небольшом городке Чаланко стоял египетский гарнизон, вскоре истребленный Менеликом.

В Хараре Рембо поселился у уполномоченного аденской фирмы, отставного унтер-офицера. Тот сдал ему должность и вручил ключи от конторы. Первоначальный оклад Рембо составлял 330 франков в месяц — правда, Бардей обещал ему определенный процент с доходов. Фирма занималась обычной колониальной торговлей: за кофе, слоновую кость, золото, ароматы и съестные припасы туземцы получали стеклянные и фарфоровые бусы, цветные платки и карманные зеркальца в медной оправе. Европейцы, естественно, считали мошенниками местных жителей. Интересный эпизод сообщает Делаэ:

"Как и большинство поэтов, [Рембо] во многих отношениях оставался ребенком. Альфред Бардей, который был его патроном в Адене (с августа 1880 по октябрь 1885 года) рассказал при мне одну забавную историю…: "Рембо обычно был хмурым и молчаливым, но как-то раз, не зная, что за ним наблюдают, он приоткрыл мне озорную сторону своего характера, которую я никак в нем не подозревал. Ему удалось купить, после очень долгого спора, несколько мешков кофе у туземца; тот удалился, подсчитывая свои талеры, с рассерженным видом, ибо не сумел обворовать "руми" так, как ему бы хотелось; Рембо какое-то время смотрел в спину уходящего бедуина, а затем вдруг совершенно по-мальчишески высунул язык".

Уже летом 1881 года Рембо сообщает матери, что вскоре вышлет домой первые 3000 франков:

"Вам следует сразу же купить на них ценные бумаги или ренту и поручить их надежному нотариусу; или же вы сами присмотрите что-то, выбрав либо нотариуса, либо банкира из местных. Я желаю только двух вещей: чтобы они были помещены надежно и на мое имя; 2. чтобы они приносили регулярный доход".

В конце 1881 года Рембо вернулся в Аден и оставался там до весны 1983 года. К тому времени он уже привык к жаре, и теперь считал ее единственно пригодным для себя климатом:

"Напрасно Изабель выражает желание повидать меня в этих краях. Это жерло потухшего вулкана, без единой травинки. Единственное преимущество здесь — здоровый климат и очень активная торговля. Но с марта по октябрь жара чрезмерная. (…) Мне самому очень нравится этот климат; ибо я ненавижу дождь, грязь и холод".

Освоившись в Адене и на побережье, Рембо начинает строить далеко идущие планы относительно собственного бизнеса. Родных он просит прислать ему какое-нибудь "Теоретическое и практическое руководство к исследованию неизвестных земель". 18 января 1882 года он пишет Делаэ:

"Я собираюсь написать исследование о Хараре и племени галла и представить его в Географическое Общество. я прожил год в этих краях в качестве служащего одного французского торгового дома.

Только что я заказал в Лионе фотографический аппарат, который даст мне возможность включить в мой труд снимки этих странных мест.

Мне недостает инструментов, при помощи которых я мог бы изготовить карты, и я хочу их приобрести. Моя мать получила на хранение некоторую сумму денег, и я намереваюсь использовать их в этих целях".

Далее в письме приводится список инструментов и примерная сумма расходов: Рембо надеялся покрыть их деньгами, посланными матери, но та уже успела вложить капитал в землю — что ей до бредней сына! Однако Артюр не посмел упрекать ее: более всего на свете он страшится, что семья отвернется от него. Из письма к матери от 8 декабря:

"В особенности огорчает меня твое заявление, что вы больше не будете вмешиваться в мои дела. Это не слишком хороший способ помогать человеку, который находится за несколько тысяч лье от дома, скитается среди диких племен и не имеет ни одного корреспондента в своей стране! Мне хочется надеяться, что вы измените это не слишком милосердное решение. Если я не могу обратиться с поручениями к своей семье, то к кому же мне, черт возьми, обращаться?"

Исследовательские проекты Рембо застопорились, и ему пришлось подписать новый контракт с фирмой Бардея. В начале 1883 года он возвращается в Харар. Но тут между Египтом и Абиссинией вспыхивает война. Торговля приходит в упадок, и Рембо страдает от одиночества — "отшельник по природе" (выражение Жана Мари Карре) сильно изменился. 6 мая он пишет родным:

"Напрасно Изабель не выходит замуж за какого-нибудь серьезного и образованного человека с будущим. Такова жизнь, и одиночество здесь — дурная штука. Что до меня, то я сожалею, что не женился и не имею собственной семьи. Ныне я обречен скитаться, будучи связан с этим удаленным предприятием, и с каждым днем мне все меньше нравится климат, житейский уклад и даже язык Европы. Увы, к чему все эти странствия, и утомительные труды, и приключения среди странных племен, и все эти языки, которыми забиваешь себе голову, и бесчисленные заботы, если мне не суждено однажды, через несколько лет, отдохнуть в месте, которое мне более или менее понравится, обрести семью и стать отцом хотя бы одного мальчика, которому я посвятил бы остаток жизни, воспитав его сообразно своим понятиям, обогатив и вооружив самым полным образованием, какое только можно получитьв наше время, так что он на моих глазах превратился бы в прославленного инженера, сильного мужчину, богатого своими познаниями? Но кто знает, сколько мне еще осталось прожить в этих горах? Я могу исчезнуть бесследно среди этих племен, и никто никогда обо мне не услышит. Вы сообщаете мне политические новости. Если бы вы знали, как мне это безразлично! Вот уж больше двух лет, как я не брал в руки газеты. Все эти дебаты теперь стали для меня совершенно непонятны. Как и мусульмане, я знаю, что случается лишь то, чему суждено случиться, вот и все".

Это одно из самых характерных писем абиссинского периода: в словах Рембо заключены надежды и сетования неудачника, утерявшего интерес ко всему — не только к политике. И, подобно всем неудачникам, он строит планы реализовать себя в детях. Его биографы обычно именовали подобный настрой фатализмом, но речь идет скорее о крайней душевной усталости и разочаровании в жизни.

Новый всплеск энергии Рембо ощутил благодаря Бардею. Тот решил использовать своего агента для исследования пустынных земель, лежащих к югу. 24 ноября 1883 года Бардей пишет Географическому обществу (с которым активно сотрудничал на протяжении уже нескольких лет):

"Г. Рембо руководит всеми нашими экспедициями в областях Сомали и Галла. Ему принадлежит инициатива исследования Ваби в Огаденской области. Вам, конечно, известно, что в экспедиции, предпринятой наряду с нашей, итальянский путешественник Саккони погиб. Наш агент г. Сотиро две недели находился в плену и был отпущен на свободу только по заступничеству одного из туземных вождей, которого г. Рембо убедил отправиться из Харара ему на выручку".

Рембо отправился из Харара в Бубассу — большое плоскогорье, начинающееся примерно в пятидесяти километрах к югу от города. Затем он двинулся на юго-восток, добрался до горных потоков, спускающихся с Харарских высот. По берегу Эрера он дошел до реки Уаби (Ваби) и достиг окраины Огадена — пастушеской страны почти без селений и дорог.10 декабря 1883 года он направил небольшой отчет об этой экспедиции в Географическое общество. Большая часть сведений для отчета была предоставлена греком Сотиро, который глубже проник в страну и дошел до Голдоа — эта территория оставалась недосягаемой даже в 1901 году (если верить утверждению Бардея). Правда, Сотиро едва не заплатил за это жизнью, оказавшись в плену у туземцев. Наиболее интересны те отрывки доклада Рембо, в которых использованы личные наблюдения:

"Огадинцы, по крайней мере те, кого мы видели, высокого роста, скорее с красноватым, чем с черным цветом кожи, ходят с непокрытой головой и коротко остриженными волосами, одеваются довольно чисто, носят на плече сигаду, за поясом саблю и тыкву для омовений, в руке палку, длинное и короткое копье, и обуваются в сандалии. Их ежедневное занятие сводится к тому, что, рассевшись кучками в тени деревьев, неподалеку от лагеря, с оружием в руках, они без конца ведут беседы о своих пастушеских делах. Если не считать этих совещаний и караульной службы, которую они несут верхом на лошади во время водопоев и набегов на соседей, огадинцы не занимаются ровно ничем. Уход за животными, изготовление хозяйственной утвари, возведение хижин, снаряжение в путь караванов — все это входит в обязанности детей и женщин".

1 февраля 1884 года Географическое Общество выразило Рембо признательность за это сообщение, попросив прислать "свою фотографию, указать место и год рождения, присовокупив краткий перечень научных работ". Таковых у Рембо не было, и он ничего не ответил. Впрочем, его карьере исследователя уже пришел конец: дела приняли настолько плохой оборот, что аденская фирма решила прекратить свое существование.

Весной 1884 года Рембо был отозван из Харара, поскольку фирма ликвидировала и свой филиал. Это был очень тяжелый момент: Рембо боялся остаться без работы, что принудило бы его тратить сбережения, накопленные за пять лет. Бардей, однако, решил возобновить дело единолично и пригласил Рембо на службу. 1 июля 1884 был подписан новый контракт на шесть месяцев, продленный затем еще на год. К этому времени относится очередной эпизод с "женщиной": Рембо будто бы жил вместе с какой-то абиссинкой. Известно о ней лишь со слов служанки Бардея Франсуазы Гризар:

"Почти каждое воскресенье после обеда я отправлялась к Рембо: меня, признаться, удивляло то, что он разрешил мне бывать у него. Я, без преувеличения, была единственной европейской женщиной, переступавшей порог его дома. Говорил он очень мало, но мне казалось, что он очень хорошо относится к этой женщине. Он хотел дать ей образование; он говорил мне, что намерен поселить ее на некоторое время в миссии у монахинь и что желает обвенчаться с ней, так как решил отправиться в Абиссинию; а во Францию вернется только в том случае, если наживет большое состояние".

Франсуаза вспоминала об этом в те годы, когда ей, по собственному признанию, "сильно изменила память". Она не помнила, как звали абиссинку, с которой почти не разговаривала, поскольку та совсем не знала французского. В любом случае, вскоре абиссинка испарилась бесследно — подобно всем предыдущим "возлюбленным". Жан Мари Карре объясняет это тем, что аденская жизнь вызывала у Рембо ужас и отвращение: "Его интимная жизнь (я не смею назвать ее семейным счастьем) блекнет и угасает в стенах этой тюрьмы".

Рембо, конечно, не был удовлетворен жизнью — но более всего его раздражало небольшое жалованье. Отсюда разрыв с Бардеем, о котором он сообщил родным в письме от 22 октября 1885 года:

"Я бросил свое место в Адене после бурного объяснения с этими гнусными жуликами, которые хотели поработить меня навсегда. Я оказал этим людям множество услуг, и они вообразили, будто я, желая им понравиться, останусь с ними до конца жизни. Они сделали все, чтобы меня удержать, но я послал их к черту со всеми их выгодами, и их торговлей, и их жуткой фирмой, и их грязным городом! Не говоря уж о том, что они все время приносили мне неприятности и всегда стремились к тому, чтобы я потерял деньги. В общем, пусть идут к черту! Они мне дали превосходные рекомендации на пять лет.

Мне доставили несколько тысяч европейских ружей. Я собираюсь организовать караван и отвезу этот товар Менелику — королю Шоа".

Это был новый бизнес — торговля оружием, которая сулила куда большие выгоды, чем кофе или даже слоновая кость. На первых порах Рембо преисполнился энтузиазма. В письме от 18 ноября он сообщает:

"Я счастлив, что покидаю эту мерзкую дыру Аден, где мне пришлось перенести столько мук. Правда, мне предстоит ужасная дорога: отсюда до Шоа (т. е., от Таджура до Шоа) не меньше пятидесяти дней езды верхом по знойной пустыне. Но в Абиссинии климат восхитительный, не слишком жаркий и не слишком холодный, население христианское и гостеприимное; там живется легко, это очень приятное место отдыха для тех, кто провел несколько лет в скотских условиях на раскаленных берегах Красного моря".

Рембо надеялся заработать на экспедиции в Анкобер двадцать пять тысяч франков. Путешествие обещало быть нелегким: предстояло лавировать между адалами, принадлежавшими к ветви данакилов, и племенем исса из сомалийской ветви. Больше всего Рембо опасался фанатичных и свирепых бедуинов-данакилов, которые часто устраивали засады караванам.

Впрочем, сборы затягивались, и многие обстоятельства предвещали неудачу: завербованные Рембо туземцы разбежались; ему никак не удавалось раздобыть верблюдов. С тех пор, как Англия заставила абиссинского негуса прекратить торговлю невольниками, туземцы относились с одинаковой ненавистью ко всем европейцам — "франги" (французы) не были исключением. Так, данакилы, живущие на побережье, перебили экипаж французского сторожевого судна "Пингвин", а караван, которым командовал француз Бараль, был разграблен в марте 1886 года на полпути между Шоа и морем. Неудивительно, что Рембо мечет громы и молнии в адрес англичан:

"Своей абсурдной политикой они погубили торговлю на всем побережье. Хотели все перевернуть на свой лад, но оказались хуже египтян и турок, которых они разорили. Их Гордон — идиот, их Вулси — осел, и все их замыслы — это безумная череда глупостей и подлостей".

Это был вопль души мелкого торговца: ему нет дела до политики, которую он не понимает, ибо все его мысли заняты одним — сделать свой маленький бизнес.

Тем временем, неприятности продолжаются. Компаньон Рембо Лабатю, французский купец в Шоа, внезапно заболевает раком и уезжает во Францию (где вскоре умирает). Солейе, еще один путешественник-негоциант, скоропостижно умирает в Адене 9 сентября 1886 года. Между тем, именно Солейе должен был сопровождать караван, поскольку он уже побывал у Менелика и хорошо знал дорогу. Невзирая на возникшие сложности, Рембо все же отправляется в путь: в середине декабря караван выступает из Таджуры и после месячного перехода прибывает в Харар. Это жалкое поселение из нескольких десятков мазанок — половина принадлежит данакилам, другую половину занимают исса. Данакилы не скрывают своей ненависти к "франги" и исполняют воинственные танцы на виду у каравана.

Впрочем, все обошлось благополучно, и караван двинулся дальше, по широкой равнине вулканического происхождения. Река Хаваш считалась границей между владениями кочевых племен и царством Менелика. Дорога к Анкоберу шла через горы — на высоте от тысячи до трех тысяч метров над уровнем моря. 6 февраля 1887 года караван достиг цели после шести с лишним недель пути. Царское "гэби" Менелика преставляло собой множество хижин, опоясанных плетеной оградой. Но самого Менелика здесь не было: пока Рембо продвигался вперед со своим караваном, в Абиссинии произошли весьма важные события, повлиявшие на жизнь всей страны. В результате дерзкого налета Менелик завоевал Харар: 30 января он одержал полную победу над египетским гарнизоном, и теперь ему принадлежали восточные горы — вся территории племени галла. Своей резиденцией Менелик избрал Антото — древнюю столицу Шоа, позднее переименованную в Аддис-Абебу. Обо всем этом подробно написал марсельский путешественник Жюль Борелли в своем дневнике, где упомянул и Рембо. 9 февраля 1887 года он сделал следующую запись:

"Из Таджуры прибыл с караваном французский негоциант Рембо. У него было в пути немало неприятностей. Вечно одно и то же. Непослушание, алчность и вероломство охраны, козни и засады со стороны адалов; недостаток воды, вечные вымогательства погонщиков верблюдов… Наш соотечественник знает арабский и изъясняется на амхарском и диалекте оромо. Он неутомим. Его способность к языкам, огромная сила воли и уменье, с каким он терпеливо переносит любые испытания, делают из него прекрасного путешественника".

В своих жалобах на "местных" Борелли не был одинок: сходными обвинениями в частности, были переполнены и письма Рембо — почти в каждом из них он поминает недобрым словом "тупых негров".

Желая повидать короля, Рембо отправился в Антото. По свидетельству современников Рембо (Солейе и Борелли), тогда это был дикарский поселок. Жан Мари Карре не пожалел черных красок для описания Менелика: "Честолюбивый деспот, торгаш и плут, недобросовестность которого вошла в поговорку, его упрямая недоверчивая супруга, относящаяся враждебно к европейцам, алчные вероломные придворные, колеблющиеся между фетишистскими суевериями и извращенным христианством, несколько колдунов, один или два коптских священника, шесть-семь европейцев, в том числе три швейцарца, инженер, механик, столяр и три французских купца — таково население королевского "гэби".

Арденнский биограф явно слишком доверился Солейе и Борелли: это произошло по причине непомерной любви к Рембо — разумеется, Менелик был отъявленным мерзавцем, ибо посмел объегорить гениального французского поэта. На самом деле Менелик был личностью весьма интересной и обладал очень живописной внешностью. Умное лицо в оспинах, хитрый и проницательный взгляд, великолепные зубы — на это прежде всего обращали внимание европейские гости. Рембо, естественно, было не до наблюдений: трудная экспедиция завершалась крайне неудачно. Люди Менелика забрали привезенные ружья, но как только разговор зашел об оплате, король притворился глухим и скрылся в своей мазанке.

Дни шли за днями. Наконец, Менелик согласился оплатить часть товара, взыскав остальное в свою пользу, поскольку Лабатю (недавно скончавшийся компаньон) остался ему должен. Рембо направил жалобу французскому консулу:

"Меня осаждала шайка лжекредиторов Лабатю, которым король дал полную волю… меня замучила его абиссинская семья, исступленно требовавшая вернуть наследство и не желавшая признавать, что я полностью расплатился, поэтому, опасаясь лишиться всего, я принял решение покинуть Шоа и сумел получить у Менелика вексель на имя наместника Харара, деджача Меконена, который должен возместить мне 9000 талеров — все, что у меня осталось после того, как Менелик украл мои 3000 талеров и назначил смехотворную цену за мой товар".

Рембо был абсолютно убежден, что имеет дело с "лжекредиторами" — в действительности же Лабатю просто не счел нужным предупредить своего компаньона. Вдобавок, Рембо сам испортил дело своей заносчивостью, о чем можно судить по ответу консула:

"Я убедился из переданных мне вами счетов, что действительно эта коммерческая операция была для вас убыточна и что вы не колеблясь поступились своими правами в целях удовлетворения кредиторов покойного Лабатю, но я имел также случай убедиться из показаний европейцев, прибывших из Шоа и на которых вы сослались в качестве свидетелей, что ваши потери, быть может, были бы менее чувствительны, если бы вы, подобно другим негоциантам, поддерживающим торговые сношения с абиссинскими властями, согласились или смогли учитывать некоторые особенности тамошнего населения и его правителей".

Консул ошибался, говоря, будто Рембо "не колеблясь поступился своими правами" — напротив, он слишком долго не желал признавать сам факт долга и тем самым осложнил свое положение. Впрочем, в письме к родным от 23 августа 1887 года он описывает перипетии этого дела несколько иначе:

"Дорогие друзья,

Мое путешествие в Абиссинию завершилось.

Я уже объяснял вам, с какими большими трудностями столкнулся в Шоа после смерти моего компаньона и в связи с его наследством. Меня заставили заплатить его долги дважды, и я с большим трудом спас свои вложения в это предпиятие. Если бы мой компаньон не умер, я бы заработал тридцать тысяч франков; а сейчас у меня всего лишь пятнадцать тысяч, и это после двух лет ужасающих тягот! Как же мне не везет!"

Наконец, в письме к Бардею от 26 августа Рембо изложил сразу две версии выплаты "долгов Лабатю":

"Дела мои обернулись очень плохо, и какое-то время я опасался, что вернусь без единого талера; там на меня накинулась шайка лжекредиторов Лабатю во главе с Менеликом, который обокрал меня от его имени на 3000 талеров. (…) Дела мои пошли плохо, потому что я связался с этим идиотом Лабатю, который, в довершение всех несчастий, умер, из-за чего на меня в Шоа насело все его семейство и все его кредиторы; поэтому я вышел из дела с сущими крохами — меньше того, что мне пришлось внести. Сам я ничего не могу предпринять, у меня нет капитала".

Итак, экспедиция в Шоа завершилась крайне неудачно, но Рембо удалось отчасти поправить свои дела на рынке в Антото, где он скупил у туземцев кожи за соль, собранную на берегу Ассальского озера. Два месяца спустя он отправился в Харар вместе с Борелли. Последний описал это путешествие в дневнике, сопроводив свой рассказ живописными подробностями. Рембо в письме к Бардею от 26 августа был куда более сух и лаконичен, но некоторые факты заслуживают внимания: анкоберского проводника, который отказался идти через земли враждебных племен, Рембо увел с собой под дулом пистолета; когда туземцы устремлялись к яме, заполненной водой, "франги" всякий раз хлестал их бичом, чтобы заставить дать корм и воду мулам. На двадцатый день пути караван прибыл к Чаланко: четыре месяца назад Менелик истребил здесь египетский гарнизон, поэтому всюду валялись скелеты и черепа. Здесь же росло дерево, под которым в 1881 году туземцы убили французского купца Люсеро. Однако такие мелочи совершенно не интересовали Рембо: его мысли целиком были заняты коммерцией.

21 мая 1887 года, после трех лет отсутствия, Рембо вернулся в Харар. Биографы говорят обычно, что это путешествие принесло больше пользы науке, чем ему самому. "Наука" могла воспользоваться следующими сведениями: Рембо установил, что дорога, идущая от побережья в Антото через пустынные плато, слишком опасна (из-за живущих по соседству данакилов) и труднопроходима; что разработка соли на Ассальском озере (идея принадлежала нескольким французским предпринимателям) чересчур трудоемка и не сулит большой выгоды; что обратный маршрут из Антото в Харар пролегает по пастбищам и лесам, населенным не столь дикими племенами. Этим путем Рембо и Борелли воспользовались впервые: "Таким образом, путь в Абиссинию отныне твердо намечен: он идет от Сомалийского побережья через Харар к столице Менелика, и именно в этом направлении позднее будет проведена первая в Эфиопии железная дорога".

Харар сильно изменился за время отсутствия Рембо. Теперь здесь правит деджач Меконен — наместник Менелика. Завоевание Харара принесло королю Шоа большую выгоду: из Огадена и Сомали сюда идут кофе, каучук, душистые масла, слоновая кость и золото. Торговля снова расцветает. Как выразился сам Рембо, "здесь есть на чем заработать".

Однако он не сразу принимается за дело и отправляется в Каир с целью немного отдохнуть. Именно оттуда он отправляет родным уже упомянутое письмо от 23 августа:

"Меня совершенно замучили ужасающие ревматические боли в пояснице; такие же боли и в левом бедре, отчего я время от времени чувствую себя парализованным, пульсирующая боль в левом колене, ревматическое воспаление (уже застарелое) в правом плече; волосы у меня совершенно седые. Мне кажется, что жизни моей скоро придет конец.

Вообразите сами, как должен чувствовать себя человек после таких испытаний, как путешествие по морю в лодке, по суше — верхом на лошади, без одежды, без пищи, без воды…

Я чрезвычайно устал. Службы у меня сейчас нет. Я боюсь потерять то немногое, что имею. Представьте себе, я все время ношу зашитыми в пояс около шестнадцати с лишним тысяч франков в золотых монетах; это весит около восьми килограммов и делает меня подверженным дизентерии.

Но в Европу я все-таки не могу отправиться по целому ряду причин. Во-первых, я умер бы там зимою; во-вторых, я слишком привык к бродячей и дешевой жизни; наконец, у меня нет никакого положения в обществе.

Итак, я вынужден провести остаток своих дней в скитаниях, трудах и лишениях — с единственной перспективой умереть в муках.

Долго я здесь не задержусь: места у меня нет, и все очень дорого. Мне придется отправиться в Судан, в Абиссинию или Аравию. Быть может, я поеду в Занзибар, откуда можно совершать долгие путешествия в Африку, быть может, в Китай, в Японию, кто знает, куда еще?".

Письмо это примечательно во многих отношениях — особенно интересны доводы, которыми Рембо оправдывает свое нежелание вернуться в Европу. Здесь появляется первое упоминание о зашитых в пояс золотых монетах — свидетельство невероятной, почти патологической скупости. Рембо впервые надел пояс, отправляясь в Аден через Цейлу, но там подобная предосторожность была оправдана хотя бы дикостью мест. Вероятно, он был единственным человеком в Каире, который таскал на себе восемь килограммов золота! Наконец, именно в этом письме (за четыре с лишним года до смерти) описаны симптомы болезни, ставшей впоследствии для него роковой.

Дальние странствия так и остались мечтами, ибо у Рембо возникли новые коммерческие проекты — вновь связанные с торговлей оружием:

"Привести из Харара в Амбадо двести верблюдов с сотней вооруженных людей (все это деджач соглашается предоставить безвозмездно) и в то же время выгрузить на берег восемь тысяч винтовок системы Ремингтон (без патронов; Менелику патроны не нужны: он захватил целых три миллиона в Хараре) и в мгновение ока доставить это в Харар… В качестве подарка для короля — машину для отливки пуль, медные пластинки, химические продукты и станки для выделки гильз и капсюль".

Этот замечательный план имел лишь один, но очень серьезный недостаток — он грозил крупными неприятностями в отношениях с Англией. Разумеется, все державы при случае норовили ущемить интересы противника, но отнюдь не стремились ссориться из-за какого-то мелкого коммерсанта, решившего подзаработать. Рембо приложил все усилия, чтобы добиться своей цели: он попытался через свою мать повлиять на арденнского депутата Фаго. Однако морской министр Феликс Фор сначала отказал просителю, затем дал разрешение, но попросил отложить проект на неопределенное время, что было равносильно отказу.

У Рембо возникают идеи вернуться в литературу — в совершенно другом качестве. Он хочет теперь публиковать заметки о своих путешествиях в "Тан", "Фигаро" и даже "Арденнском Вестнике". Между тем, именно в это время его бывший товарищ, обозреватель колониальной жизни Поль Бурд сообщил ему о запоздалом признании в литературных кругах и первых лучах общенациональной славы:

"Живя так далеко от нас, вы, разумеется, не знаете, что в Париже, в весьма ограниченном кругу, вы стали своего рода легендарной личностью, одним из тех, о чьей смерти в свое время разнесся слух, но в существование которых несколько человек верных последователей продолжают верить и чьего возвращения ожидают, несмотря ни на что. В ряде журналов были напечатаны ваши вещи и даже выпущены отдельным изданием ваши первые стихотворные и поэтические опыты; несколько молодых людей (я лично считаю их наивными) сделали попытку построить целую поэтическую систему, исходя из вашего сонета о цвете гласных. Эта небольшая группа, признавшая вас своим учителем, не зная, что сталось с вами, надеется, что рано или поздно вы появитесь на парижском горизонте и дадите ей толчок, который выведет ее из мрака неизвестности. Чтобы не обольщать вас какими-либо надеждами, спешу прибавить, что вся эта шумиха вокруг вашего имени лишена какого бы то ни было практического значения".

Но все эти благоглупости совершенно не интересуют бывшего поэта. В 1897 году Альфред Бардей в ответ на просьбу Патерна Берришона расскажет:

"Не могу сказать, знал ли Рембо, что в 1884 году его старый друг Поль Верлен выпустил "Проклятых поэтов", но в разговорах со мной никогда не поминал о своих прежних литературных занятиях даже намеком. Я спрашивал у него, почему он их не продолжает. Он всегда отвечал одно и то же: "абсурдно, смешно, тошнотворно".

Рембо жаждет теперь достичь положения в обществе и сколотить капитал. Он снаряжает в Цейле караван из двухсот верблюдов и отправляется в Харар, где в мае 1888 года открывает контору, хотя сама Эфиопия внушает ему все большее отвращение. В письме от 4 августа 1888 года он недвусмысленно говорит об этом:

"Я сильно скучаю, постоянно; я даже никогда не встречал человека, который бы так скучал, как я. И потом, разве это не жалкое существование — без семьи, без занятия умственным трудом, среди одних только негров, жребий которых хотелось бы улучшить, но которые всячески стараются вас эксплуатировать и лишают вас возможности завершить дела в нужный срок! Я вынужден говорить на их тарабарском наречии, есть их гнусную стряпню, терпеть тысячу неприятностей, порожденных их леностью, вероломством и тупостью. И это еще не самое печальное. Здесь боишься мало-помалу одичать из-за полного одиночества и отсутствия какого бы то ни было интеллектуального общения".

Отношения Рембо с местным населением породили множество легенд. Патерн Берришон изобразил своего шурина ангелом милосердия и кротости:

"… туземцы поклонялись ему, как существу сверхъестественному".

Согласно этой версии, Рембо был мудрым просветителем, к которому тянулись простодушные сердца дикарей, а сам он относился к ним с большой любовью и сострадал их бедами. Между тем, самое благожелательное высказывание Рембо о туземцах (в письме к родным от 25 февраля 1890 года) звучит так:

"Люди в Хараре не более глупы и не более мерзки, чем белые негры в так называемых цивилизованных странах; здесь просто нет такого порядка, вот и все. Они даже менее злы, а в некоторых случаях способны выказать признательность и проявить верность. Нужно только относиться к ним по-человечески".

Однако даже в этом письме повторяются эпитеты, которыми переполнены почти все абиссинские послания Рембо:

"Не удивляйтесь, что я совсем не пишу вам: главная причина состоит в том, что ничего интересного я рассказать не могу… Пустыни, заселенные тупыми неграми, без дорог, без почты, без путешественников — и вы хотите, чтобы я писал вам об этом? Или о том, как здесь скучаешь, как глупеешь, как дичаешь? Как от всего этого тошно, но покончить с этим нельзя, и т. д., и т. п.!"

Кстати говоря, не отличавшаяся большим умом Изабель Рембо пополнила свой лексикон эпитетами брата:

"… сколько неприятностей, сколько мук претерпел ты среди праздных и тупых негров".

Но настоящий скандал разразился, когда английская исследовательница Энид Старки впервые заговорила о причастности Рембо к торговле черными рабами: поклонники творчества (!) поэта возопили, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Проблема вызвала большие споры. Рембо и его компаньоны желали продавать оружие местным племенам — считалось, что этот бизнес тесно связан с работорговлей, которой с незапамятных времен занимались бедуины. В письме, которое Рембо и Лабатю направили министру иностранных дел (15 апреля 1886 года), говорится:

"Нельзя утверждать, будто существует непосредственная связь между импортом оружия и экспортом рабов. Торговля последними происходит между Абиссинией и побережьем… Однако наши дела не имеют никакого отношения к темным махинациям бедуинов. Никто не посмеет сказать, что кто-то из европейцев когда-либо покупал или продавал, перевозил или помогал перевозить хотя бы одного раба, будь то на побережье или во внутренних областях".

Действительно, в данном регионе и в данный исторический момент — конец XIX века! — европейцы уже не пачкали рук этим постыдным бизнесом. Однако они не гнушались иметь рабов, поскольку это было куда выгоднее, чем нанимать слуг, которым следовало платить — к тому же, прислуга могла покинуть хозяина в случае дурного обращения. Энид Старки выдвинула обвинение против Рембо на основе письма, адресованного швейцарскому инженеру Альфреду Ильгу, где в частности говорится:

"Я со всей серьезностью напоминаю вам о моей просьбе относительно хорошего мула и двух мальчиков-рабов".

Иными словами, Рембо пожелал купить двух рабов, как это делали другие европейцы (хотя далеко не все). Когда первый шок от публикации письма прошел, апологетические биографы ринулись на защиту поэта. Во-первых, сам Ильг написал Рембо, что не сомневается в "его добрых намерениях". Во-вторых, в письме к своему другу Циммерману Ильг выразился еще более определенно:

"Что касается заказа Рембо (мул, два раба), действуй, как сочтешь нужным, я же полагаю, что можно без особых угрызений совести доверить ему судьбу двух бедолаг".

Циммерман не исполнил это поручение, и тогда Ильг 23 августа 1890 года отправил Рембо письмо, которым дело о "работорговле" закрывается:

"Я нашел для вас хорошего мула… Что касается рабов, простите меня, я этим заниматься не могу, я никогда их не покупал и начинать не желаю".

Вся эта переписка означает, что Рембо желал приобрести рабов для личного пользования. Он, конечно, не был и не мог быть работорговцем, поскольку подобный бизнес для европеского коммерсанта в Абиссинии считался немыслимым — ведь именно европейцы, стремясь покончить с подобной практикой, оказывали нажим на туземцев (как уже было сказано, Англия — пусть даже по причинам чисто политического характера — вынудила абиссинского негуса прекратить работорговлю). Но если бы европейцам было позволено наживаться на продаже рабов, то Рембо, вероятно, не упустил бы такой возможности. В любом случае, теперь пропасть отделяет коммерсанта от того мальчика-поэта, который обожал Жан-Жака Руссо, грезил о "коммуналистической" республике и призывал ко всеобщему равенству. Вряд ли мальчик-поэт мог предвидеть, что станет опытным "политиком" в духе дурно понимаемого Макиавелли и сформулирует (в одном из писем к Ильгу) следующие принципы отношения к туземцам:

"… нужно оставаться союзником негров или не иметь с ними дела вообще, если нет возможности уничтожить их всех разом при первом удобном случае".

Здесь уместно сказать несколько слов и об отношениях Рембо с людьми одного с ним цвета кожи. Семейные агиографы, естественно, не обошли вниманием и этот аспект. По версии Изабель, ее брат превосходил своими нравственными качествами любого святого — скажем, святой Мартин отдал нищему всего лишь плащ, тогда как Артюр готов был снять с себя последнюю рубаху:

"Будь добр, будь щедр! Благотворительность твоя известна всем… Сотни глаз неотрывно следят, когда ты выйдешь из дома. За каждым поворотом дороги, за каждым кустом, за склоном каждого холма встречаешь ты бедняков. Боже, имя этим несчастным — легион. Одному из них ты отдаешь свое пальто, второму — жилет. Твои носки и башмаки перейдут к хромому со сбитыми в кровь ногами. А вот и другие! Ты отдаешь им все деньги, которые имеешь при себе — талеры, пиастры, рупии. Неужели у тебя ничего уже нет для этого дрожащего от холода старика? Конечно, есть. Ты отдаешь ему собственную рубашку. И, оставшись голым, ведешь бедняков к себе и отдаешь им свою пищу".

В комментариях эта слащавая картинка не нуждается — замечу только, что нет ни единого свидетельства, чтобы Рембо когда-либо помог кому-либо хоть чем-нибудь, тогда как ему самому помощь оказывали многие.

По словам Патерна Берришона, в Абиссинии и в Аравии Рембо пользовался непререкаемым авторитетом не только у туземцев, но и у всех без исключения европейцев. Однако гораздо большего доверия заслуживает мнение Бардея, который был в целом расположен к своему агенту:

"Его язвительное остроумие и постоянные насмешки над окружающими создали ему много врагов. Ему до конца жизни не удалось сбросить с себя эту жалкую злую личину, за которой скрывалось его доброе сердце".

С самим Бардеем Рембо нередко ссорился, а в письмах к родным именовал самыми нелестными словами. Конфликты часто возникали и с другими европейскими коммерсантами: так, Рембо, обозлившись на покойного Лабатю, сжег все его бумаги, невзирая на протесты осиротевшей семьи, а с Борелли поругался насмерть решая вопрос, кто должен подметать комнату.

Последние годы в Абиссинии были для Рембо довольно удачными. Он возглавил факторию в Хараре под эгидой фирмы Сезара Тиана из Адена, и с этого момента дела его потихоньку начинают идти в гору. В 1888–1890 годы он перестает направлять свои караваны в английский порт Цейла, предпочитая новый французский порт Джибути. Что же касается торговых отношений с Шоа, то они на время замирают, поскольку в 1888 году негус Иоанн и Менелик вступили в борьбу за власть. Менелик отозвал в Антото деджача Меконена и закупил ружья у итальянцев. Над страной нависла угроза войны, но в 1889 году Иоанн неожиданно погиб, и Менелик взошел на трон мирно. Рембо дал такую оценку этим событиям (в письме к родным от 18 мая 1889 года):

"Вы, должно быть, прочли в газетах, что император (император, подумать только!) Иоанн был убит махдистами. Мы здесь зависели от этого императора косвенно. А прямо мы зависим от короля Шоа Менелика, который платил дань Иоанну. В прошлом году наш Менелик взбунтовался против этого жуткого Иоанна, и они уже готовились отгрызть друг у друга носы, когда означенному императору пришло в голову задать трепку махдистам, живущим в окрестностях Матамы. Там он и остался: и пусть дьявол заберет его к себе!"

Для Рембо смерть Иоанна была хорошей новостью: он немедленно расширяет торговлю оружием и становится придворным поставщиком его величества негуса, получив охранные грамоты. Казалось бы, "золотая" мечта начала сбываться. Теперь он мог бы съездить во Францию, но не хочет этого делать, поскольку боится оставить факторию:

"Дела не позволяют мне уехать отсюда, и, так как я здесь один, как перст, то стоит мне только тронуться с места, чтобы все мое предприятие пошло прахом".

Но вскоре тяжелая болезнь заставит его вернуться на родину.

 

Смерть негоцианта

В конце 1890 года у Рембо начались страшные боли в правом колене — по его словам, все это случилось внезапно. Правда, еще в 1887 году он жаловался на ужасный "ревматизм" и пульсирующую боль в ноге, однако вскоре все прекратилось. Вероятно, поэтому он и на сей раз надеялся, что боль пройдет сама собой. Затем попросил мать выслать ему специальные чулки, которые носят при варикозном расширении вен. Но эта мера не помогла: с каждым ему становилось хуже — он едва мог ходить, а потом слег. Нужно было отправляться в Аден — только в этом городе был европейский врач.

Ему соорудили носилки с кожаным верхом, и шестнадцать туземцев понесли его в Цейлу. С 7 по 17 апреля он делал заметки, в которых запечатлел некоторые подробности этого скорбного пути. В письме к Изабель он вспоминал:

"… с носилок я вставать не мог, когда мы останавливались, надо мной просто ставили палатку, и я руками выкапывал ямку у самого края носилок и, с трудом облегчив себя, забрасывал все это землей. Утром палатку убирали и поднимали меня на носилках. В Цейлу я прибыл до крайности измученным, парализованным".

Патерн Берришон изобразил поход в Цейлу как печальное и спокойное шествие: "святой" и "мученик" удалялся на родину под рыдания коленопреклоненных туземцев, не помнящих себя от горя. В реальности дело обстояло иначе. Носильщики спускались с высоких нагорий и постоянно оскальзывались. Однажды Рембо оштрафовал их, сделав вычет из платы. Каждый толчок причинял муки, и больной сделал попытку ехать верхом, подвязав больную ногу к шее мула. От этой идеи пришлось быстро отказаться, и он вновь вернулся на носилки.

Наконец триста километров были преодолены, но в Цейле Рембо удалось отдохнуть только четыре часа, поскольку прибыл пароход, уходивший в Аден. Через три дня его еле живого доставили в городскую больницу. Врач-англичанин обнаружил в колене опухоль: он ничем не мог помочь больному и дал совет вернуться на родину. 9 мая 1891 года Рембо подняли на носилках на борт парохода, отходившего во Францию.

По прибытии в Марсель он отправил родным письмо, а 22 мая — телеграмму:

"Сегодня ты или Изабель приезжайте в Марсель скорым поездом. Утром в понедельник мне ампутируют ногу. Угроза смерти. Необходимо уладить серьезные дела. Артюр. Больница Консепсьон. Ответьте".

Мать и сестра немедленно отправились в Марсель. 27 мая больному ампутировали ногу. Его состояние временно улучшилось, и в июле он решил отправиться в Рош — так началась гонка за ускользающей жизнью. В первые дни ему казалось, что родные места оказывают на него благотворное воздействие — и он стал проклинать врачей, поспешивших с ампутацией и превративших его в инвалида. Но вскоре боли возобновились и усилились настолько, что ему пришлось вернуться в Марсель.

23 августа Рембо внесли на носилках в купе поезда. Вместе с ним поехала сестра Изабель. Его вновь поместили в больницу Консепсьон. Изабель находилась при нем неотлучно. У него был сильный жар с галлюцинациями от макового настоя и бредом. Изабель уверяла, что он был с ней нежен и доверителен. Впрочем, в письмах к матери есть и другие признания:

"Он угрожает мне, что удавится или как-нибудь иначе покончит с собой, если я уеду от него. Он невыносимо требователен и не терпит ни малейшего неудобства. Приносят ему поесть, он находит, что все отвратительно, и почти не прикасается к пище. Я без конца поправляю ему постель, одеяло, подушки: никогда он не чувствует себя хорошо. Мне весь день приходится бороться с его капризами, отговаривать от того или иного безрассудного желания".

Надо сказать, что Изабель вынудила последующих биографов проявить "жестокость": ее описания благостной (у Берришона — героической) кончины Рембо лживы от первой и до последней строчки. Конец Рембо был страшен, и, наряду с мучениями, его терзала мысль о том, что он страдает, тогда как другие счастливы. Изабель писала об этом матери:

"Проснувшись, он смотрит в окно на солнце, блистающее в безоблачном небе, и начинает плакать, говоря, что никогда уже не увидит солнце вне больничной палаты: "Меня зароют в землю, — говорит он мне, — а ты будешь греться на солнце!" И в течение всего дня эти нескончаемые жалобы, невыразимое отчаяние".

Разумеется, почти все биографы поносят последними словами "бесчувственную" мать. Мадам Рембо и впрямь не была склонна идти на жертвы ради сына, которого давно считала отрезанным ломтем. "С обычным для нее чудовищным эгоизмом ужасная женщина подтасовывает роли и делает это так искусно, что вызывает жалость у дочери". Чудовищный эгоизм состоял в том, что матери было трудно управляться на ферме без Изабель. Положим, она могла бы проявить большую заботу о сыне, но как осуждать ее, если они с Артюром были одного поля ягоды: он унаследовал почти все ее качества и много раз поступал столь же бессердечно. Разумеется, гению можно простить и бессердечие. Но в таком случае не следует порицать и мать гения, которая со своей колокольни была права: на ее плечах висело хозяйство, и она нуждалась в помощи дочери.

28 октября взволнованная до глубины души Изабель написала матери, что Артюр вновь стал добрым христианином:

"Дорогая мамочка, да благословен будет Господь тысячу раз! В воскресенье я испытала самое большое счастье, которое только может быть в этом мире. Отныне это не бедный отверженный нечестивец, которому суждено вскоре умереть подле меня: это праведник, святой, мученик, избранник! В течение последней недели духовники дважды приходили к нему; он принимал их, но с такой усталостью и унынием, что они не посмели заговорить с ним о смерти. в субботу вечером все монахини вознесли молитву, чтобы ему была дарована хорошая смерть. В воскресенье утром, после большой мессы, он казался более спокойным и был в полном сознании: один из духовников вернулся и предложил ему исповедаться; и он согласился! (…) Я целовала землю, плача и смеясь. О Господи, какая радость, какая радость даже в смерти, даже по смерти! (…) С этого мгновения он перестал кощунствовать; он взывает к распятому Христу и молится. Подумайте только! Он — и молится!"

Сведения о предсмертном обращении Рембо исходят только от его сестры. Разумеется, "пророчество" об этом содержится и в "Сезоне в аду":

"Лежа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана — так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…"

Однако исповедальная книга Рембо настолько переполнена пророчествами прямо противоположного толка, что принимать их в качестве "доказательства" затруднительно. Можно ли доверять свидетельству сестры? С одной стороны, она была женщиной чрезвычайно набожной, а ложь — великий грех. С другой стороны, истовое благочестие способно принять "спасительную" ложь за истину. Рене Этьябль не жалеет сарказма по поводу восклицаний о "святом" и "мученике": "… в том же самом письме от 28 октября 1891 года, где возвещается об обращении, она радуется при мысли, что брат ее не умрет "нечестивцем", удивляется, что он "перестал кощунствовать" и, напротив, молится… это служит самым очевидным признанием лживости ее последующего утверждения: "В сфере религии А.Рембо был человеком глубоко верующим". Ну конечно, ведь люди глубоко верующие никогда не молятся и всегда кощунствуют".

Остаются также сомнения другого рода: до какой степени Рембо сохранял память и здравый рассудок. Чтобы облегчить боли, ему давали морфий, и наивная Изабель сообщает матери в уже цитированном письме:

"Он всех узнает. Меня он иногда называет Джами, но я знаю, это оттого, что он его хочет и видит в своих грезах, также вполне осознанных; он вообще все смешивает… и очень искусно. Вот мы в Хараре, мы отправляемся в Аден, нужно искать верблюдов, собирать караван; он очень легко передвигается на своей искусственной ноге, мы уже несколько раз выезжали прогуляться на прекрасных мулах с богатой сбруей; теперь надо работать, составлять счета, отправлять письма. Быстрее, быстрее, нас ждут, закрываем чемоданы и едем. Почему его не разбудили? Почему не помогают одеться? Что о нас скажут, если мы не прибудем в назначенный день? Его слово ничего не будет стоить, он лишится доверия людей! И он начинает плакать, жалуясь на мою неловкость и небрежение: ибо я всегда рядом с ним, и на меня возложена обязанность подготовить отъезд".

9 ноября, за день до смерти, Рембо продиктовал сестре бессвязную записку следующего содержания:

"Одна доля: одиночный зуб.

Одна доля: два зуба.

Одна доля: три зуба.

Одна доля: четыре зуба.

Одна доля: два зуба.

Господин директор,

Я зашел спросить, не оставил ли я чего-нибудь для вас. Я желаю сменить этот филиал, даже названия которого не знаю, но, в любом случае, пусть это будет филиал Афинара. Подобные филиалы здесь повсюду, а я, несчастный инвалид, не могу ничего найти, любая собака на улице вам это расскажет. Итак, пришлите мне расценки на услуги филиала Афинара в Суэце. Я полностью парализован, поэтому желаю оказаться на борту как можно раньше, сообщите, в каком часу меня могут поднять на борт…"

Судя по всему, до последнего мгновения и в полубреду Рембо сохранял надежду отплыть из Франции на Восток, где ему мерещилось спасение. 10 ноября он умер на руках у Изабель. В реестре марсельской больницы об этом была сделана следующая запись: "10 ноября 1891 года в возрасте 37 лет скончался негоциант Рембо". Через несколько дней его останки перевезли в Шарлевиль, где и состоялись очень скромные похороны: служба была заказана по первому разряду, но без приглашенных — за гробом следовали только мать и сестра.

Примерно через месяц, когда Рембо уже лежал в могиле, в Аден пришло послание от прежнего хорошего знакомца. Жермен Нуво подражал Верлену в стихах и свой образ жизни также строил по примеру "дивной парочки". Занимаясь преподаванием и потихоньку продвигаясь на Восток, он решил поделиться планами со старым другом:

"Мой дорогой Рембо,

Узнав в Париже, что ты уже давненько живешь в Адене, я пишу тебе наудачу в Аден, а для верности посылаю письмо через французское консульство в Адене. Я был бы счастлив услышать от тебя самого, что ты поделываешь. Что касается меня, то все очень просто. Я нахожусь в Алжире как учитель рисования в отпуске, где нуждаюсь в моральной поддержке и лечу (плохо) свой ревматизм. Мне пришла в голову одна идея, судя по всему, неплохая. Скоро я получу небольшой капиталец, и мне хотелось бы открыть скромную лавочку по продаже картин. Алжир — город убийственный, и делать здесь почти нечего. Сначала я подумал про Египет, где уже прожил несколько месяцев семь лет тому назад, а уж потом про Аден, поскольку это город сравнительно новый, и возможностей здесь, по моему мнению, гораздо больше. Я был бы тебе признателен, если бы ты оценил эту идею и заполнил свое доброе письмецо всевозможными сведенями. Верломпа я не видел уже года два, равно как и Делаупа. Первый знаменит, а второй служит в Министерстве общественного образования помощником редактора, о чем ты, вероятно, знаешь не хуже меня. В ожидании твоего ответа я воздержусь пока от более долгой болтовни.

Твой давешний сердечный приятель Ж.Нуво.

Я сейчас изучаю арабский, знаю английский и итальянский. Я, конечно, принесу большую пользу в Адене".

Разумеется, никакого ответа Жермен Нуво получить не мог. Он проживет еще долго и умрет в 1920 году, навсегда оставшись в числе тех, кто подавал большие надежды. Делаэ рассказывает, что в последние годы жизни Нуво вошел в роль "поэта-бродяги": он часто приходил к дому своего приятеля, но в ворота входить отказывался, принимая подношения добросердечной жены Эрнеста из-за решетки.

Рембо был похоронен в семейном склепе на шарлевильском кладбище. Напротив вокзала ему поставили памятник, пострадавший во время Первой мировой войны: по свидетельству Жана Мари Карре, немцы похитили бронзовый бюст поэта. Казалось, этот монумент унаследовал необычную судьбу самого Рембо, ибо с ним связано несколько интересных историй. Началось все с того, что мать Рембо не сочла нужным присутствовать при водружении памятника своему сыну. Как рассказывает Делаэ, родня желала устранить "возчика" Фредерика от участия в сборе пожертвований — и тот прислал двадцать пять франков (солидную для него сумму) по собственному почину. После войны памятник пришлось устанавливать вновь, и в 1927 году по этому поводу возникла скандальная полемика: сюрреалисты, провозгласившие Рембо своим предтечей, были крайне недовольны официальным характером церемонии — по их мнению, унизительной для великого бунтаря.

Ранняя и, казалось бы, совершенно неожиданная смерть Рембо привлекла пристальное внимание исследователей. Вопреки многим свидетельствам о его "силе и крепости", здоровьем он похвастаться не мог — особенно после бурных лет "ясновидения", повлекших за собой злоупотребление алкоголем и наркотиками. Эрнест Делаэ утверждает, что еще в 1872 году Рембо говорил ему: "Жить мне осталось не более пяти лет". В январе-феврале 1873 года поэт постоянно страдает от лихорадки, у него наблюдается повышенная раздражительность, он быстро утомляется и заметно худеет, его мучат видения и галлюцинации. В этот же период у него начинаются сильные боли в желудке. Летом 1875 года Рембо заболевает в Италии, в июне 1879 года — на Кипре: посчитав причиной недуга климат, он возвращается в Рош, где лихорадка только усиливается. Местный врач ставит ему диагноз — брюшной тиф. Осенью лихорадка возобновляется: на сей раз Рембо винит в своем недомогании холодную температуру и стремится попасть в Александрию, но в Марселе переживает столь сильный приступ, что немедленно уезжает в Рош. Весной 1880 года он покидает Европу, однако на Востоке лихорадка у него периодически обостряется. Уже в феврале 1881 года он сообщает родным:

"Я подцепил одну болезнь, саму по себе не опасную; но здешний климат отличается коварством по отношению к любым недугам. Раны никогда не заживают. Крохотная царапина на пальце гноится в течение нескольких месяцев и очень легко переходит в гангрену".

Затем в его письмах появляются жалобы на постоянные ревматические боли. В 1890 году он становится таким раздражительным, что это удивляет его самого. Наконец, в письме от 20 февраля 1891 года он описывает матери первые симптомы болезни, которая через девять месяцев убьет его:

"Сейчас я чувствую себя плохо. Во всяком случае, на правой ноге появились варикозные опухоли, и это причиняет мне сильную боль. Такова плата за труды в этих злосчастных краях! Вдобавок к расширению вен у меня ревматизм. Здесь, однако, не холодно, но причиной всему климат. Вот уже две недели я не смыкаю глаз из-за болей в этой проклятой ноге. Я выкарабкаюсь и полагаю, что сильная жара Адена будет для меня благом, но мне должны крупную сумму денег, и я не могу уехать, иначе потеряю их. Я заказал в Адене чулок от варикоза, хотя сомневаюсь, что там его найдут. Будь так добра, купи мне чулок от варикоза… Несчастье это приключилось со мной из-за того, что я слишком много ездил верхом и совершил слишком много утомительных маршей. Ибо в этой стране множество крутых гор, где на лошади не проедешь. А дорог нет никаких…"

Естественно, все сведения о роковой болезни Рембо исходят от него самого и его сестры Изабель. Свидетельства эти весьма противоречивы. В письме к сестре от 15 июля 1891 года сам Рембо так определяет причины своего недуга:

"С ноября по март в Хараре холодно. Я же в силу привычки почти ничего не надевал: только полотняные брюки и холщовую рубашку. При этом пешие переходы от 15 до 40 километров в день, безумные скачки по горным тропинкам. Полагаю, артритическая боль в колене появилась в результате переутомления и резкого перехода от жары к холоду. Ибо сначала я почувствовал точно удар молотком (если можно так выразиться) под коленной чашечкой, легкий удар, повторявшийся ежеминутно; сильное жжение в суставе и сведение нерва. Затем вокруг колена вздулись жилы, и я принял это за расширение вен. Я по-прежнему много ходил и работал, больше, чем обычно, думая, что слегка простыл. Потом боль в самом колене усилилась. С каждым шагом словно впивался гвоздь. — Я по-прежнему ходил, но уже с трудом; главное же, ездил верхом, хотя спешиваясь ощущал себя почти калекой. — Затем распух подколенок, коленная чашечка вздулась, утратила подвижность, и боль распространилась по всей ноге — от лодыжки до самой шейки бедра. Я ходил теперь, сильно прихрамывая, и мне становилось все хуже, но приходилось работать по-прежнему. (…) Я все больше терял аппетит, началась постоянная бессонница. Я слабел и худел на глазах. (…) С каждым днем колено становилось все больше похожим на шар, и я заметил, что внутренняя сторона большой берцовой кости значительно толще, чем на другой ноге: коленная чашечка утрачивала подвижность, заплывала со всех сторон, а через несколько дней я с ужасом заметил, что опухоль затвердела, словно кость. С этого момента нога совсем перестала сгибаться; в отхожее место я брел, волоча ее за собой. Тем временем нога и ляжка явно худели, а колено продолжало вздуваться, окаменевая или, вернее, костенея…"

В марсельской больнице Рембо поставили диагноз — рак кости. 22 сентября Изабель известила об этом мать:

"Его болезнь, должно быть, вызвана злокачественным поражением костного мозга — именно это и привело к необходимости ампутировать ногу".

После ампутации наступило лишь временное облегчение, а затем омертвение стало распространяться на другие части тела: обрубок ноги продолжал пухнуть, и началось окостенение правой руки. Затем появилась огромная злокачественная язва — саркоматозная опухоль, чудовищно разросшаяся между бедром и животом. В тридцать семь лет Рембо фактически сгнил заживо. Симптомы болезни (описанные как им самим, так и Изабель) совершенно не похожи на артрит — что же касается опухоли, то причиной ее появления и очень быстрого распространения по всему организму мог быть не только рак. Позднее, создавая житие "святого мученика" и "сверхчеловека", Изабель колебалась в "выборе" болезни для брата: его смерть должна была быть героической, а таковой она могла стать лишь согласно версии самого Рембо — организм не выдержал нечеловеческих лишений и безмерных трудов. Затем сестре пришлось отступить на прежние позиции — Артюра убил рак. Однако специалисы, тщательно исследовав симптомы и некоторые факты, пришли к заключению, что Рембо стал жертвой сифилиса, который подхватил либо в Италии, либо в Хараре.

К фантастическим домыслам сестры на тему болезни Рембо можно отнестись снисходительно, поскольку у нее было как минимум два смягчающих обстоятельства. Во-первых, шарлевильские обыватели не скрывали злорадства по поводу слишком стремительной кончины бывшего бунтаря. Во-вторых, его страдания были столь велики, что оказались почти невыносимыми и для окружающих. Это хорошо видно по письмам Изабель. 22 сентября она сообщает матери:

"Должна сказать тебе, что Артюр очень болен. Я говорила в последнем письме, что расспрошу врачей, и вот их ответ: "Бедный малый (Артюр) понемногу уходит, жизнь его — это вопрос нескольких дней, быть может, месяцев. Если не произойдет — а это может случиться в любую минуту — какое-нибудь тяжкое осложнение. На выздоровление надежд нет никаких, он не выздоровеет. (…) Естественно, дорогая мамочка, это они сказали мне, а ему они говорят совсем другое: обещают полное выздоровление и стараются внушить, будто ему с каждым днем становится лучше. Порой я начинаю терять голову и спрашиваю себя, кому они лгут — ему или мне. Ибо они говорят с ним о выздоровлении столь же искренне, как со мной — о его неизбежной смерти".

В этом письме Изабель еще выражает некоторую надежду: ей кажется, что врачи преувеличивают серьезность положения. Но в письме от 5 октября ее тон совершенно меняется:

"Сейчас я никак не могу оставить Артюра: ему плохо, он слабеет, постепенно приходит в отчаяние, да и я тоже теряю веру. Я прошу только об одном: чтобы он умер хорошо. (…) Я смотрела на него, когда он спал, и говорила себе, что долго он не протянет: у него слишком больной вид! Через пять минут он проснулся с обычной своей жалобой, что не спал всю ночь и сильно мучился… Затем он стал мне говорить о вещах немыслимых, которые, как ему кажется, произошли в больнице за ночь, и это единственный отголосок прежнего бреда, но такой устойчивый, что каждое утро и по нескольку раз на дню он повторяет одни и те же глупости, а на меня сердится, что я не верю. Я же слушаю его и стараюсь разубедить: он обвиняет санитарок и даже сестер в поступках совершенно отвратительных и невозможных; я говорю, что это ему, наверное, приснилось, но он упорствует, а меня обзывает дурой и идиоткой".

28 октября (в день "обращения") Изабель пишет:

"Смерть приближается стремительно. Я говорила тебе в последнем письме, что обрубок ноги сильно распух. Теперь это огромная раковая опухоль между бедром и животом… Врачи больше уже почти не приходят, потому что он часто плачет, разговаривая с ними, и это приводит их в смятение".

Изабель, несомненно, пережила сильнейшее нервное потрясение за те несколько месяцев, которые провела у постели умирающего. Это усугубилось внезапным и неожиданным для нее "обращением" брата, а затем появлением сборника "Ковчег" ("Reliquaire") — именно тогда она впервые узнала, что Артюр был поэтом и пользуется возрастающей известностью в литературных кругах. Глаза у нее открылись: лишь теперь она принялась копаться в бумагах брата, на которые прежде не обращала никакого внимания. По неопытности она сначала приняла рукопись верленовского стихотворения "Crimen amoris" за сочинение Рембо.

Если бы Изабель излагала свои фантазии в узком семейном кругу, никто не бросил бы в нее камень. Но она зашла так далеко, что начала сочинять биографию брата. Неумолимая логика фальсификации привела к тому, что она стала опровергать все, что противоречило ее домыслам, не гнушаясь и клеветой — если называть вещи своими именами — по отношению к тем людям, с которыми судьба сталкивала "святого". Уже в 1892 году появляется небольшая книжечка под названием "Мой брат Артюр", в которой Изабель решительно отметает все подозрения насчет распущенной жизни Рембо как возможной причины его болезни:

"Чистота твоих нравов стала легендарной. Порог твоего дома никогда не переступало ни одно развратное существо, и ноги твоей не бывало в домах веселья…"

Болезнь была последней жертвой, принятой на себя избранником во искупление чужих грехов:

"Он часто спрашивал меня, вместо кого суждено ему — столь доброму, столь милосердному, столь справедливому — терпеть эти ужасные муки. Я не знала, что отвечать. Я боялась и до сих пор боюсь, что претерпел он их за меня".