Тюрьма
Итак, в семь часов вечера 10 июля 1873 года Верлен был арестован по жалобе Рембо. Все перипетии своего самого длительного и самого мучительного заключения он описал в мемуарах "Мои тюрьмы". После короткого допроса его препроводили в "Амиго":
"Это задушевное название — след испанского владычества в XVI и XVII веках — хорошо передается словом "кутузка", то есть тюрьма при полицейском участке".
У Верлена были деньги, и его поместили "на свой кошт": весьма важное обстоятельство, которому и дальше он уделяет много внимания. Преимущества "своего кошта" были очевидны: приличное питание, сносная постель и отсутствие докучливых сокамерников. Но уже в "Амиго" начались неизбежные унижения, связанные с утратой свободы:
"… меня проводили к тюремной карете, это нечто вроде "волчьей клетки", в таких у нас возят арестованных женщин: ящик из металлической сетки, крашенный в желтое и черное, изнутри которого можно кое-что разглядеть. Так я проехал еще не известную мне часть Брюсселя, блуждая взглядом по горбатым улицам, запруженным толпами бедняков, по барахолкам, расползающимся от центра города до старинной тюрьмы "Маленькие Кармелиты", где меня взяли под стражу довольно грубо, но зато я избавился наконец от кабриолета, причем, когда я выходил из него, мне поддал кулаком инспектор, такая сс…волочь!".
Верлену все время казалось, что его очень скоро освободят. Заблуждение вполне понятное, ведь они столько ссорились с Рембо, и нередко дело доходило до крови, а затем все возвращалось на круги своя. Правда, на сей раз — по неудачному, как он полагал, стечению обстоятельств — вмешалась полиция, и только ее дуростью можно было объяснить, что на приказе о заключении в тюрьму было начертано: "Папытка к упийстфу". Бедный Верлен иронизировал напрасно: в соответствии с показаниями Рембо (да и его собственными) дело было квалифицировано как покушение на убийство. Ситуация усугублялось и подозрением в гомосексуализме. 15 июля Верлену пришлось перенести унизительную процедуру — двое врачей обследовали его "с целью выяснить, имеются ли признаки педерастической связи". Вердикт оказался сокрушительным: оба доктора подтвердили факт существования связи.
Суда Верлену пришлось ожидать в "Маленьких Кармелитах". Это была уже настоящая тюрьма, а не просто полицейский участок. Первый день заключенного — сколько было об этом написано разными людьми, пережившими тюремное заточение. Детали всегда поражают своей однотипностью, но впечатления все равно остаются индивидуальными.
Один из важнейших этапов знакомство с сокамерниками:
"Вваливаюсь к ним, ошеломленный, робеющий и как будто все еще пьяный. Будучи одет прилично, тут же становлюсь — о не для всех! — мишенью зубоскальства, насмешек и совершенно убивающих меня взглядов. Надзиратель, грубая скотина, весь в побрякушках, толкает меня, добавив несколько слов по-фламандски, которые я понял по его тону. Он указывает мне пальцем на группу, где чистят картошку".
Несмотря на все свои эскапады, Верлен ощущал себя "приличным человеком" — и по воспитанию, и по образу жизни. Заключение было тяжело для него еще и тем, что он оказался выброшенным из общества. Вот его вызывают к начальнику тюрьмы, и тот произносит:
"Будьте любезны, садитесь, господин Верлен".
Даже много лет спустя поэт не забыл, что это было "первое вежливое слово после потока унижений". Начальник, впрочем, имел все основания проявить снисходительность именно к этому заключенному, ибо Верлен обратился за помощью к Виктору Гюго, и престарелый мэтр не замедлил с ответом:
"Я написал Учителю из "Амиго", прося его походатайствовать за меня перед особой, тогда еще мне дорогой".
Речь в данном случае шла о Матильде, и Верлен в очередной раз продемонстрировал трогательную и одновременно эгоистическую наивность: он почему-то полагал, что брошенная им жена ринется на его защиту, тогда как в реальности этот арест во многом способствовал положительному решению дела о раздельном проживании супругов.
Что же касается бельгийского чиновника, то он был поражен — не каждый день в подведомственную ему тюрьму попадали люди, знакомые с прославленным патриархом французской литературы. Записка Гюго, которую Верлен впоследствии отдал одному из своих английских друзей, гласила:
"Бедный мой поэт, я увижу вашу очаровательную жену и поговорю с ней о вас, ради вашего милого младенца. Будьте мужественны и вернитесь к истинному".
Судя по этм словам, Гюго полагал, что Верлен угодил в тюрьму по недоразумению и скорейшее возвращение в Париж зависит только от его желания. Несомненно, такое впечатление у Гюго сложилось благодаря тем фактам, которые счел нужным сообщить сам Верлен — еще одно доказательство того, как неверно оценивал поэт свое положение. Обращает на себя внимание и то, что в письме Гюго сквозит явное сочувствие к Матильде, которая пишет в своих мемуарах, что показывала ему пресловутое письмо Верлена, адресованное "Принцессе Мыши", — и великий старец был крайне удручен. Наконец, выражение "вернитесь к истинному" означает, что Гюго не считал "истинным" образ жизни Верлена — точнее говоря, его отношения с Рембо.
Естественно, не оставила своего любимого сына и мать: она ходатайствовала за него перед королевским прокурором, не пропускала ни единого свидания и очень быстро добилась всех послаблений, которые можно было получить за деньги. Верлен вспоминал об этом со слезами на глазах:
"… бедная моя, добрая моя старая мать, перед которой некогда разыгралась безобразная сцена, моя мать, которой я принес столько горя, умершая от воспаления легких, и это случилось с ней, когда она ухаживала за мной, обреченным очередной болезнью на неподвижность!"
Мать проявляла чудеса самоотверженности и ловкости. Узникам были запрещены газеты, но она знала, как жаждет ее Поль узнать новости "с воли", и ради него была готова на все. Одну из таких сцен Верлен описал (дело происходило уже в тюрьме города Монса):
"По четвергам и воскресеньям моя мать, каждый раз припасая для этого случая официальное разрешение королевского прокурора, навещала меня. О, как тягостны (и сладостны) эти свидания через две решетки, чуть ли не в метре друг от друга! Никаких поцелуев, разве что воздушные, не поговорить без сидящего за дверью с оконцем соглядатая, который не спускает с вас глаз, шпионя за вами. Что за дело! Моя храбрая мать вынимает из кармана листок "Фигаро", купленный на вокзале, сложенный, вернее, скрученный в трубочку не толще рапиры, и передает ее мне сквозь обе решетки. Сколько волнений, судите сами! И сколько волнений потом, когда раскручиваешь, а затем и читаешь эту газету, ведь если б меня застали с нею в руках, последовал бы карцер, запрещение свиданий, отмена своего кошта и прочие неприятности!"
Вообще Верлен запомнил подробности своего тюремного быта во всех подробностях:
"Раз в день, утром, подследственные группами выходили в мощеный двор, "украшенный" посередине "садиком", где росли одни только желтые цветы, ноготки; каждый со своим ведром… высшее достижение гигиены! — его надлежало опорожнить в предназначенном для того месте и ополоснуть, а затем уже приступить к прогулке, двигаясь гуськом под взглядом надзирателя, может быть и сочувственным.
Об этом я написал в строфах:
Верлен, действительно, начал писать, еще находясь под следствием. Но до "покаянных" стихов новообращенного было еще далеко — в "Маленьких Кармелитах" были созданы "дьявольские новеллы" (как их определил сам Верлен), включенные позднее в сборник "Когда-то и недавно". Из них безусловно нужно выделить поэму "Crimen amoris", в которой Верлен впервые попытался осмыслить, что представлял из себя и чем стал для него Артюр Рембо. К слову сказать, Рембо в это же самое время был занят сходными размышлениями, лихорадочно дописывая "Сезон в аду".
Одно из самых пронзительных стихотворений было написано Верленом в подражание Вийону, который, подобно ему, побывал в заточении, именовал себя "бедным" и горько оплакивал свою погубленную юность:
Наконец, настал день суда — 8 августа 1873 года. Дело Верлена разбиралось в старом брюссельском Дворце Правосудия, который "был безобразен, неудобен и разъеден бедностью, словно проказой". Верлена привозили туда в уже знакомой ему "гнусной повозке", вызывавшей у него теперь — когда первый шок уже прошел — ненависть и омерзение.
Все подробности настолько живо отпечатались в памяти обвиняемого, что и много лет спустя он, видимо, испытывал то же чувство стыда, смешанного с удивлением:
"Гнусная, узкая, покрытая какой-то паршой комната, вернее, зала, некогда беленная известкой, ныне облупленной, стены в трещинах, словно готовые обрушиться. (…) После допроса, впрочем, краткого и не слишком-то грозного (…) встал Королевский прокурор. Как сейчас вижу эту личность — усики, закрученные кверху, бачки, так называемые "камброннские", одна рука — в кармане панталон из белого тика (почему бы не из дерюги?)…"
О прокуроре Верлен пишет с нескрываемой неприязнью, поскольку именно его считал главным виновником "несправедливого приговора". Действительно, прокурор, посетовав на то, что дело Верлена разбирает гражданский суд, а не военный трибунал, для которого "пьянство не является смягчающим обстоятельством", потребовал для него наказания "по всей строгости закона". И суд дал максимальный срок — два года тюремного заключения:
"До этой минуты, на глазах у публики, я держался. Но, воротясь в сопровождении судебного исполнителя в прихожую, где меня поджидали жандармы, я расплакался, как ребенок, так что даже мои "ангелы-хранители" принялись утешать меня…"
Впрочем, позже, вспоминая о своем покойном друге, Верлен приходил к несколько иному выводу:
"О Рембо, в те поры окруженный заботливым уходом, потому что я тебе сделал бо-бо, в чем еще буду каяться всю свою жизнь, ведь я чуть было не убил тебя, — о, как бы ты смеялся, мой бедный, навсегда ушедший друг, если бы слышал, что тебя считают "жертвой"! (…) Я принял без ропота этот справедливый приговор, безусловно милосердный, — ведь в сущности, я заслуживал виселицы".
Удивляться подобным противоречиям не стоит — в этом весь Верлен, искренний и одновременно эгоистичный.
После суда адвокат подал апелляцию на обжалование приговора, но все оказалось тщетно — суд второй инстанции утвердил принятое решение, и, как пишет Верлен, "на этот раз меня засадили крепко". Бельгийские судьи сделали запрос в Париж, и 21 августа пришел ответ от столичного префекта — крайне неблагоприятный для Верлена. Там говорилось, в частности, что он "вступил в постыдную связь с неким Рембо" и якшался с влиятельными деятелями Коммуны, в которой сам принимал участие. Эти сведения не могли повлиять на первоначальный приговор, но суд второй инстанции заседал 27 августа и, вероятно, учел мнение парижских властей.
Верлен провел несколько месяцев в одиночной камере "Маленьких Кармелитов", но не стоит преувеличивать тяжесть перенесенных им испытаний: в этой тюрьме двери оставались открытыми с шести утра до восьми вечера, и заключенные могли заходить друг к другу в гости. Затем поэта отправили в зарешеченном вагоне в столицу графства Эно — город Монс. 25 октября он стал заключенным местной тюрьмы.
Позднее Верлену довелось получше рассмотреть этот "лучший из дворцов", и он был поражен его красотой:
"Из бледно-красного, почти розового кирпича снаружи, это здание, истинный шедевр архитектуры", изнутри окрашено белой известкой и черной смолой, со строгой отделкой из железа и стали".
Здесь Верлену пришлось проститься с "цивильным" платьем и облачиться в тюремный наряд:
"Прежде всего мне предложили — в обязательном порядке — принять ванну и принесли для меня довольно странную одежду — кожаный картуз, фасон которого словно позаимствован из времен Людовика XI, куртку, жилет и штаны из одной и той же ткани, названия которой я не запомнил, — зеленоватой, жесткой, похожей на толстый репс, в общем, крайне грубой и уродливой; затем — грубый шерстяной шарф, носки и сабо. (…) К моему костюму еще присовокупили колпак из синей ткани с прорезями для глаз, чтобы закрывать лицо, проходя по коридорам на прогулку во двор, и широкий ярлык из черной лакированной кожи, напоминающий формой сердце, с моим номером, выпуклым и сверкающим, как чистейшее золото. Этот номер я должен был пристегивать к пуговице куртки, отправляясь на прогулку. Засим цирюльник заведения обрил меня согласно здешней моде. Я стал весьма элегантен и, уверяю вас, неотразим".
Первую неделю Верлен провел, как все остальные заключенные — в неудобной камере с узкой постелью, которую, вдобавок, разрешалось раскладывать только перед сном. Кроме того, узника явно невзлюбил надзиратель:
"Этому унтеру я, по-видимому, не приглянулся: правда, он навещал меня довольно часто, но вовсе не затем, чтобы повидаться со мной, а исключительно для того, чтобы бдительно за мной надзирать. Следствием были бесчисленные выговоры либо угрозы посадить в карцер — из-за пылинки, из-за морщинки на заправленном одеяле стола-кровати, когда этот предмет превращался из кровати в стол; по мнению унтера, у меня всегда было что-нибудь да не так: нечеткий поворот головы при команде, пуговица, болтающаяся на ниточке и тому подобное. Чего только не вытерпел я от этой скотины в его дурные минуты!"
Но добрый ангел-хранитель Верлена не дремал: через неделю все волшебным образом переменилось — матушке удалось выхлопотать для сына "свой кошт". Верлена перевели в другой корпус, в более просторную камеру с настоящей кроватью. Ему разрешили брать книги и позволили держать у себя "целую библиотеку". Более всего Верлена увлек Шекспир, которого он прочитал в подлиннике "от корки до корки" и изучил "драгоценные примечания" Джонсона и прочих комментаторов. Впрочем, как истинный французский патриот он поспешил оговориться в мемуарах, что никогда не променяет на Шекспира "ни Расина, ни Фенелона с Лафонтеном, не говоря уже о Корнеле и Викторе Гюго, Ламартине и Мюссе".
Постепенно у Верлена завелись друзья и среди надзирателей. Один из них, желая оставить свою работу надсмотрщика, попросил узника давать ему уроки французского языка:
"В качестве платы за уроки славный парень потакал мне — приносил местные газеты, пирожные, шоколад, иногда выпить и очень часто — вот радость-то! как я ему благодарен! — жевательного табаку (ибо жевать табак запрещалось), и необходимость замести следы придавала этой услуге еще больше прелести".
Тем временем, добряк Лепелетье делал все, чтобы хоть как-то порадовать несчастного друга. Получив рукопись "Романсов без слов", он стал подыскивать издателя. В Париже желающих не нашлось, и Лепелетье обратился к своим знакомым в городе Сансе. В ноябре 1873 года там начали печатать тираж, завершив его весной следующего года. Обо всех деталях Лепелетье аккуратно извещал узника камеры № 252, а тот одобрял абсолютно все: бумагу, формат, шрифт, расположение строк. Наконец сборник вышел, и наивный Верлен радостно пишет другу:
"Теперь пусть грядет покупатель".
Он с большим усердием составил список тех, кому следует послать "книжечку" — в частности, включил в него Матильду. Лепелетье с не меньшим тщанием разослал "Романсы без слов" по соответствующим адресам — отклика не последовало ни от кого. И ни единой рецензии в прессе! Как писал позднее Лепелетье: "Верлен был для всех мертв и похоронен".
В целом, можно сказать, что Верлен провел заключение в довольно сносных условиях, испытав лишь неизбежные в таком положении унижения и строгости. Но в духовной его жизни тюрьма сыграла колоссальную роль — речь идет о знаменитом "обращении".
Раскаявшийся грешник
В Монсе Верлен вновь обратился к католицизму — и уверовал страстно, со всем пылом неофита. О том, что именно повлияло на него, он рассказал в своих "тюремных" мемуарах:
"Как удалось Тебе уловить меня, Иисусе?
Ах…
Однажды утром добрый начальник сам вошел ко мне в камеру:
— Мой бедный друг, — сказал он мне, — я принес вам дурную весть. Будьте мужественны. Вот, читайте!
Это был лист гербовой бумаги, копия решения окружного гражданского суда департамента Сены о раздельном жительстве и раздельном владении имуществом — решение, в сущности, вполне заслуженное мною (но разве тут дело в "жительстве"? уж не в "имуществе" ли?) и, тем не менее, какое жестокое! Заливаясь слезами, рухнул я на свое злосчастное ложе".
Копия судебного решения пришла в Монс в июне 1874 года. В своих "тюремных" мемуарах Верлен четко указал главный мотив "обращения" — развод с женой, который означал, что он лишился абсолютно всего: он потерял Рембо, в которого стрелял, и был отторгнут обществом, для которого стал изгоем — теперь же его "предала" Матильда, которую он продолжал любить. Для Верлена это было именно предательством. Даже много лет спустя, признавая решение суда "заслуженным", он не смог удержаться и намекнул, что Матильда "ограбила" его. В других сочинениях ему и намеков покажется мало — он прямо назовет бывшую жену "воровкой".
Одной из причин обращения, безусловно, явилась сама тюремная обстановка, колоссально влиявшая на умонастроение узника:
"… в моем тогдашнем состоянии духа, в той беспросветной тоске (хотя, благодаря всеобщему доброму отношению, мне тогда жилось не так уж плохо), в том отчаянии, оттого, что меня лишили свободы; своего рода стыд за то, что я здесь, — все это и произвело во мне ранним июньским утром, после ночи, и горькой, и сладостной, проведенной в размышлениях об истинной Вездесущности и бесконечной множественности Даров причастия, отраженных в святом Евангелии преумножением хлебов и рыбы, — все это, говорю я, и произвело во мне необычную революцию — истинно так! (…)
Не знаю, что — или Кто — внезапно поднял меня ото сна и выбросил из постели, неодетого, и я простерся в слезах, сотрясаясь от рыданий перед распятием…"
Первоначальная "возвышенная вспышка веры" оказалась такой сильной, что Верлен тут же начал проявлять чудеса смирения и кротости — в период написания мемуаров это уже изумляло его самого. Он молился "сквозь слезы, улыбаясь, как ребенок, как искупивший вину преступник", он превратился в "совершенного ягненка" и — о ужас! — отринул всякую светскую литературу, "даже Шекспира, читанного-перечитанного сначала со словарем, затем вытверженного наизусть". Добрый тюремный капеллан снабжал его "божественными" сочинениями — и грешник поглощал их со всем усердием, готовясь к "великому дню исповеди". К изумлению Верлена, готового покаяться во всех мыслимых и немыслимых проступках, капеллан задал ему такой вопрос:
"А у вас никогда не было с животными?"
Верлен ответил честно — "нет", и в результате получил благословение, но не удостоился отпущения грехов и не был допущен к причастию, хотя страстно этого желал. Но в конце концов "засияла заря великого дня", когда Верлен ощутил:
"… всю полноту свежести, самоотреченности, покорности Воле Божией, пережитых в незабываемый день Успения Божьей Матери, в 1874 году. Начиная с этого дня мое заключение, срок которого истекал 16 января 1875 года, показалось мне кратким, и, если б не матушка, я сказал бы — слишком кратким!"
"Внезапное" (как подчеркивал сам Верлен) обращение к Богу вызвало массу комментариев — как при жизни поэта, так и в последующих исследованиях. Рембо встретил это известие с нескрываемой издевкой: лишь его собственные отношения с Христом представлялись ему сюжетом "высокой трагедии", тогда как "детская вера" Верлена заслуживала только пренебрежительных насмешек. Рембо прозвал бывшего друга "Лойолой" — по имени основателя Ордена иезуитов.
Исследователей чрезвычайно занимал вопрос, было ли "обращение" реальным или мнимым, а также насколько оно было устойчивым. Основания для подобных сомнений имеются: поведение Верлена после выхода из тюрьмы далеко не всегда было "христианским" — уж очень быстро прошли те времена, когда Верлен каялся и горячо молился. Веры он не утерял, но вскоре вернулся к привычному "богемному" образу жизни. В "Моих тюрьмах" поэт говорит об этом с горечью. Поводом стало посещение Бельгии: Верлена пригласили туда читать лекции, и он вновь оказался в Монсе девять лет спустя:
"Дорога, по которой я только что проехался этаким князьком, "денежным мешком", на мягких сиденьях, окруженный всевозможными удобствами и заботливым вниманием служащих всех рангов, — я ее уже претерпел однажды, эту дорогу, в тюремном вагоне, а потом — в "волчьей клетке", чтобы высадиться во дворе исправительной тюрьмы, под конвоем полицейских и надзирателей. Там я сначала и стенал, и проклинал, будучи весь во власти своих таких безобразных, дурацких, даже омерзительных сожалений; затем … ко мне пришли обращение к вере и счастье, не покидавшие меня много лет. Постепенно высокий настрой души ослабевал, последовали новые падения…"
Более того, ему не всегда удавалось (и он не всегда хотел) сохранить приверженность католицизму в стихах и прозаических сочинениях. Собственно, он и сам покаянно признавался в этом: упирая на то, что сборники Мудрость", "Любовь", "Счастье", "Литургии для себя" воодушевлены пылкой или более умиротворенной — но всегда искренней — верой, он вынужден был признать, что этого никак нельзя сказать о сборнике "Параллельно".
Развод
Это стихотворение входит в сборник "Романсы без слов", в котором многие строки посвящены Матильде — Верлен пытается свести с ней счеты и доказать свою правоту. "Добрая песня" уже давно была спета — начались другие времена. После злополучного свидания в Брюсселе Матильда подала иск о раздельном проживании супругов. Дело оказалось из разряда простых, настолько очевидной выглядела вина мужа. Постановление суда от 24 апреля 1874 года гласит:
"Ввиду того, что … вскоре после заключения брака Верлен стал пить и в состоянии опьянения часто совершал насильственные действия по отношению к жене…
Ввиду того, что… Верлен оставил семейное жилище и переехал на жительство в Брюссель, где беспрепятственно предавался привычному пороку пьянства…; что он вступил в гнусные отношения с одним молодым человеком; что 8 августа 1873 года он был приговорен уголовным судом Брюсселя к двум годам тюрьмы и штрафу в двести франков за огнестрельные ранения, нанесенные означенному лицу, причем к этим злонамеренным и насильственным действиям побудила его ревность…
По совокупности этих причин:
— означенные супруги должны жить раздельно и произвести раздел имущества;
— ребенок, ставший плодом этого брака, должен быть отдан на попечение матери; (…)
— Верлен обязан платить своей супруге алименты в сумме сто франков в месяц… и возместить расходы по иску….
Известие о расторжении брака Верлен получил в тюрьме. "Принцесса Мышь" убежала от него навсегда, хуже того — через несколько лет она вновь вышла замуж и — что самое ужасное — посмела быть счастливой. И Верлен почти сразу начинает сочинять собственную версию того, что произошло между ними. Здесь уместно напомнить предысторию развода.
Первое прошение о раздельном проживании Матильда подала в феврале 1872 года (после того как Верлен ушел из дома) и сразу же уехала на юг. Верлен из Лондона шлет послание Лепелетье, из которого видно, что он приготовил свои батареи к атаке:
"Ты само собой в курсе всей этой истории… Похоже, что мой отъезд с Рембо вызвал кривотолки. Подумать только, как это аморально — путешествовать вместе с другом! И все забыли, что моя жена два месяца была одна в Перигё, и ее адреса я не знал… Разумеется, я страстно желаю, чтобы она ко мне вернулась, и это даже остается моей единственной надеждой…".
Оставшись в одиночестве после отъезда Рембо и утвердившись в мысли, что жена больше не желает его видеть, он решает забыть этих "подлых людей". Из письма другу в декабре 1872:
"Черт возьми! Теперь мне дозволен любой реванш… Я столько страдал, столько умолял и столько прощал, что теперь не собираюсь отказываться от радостей честного семейного союза, хотя бы и созданного без участия мэра Монмартра…"
Верлен создает себе "алиби" в стихах с английскими названиями" — "Сплин", "Жена-ребенок". И проявляет при этом удивительную наивность — обычное для него сочетание простодушия и цинизма. Он решил посвятить "Романсы без слов" Рембо — по выражению Марселя Кулона, это означало вручить противникам палку для собственного избиения. Адвокат "семейства Мотэ", несомненно, воспользовался бы таким подарком, и Лепелетье пытается внушить это своему другу, но Верлен заявляет, что "очень, очень дорожит этим посвящением": во-первых, из чувства протеста; во-вторых, потому что "стихи были написаны, когда он был здесь"; в-третьих, из чувства "признательности за преданность и любовь", которые всегда проявлял к нему Рембо:
"Процесс не заставит меня стать неблагодарным. И почему нужно считать неприличной дерзостью посвящение книги (составленной частью из дорожных впечатлений) тому, кто был спутником во время этого путешествия?".
Даже после своего "обращения" в тюрьме он не испытывает по отношению к Матильде никаких христианских чувств. 8 сентября 1874 года он посылает Лепелетье одно из лучших своих "католических" стихотворений, вошедших затем в сборник "Мудрость", и уверяет друга в искренности своего религиозного рвения. Далее следует пассаж, посвященный жене:
"Пусть эта жалкая маска подавится своим плевком…"
Даже обретя веру, Верлен не способен был отречься от злобы — иными словами, он так и остался грешником.
И только в минуты прозрения он мыслил иными категориями: "Это был грубиян, уличный пьяница, худший из мужей…". Зато в других стихах он поносит Матильду последними словами, называя ее "гнусной мерзавкой", "воровкой" (поскольку она украла у него не только сына, но и деньги), "бессердечной и вздорной бабой". Обвинения эти настолько грубы, что невольно возникает впечатление, будто он озлобился по справедливости — видимо, Матильда и в самом деле оказалась недостойной женой. Верлен (и вслед за ним Лепелетье) был убежден, что жена перед ним виновата — хотя бы тем, что была холодна:
Несомненно, Верлен был искренен (как всегда) в своих инвективах, но Марсель Кулон справедливо замечает по этому поводу: "Быть искренним слишком легко; и искренность в глазах психолога отнюдь не всегда представляется добродетелью".
Верлен, за очень редкими исключениями, никогда и ни в чем не обвинял Рембо, зато к жене не проявил ни капли жалости или сострадания. В конце 1872 года он ведет бурную переписку с Лепелетье, где всячески пытается доказать свою правоту:
"Увы, я сама нежность и наивность. (…) Разумеется, я буду защищаться, как настоящий дьявол, и буду в свою очередь атаковать. У меня есть куча писем, целый ворох "признаний", и я ими воспользуюсь, раз уж мне подали такой пример. Ибо я чувствую, что на мою искреннюю любовь, свидетелем которой ты был в эту зиму, ответили полным презрением… (…) Мне по-прежнему грустно, что против меня взбунтовалась жена, для которой моя мать столько сделала, а я столько перенес. (…) Мне сломали жизнь тысячью коварных и мерзких подлостей, и, хоть я человек не слишком чувствительный, все это меня постепенно убивает".
Готовясь к суду, он решил составить памятную записку, где намеревался разоблачить "неслыханное коварство" жены и опровергнуть "гнусное обвинение" по поводу его чистейшей дружбы с Рембо. Ему не удалось осуществить этот замысел, но его памятной запиской в защиту себя стали "Песни без слов". Кстати говоря, он был совершенно убежден, что "не может не выиграть этот процесс". Однако после выстрелов в Брюсселе дело стало безнадежным. Естественно, решение было вынесено в пользу истицы — Матильды. Ее адвокат произнес блестящую речь, тогда как адвокат Верлена даже не посчитал нужным взять слово. По тогдашним французским законам развод можно было получить только после десяти лет раздельного проживания: в 1884 году Матильда Мотэ, экс-мадам Верлен, воспользовалась своим правом. На склоне жизни, в "Исповеди", Верлен признал, что дружба с Рембо сыграла некоторую роль в крушении брака, но вновь возложил вину на Матильду, которая прониклась к Артюру "совершенно не оправданной ревностью".
Эдмон Лепелетье, верный друг Верлена, был неисправимым моралистом, однако в данном случае негодование его было направлено на супругу, которая будто бы не выполнила свой долг:
"Она ничего не сделала, чтобы сохранить и спасти мужа, от которого отреклась. Преисполнившись равнодушия к его планам, к литературному таланту, к растущей славе, она видела в нем лишь вульгарные недостатки. (…) В этом заключается причина несчастья, и молодая женщина, ныне ставшая почтенной матерью семейства, несет большую долю ответственности за беспорядочную, беспутную жизнь поэта. (…) Ибо я должен повторить, что он любил ее всем сердцем, любил всегда и любил только ее одну".
Разумеется, Лепелетье не посмел отрицать слишком уж очевидные факты, но постарался интерпретировать их в пользу своего друга:
"Я далек от мысли возлагать всю вину на обиженную и уязвленную супругу, которой порой немного пренебрегали… Ежедневные ссоры, постоянное нервное напряжение, оскорбительные слова и даже угрозы, многочисленные тягостные сцены, усугубленные пьянством, вероятно, сделали для нее совместную жизнь невыносимой — как и указано в бумагах поверенного. Она сочла развод предпочтительным и даже желанным. Однако Верлен был добрым и любящим мужем, поэтому к нему нужно было относиться как к больному. Страдальцы заслуживают сожаления. Им прощают некоторые отклонения и неблаговидные поступки, не придают большого значения их дурному настроению, забывают даже о насильственных выходках. Выздоровление было возможным, но молодая жена, которую он обожал, должна была вести себя как подлинная хозяйка дома, как сиделка и сестра милосердия — скажу больше, как врачеватель его измученной души и страж его бунтующей плоти. Она не смогла или не захотела осуществить эту миссию исцеления".
Лепелетье винит и родных Матильды: "Они могли, они должны были проявить большее терпение к нервическому темпераменту поэта, отягощенного пристрастием к алкоголю. Верлен был мягок и послушен. Он хотел лишь того, чтобы его простили, утешили, призвали".
При этом простодушный Лепелетье тщательно отмечает, как стремительно прогрессировал алкоголизм Верлена, рассказывает в связи с этим множество поучительных историй (в частности, эпизод в Булонском лесу, когда Верлен погнался за ним со стилетом в руках), и приходит к выводу, который противоречит его же собственным рассуждениям:
"Он был слаб и не мог противостоять соблазнам; алкоголь овладевал им, и в пьяном виде он уже не контролировал ни речей своих, ни поступков".
Марсель Кулон замечает в связи с этим, что сам Лепелетье вряд ли пожелал бы такого зятя для своей дочери, а ведь Матильда была сущим ребенком, когда выходила замуж.
Бывшей жене принадлежит третья и самая поздняя по времени версия.
Получив развод, Матильда жила в Бельгии, в Италии, затем в Ницце, где и умерла 13 ноября 1914 года. Во втором браке она была счастлива — к великому отчаянию Верлена. О своей жизни с поэтом она рассказывала только близким, но ее вывели из себя статьи и особенно книга Лепелетье, который стремился защитить память покойного друга. Поначалу она попыталась воззвать к совести Лепелетье и, частности, напомнила, что "спасла ему жизнь" во время разгрома Коммуны. Разумеется, это не подействовало на Лепелетье, озабоченного только репутацией Верлена: в своей книге он не пожалел нескольких страниц с целью доказать себе и другим, что был спасен своим лучшим другом — заслуга "молодой мадам Верлен" состоит лишь в том, что она помогла спороть галуны и канты с одежды, выдававшей принадлежность к федератам (бойцам Коммуны). В 1907 году Матильда взялась за мемуары, которые были изданы стараниями Франсуа Порше. Впервые о них было упомянуто в статье "Сорок лет спустя", появившейся в "Фигаро" 31 мая 1912 года. Автор статьи — Фернан Вандерен — познакомился с Матильдой Дельпорт (экс-мадам Верлен) на одном из званых обедов. Она доверила ему некоторые записи с разрешением опубликовать. Через год Жорж Морвер издал небольшие отрывки в "Эклерёр де Нис" (в 1929 их воспроизвел Марсель Кулон в книге "Верлен, сатурнический поэт"). Порше получил копию рукописи: 170 машинописных страниц с заголовком "Матильда Мотэ де Флервиль: годы мой семейной жизни с Верленом. 1907–1908" (дата написания). В предисловии она назвала основный мотив появления мемуаров: "Не желая оскорбить память несчастного покойника, который тяжко заплатил за свои прегрешения, считаю себя вправе восстановить истинное положение вещей". Франсуа Порше невысоко оценивает умственные способности Матильды и ее литературный дар, но сведения о Верлене считает бесценными: "На многие вещи они проливают новый и зачастую пугающий свет". Главным достоинством этих воспоминаний исследователь считает их искренность: "… мы полагаем, что свидетельство это заслуживает доверия. Сама наивность Матильды, которая могла бы вызвать даже насмешку, еще более усиливает впечатление той буржуазной — быть может, ограниченной, но неколебимой — честности, которая исходит от этих тягостных воспоминаний. (…) Я резюмирую свое мнение следующим образом: она любила и, пока любила, проявляла необыкновенное терпение. Когда она перестала любить, то словно очнулась от кошмарного сна; ей трудно было поверить, что она могла так долго выносить подобную жизнь". Кстати говоря, после развода она испытывала искренний ужас по отношению к бывшему мужу: когда поэт Жан Мореас однажды произнес перед ней имя Верлена, она побледнела и задрожала. Тем не менее, она мучительно пыталась понять, каким образом все рухнуло: "Что же все-таки произошло? В чем причины несчастья, моей разбитой жизни, а затем печальной и злополучной жизни Верлена? — Рембо, абсент!" Она поставила Рембо на первое место, а пьянство — на второе, поскольку считала, что Верлен вновь запил после появления "мерзкого мальчишки". На самом деле, это случилось раньше — роковую роль в их семейной жизни сыграла осада Парижа и Коммуна, после падения которой Верлен лишился места в Ратуше.
Перемена участи
16 января 1875 года Верлен обрел желанную свободу. Он провел в заточении 561 день вместо положенных по приговору 730 дней. Хотя его мать неоднократно подавала прошения о досрочном освобождении, все было сделано в полном соответствии с законом от 4 марта 1870 года: заключенному сократили срок на 169 дней, поскольку он отбывал наказание в одиночке и его поведение не вызывало нареканий. В тюремном регистре о Верлене сохранились следующие записи:
Владение ремеслом: отсутствует.
Пригодность к работе: то же самое.
Характер: слабый.
Исправление: возможно.
Обращает на себя внимание последняя рубрика: многоопытные тюремные служители хорошо знали, что слабость характера способствует рецидиву. Как бы там ни было, Верлен покинул место своего заточения. У ворот тюрьмы его ожидала мать и два жандарма. Бельгия не нуждалась в иностранных преступниках — все французы подлежали немедленной высылке на родину:
"После освобождения из-под стражи, обмена рукопожатиями с канцелярскими служащими, а еще раньше — с капелланом, начальником тюрьмы и надзирателями, я вышел из "клетки", встреченный матушкой, ничего не соображая, и — наконец-то! — мы с матушкой меж двух жандармов в меховых шапках над безусыми лицами — на Монском вокзале".
Вероятно, в эту минуту Верлен еще не понимал, что отныне становится изгоем — быть может, на долгие годы. Первый звонок прозвучал на границе: французские блюстители порядка не слишком-то приветливо встретили депортированных из Бельгии соотечественников. Верлен ощутил это на себе:
"Что касается меня, то, многократно просклоняв (а почему бы и не проспрягав?) мое имя, фамилию и род занятий, бригадир жандармов… проводил меня следующим напутствием — таким — не правда ли — законным, суконным, "фараонным":
— И не вздумайте приниматься за старое.
— Не буду, господин бригадир…"
Стефани и ее дорогой "разбойник" отправились к родным в Фампу. Здесь Верлен провел чудесный месяц, о чем и поведал в письме к Лепелетье:
"Мы живем здесь превосходно, и так приятно вдыхать деревенский воздух — даже при северном ветре, что в большой город меня совершенно не тянет".
Поэт слегка лукавил. Видимо, в Фампу он начал осознавать, что к прошлому возврата нет. Прежние неприятности, связанные с участием в Коммуне, не шли ни в какое сравнение с тем, что ему предстояло пережить: отныне он был человеком, отсидевшим в тюрьме за покушение на убийство. В феврале он съездил в Париж, чтобы повидаться с адвокатом Матильды, но тот даже не принял его. О возвращении в столицу нечего было и думать — от Верлена шарахались, как от зачумленного. Старые соратники по Парнасу не были исключением. Верлен принимал участие в двух первых выпусках "Современного Парнаса" (1866 и 1870). В июне 1875 года он узнает, что готовится выход третьего, и посылает свои стихи Эмилю Блемону. В октябре тот сообщил ему, что его кандидатура отклонена. Верлен ответил ему из Англии:
"Совсем не удивлен этим результатом. И отнюдь не расстроен. Со стороны тех, о ком вы говорите, это чистое свинство; с моей стороны — двойная, тройная глупость. Жаль только, что Лемер, который, в сущности, неплохой человек, стал игрушкой в руках этих славных людей — они над ним насмехаются и эксплуатируют его. Но это не мое дело, и пусть имсопуствует удача. Как вы думаете, когда Парнас выйдет, мне хотя быдостанутся экземпляры? Спросите Лемера: ведь это не задевает интересов Совета Четырех…"
В "Комитет Четырех" входили тогда Леконт де Лиль, Теодор де Банвиль, Франсуа Коппе и Анатоль Франс. После публикации протокола заседания выяснилось одно, не известное Верлену обстоятельство: Леконт де Лиль (которого поэт подозревал во враждебном отношении к себе) в обсуждении участия не принимал, и его судьбу решили "друзья" — Анатоль Франс проголосовал против, а Коппе и Банвиль воздержались. Резолюция гласила: "Недостойный автор и чрезвычайно плохие стихи". Впрочем, в числе отвергнутых оказался не только Верлен. Комитет отказался публиковать "Послеполуденный отдых фавна" Стефана Малларме: Франс с Коппе проголосовали против, и лишь добросердечный Банвиль высказался в пользу "редких по гармоничности и музыкальности стихов". И все трое единодушно "зарубили" не вошедшие в сборник "Цветы зла" стихи Шарля Бодлера — на том основании, что подобная публикация была бы "кощунственной" (Банвиль) и "мерзкой" (Франс), одним словом, "невозможной" (Коппе).
Во Франции Верлену оставаться было незачем: даже материнская родня в Артуа проявляла к нему заметную холодность, литературные собратья его отвергли, в Париже ему места не было. При этом нужно было как-то зарабатывать на жизнь, но в ближайшие годы о "приличной" службе нельзя было и помышлять. Поэтому Верлен обратил взоры на Англию и уже в марте 1875 года вновь оказался в Лондоне. На сей раз он приехал один и с самыми "респектабельными", как он выразился, намерениями — немедленно отправился на биржу труда и попросил место преподавателя французского языка. Через неделю ему предложили место школьного учителя в деревушке Стикни под Бостоном (графство Линкольншир), о чем Верлен тут же сообщил Лепелетье:
"Я буду преподавать французский язык, рисование и мертвые языки за жилье, питание и стирку".
Директор школы Уильям Эндрюс принял своего иностранного коллегу приветливо. Хотя англичанин едва говорил по-французски, а Верлен все еще очень плохо знал английский, они на удивление быстро сошлись. Поэт попросил разрешения начать с уроков рисования: видимо, его несколько пугала перспектива преподавать язык ребятишкам, с которыми он пока не мог объясниться. Но постепенно дело пошло на лад, вскоре Верлен стал давать и частные уроки. В семействе Эндрюсов он чувствовал себя, как дома, и ежедневно у них обедал: даже на склоне лет он с наслаждением вспоминал о пудинге с лимонной цедрой и восхитительных ростбифах. Это было в высшей степени размеренное существование. Примерно через месяц Верлен сообщил Делаэ:
"Жизнь здесь безумно спокойная… Мне страшно нужен покой, ибо я чувствую, что не вполне еще исцелился от прежних моих идиотских выходок, и поэтому с какой-то даже свирепостью пытаюсь одолеть мое старое "я" Брюсселя и Лондона в 72–73, а также и особенно — Брюсселя в июле 73".
Впрочем, уже в начале 1876 года в письмах Верлена появляются нотки некоторой усталости. Если прежде он находил умиротворение в английской природе, то теперь признается Делаэ, что она "слишком уж красивая". Впрочем, пока это только легкий намек на то, что и спокойствие приедается. Верлен много пишет в это время: вера его порой становится такой страстной, что у него появляется замысел создать целую поэму во славу Девы Марии, о чем он сообщает в письме к Эмилю Блемону от 19 ноября:
"Это нечто вроде эпопеи, повести на одном дыхании, от четырех до пяти тысяч строк или более".
Но даже размеренная жизнь с ежедневными уроками и прогулками, с обязательным вечерним чтением назидательных книг и пылкими молитвами не может изгнать некоторые воспоминания, освеженные встречей в Штутгарте. 2 сентября 1875 года в письме к Делаэ он спрашивает:
"Что слышно об Оводе?".
Этот же вопрос он повторяет 26 октября. Наконец, 27 ноября он требует уже более подробных сведений:
"Пришли мне новости об Омэ … У кого он живет? Я живо представляю себе какого-нибудь родственника или родственницу с ангельским характером, которые просыпаются ночью от того, что к ним вламываются на четвереньках, облаивают последними словами (как мне это знакомо!) и совершают прочие подвиги!"
В течение трех-четырех лет Верлен будет следить за перемещениями "Овода" — благодаря письмам Делаэ. Лишь после отъезда Рембо на Восток он окончательно утеряет его след. В стихотворениях этого периода Верлен то насмехается над бесконечными странствиями бывшего друга, то взывает к небесам о милости:
"Боже смиренных, спаси это дитя гнева!"
Впрочем, Рембо вряд ли тронули бы эти проникновенные строки. Известно, что Верлен послал ему одно из лучших стихотворений, вошедших в сборник "Мудрость": позднее Изабель Рембо обнаружила эти листочки… в отхожем месте.
Стефани тем временем обосновалась в Аррасе. Сюда Верлен приезжал на летние и рождественские каникулы в 1875 году. В августе его навестил Делаэ и оставил интересные воспоминания об этой встрече. Друзья рассматривали семейный альбом с фотографиями, одна из которых выпала:
"Я узнал это лицо с первого взгляда, а простодушная мадам Верлен сказала:
— Это месье Рембо.
— В самом деле, — сардонически заметил Верлен, — это мусью Рембо… несчастье мое… знаешь что, дай-ка мне ее…
О, ужасный человек! Что он делает и зачем я протянул ему этот злополучный альбом! Рядом с фотографией его жены находится изображение какого-то честного родственника; он засовывает эту фотографию в другое место, а на ее место помещает Рембо, который теперь составляет пару с изящной героиней "Доброй песни". Мадам Верлен побледнела.
— Поль! Я тебе запрещаю!
Напрасный протест, жестокий и не думает отступать… напротив, поступает еще хуже. Раскрытый альбом лежит у него на ладонях, он с треском захлопывает его и разражается жутким смехом.
Мадам Верлен ломает руки, но Поль продолжает смеяться словно демон:
— А что такого? Я соединил два существа, которые принесли мне больше всего страданий. Это очень хорошо! Это мое правосудие!"
Весной 1876 года года мать, по-прежнему легкая на подъем, невзирая на свои шестьдесят четыре года, перебралась к сыну в Стикни. Поль решил устроиться в Бостоне, чтобы жить вместе с матерью. Он считал, что уже приобрел некоторую известность, и с работой у него проблем не будет. Но вскоре выяснилось, что он переоценил свои возможности. 1 июня мать и сын покинули Бостон: Верлен отвез ее в Аррас и тут же вернулся в Англию. Ему удалось получить место учителя в Борнемауте (графство Хемпшир) — курортном городке на берегу моря.
Лето 1876 года он вновь провел в Аррасе и Фампу, а затем вновь стал тянуть преподавательскую лямку. Школа считалась "пансионатом для избранных": у Верлена было всего около двенадцати учеников и среди них несколько ирландцев — "сущих дьяволов". Один из них бросил в учителя французского языка "снежок", в котором оказался камень. Верлен, получив удар в голову, на какое-то время лишился чувств, но, придя в себя, никого обвинить не посмел. В результате директор школы пришел к выводу, что французский преподаватель "не умеет держать класс в руках". По окончании учебного года поэт почувствовал, что начинать следующий здесь ему не хочется. К тому же, он пребывал в добровольном изгнании уже два года и три месяца — его тянуло на родину. Проведя каникулы в Аррасе, он все же вернулся в сентябре в Борнемаут, но написал Лепелетье, что рассчитывает в самом скором времени перебраться в Париж и подыскать себе место учителя, благо опыт у него уже был. В этом же письме от 2 августа 1877 года он сообщил:
"У меня масса стихов. Томик вскоре будет готов. Постарайся найти мне не слишком жадного издателя".
Речь шла о сборнике "Мудрость". А в ноябре 1877 года Верлен осуществил свое намерение вернуться во Францию. Он устроился преподавателем литературы, истории, географии и английского языка в семинарии небольшого арденнского городка Ретель. В этом заведении до него работал Делаэ, которому пришлось оставить свое место из-за конфликта со школьной администрацией. Когда Верлен в конце сентября заглянул в Париж, Делаэ рассказал ему о своих неприятностях. Поэт сурово отчитал друга за легкомыслие. Через неделю Делаэ получил от Верлена письмо, которое начиналось словами: "Мой дорогой предшественник". Оказалось, что Поль, получив столь ценные сведения от простодушного Эрнеста, прямиком отправился в Ретель и предложил свои услуги директору коллежа Нотр-Дам. Он представил свои английские дипломы и рекомендательные письма — и его с большой охотой приняли. Естественно, он и словом не обмолвился о том, что побывал в бельгийской тюрьме. Делаэ простил другу эту маленькую хитрость — качество, которым Верлен отнюдь не был обделен.
В Ретеле Верлен провел два года. Если верить Малларме, он изобрел новый метод постановки английского произношения. Суть его состояла в том, что для начала французы должны просто имитировать английский акцент. Ученики Верлена приветствовали его словами "баунджур, маусью Вайерлан" (вместо "бонжур, мсье Верлен"). Метод имеет неоспоримое преимущество в том, что с его помощью можно преподавать английский, не зная этого языка.
В коллеже Верлен имел свою комнату и обедал в школьной столовой вместе с директором и другими учителями — большей частью, священнослужителями. Меню было не слишком разнообразным, но всегда неизменным оставалось одно — литр вина на четверых. Подружившись с коллегами, Верлен охотно соглашался выпить с ними рюмочку-другую. В течение нескольких лет он не брал в рот ни капли спиртного, и, казалось, эти невинные радости не несли в себе никакой угрозы. И в первый год все, действительно, шло отлично. В это время Верлен еще не потерял надежду примириться с женой — он полагал, что дорогой ценой искупил злосчастное прошлое, а своей размеренной жизнью доказал, сколь велико его раскаяние. К тому же, он "уверовал": если священник отпустил ему грехи, то почему должна упорствовать Матильда? Верлен вообще был склонен считать, что он гораздо ближе к Богу, чем его бывшая жена, которая получила нерелигиозное воспитание. Стихи этого времени умоляют о прощении — Верлен посылал их Матильде через Шарля де Сиври с наказом передать "принцессе", которую теперь именовал "очаровательной". Про "принцессу Мышь" он теперь не вспоминал.
Матильда, естественно, смотрела на дело иначе. Она могла бы вернуться к Верлену, если бы была безумной или святой. Но она была женщиной чрезвычайно разумной, хотя и ограниченной. Однако, как справедливо отмечает Франсуа Порше, "ограниченные люди также имеют право на спокойствие". Оставалось решить вопрос о сыне. Постановлением суда ребенок был вверен попечению матери — отцу разрешалось только видеться с ним. Верлен утверждал, что семейство Мотэ не допускало его к Жоржу, однако если верить Матильде, дело было не так:
"Он написал моей матери, что хочет видеть сына. Мои родители ответили, что он может придти и его примут. Был назначен день и час. (…) Моя мать приняла его у постели ребенка, мой отец также поднялся в спальню, чтобы повидаться с ним. Они говорили только о Жорже, мое имя ни разу не было произнесено, и не прозвучало ни единого намека на прошлое. Он ушел счастливый, попросив разрешения придти еще раз до отъезда, в чем ему не было отказано. Через несколько дней он вернулся и долго беседовал с моей превосходной матерью, рассказывая ей, как он счастлив в Ретеле в обществе веселых и кротких священнослужителей. Ободренный благосклонным отношением моей матери, он поведал ей, что надеется однажды вернуться в этот столь гостеприимный дом, покинутый в дни безумия, которое он неустанно проклинал в письмах к своему другу Лепелетье. Времена изменились. Он отдал бы все, чтобы возобновить совместную жизнь. Моя мать, тронутая таким расскаянием, сожалением и и той любовью, которую он, по его словам, испытывал ко мне, не сочла возможным отнятьу него последнюю надежду, мы оба еще так молоды, будущее покажет… На самом деле моя мать вовсе не хотела нового сближения: сколько раз мы видели Верлена кротким и раскаивающимся, а затем вновь впадающим в свой ужасный порок! Но она не хотела, чтобы он свернул с того честного пути, на который ступил. Из Ретеля Верлен несколько раз писал моей матери, справляясь о сыне; он послал Жоржу несколько небольших подарков, альбом для фотографий, иллюстированную английскую книгу… Внезапно он перестал писать моей матери, словно бы забыв, что у него есть сын, и до нас не доходили никакие вести о нем".
Матильда не упоминает о том, что в 1879 году на улицу Николе приходил Делаэ — в качестве посланника Верлена и с миссией добиться примирения супругов. Гостя принимал ее отец, который мог и не рассказать об этом дочери. Г-н Мотэ дал понять Делаэ, что "некоторые вещи поправить невозможно". Впрочем, и Верлену в то время было что скрывать: "старое безумие" готово было вновь настигнуть его, поправ собой долгие месяцы совершенно безупречной жизни и строжайшего воздержания.
Люсьен Летинуа
Верлен не умел жить один. Ему нужна была любовь — и, желательно, не одна. Возможно, идеальным вариантом для него была бы любовь к женщине и к мужчине одновременно — кстати говоря, именно такую ситуацию он пытался создать, когда призвал к своему одру "умирающего" и Матильду, и Рембо. В период его пребывания в Ретеле все его попытки примириться с женой окончились провалом, и он ей этого не простил никогда — именно с этого времени начинается второй "прилив" злобы, который вновь приведет к мыслям об убийстве.
Однако непреклонность Матильды сыграла в "падении" Верлена второстепенную роль. Решающими оказались факторы природные — отравленная кровь алкоголика и склонность к "содомскому греху". Среди ретельских учеников Верлена был подросток по имени Люсьен Летинуа. Его родители были простыми крестьянами в Куломе (округ Вузье). По описанию Делаэ, юноша был довольно высокого роста, с живыми карими глазами и кротким взглядом. Лепелетье, который познакомился с ним через несколько лет, нашел его "бледным, хрупким, худощавым". Но Верлен смотрел на него другими глазами — его нежный друг был "тонкий, как девочка большая". Поначалу Верлен настаивал на том, что испытывает к нему чисто отцовские чувства — он будто бы заменил Жоржа, с которым ему не позволяли видеться (и о котором он как раз в это время забыл). Между Жоржем и Люсьеном было более десяти лет разницы — семнадцатилетний Люсьен, конечно, мог выступать в роли "заместителя", как говорят психиатры, но замещал он отнюдь не маленького сына. И если имя его пробуждало воспоминания о Люсьене Виотти, то высокий рост и арденский говор воскрешали образ Рембо. Правда, на сей раз ситуация кардинально отличалась от прежних двух: Верлен сам истово верил, и Люсьен был чрезвычайно набожен. Эта связь возникла под запах ладана. Было и еще одно обстоятельство, отличное от былых отношений с Рембо. Верлен был учителем Люсьена: он мог давать ему советы и выговаривать, наказывать и поощрять — иными словами, главенствовать. Это был своеобразный реванш за годы рабства — больше он не будет "безумной девой", которая склоняется перед волей "инфернального супруга".
По окончании учебного 1879 года директор вызвал к себе Верлена, поблагодарил его за превосходную работу и сообщил, что от изучения английского языка решено отказаться. Это было замаскированное увольнение. За несколько месяцев доэтого в Ретель приезжал местный епископ, и Верлен совершил крайне неосторожный поступок: он рассказал прелату обо всем, что произошло в Бельгии в 1873 году. По его словам, этим признанием он хотел облегчить свою совесть. Епископ, похвалив это благое намерение, отпустил ему грехи. Никаких видимых последствий этот разговор не имел, но в конце учебного года стало ясно, что в услугах Верлена здесь больше не нуждаются.
Возможно, поэт расстроился бы куда сильнее, но тут Люсьен, который провалил годовые экзамены, решил уйти из семинарии. В октябре 1879 года учитель и ученик отправляются вместе в Англию — старым, проторенным маршрутом. Верлен получил место преподавателя в Лимингтоне (графство Хемпшир). Родители Люсьена не возражали: это были очень простые люди, которые ничего не имели против путешествия сына в Англию, которое оплатил по доброте душевной его старший друг. Так в жизни Верлена повторился 1872 год.
В конце декабря Поль и Люсьен покидают Ливингтон, с намерением отправиться в Париж. На рождество они останавливаются в английской столице, где происходит окончательное выяснение отношений и заключается своеобразный договор. Признание содержится в стихах Верлена, который "обладал даром превращать в чистое золото самые низменные предметы". Конечно, подстрочник являет собой лишь бледное отражение прекрасных строк, вошедших в сборник "Любовь":
"О гнусная темнота самого веселого дня в году в чудовищном городе, где свершилась наша судьба… Угрызение в смертельном грехе сжимало наши одинокие сердца… И отчаяние наше было таким, что мы совсем забыли о земле".
Отметим также довольно забавную в данном контексте склонность поддерживать установившийся порядок вещей. Еще во время первого путешествия в Англию Верлен назвал Лондон "городом из Библии" — следовательно, именно здесь и подобало вторично приобщиться к "библейскому" греху.
Вернувшись во Францию в январе 1880 года, Верлен принимает решение навсегда связать свою судьбу с юношей, которого именует теперь "приемным сыном". Он живет померенно то у матери в Аррасе, то в Куломе — на правах гостя семейства Летинуа. Из-за цилиндра необычной формы и клетчатой крылатки местные жители прозвали его "англичанином". После того, как в кантоне стало известно о совместном путешествии в Лондон, он получил второе прозвище — совершенно неудобопроизносимое.
В конце февраля поэту удается выпросить у матери 30 тысяч франков — свою долю отцовского наследства, уже несколько раз промотанную. На эти деньги он покупает ферму в Жюнивиле, в семнадцати километрах от Кулома, записав эту земельное владение на имя отца Люсьена. Никому из своих знакомых он не признавался, что живет в Жюнивиле: в письмах к Валаду он дает свой аррасский адрес, да и тот просит никому не сообщать — "я в Америке". Скрытность эту можно объяснить только одним обстоятельством: если бы в Париже узнали, какой образ жизни Верлен ведет в деревне, все старые подозрения и слухи ожили бы вновь.
Тогда же Верлен готовит к печати сборник "Мудрость", который посвящает своей матери. В списке лиц, которым он выражает признательность, привлекают внимание три имени: Виктора Гюго ("вы были добры ко мне в тяжкие дни"), императрицы Евгении и папы Льва XIII. Бывший коммунар отныне становится защитником "порядка" и истовым ревнителем веры. Возможно, это объясняется и стремлением вернуть хотя бы тень прежнего социального статуса. Но Верлен получает оплеуху: в 1881 году издатель Пальме, напуганный дошедшими до него слухами, отказывается распространять тираж "Мудрости", хотя Верлен полностью оплатил все расходы на издание — недаром Карл Жорис Гюисманс, автор декаденстского романа "Наоборот", назвал Пальме "набожной сволочью". Поэту пришлось пустить в ход старые стихотворения, оставленные про запас. И в конце 1882 года недавно созданный журнал "Пари модерн" опубликовал "Поэтическое искусство" (написанное в тюрьме Монса) и еще три сонета. Это были первые стихи Верлена, появившиеся в печати за десять лет!
Между тем, нужно было позаботиться о будущем Люсьена. Юноша выразил желание стать офицером, и Верлен заплатил 1500 франков за место в полку — сроком на один год. Когда юный херувим преобразился в стажера-артиллериста, поэт отнюдь с ним не расстался, повсюду сопровождая воинскую часть и снимая жилье поблизости от походных лагерей. Осенью 1881 года Люсьен возвращается в Жюнивиль. Дела на ферме идут все хуже и хуже: доходов нет никаких, расходы и долги растут — словом, все предвещает близкое разорение. Лепелетье позднее обвинял в этом отца Люсьена: хитрый крестьянин якобы воспользовался неопытностью Верлена в хозяйственных делах и обобрал его. В действительности, фермой никто не занимался: родители Люсьена были слишким старыми, а сын не мог им помочь, поскольку Верлен постоянно его отвлекал. Сам поэт наивно считал, что земля должна плодоносить сама по себе и был сильно изумлен тем, что столь удачное вложение капитала не принесло процветания. В стихах он именовал земледельческий труд "прекрасным ремеслом, которое благословляет тех, кто им занимается" — но в реальной жизни это занятие вызывало у него отвращение. И неизбежное случилось: кредиторы подали в суд, и ферма была продана за бесценок. Родителям Люсьена пришлось на какое-то время укрыться в Бельгии.
Нужно отдать Верлену должное: к таким вещам он всегда относился философски. В октябре 1882 года поэт перебирается в Париж, где за десять лет, прошедшие после бегства с Рембо, бывал лишь короткими наездами. У него появляется — казалось бы, безумная — идея вновь поступить на административную службу. Самое удивительное, что это ему почти удалось. Лепелетье был дружен с префектом Сены Шарлем Флоке, и тот стал ходатайствовать за Верлена. К несчастью, прошение было рассмотрено не сразу, Флоке же вскоре покинул префектуру. Без его покровительства все оказалось тщетным: поэту припомнили многочисленные прегрешения — участие в Коммуне и суд в Брюсселе, а также весьма сомнительную нравственность.
Родители Люсьена тем временем вернулись из Бельгии. Верлен снял для них квартиру в Париже, но эти крестьяне чувствовали себя в городе не в своей тарелке. И Люсьен начал понимать, что фантазии его покровителя привели их к полному жизненному краху: в Куломе они имели скромный, но надежный достаток, не говоря уже об устойчивом социальном положении. Делаэ, который часто виделся в это время с Люсьеном, оставил ценное свидетельство того, как относился юноша к Верлену. Он жаловался на "легкомыслие" поэта и "постоянные излияния чувств" — из этого можно сделать вывод, что Верлен вновь любил сильнее, нежели любили его. Люсьен был по натуре добрым человеком и не слишком обвинял своего друга, но все-таки не смог сдержать горьких слов:
"Намерения у него были хорошие, но для нас было бы лучше, если бы наши пути никогда не пересеклись".
Верлен поселился в том же квартале, где находился коллеж, в котором Люсьен получил — по рекомендации Делаэ — место классного надзирателя. Время от времени из Арраса приезжала Стефани, чтобы повидаться со своим ненаглядным Полем. Поскольку вернуться на административную службу не удалось, поэт принял героическое решение: он будет отныне зарабатывать на жизнь своим пером. Для этого следовало обратиться к низкой прозе — ибо поэзия приносила лишь расходы (все уже вышедшие сборники стихотворений Верлен оплатил своими кровными). Это было несомненным подражанием Бодлеру, но Верлену следовало бы вспомнить, что аналогичные попытки любимого поэта закончились плачевно. Впрочем, на первых порах другу в очередной раз помог Лепелетье, который занимал пост главного редактора в журнале "Ревей". Верлен часто заходил туда. Этот странный персонаж в поношенной крылатке, старой шляпе, с мрачным выражением лица вызывал всеобщее любопытство — отсюда берет начало та запоздалая слава, которая придет к поэту в последние годы жизни. Именно тогда начинала зарождаться легенда о Верлене — "городском бродяге", неожиданно выползающем на свет из какой-то таинственной берлоги.
Однажды молодой сотрудник спросил у Лепелетье, кто этот загадочный человек. "Это Верлен, великий поэт", — ответил Лепелетье и вручил любопытному "Мудрость". Через несколько дней тот вернул книгу со словами: "Вы правы, Верлен величайший поэт". Это было сказано в то время, когда о Верлене успели забыть и, практически, исключили его из числа живых. В 1880 году Эмиль Золя без тени сомнения писал в одной из статей: "Г-н Верлен, ныне покойный, блестяще дебютировал сборником "Сатурнические стихотворения. Он стал очередной жертвой Бодлера: говорят даже, будто он до такой степени начал подражать своему учителю, что испортил себе жизнь. Между тем, он считался какое-то время счастливым соперником г-на Коппе: за ними обоими внимательно следили и задавались вопросом, кому же из них достанется пальмовая ветвь".
Сейчас подобное сравнение может вызвать только улыбку, но не стоит упрекать Золя в близорукости. Когда он писал эти строки, блестящий и удачливый Коппе находился на вершине славы, тогда как Верлен превратился в живого мертвеца. Лишь по прошествии нескольких десятилетий всем станет ясно, что способному поэту Франсуа Коппе посчастливилось быть современником и даже отчасти другом великого Поля Верлена.
От былой известности в литературных кругах не осталось и следа, но лестная оценка молодого журналиста предвещала скорый конец забвения. Впрочем, в это время Верлену удается возобновить отношения с некоторыми соратниками по Парнасу: в кафе Одеон — обычно по пятницам — он встречается с Леоном Валадом и Катюлем Мендесом. На этих ужинах Верлен пока воздерживается от абсента (зарок!), но от рома уже не отказывается. Посещал ли он в это время салон Нины де Вилар, которая поселилась в Батиньоле? Никаких свидетельств этого не осталось, и только англичанин Джордж Мур в "Воспоминаниях о моей жизни мертвеца" расскал, будто однажды вечером увидел в саду у Нины автора "Мудрости". Впрочем, в первые месяцы 1883 года салон прекратил свое существование: у Нины уже проявились признаки помешательства, которое через год свело ее в могилу.
В конце декабря 1882 года Верлен уговорил мать перебраться в столицу. Они поселились в доме № 17 на улице Рокет, куда Стефани перевезла из Арраса уже изрядно побитую мебель и портрет мужа в офицерском мундире с золотыми эполетами и бархатными отворотами. В альбоме для фотографий Верлен разместил на одной странице карточки Матильды и Рембо — словно бы их немое противостояние продолжалось. Друзья, посещавшие его на улице Рокет, запомнили также литографию Стефани в двадцать лет, распятие с окровавленным Христом и узкий "школьный" пюпитр у окна — за ним Верлен писал, рисовал, а порой грезил.
Появились у него и молодые поклонники: один из соиздателей журнала "Пари модерн" Жорж Куртелин, поэт Жан Мореас и некоторые другие. Примерно в это же время он завязывает тесные отношения со Стефаном Малларме, который станет его лучшим и надежнейшим другом. Малларме восхищался "Мудростью", но больше всего любил "Галантные празднества" и побуждал Верлена вернуться к прежнему стилю. Итак, в 1883 году Поль Верлен вернулся в литературную среду, хотя все возникшие связи пока не отличались стабильностью и прочностью.
Тем не менее, год этот оказался для Верлена тяжелым. В апреле после короткой болезни внезапно умирает Люсьен — так же неожиданно, как в свое время время Элиза Монкомбль, возлюбленная кузина. В сентябре поэт, никого не предупредив и не сказав ни слова даже Лепелетье, уезжает из Парижа вместе со Стефани. Долготерпеливая мебель переносит очередную транспортировку: мать с сыном перебираются в окрестности Кулома, где Стефани приобрела на свое имя небольшую ферму Мальваль, ранее принадлежавшую родителям Люсьена Летинуа.
Последний оплот
Несомненно, именно в Мальвале, где еще словно бы бродила дорогая тень, поэт создал стихотворения, вошедшие в сборник "Любовь" и посвященные памяти Люсьена. Но в 1884 году этот творческий порыв сопровождается нескончаемыми пьяными оргиями. Безумные выходки "англичанина" в скором времени становятся поводом для пересудов во всем кантоне. Собутыльником Верлена мог стать кто угодно — крестьянин, пастух, дорожный рабочий, просто бродяга… Как всегда, алкоголь пробуждал в нем слепую ярость и одновременно порывы безудержного великодушия: так, он подарил безработному железнодорожнику карусель стоимостью в 1500 франков, чтобы тот имел возможность заработать себе на жизнь. Вернулось и прежнее безудержное хвастовство. Одному журналисту Верлен заявил с нескрываемой гордостью: "Нет такого греха, который бы я не совершил! Я виновен во всех смертных грехах либо в мыслях, либо на деле! Я воистину проклят…" И этот самый человек завел, в подражание Бодлеру, записную книжку под названием "Твердые решения", где давал самому себе зароки: "Каждый день я буду посещать святую мессу… Молиться я буду утром и вечером…"
Верлен словно бы вновь пустился на поиски "абсолюта" в соответствии со старыми рецептами — обретение невозможного на краю пропасти. Но он оказался дурным "алхимиком слова", и действительность наказала его самым тривиальным образом — у него кончились деньги. Именно тогда и произошло одно из самых злосчастных событий в жизни Верлена, когда он поднял руку на свою мать. Этот поразительный человек трижды мог стать убийцей — и каждый раз жертвой едва не становились бесконечно дорогие ему люди. Он пытался задушить Матильду в ту пору, когда безумно ее любил. Он стрелял в Рембо, без которого не мыслил своего существования. Наконец, он едва не изувечил Стефани, которая была виновна лишь в том, что не обладала сокровищницей Али-Бабы. Денег оставалось все меньше и меньше, а Верлену требовалось их все больше и больше — отсюда безобразные сцены, отголоски которых доходили до обитателей деревушки.
В один далеко не прекрасный февральский день 1885 года старухе-матери пришлось искать убежища у соседей — супружеской четы Дав из Бельгии. Точно так же Матильда некогда укрывалась у своих родителей. Верлен позднее обвинял бельгицев в том, что они воспользовались преклонным возрастом его матери в надежде выманить у нее последние сбережения. 9 февраля поэт уехал в Париж по издательским делам. Вернувшись через два дня в Мальваль, он по-прежнему кипел негодованием на мать и "жутких бельгийцев". Естественно, негодование было подкреплено таким количеством спиртного, что Верлен дошел до кондиции и был способен на все. Ему показалось, что в дом кто-то заходил без его ведома. И, ринувшись к соседям, он грубо схватил мать за руки (следствие зафиксирует синяки) с криком: "Если ты не вернешься ко мне, я тебя убью". Дав показал под присягой, что Верлен выхватил из кармана нож. В "Моих тюрьмах" сам поэт дает иную версию случившегося:
"… меня арестовали по обвинению в том, что я угрожал своей матери — преступление, согласно Уголовному кодексу, наказуемое смертью, — отрубленная кисть руки, босые ноги… О, матушка! Матушка, это было! Прости мне единственное слово: "Если ты не вернешься домой, я убью СЕБЯ!"
Соседи вырвали старую женщину из рук безумца. На следующий день Верлен совершил грубый промах — подал на Дава жалобу в жандармерию, обвиняя в незаконном вторжении в частное жилище (куда действительно заходила Стефани, чтобы забрать свои вещи). Бельгиец не остался в долгу и представил свою жалобу — куда более серьезную. Началось следствие, и на первых порах даже Стефани подтвердила, что сын угрожал убить ее. Опомнившись через несколько дней, она попыталась выгородить Поля, но колесо правосудия уже было запущено. 25 мая Верлену пришлось еще раз пережить судебное разбирательство. На сей раз он запомнил не только внешность, но и фамилию прокурора Республики — Гривель.
"Слушание началось со всяких пустяков — бродяги, браконьеры, мелкие воришки и т. п. Когда очередь дошла до меня, наступила особая тишина, хотя публики было в этот раз довольно много. Я прослыл здесь тем еще типом, не говоря уже об испорченной репутации: "Рэ, помноженный на Эдгара По, усложненный ромом, абсентом и пиконом", — таков был я в представлении немалого числа моих деревенских соседей, приехавших в город посмотреть, как будут судить "парижанина". Как обычно, допрос был чисто формальным. Но обвинительной речи явно не хватало того, что называется чувством меры. я предстал каким-то сплавом Ирода и Гелиобала, ибо чудовищные эпитеты то и дело слетали с уст г-на Гривеля (…): "Гнуснейший из людей, бедствие для страны, бесчестие наших деревень (это происходило в Арденнах, и сам Гривель был овернцем). Не знаю, как расценить эту личность, отказываюсь найти слова, которые выразили бы в полной мере мое отвращение: может быть, они найдутся после, уже не для этого дела, в сущности, не такого уж и значительного". (Давай-давай, милый!) Таковы некоторые цветочки из букета его красноречия… Здравым смыслом тут и не пахло. И потребовал он для меня максимального наказания — читайте кодекс! — смертной казни. Суд определил мне минимальное".
Так Верлен оказался в тюрьме округа Вузье, где провел месяц и один день. Затем он уплатил штраф в 500 франков — весьма солидная сумма по тем временам — и был отпущен на свободу. Заключение пошло ему на пользу в том смысле, что он вышел из запоя и обрел способность к здравому рассуждению. Но у него не было теперь крыши над головой. Мать подарила ему дом в Мальвале и поэтому не беспокоилась на сей счет. Однако накануне суда он продал свое владение, выручив всего лишь две тысячи франков — половину той суммы, которую уплатила за ферму мадам Верлен. В течение четырех с половиной месяцев он вел жизнь настоящего бродяги, о деталях которой практически ничего не известно. Загадочное лето 1885 года стало прелюдией к последнему десятилетию жизни Верлена, когда он, с одной стороны, все глубже погружался в пропасть нищеты и низменных привычек, а с другой стороны, поднимался на вершину славы.
Благоприятные в этом отношении признаки проявились уже в 1883 году, и внезапный отъезд на сей раз не повредил Верлену. Он обрел, наконец, своего издателя, и это обстоятельство сыграло решающую роль в жизни Верлена — поэта: Леон Ванье был первым, кто поверил в него и согласился выпускать его сочинения за собственный счет. 1884 год стал поворотным и для другого поэта, которому также предстояло завоевать великую славу — этой славой Рембо целиком и полностью обязан своему бывшему другу. "Проклятые поэты" были, собственно, довольно банальным панегириком — Верлен не обладал даром критика. Но вместе с посвященным Рембо эссе были опубликованы шесть стихотворений: "Гласные", "Вечерняя молитва", "Сидящие", "Испуганные", "Искательницы вшей" и "Пьяный корабль". Эта необычная поэзия произвела фурор — поначалу, разумеется, лишь в узком кругу ценителей, благодаря которым и создавались затем литературные репутации.
В конце 1884 года Леон Ванье выпустил сборник "Давно и недавно". И пока Верлен спал под кустом или пьянствовал с нищими, в Париже с каждым днем возрастал интерес к нему. Сам же поэт объявился в столице лишь в середине сентября 1885 года. К этому времени он успел примириться с матерью. Да и как Стефани было не простить сына? В конце лета он перенес первый приступ гидартроза, которым открылся "больничный" период его жизни. Воспользовавшись гостеприимством знакомого кюре, он написал матери, и та немедленно примчалась ухаживать за ним. Затем мать и сын, вернувшись в Париж, сняли квартиру на улице Моро — последнее прибежище Стефани.
1886 год начался печально. У Верлена вновь появились боли в колене, нога распухла, и поэт оказался прикован к постели. Постоянно перебегая из своей спальни к изголовью сына, несчастная мать подхватила простуду и вскоре слегла сама. Ей было семьдесят три года. В середине января ее состояние резко ухудшилось. Верлен просил, чтобы его перенесли на носилках с первого этажа на второй, где находилась комната умирающей, но лестница была слишком узкой, и от этой мысли пришлось отказаться. Утром 21 января Стефани скончалась, так и не увидев своего сына перед смертью. Верлен не смог присутствовать на похоронах. С Матильдой он находился уже в разводе, который по закону наступал после десятилетнего раздельного проживания. Но она сочла своим долгом сопровождать гроб, чему вряд ли обрадовалась бы ненавидевшая ее Стефани. Сам Верлен в это время безутешно рыдал в своей комнате, ибо обожал несчастную женщину, которую разорил и которой принес столько горя. В "Исповеди" он напишет:
"Во время наших сцен она обыкновенно говаривала, хотя и знала, что я не поверю ее угрозам: "Вот увидишь, ты в конце концов добьешься, что я уйду, и ты никогда не узнаешь, где я". Нет, она этого не сделала, и доказательством служит то, что умерла она, ухаживая за мной во время болезни, которая и сейчас меня терзает. Теперь она мне снится, очень часто, почти всегда: мы ссоримся, я знаю, что неправ, хочу сказать ей это, вымолить прощение, упасть на колени, сказать о бесконечном моем раскаянии и безмерной моей любви к ней… Но она ушла навеки! И сон мой переходит во все возрастающую тоску бесконечного и бесполезного поиска. Когда же я просыпаюсь, о счастье! матушка меня не покинула, это все неправда, но тут память возвращается и наносит мне ужасный удар: матушка умерла, это правда!"
Смерть матери означала для Верлена наступление полного, абсолютного одиночества. Все, кого он любил, были для него потеряны: Элиза Монкомбль и Люсьен Летинуа умерли, Рембо был совершенно недостижим на своем Востоке, Матильда существовала только в мучительных воспоминаниях, к маленькому Жоржу не было никакого доступа. Ко всему прочему, смерть матери означала нищету. Она припрятала для своего Поля облигации на тридцать тысяч франков. Однако по постановлению суда, утвердившего раздельное проживание супругов в 1875 году, Верлен должен был ежегодно платить 1200 франков за воспитание ребенка. Разумеется, он не платил, и адвокат Матильды подал иск — 25 января 1886 года, через четыре дня после смерти мадам Верлен. При данных обстоятельствах это выглядело, мягко говоря, не слишком красиво. Фактически, Матильда отнимала у Верлена последнее — не случайно, в своих мемуарах она всячески пытается обойти этот неприятный вопрос. Более того, в данном случае Верлен пошел на самопожертвование: когда облигации были найдены, он вполне мог их припрятать — но безропотно вручил бумаги пришедшему в дом судебному исполнителю. В результате, поэту досталось из материнского наследства только три тысячи пятьсот франков. Он получил еще две тысячи франков после смерти тетки — и все. Для Верлена начиналась теперь совершенно другая жизнь — жизнь человека, не имеющего ни гроша в кармане и полностью потерявшего свой социальный статус.
"Параллельно"
Последнее десятилетие жизни Верлена было омрачено безнадежной бедностью и многочисленными болезнями — одновременно это был период все возрастающей славы и создания легенд. Странствия завершились навсегда: поэт больше не покинет Париж (если не считать краткого пребывания на водах курорта Экс-ле-Бен). Кроме того, он сделает окончательный выбор между Венерой и Ганимедом: естественная его склонность возьмет верх, и он обратит взор свой на женщин — но женщин весьма определенного сорта.
Первой из них была Мари Гамбье. Знакомство произошло при следующих обстоятельствах. Верлен вновь ощутил приступ острой ненависти к бывшей жене. Собственно, обострилось это чувство после провозглашения развода, и в 1885 году поэт написал "Балладу о жизни в красном", где задал самому себе страшный вопрос "убить ее или молиться о ней" — и дал столь же страшный ответ: "Несчастный знает, что будет молиться, а дьявол мог бы заключить пари, что он убьет". 30 октября 1886 года Матильда вторично вышла замуж. Это привело Верлена в ярость. Отныне он находит только бранные слова для "бабенки Дельпорт", "бесстыдной супруги", "мерзкой негодяйки". Положение усугублялось тем, что новоявленная мадам Дельпорт отказывала бывшему мужу в праве видеться с сыном. Времена Ретеля давно миновали. Слухи о связи с Люсьеном Летинуа подтверждали все подозрения, возникшие после бегства Верлена с Рембо. И Матильда сочла своим долгом лишить Верлена права, дарованного ему законом.
Как известно, рука об руку с ненавистью обычно идет желание отомстить. И вот однажды вечером Верлен, сильно перебрав, вынул из кармана револьвер и объявил, что отправляется свести счеты с бывшей женой. Дело происходило в кафе, и гарсону удалось догнать Верлена на улице. С помощью девицы легкого поведения (это была Мари) он увел пьяницу домой и уложил в постель. Мари Гамбье осталась с Верленом, и их связь продолжалась около четырех месяцев — с февраля по конец мая 1886 года. При этом девушка не бросила своего ремесла: в семь вечера она уходила из дома и возвращалась лишь в одиннадцать — порой мертвецки пьяная. У Верлена это не вызывало никаких возражений, но Мари все же его бросила, перейдя жить к другому.
На смену ей пришли другие женщины того же пошиба, но прочные отношения завязались у него лишь с двумя "тротуарными Беатриче" — Эжени Кранц и Филоменой Буден. Филомену называли "Эстер", а Эжени имела прозвище "Барашек". Верлен делил время и деньги между обеими, ласково именуя их "двумя ведьмами, двумя воровками, двумя холерами". Предпочтение он поначалу отдавал Филомене и даже обещал жениться на ней. Однако "Эстер" обманывала его куда циничнее, чем "Барашек", и в 1894 году между ней и Верленом произошел окончательный разрыв. Верлен оповестил об этом Эжени следующим письмом:
"Расстание с Эстер принесло мне большое горе, я люблю и всегда буду любить эту женщину. Но она опасна для меня, и решение мое непоколебимо. Тебя я тоже люблю. Ты всегда была ко мне добра, и я хорошо работаю только с тобой. О другой больше мне ни слова не говори. Если у тебя характер окажется лучше, все будет хорошо. Завтра же мы с тобой славно поужинаем у вокзала, а потом отправимся баиньки. Твой Поль".
Невзирая на безапелляционный тон послания, Верлен все же продолжал колебаться между двумя нимфами и лишь в марте 1895 года сделал окончательный выбор в пользу Эжени Кранц, поселившись в ее квартире на улице Сен-Виктор. Она родилась в Арденнах и произносила фамилию поэта на арденский манер: "Верлейн". Ее сохранившиеся письма изобилуют чудовищными орфографическими и грамматическими ошибками. Характер у нее оказался еще более мерзким, чем у Филомены: та была мотовкой и вымогала деньги на развлечения, тогда как "Барашек" отличалась скупостью и почти буржуазной расчетливостью — ей хотелось прикопить "капиталец" на черный день. Естественно, никаких иллюзий на счет Эжени Верлен не питал, хотя и посвятил ей довольно много стихотворений. Вот один из самыъ характерных образчиков этой лирики:
Эти строки были написаны в минуты спокойствия. Яростные перепалки у "влюбленных" происходили довольно часто и по вполне понятной причине: как и Верлен, Эжени была алкоголичкой. Естественно, верности от такой женщины ждать было нельзя, но даже в измены свои она вносила элемент рассудительности и склонности к порядку. Один из ее постоянных любовников проникся к поэту нешуточным уважением, говоря во всеуслышание: "Это великий писатель. Кто его тронет, тот будет иметь дело со мной".
О последних годах жизни Верлена подробно рассказал художник Казальс, отношения с которым поэт называл "самой дорогой сердцу моему дружбой". Они познакомились в 1886 году, и почти все последние зарисовки Верлена принадлежат Казальсу. Дружба поначалу была спокойной: поэт относился к молодому человеку покровительственно, как умудренный опытом старший товарищ относится к способному младшему. Летом 1888 года произошел внезапный взрыв: Верлен проник страстью к Казальсу, и это повлекло за собой обычные последствия — страстные объяснения и не менее бурные ссоры. Казальс очень своевременно обратился в бегство, и чувства Верлена подверглись глубокой — и, можно сказать, принудительной — духовной трансформации, о которой он написал другу из Экс-ле-Бена:
"Что нового в твоей жизни? Во мне только что произошла удивительно серьезная перемена. Я собираюсь молиться за нас обоих, полагаю, это принесет пользу. И еще я буду работать… Я заблудшая овца, которая нашлась наконец…"
Но самое любопытное признание Верлен сделал в послании, написанном в связи с полученным им известием о смерти Вилье де Лиль-Адана:
"Я вновь думаю о Вилье… Я сделал больше усилий, чем он, и я стал — увы! — более последовательным христианином. Чем же были вызваны мои падения? Обвинять ли мне наследственность, воспитание? Но я был добр и чист… Ах, питие! Это оно породило клеща, бациллу, микроб Похоти, заразило плоть мою, созданную для нормальной и упорядоченной жизни! Правда, несчастье, полагаю, не имеющее себе равных, на время исцелило меня, а затем вновь низвергло в грязь — видимо, потому что было несправедливым. Мне не хватает разумности, хотя здравым смыслом я обладаю. Отсюда следует мораль, которую я не слишком люблю, ибо от нее воняет неким подобием физиологии: у меня женская натура — и этим многое можно было бы объяснить!"
У Верлена был целый букет болезней, появившихся или обострившихся в последнее десятилетие жизни, когда ему пришло время платить по счетам беспутной юности и зрелости: недолеченный сифилис, ревматизм, артрит, диабет, цирроз печени, расширение сердца. В 1885 году впервые дал о себе знать гидартроз колена, которое в скором времени одеревенело — поэт ходил теперь, постоянно прихрамывая на левую ногу, и горько на нее жаловался. "Вот уж десять лет, левая нога моя, как ты выкидываешь постоянные номера", — писал он незадолго до кончины. Любопытно, кстати, что с опухоли в колене начался путь Рембо к смерти — именно поэтому его сестра Изабель, озабоченная установлением безоговорочного превосходства брата над Верленом, яростно протестовала против каких бы то ни было сравнений. В одном из писем она выговаривает Патерну Берришону: "Вы совершенно напрасно заставили Верлена умереть от той же болезни, что была у Артюра".
Морально Верлен был готов к подобной напасти. Он даже теоретически обосновал свою нелюбовь к "здоровью", возведя это в своеобразный поэтический принцип:
"Похожи ли вы на меня? Я ненавижу людей, которые не зябнут. (…) Особы, наделенные буйным смехом и непомерными голосами, мне неприятны. Словом, я не люблю здоровья.
Под здоровьем я понимаю не дивное равновесие души и тела, составляющее сущность героев Софокла, античных статуй и христианской морали, но ужасную красноту щек, неуместное веселье, невероятно густой цвет лица, руки с ямочками, широкие ступни и всю эту жирную плоть, которою наше время изобилует, пожалуй, до неприличия.
По той же причине мне внушает омерзение так называемая здоровая поэзия. Вам это видно отсюда: прекрасные девы, прекрасные юноши, прекрасные души…"
Впервые Верлен оказался в больнице в июле 1886 года. Было подсчитано, что за девять с половиной лет поэт провел в разного рода лечебных заведениях четыре года и два месяца — иными словами, половину отпущенного до смерти срока. Он путешествует из больницы в больницу, список которых занимает у него несколько страниц. Иногда они напоминают ему тюрьму — но тюрьму добрую, "безобидную". А иногда он разуется тому, что обрел надежное укрытие:
Личность поэта вызывала большое любопытство у медперсонала: с виду это был сущий бродяга, но его навещали люди вполне приличные — более того, знаменитые! Знакомые врачи тепло относились к Верлену и всячески покровительствовали ему. Позже слава "поэта из больницы" достигнет такого размаха, что лечебные заведения будут соревноваться за право принять его. Для него сделают множество послаблений— в частности, разрешат работать после отбоя и принимать друзей в любое время суток.
А среди литераторов визит в больницу к Верлену становится почетным долгом. У изголовья его постели собираются представители новых школ — символисты и декаденты. Да и как иначе, ведь стихотворение "Томление" (посвященное Куртелину) признано всеми как манифест декаданса. Один посетитель тайком приносит поэту немного табака, другой украдкой сует под подушку склянку с абсентом, третий открыто вручает книги и карандаши. Многие художники делают зарисовки "Верлена в больнице" — сохранились в частности, некоторые рисунки Казальса. Пройдет еще некоторое время, и "поэт из больницы" превратится в туристическую достопримечательность: так, одна американская дама прислала Верлену орхидеи, и тот поставил их в предварительно опорожненную утку.
Слава Верлена возрастала, невзирая на почти нищенский образ жизни и явный упадок творческих сил. Чем ниже скатывался поэт на социальное дно, тем с большим умилением пересказывались бесконечные истории о проделках "городского бродяги" — еще одно прозвище Верлена, ставшее штампом в критических статьях. Однажды друзья купили ему вскладчину шубу и цилиндр, поскольку у него не было зимней одежды. Верлен, выросший в очень обеспеченной семье, любил и ценил красивые вещи: придя в восторг от подарка, он немедленно отправился фотографироваться — этот снимок поэта в "респектабельном" виде сохранился. Спешка была вполне оправданной: буквально на следующий день Верлен свою шубу пропил.
Особой популярностью пользовались байки, иллюстрирующие контраст личности поэта: скажем, кто-то из приятелей заходит к Верлену и застает его мертвецки пьяным, разлегшимся на продавленной кровати в грязных ботинках и драном пальто — при этом на столе лежит открытый томик Расина. А вот уже не байка, а вполне реальный факт, правда, не менее поразительный: 4 августа 1893 года поэт, по примеру Бодлера, выставил свою кандидатуру во Французскую Академию. Свое письмо секретарю Академии он подписал так: "Поль Верлен, литератор, проходящий курс лечения в больнице Бруссе". Шансов на избрание у него не было никаких, но поэтическая молодежь встретила известие с восторгом: это было торжество богемы. Сам Верлен какое-то время питал иллюзии и пытался бороться с легендой, которую сам же отчасти и создавал. Так, в октябре он опубликовал в газете "Ви паризьен" специальную заметку с разъяснениями: его репутации якобы сильно повредил роман Гюисманса "Наоборот", где его неудачно и "чисто литературно" сравнивают с Вийоном; живет он вовсе не в больнице, а в "скромной комнатке, за которую платит довольно дорого и неукоснительно"; в "лачугах" он ночи никогда не проводил, но, бывало, останавливался в меблированных комнатах и позволял себе иногда пропустить рюмочку с утра, "чтобы запить круассан". Впрочем, 15 феврался 1894 года Верлен все же снял свою кандидатуру, направив второе письмо секретарю Академии и сославшись на недомогание, из-за которого не мог совершить все положенные визиты.
В октябре того же года состоялся его блистательный реванш. После смерти Леконта де Лиля место "короля поэтов" оказалось вакантным, и журнал "Плюм" решил выбрать нового монарха путем опроса известных литераторов. Избранником стал Верлен: он получил 77 голосов из 189, оставив далеко позади Эредиа (38 голосов), Малларме (36), Сюлли-Прюдома (18) и Коппе (12).
Между тем, прежний "безумный" и "дерзкий" поэт уже перестал существовать. После катастрофы в Вузье Верлен навсегда оставил "страну химер". Теперь он занят рутинной литературной работой — выпускает сборники стихотворений, написанных гораздо раньше. Это его очередное неразрешимое противоречие: невзирая на растущую славу, он в глубине души сознает, что подлинная поэзия осталась в прошлом. В 1888 году вышло второе издание "Проклятых поэтов", в котором Верлен так определил свою нынешнюю поэтическую концепцию (говоря о себе в третьем лице): "… у него есть твердое намерение… издавать если не одновременно, то параллельно сочинения совершенно различные по духу; говоря точнее — книги, в которых развивает свою логику и свои доказательства, свои обольщения и угрозы католицизм, и книги чисто светские, полные гордости жизни и чувственности пополам с горькой иронией". Через год вышел сборник с характерным названием "Параллельно": сюда вошли как "грешные" стихотворения, написанные в заключении, так и в высшей степени "благостные" покаяния из "Мудрости".
В 1891 году в беседе с голландским журналистом Биванком Верлен окончательно сформулировал свою программу — поэту нужно лишь отражать сиюминутное состояние своей души. Человек верует, грешит, кается, вновь обращается к греху и еще раз кается — при этом он остается одним и тем же человеком, в силу чего имеет право "разложить по полочкам" стихи, навеянные разными событиями жизни. Подход педантичный, и, можно сказать, буржуазный: в одну кучку складываются возвышенные устремления, в другую — повседневные грешки. Все идет своим чередом — параллельно! В 1892 году Верлен выпустил сборник "Сокровенные обедни", где вновь собрал "католические стихи". По мнению Валерия Брюсова, он "словно заставлял себя во что бы то ни стало писать католические стихи рядом с греховными" — во исполнение "параллельной" программы.
Может быть, поэтому Верлен не принимал новые, слишком "концептуальные" теории, которые вступали в противоречие с его пониманием "искренности". Когда В 1891 году Жюль Юре проводил первый во Франции "литературный опрос", Верлен пренебрежительно ответил: "Символизм? Совершенно не понимаю… Это что, немецкое слово? И что, собственно, оно означает? Впрочем, мне на это плевать. Когда я страдаю, играю или плачу, я твердо знаю, что это не символы… Не нахожу в себе ничего, что заставило бы меня исследовать первопричину моих слез…".
Последние дни
Это последнее стихотворение Верлена, написанное 31 декабря 1895 года и названное "Смерть!". Поэту оставалось жить восемь дней. Он всегда был "параллельным" человеком, и таким же оказался его уход, в котором низменное невозможно отделить от возвышенного.
Здоровье Верлена резко ухудшилось в конце декабря: составленный им самим список болезней включал в себя ревматизм, цирроз, гастрит и желтуху. По рассказам очевидцев, больной Верлен занимался тем, что раскрашивал в золотой цвет всю мебель, позолотив даже ночной горшок. 30 декабря он послал одному из друзей отчаянную записку: "В доме нет ни гроша!" Начало января ознаменовалось сильными холодами. Верлену все же удалось одолжить немного денег, Эжени купила угля, и в квартире стало теплее. Но это уже не могло помочь — у поэта обнаружили воспаление легких. Во вторник, 7 декабря он в последний раз причастился. Ночью начался бред: умирающий порывался встать, Эжени пыталась помешать ему — сначала лаской, потом бранью. В конце концов ей надоела эта пустая возня, и она удалилась к соседям, чтобы пропустить стаканчик.
Верлен остался один — наедине с портретом своего отца. Этот портрет уже изрядно пострадал: когда поэт возвращался домой пьяным, он яростно упрекал покойного за свое появление на свет и, словно в отместку, протыкал полотно острым концом трости. Но странное дело! Удары всегда приходились в темный фон и никогда не затрагивали лицо, поэтому голова Никола Огюста была окружена своеобразным ореолом из дырок разной величины. У этого портрета Верлена и обнаружили ранним утром 8 января: он лежал на полу совершенно обнаженный. Много лет спустя Андре Моруа сказал, что это был "… один из самых чистых, самых воздушных, самых нежных французских поэтов, проживший жизнь самую мерзкую, самую грязную и самую бурную". Среди современников, наверно, самую безжалостную оценку личности поэта дал Жюль Ренар в своем "Дневнике": "Человека и художника часто путают, ибо случай соединил их в одном теле. Но все очень просто: Верлен обладал гениальностью божества и имел сердце свиньи".
Его похоронили в семейном склепе на кладбище в Батиньоле — пригороде Парижа, где он прожил почти всю свою сознательную жизнь. Бывший бродяга и пропойца был погребен за счет Министерства Народного образования и Изящных Искусств. У разверстой могилы поэта произнес речь Стефан Малларме, который нашел для него прекрасные слова:
"Гений Поля Верлена умчался в грядущее, и сам он пребудет героем. Один — вообразим себе это, о большинство, мы, что всегда тщеславные или корыстные, приспособимся к внешнему миру, — один, чему редко повторяется в веках пример, современник наш принял, во всей его полноте, страшный удел мечтателя и певца. Одиночество, холод, неизящность и нищета — обиды, уготованные судьбой, на которые жертва вправе будет отвечать другими, учиненными себе добровольно, — тут почти достало поэзии, иного и не нужно: вот из чего слагается обыкновенно жребий, выпадающий божественному ребенку, что шагает, как и подобает ему, с невинной отвагой по бытию, — да будет так, решил покойный рыцарь, пускай заслуженны поношенья, но он пойдет до конца, мучительно и бесстыдно. Скандал — но для кого? для всех, и раздувал его, принимал, искал он один: дерзость его — он не прятался от судьбы, отметая, должно быть, из презрения к ним, любые сомнения, — обернулась поэтому пугающей порядочностью. Мы видели это, господа, и мы свидетели тому благочестивому бунту, когда человек предстает матери своей, какова бы она ни была, в каких обличьях — толпа, вдохновение, жизнь, — обнаженным, ибо таким она сделала поэта; и тем навек святится сердце его, непреклонное, верное, чуть простодушное и целиком напоенное честью".
Заключение: Легенды и действительность
Поль Верлен и в жизни, и в поэзии был Протеем — переменчивым, текучим и ускользающим. Об этом пишут многие исследователи его творчества: "Есть много Верленов, и каждый из них претендует на главенство. Кто же он? Загадочный и проклятый романтик, доминирующий в "Сатурнических стихотворениях"? Кудесник-эстет "Галантных празднеств"? Идиллический возлюбленный "Доброй песни"? Или же приобщенный к таинствам автор "Романсов без слов", учитель и ученик Рембо? Но если Рембо явился первопричиной благодати, не следует ли искать истинного Верлена в "Мудрости"? Наконец, это может быть поэт, осознанно предавшийся двусмысленной и свободной любви к плоти и к душе — параллельно".
Именно невероятная переменчивость порождала легенды. Самые распространенные из них звучат так: Верлен — бродяга, Верлен — большое дитя, Верлен — мечтатель, идущий из грязи к свету. Он, действительно, вел богемный образ жизни, не имел своего угла, познал нищету и болезни, появлялся на людях чуть ли не в лохмотьях — но только в последние годы жизни, после смерти матери. При этом по натуре он стремился к совершенно иному: до определенного времени его поведение было безупречным, он всегда ценил тщательность и аккуратность в одежде, ему нравились стабильность и "упорядоченный" уклад. В зрелые годы он походил на англичанина — священника или учителя. И любил подчеркнуть это, полушутливо — полусерьезно говоря о своем стремлении к "респектабельности". Так, Жан Мореас видел его в шелковом котелке — "лондонском и блистательном". Даже в самые худшие минуты своей жизни, в период нищеты и бродяжничества он старался сохранять привычки "джентльмена". В этом человеке уживались аккуратность, педантизм, усидчивость, работоспособность — и одновременно крайняя распущенность. Трудно поверить, что одна и та же рука стреляла в Рембо и писала "Мудрость".
Легенда о "большом ребенке", который так никогда и не повзрослел, взывает к снисходительности — между тем, все его "шалости" были вполне взрослыми. Сочетание противоречивых черт в характере присуще отнюдь не детям: "Верлен представляет собой бесконечно сложное сочетание искренности и лживости, простодушия и цинизма, наивности и развращенности". Главное же состоит в том, что Верлен решал (вернее, пытался решить) проблемы взрослого человека. И центральной из них была любовь — не бессознательная любовь ребенка к родителям, а осознанное и очень сильное чувство к избраннице (или избраннику). Ради этого прекрасного чувства Верлен не пощадил даже своего "учителя" и покровителя:
"… Гюго всегда говорил о любви или одни банальности, или же как человек, который (по крайней мере, его писания свидетельствуют об этом) всю жизнь по отношению к женщинам был только пашой. "Ты мне нравишься, ты мне уступаешь, я люблю тебя. Ты мне противишься, так уходи. Ты любишь меня за мою славу, быть может, за мою причудливую внешность, быть может, за мою львиную голову? Ты ангел". Ни робости, ни надежды, ни муки, ни радости. Счастье петуха, а потом его трубное пение".
В пресловутом любовном "треугольнике" лишь Верлен остался верен былым привязанностям. Рембо, оглядываясь назад, испытывал только горечь и выразил свои чувства в жестоких словах: "Я полюбил свинью!". Матильда до конца жизни содрогалась, слыша имя бывшего мужа. У Матильды был сильный характер. У Рембо была железная воля. И только самый слабый из троих сохранил любовь. Верлен не мог забыть ни Матильду, ни — особенно — Рембо. И в поздних стихах, и в воспоминаниях он говорил о Рембо с неизменным благоговейным чувством, которое буквально лелеял в себе. Именно Рембо Верлен посвятил первое из своих поэтических "Посвящений", где назвал его "ангелом и демоном", а затем провозгласил:
"Твое сверкающее имя будет навсегда воспето славой, ибо ты любил меня, как должно".
В 1895 году старый, смертельно больной Верлен издал поэтические сочинения своего покойного друга.
У Верлена все и всегда было "параллельным" — не случайно он назвал так свой сборник. Еще до встречи с будущей женой он томился в ожидании "высокой" любви. Он обрел ее, но затем это чувство стало "параллельным", преобразившись в любовь-ненависть.
Более других близка к реальности легенда о мечтателе, создающим чудесные творения из грязи и "сора". В его неординарной, контрастной натуре всегда преобладало острое ощущение своего призвания (как у Рембо и Малларме). В сущности, Верлен был романтиком в эпоху "смерти романтизма". Кстати говоря, у него также было искушение черпать вдохновение из прочитанных книг:
Но это искушение Верлен преодолел: для творчества ему нужны были "впечатления" — реальные, а не книжные. И поэзия его всегда иссякала, когда он начинал жить "скучно". В этом заключена разгадка бегства из Парижа. Рембо утверждал, что хотел сделать из него "сына солнца". Какими же средствами? Алкоголем и наркотиками? Но проспиртованный насквозь Верлен (который начал расплачиваться по счетам — артритом, циррозом печени и проч. лишь в последние годы жизни), мог бы дать в этом смысле сто очков вперед своему юному другу, ибо у того здоровье начало сдавать уже в девятнадцать лет. Даже в период сознательного возвеличения Рембо Верлен снисходительно замечал, что его юный друг "пить совсем не умел". С наркотиками парижанин также познакомился раньше, чем провинциал из Шарлевиля: в столице были для этого все возможности — их использовал уже Бодлер, любимейший поэт Верлена.
Он умел судить себя безжалостно:
"О моя низость, моя податливость и это неисправимое упорство, упорство во грехе, упорство инстинктивное, почти животное…"
Но и прощать себя он тоже умел — и делал это с легкостью, которую можно было бы назвать циничной, если бы она не была такой простодушной. Вместе с тем, Верлен всегда был искренен. В 1885 году он написал очень короткое завещание: "Я не оставляю ничего бедным, потому что я сам бедняк. Я верю в Бога". И то, и другое было правдой.
Легенды о Рембо кардинально отличаются от легенд о Верлене. Они создавались без опоры на факты и были порождены, прежде всего, воображением его родных. Французский исследователь Рене Этьямбль, посвятивший этой проблеме четырехтомную монографию, проанализировал — можно сказать, препарировал — множество подобных домыслов. Некоторые из них оказались чрезвычайно живучими, и здесь немалую роль сыграли литературные "скандалы": публичный обмен обвинениями между Изамбаром и Берришоном, а затем между Берришоном и Кулоном постоянно подогревал интерес публики. Не будь этих инвектив, "Рембо пользовался бы не большей известностью, чем Нерваль или Раймон Руссель".
К числу самых распространенных относятся легенды о Рембо-сверхчеловеке и о "святом" Рембо. Согласно версии родственников, Рембо был сотворен Богом в назидание всему роду человеческому. Помимо совершенно уникального поэтического дара, он обладал невероятными талантами во всех сферах жизни и явил себя Прометеем во всех своих начинаниях. К примеру, он был великим исследователем — это без всяких сомнений провозгласила еще Изабель Рембо:
"Там, за морями, в горах Эфиопии, под раскаленным солнцем, под обжигающим ветром, который иссушал кости и отравлял спинной мозг, он не щадил сил своих! Ни один европеец до него даже и не пытался взяться за работу, которую он взвалил на свои плечи".
Одновременно, он был могучим конкистадором и гениальным коммерсантом — облагодетельствовав дарами цивилизации еще не ведомый европейцам континент, за короткий срок заработал капитал, которому позавидовал бы сам Ротшильд. Как ему это удалось? Послушаем Изабель:
"Во время этих смелых вылазок большинство негоциантов несли потери — порой весьма значительные. Мародеры пустыни отнимали у них деньги, товары, иногда даже слуг и вьючный скот. Мой возлюбленный брат никогда не терпел ущерба — из всех трудностей он выходил победителем. Ибо замыслы свои он осуществлял с такой необыкновенной отвагой, что успех превосходил всякие ожидания…"
Кроме того, Рембо изучил невероятное количество языков — собственно, их не нужно даже перечислять, поскольку он освоил все наречия земли. Феноменальной была и крепость его тела: любая рана рубцевалась на нем чуть ли не мгновенно. Когда он умирал в марсельской больнице, врачи с нескрываемым изумлением говорили Изабель, что никогда не встречались с таким несгибаемым мужеством и такой силой духа…
Можно еще долго перечислять эти велеричивые фантазии, некоторые из которых сейчас вызывают лишь улыбку. Но слишком многое из подобных легенд проникает в биографию Рембо словно бы "контрабандой" — втихомолку и под сурдинку. Поэтому с каждым домыслом нужно разбираться отдельно. К примеру, Рембо был негоциантом средней руки — и это худший вариант. В случае его разорения можно было бы сказать, что он избрал чуждую для себя жизненную стезю и был за это наказан. Как "Прометей", он должен был сравняться с такими фигурами, как Форд и прочие "акулы". Но нет, он был в меру предприимчив, расчетлив и жаден — как прочие его "коллеги" по бизнесу. Поэтому не стоит сокрушаться о тупости или слепоте марсельских врачей, которые констатировали смерть "негоцианта Рембо", ведь последние десять лет жизни он и был торговцем, а не поэтом. Даже автору апологетической биографии трудно скрыть свое разочарование: "Было бы, конечно, неплохо представить себе Рембо в виде нового Язона, усмотреть в этих поисках золота последнее воплощение его ненасытного голода, его неутолимой жажды бесконечного. (…) Разумеется, подобное толкование было бы весьма поэтично: драматическое действие нарастало бы совершенно естественно, и развязка была бы поистине грандиозна. Однако действительность, хоть и совсем не похожа на эту картину, тем не менее достаточно трагична. Падение всегда больше волнует, чем апофеоз. В жестокой борьбе с роком Рембо потерял свой гений и свое величие".
Созданная Изабель Рембо легенда о "святости", безусловно, возникла вследствие шока, который она испытала, ухаживая за умирающим братом. Смерть его была настолько ужасной, что нервы молодой женщины не выдержали. Еще одним потрясением для нее стало запоздалое знакомство с поэтическим творчеством Артюра:
"Через несколько недель после его кончины я с дрожью изумления и восторга впервые прочла "Озарения".
Далее началось "мифотворчество". Надо отдать должное Изабель за последовательность: семья, породившая Мессию, должна была также обладать святостью, и Изабель без тени сомнения заявила о себе — "я святая". Житие брата она дополнила своим собственным:
"Ни один человек в мире не совершил столько усилий, сколько мы, никто не обладал нашим упорством и нашим мужеством. Физические лишения, которые мы оба претерпели, были неслыханными, намного превосходящими обычные человеческие возможности. Ни одному из смертных не дано было столь доблестно переносить нравственные потрясения, сопровождавшие нас всю жизнь. Мы всегда трудились без отдыха, без устали, не позволяя себе ни малейшего развлечения, ни секундной паузы. Нам были неведомы те наслаждения, которым предаются прочие молодые люди. Никто не вел столь сурового существования. Кармелиты и трапписты имели больше развлечений, чем мы. И мы сделали нашу жизнь такой не из дикости или скупости. Ибо мы были поглощены видением святой и благородной цели — и все наши усилия были направлены на ее достижение. Мы были добры, великодушны, милосердны. Мы не могли видеть нищих и несчастных, чтобы не проникнуться жалостью и не помочь им по мере наших сил. Мы были безупречно честны. Пусть бросит в нас камень тот, кому мы по доброй воле причинили зло. Мы верили в добродетель других людей, ибо наша добродетель была непоколебимой, и мы представить себе не могли, что те, кто должны были бы помогать нам, поддерживать нас и любить, могут нам солгать, предать нас и сломить. Ложь внушала нам омерзение, и мы любили ближних наших, как самих себя. О, как мы были наивны для этого века… Но ни слова больше. Мы не проявим слабость! Все, во что мы верили и все, что мы делали, было хорошо. И если бы нам пришлось начать жизнь снова, мы действовали бы так же".
Сестра Витали также была причислена к лику святых, поскольку она "по собственной воле согласилась умереть от той же болезни, которая позднее унесла Артюра". Несколько труднее было доказать святость "бессердечной" матери, но и с этой задачей Изабель Рембо успешно справилась — мать скрывала свои безупречные нравственные качества под маской нарочитой суровости:
"Вместе с культом земли она унаследовала от предков верность традициям. Худая и сухопарая, с презрительным выражением лица и аристократическими манерами, она подавала детям своим пример строгого благочестия. Поскольку забота о их воспитании целиком легла на ее плечи, она сочла нужным укрыться за броней жесткой сдержанности. На самом деле это была страстно любящая мать, которая жила только для своих детей. Вспышки ее тиранического гнева всегда завершались прощением — она много раз доказывала это по отношению к своему сыну Артюру. Принадлежа к подлинной северной расе, она слишком часто напускала на себя вид ледяной суровости, боясь обнаружить свою чрезмерную чувствительность".
Лишь "изменнику-отцу" не нашлось места в "святом семействе", ибо он пренебрег своим долгом — позорно дезертировал, упустив возможность стать вторым Иосифом.
Легенда о Рембо укрепилась благодаря появлению "адептов" — тех, кто в нее искренне уверовал. Большую роль здесь сыграл бывший друг: "С 1883 года Верлен примирился с воспоминанием о шантажисте, которого избегал несколько лет тому назад". Для старого Верлена Рембо превратился в самое светлое воспоминание, а сожаления о навсегда ушедшем прошлом получили дополнительный импульс из-за его ранней смерти. Именно "бедный Лелиан" подготовил первые публикации: внезапное появление стихов и прозы Рембо произвело колоссальное впечатление на литературный мир (с творчеством Верлена в Париже были хороши знакомы) — к этому добавилась аура Востока и "загадочной" судьбы.
Среди страстных поклонников творчества Рембо в первую очередь следует назвать Поля Клоделя, который пережил сильнейший духовный кризис, обратившись в католичество:
"Знакомство с "Озарениями", а затем, спустя несколько месяцев, с "Сезоном в аду" стало для меня событием капитальной важности. Эти книги впервые пробили брешь в моей материалистической каторге и дали мне живое и почти физическое представление о сверхъестественном".
Именно Клодель возвел Рембо в ранг Мессии, соединившись тем самым с семейством "святого Артюра". И он же создал поэтическую трактовку легенды о Верлене, которого Рембо тщетно пытался возвысить до ранга "Сына Солнца". Поэма Клоделя настолько показательна в этом отношении, что ее первую часть (с характерным подзаголовком "Слабый Верлен") следует привести полностью:
Поражает утверждение, будто Верлен уверовал не в католического Бога и Деву Марию, а в нового Иисуса — Артюра Рембо. Умиляет пассаж, где Клодель в непритворном ужасе говорит, что после отъезда Рембо Верлен стал представлять угрозу правопорядку — и именно поэтому угодил в тюрьму. Не вполне понятно, правда, за что бельгийцы так сурово обошлись с полубезумным, бренным "нечто". Зато вполне понятно презрительное отношение к стихам Верлена — высказанное, правда, не прямо, а с помощью аллюзии на известную фразу Мюссе ("пусть мой стакан мал, но я пью из своего стакана). Двух гениев быть не может, и со "слабого Верлена" нужно сорвать незаслуженные лавры — как смеет он даже сравнивать себя с Мессией, который "нашел вечность"?
Скажут, что нельзя судить по законам низкой прозы строки, рожденные поэтическим вдохновением. Но, по сути, это не что иное как стихотворная биография, где факты (известные Клоделю) откровенно передергиваются, а интерпретации отличаются напористым мифологизмом. Очевидно, что Клоделю был ненавистен "Современный Парнас", в котором, кстати, бородатые отнюдь не преобладали — тем не менее, ни к взлету, ни к упадку парнасской школы Рембо не имел никакого отношения. Зато с Парнасом был теснейшим образом связан Верлен, преодолевший узость и ограниченность его эстетики, о чем свидетельствует в частности, знаменитое "Поэтическое искусство" (написанное в монсской тюрьме — по Клоделю, в состоянии полного ничтожества и заброшенности вследствие разрыва с Рембо).
Еще одним страстным адептом "святого Артюра" стал поэт и эссеист Жак Ривьер, автор биографии, которая повлияла на несколько поколений исследователей. По словам Ривьера, "Бог пожелал сделать Рембо столь совершенным, сколь это возможно… Он предназначен был воплотить диалектику сверхъестественного". Поэт, "освобожденный от первородного греха", имел полное право проявлять "нетерпимость" и "равнодушие ко всему роду человеческому": как высшее существо по отношению к подлым и убогим людишкам.
Подобные легенды отнюдь не безобидны, ибо приводят к ложным выводам. Особенно пострадали отношения между Верленом и Рембо, поскольку для биографов последнего стало общим местом противопоставлять "безвольного" Поля "железному" Артюру: "Рембо — прежде всего человек с ярко выраженным интеллектом и сильной волей, Верлен же — субъект слабовольный и весь находится во власти своих чувств. Юноша с лицом ребенка, похожий на "падшего ангела", обладает ясным, проницательным умом и железной энергией. Другой, с чертами лица, сообщающими ему сходство одновременно с татарином и фавном — "бедный Лелиан", который не умеет жить, не любя и не греша. Первый — визионер, сумасшедший идеалист. Его несговорчивый дух не может ни с чем примириться; он не поладит ни с литературой, ни с общественным укладом, покинет Европу и проклянет цивилизацию. Второй будет влачить свою музу по кабакам и больницам, будет кочевать по церквам и лупанарам, простодушно переходя из грязных притонов в исповедальни. Он — воплощение слабости и компромисса".
У истоков легенды о Верлене, полностью покорившемся воле Рембо, стоял Эдмон Лепелетье, который избрал не самый лучший способ защиты своего друга, объявив Рембо "злым гением" Верлена:
"… этот порочный и гениальный мальчишка к концу жизни превратился в энергичного, деятельного, предприимчивого и трудолюбивого мужчину. Его влияние оказалось роковым для такого бедного и слабого малого, каким был Поль Верлен. Он его поработил, очаровал, заворожил. Несомненно, он стал причиной всех душевных и физических несчастий, обрушившихся на Верлена".
Верлен, безусловно, был человеком слабохарактерным, но это отнюдь не означает, что его можно было дергать за ниточки, как марионетку. Более того: во многих ситуациях именно он был "ведущим", а не "ведомым" — и от его решений зависело дальнейшее развитие событий. С другой стороны, Рембо отнюдь не был "сильной личностью", хотя и старался позировать в этой роли. До конца жизни он так и не сумел освободиться от своих многочисленных страхов. Его приводила в ужас полиция: вероятно, это чувство родилось после кратковременного заключения в тюрьме Мазас — слишком тяжкого испытания для подростка неполных шестнадцати лет. Он до дрожи боялся остаться без денег: роковым потрясением стала лондонская ссора, после которой Верлен бросил его, не оставив ни гроша, — возможно, именно этот страх пробудил в нем наследственную скупость. Он страшился матери и после недолгого бунта вернулся к полной покорности, униженно умоляя в письмах не забывать его и не отказываться от него. Здесь напрашивается неизбежное сравнение с Верленом — будучи боязливым по натуре, он во многих тяжелых ситуациях выглядел куда достойнее Рембо. Это объясняется тем, что Верлен на самом деле боялся только одного — лишиться людей, которых он любил. Этого страха Рембо не ведал, поскольку никогда и никого не любил — в том числе и самого себя. Единственным человеком, к которому он питал какое-то подобие привязанности, был школьный друг Эрнест Делаэ:
"Однажды я спросил его со смехом: "Как случилось, что ты на меня ни разу не рассердился?" Рембо покраснел, как всегда с ним бывало в минуты волнения, и ответил: "Ба, воспоминания детства!"
При этом дружба Делаэ была ему не нужна: последнее письмо датируется 1882 годом, причем в адресе указано имя получателя: "Альфред". Есть еще коротенькая открыточка 1885 года сомнительной подлинности — и это всё. Фактически после отъезда в Аден Рембо прервал все связи со старым другом, что являет разительный контраст в сравнении с парой Верлен — Лепелетье, которые через всю жизнь пронесли самые теплые чувства друг к другу.
Делаэ, близко знавший обоих поэтов, с большой осторожностью относился к легендам о "дурном влиянии":
"Рембо был его злым гением, утверждали близкие Верлена.
Это Верлен его погубил, кричали в семействе Рембо.
Ах, да не погубили они друг друга!"
Это раздраженное восклицание вырвалось у Делаэ в письме к одному из исследователей творчества Рембо. В записях "для себя" (не вошедших в статьи) Делаэ подробно развивает тезис о взаимовлиянии двух гениев:
"Мне кажется, что Верлен в основном обязан Рембо той смелой ассоциацией идей, тем созвучием, тем сочетанием увиденных образови пережитых ощущений, образцом которых может служить сонет "Гласные".
В моральном смысле роль Рембо также значительна. Ибо у Верлена стремление к беспорядочной жизни было фатальным. Если бы он не встретил Рембо, то все равно не стал бы трезвым человеком. Рембо придал этому неизбежному беспорядку психологическое направление. Именно он, судя по всему, избавил его от парнасского бесстрастия, подав ему пример — если угодно, скандальным образом — союза между "я", у Рембо яростного и безумного, у Верлена болезненного, мистического и патетического. Можно даже сказать, что Верлен создал продолжение "Сезона в аду", который, впрочем, превзошел благодаря большей логике и последовательности в сфере формы…
Наконец, Рембо способствовал тому, чтобы его наблюдательность стала более острой, а восприятие — более интенсивным. Когда сравниваешь В. до Р. с В. после Р., это бросается в глаза.
Разумеется, невзирая на все это, Верлен как поэт гораздо выше Рембо. Он оставил завершенное творение, тогда как Рембо создал лишь набросок — хотя и великолепный".
Поэзия Рембо родилась из "головы". Именно поэтому Стефан Малларме с полным правом говорил о нем:
"Он — сколок метеора, вспыхнул беспричинно, единственно от данности своей, мелькнул одиноко и погас. Все бы шло, конечно, дальше своим чередом и без блистательного этого пришельца, да и ничто по-настоящему не предвещало в литературе появления его: здесь властно заявляет о себе личность поэта".
Разумеется, Рембо обладал гениальным воображением — точнее, гениальной способностью "представить себя" в том или ином виде. Эти представления часто сменяют друг друга без какого-либо перехода — как в одном из "Озарений":
"Я святой, я молюсь на террасе — так мирно пасется скотина до самого Палестинского моря.
Я ученый в сумрачном кресле. Ветки и струи дождя хлещут в окна библиотеки.
Я путник на большаке, проложенном по низкорослому лесу. Журчание шлюзов шаги заглушает. Я подолгу смотрю, как закат меланхолично полощет свое золотое белье.(…)
В часы отчаянья воображаю шары из сапфира, из металла. Я — властелин тишины".
Подобные цепочки поэтических образов принципиально изменчивы — устойчивых представлений нет и быть не может. Сколько было восхищенных возгласов по поводу стиховорений "Руки Жанны-Мари" или "Кузнец": как Рембо любил народ, как был грозен в своей ненависти к правящим классам! Конечно, он "любил народ", когда писал эти стихи — вернее, живо "представлял себе", как он любит народ. Когда же набегали другие "представления", на свет появлялись совсем иные строки:
"Все ремесла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян, все это — быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! — А я был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко".
"Объективная поэзия" делала из Рембо созерцателя, а его ясновидение более всего походило на галлюцинацию. Это был очень начитанный юноша с проблесками гениальности и с пустой душой: все его впечатления и переживания были книжными, отсюда часто повторяемый вздор — "он все о себе предсказал". Жизнь сложилась так, что он действительно увидел те страны, которые себе намечтал — но когда увидел их, это его уже не интересовало. Какое дело до роскошной африканской растительности человеку, который поклоняется золотому тельцу. Между прочим, потеря поэтического дара привела и к потере облика, о котором восторженно вспоминал Верлен, яростно защищая друга: он был не уродлив, а красив! К концу жизни все переменится: у "уродливого" Верлена появится обаяние печального "фавна", тогда как лицо Рембо на фотографии, сделанной в Абиссинии, ужаснуло даже Клоделя (тут же пролившего слезу о "безмерных трудах", исказивших облик поэта). Впрочем, молодая красота, вероятно, также была мифом. От парижского периода остались две почти идентичные фотографии Каржа: на ретушированной перед нами романтический поэт с мечтательным взором, тогда как на той, которая ретуши не подверглась, изображен юноша с острыми (не слишком красивыми) чертами лица и взглядом исподлобья — крайне настороженным и недоверчивым.
Любое реальное столкновение с жизнью приводило Рембо к катастрофе. Бог даровал гений слабодушному: каждое не "книжное" испытание оборачивалось бесконечным нытьем и жалостью к себе. "Бунтарь" слишком часто молил о помощи или требовал денег, не гнушаясь шантажом. В довершение всего, он предал друга. Даже если бы "злокозненный" Верлен совратил невинного юношу, то и в этом случае обращение в полицию выглядело бы не слишком пристойно. Но после всех выходок Рембо воззвание к "властям" предстает омерзительным. Когда юный поэт ранил фотографа Каржа, вся литературная богема пришла в негодование, и было решено никогда больше не приглашать зарвавшегося мальчишку. Однако никому не пришло в голову обратиться в полицию — в этой среде подобный способ защиты был напрочь исключен. Когда Рембо проткнул ножом ладонь Верлену, тот выл от боли и обиды, но бежать в полицию даже не думал — это было для него немыслимо. Не сделал этого и "свидетель" — доктор Антуан Кро. Впрочем, предательство означало крах для самого Рембо: последним усилием воли и воображения он попытался претворить позорные события в поэзию — так появился "Сезон в аду". Обожатели любят повторять: "Когда б вы знали, из какого сора…" или "Пока не требует поэта…". Но как бы мы относились к Ахматовой, если бы "сором" стало сотрудничество с НКВД?
Особенно печальное впечатление производят последние годы жизни Рембо. Не случайно Ив Бонфуа утверждал, что о них вообще не нужно упоминать, как не следует читать и абиссинские письма Рембо. Действительно, от этого лучше воздержаться, иначе неизбежно наступает разочарование, которое испытал, к примеру, Рене Этьямбль: "… сейчас мне кажется, что часть — и весьма значительная по объему — сочинений Рембо совершенно не дотягивает до литературы. В любом случае, остается за ее пределами. Речь идет об африканских письмах. Как удручают эти бесконечные жалобы, и дело здесь не только в бедности языка. Сколь убогими выглядят его интересы: банковский процент в Бомбее, наилучшее вложение капитала, страх перед жандармами. Подобные письма могли бы заставить меня усомниться, что тот Рембо, в котором я давно научился любить другую сторону его личности, был также ученым и моралистом. Но, чтобы заслужить свою судьбу, он должен был стать ученым, в котором воплотился бы великий спор XIX века — поэт против инженера. И мне было необходимо, чтобы Рембо, сделавший свой выбор в пользу поприща, которое позднее назовут "технократическим", устремился бы на стезю инженера и исследователя. Как бы мне хотелось, чтобы именно он открыл путь, по которому будет проложена затем железная дорога Джибути — Аддис-Абеба. (…) Я снова и снова взвешивал его слабости: вербовочные премиальные, которые он ухитрился прикарманить дважды — в 75 и 76 годах; неоднократное мелкое жульничество; шантаж по отношению к Верлену; грабительский колониальный обмен и торговля неграми. И это не говоря о спекуляциях оружием! Но мне все же казалось, что Рембо пытался одолеть себя, мучительно и болезненно созидая в себе высокие нравственные качества. Мне очень хотелось в это верить, но в его жалкой переписке есть нечто такое, что отныне я могу любить без оговорок лишь некоторые сочинения: отдельные "Озарения", несколько стихов и большую часть "Сезона в аду".
Зато русский исследователь, хотя и отмечает, что абиссинские письма лишены "даже краеведческого значения", все же повторяет прежние утверждения, что деятельность бывшего поэта в Абиссинии вполне сопоставима с мученическим венцом: "Став торговцем, Рембо не стал буржуа. В его лаконизме, его вызывающей сухости, его принципиальном умолчании заключены вызов, протест. Осудив себя в "Поре в аду", он приговорил себя к муке, отправил себя на каторгу. Ему было очень плохо в добровольном изгнании — он этого не скрывал при всем своем лаконизме, при всей сдержанности. Но молча, стоически, горделиво нес свой крест".
Любопытно сравнить подход к двум поэтам: применительно к Верлену больше пишут о биографии (иллюстрируя ее стихами), применительно к Рембо — о поэзии (в которой его собственная жизнь отражена не столь непосредственно). Рембо прожил воображаемую жизнь в поэзиии, но реальная жизнь оказалась совершенно иной — и довольно неприглядной. Поэтому апологетические биографы обычно призывают не затрагивать те аспекты, которые противоречат их концепции. Если следовать всем этим запретам, то говорить можно лишь о детстве Рембо и четырех (трех, пяти) годах творчества. Об отношениях с Верленом упоминать нельзя, африканский период рассматривать не стоит, письма из Абиссинии читать не надо — на последнем настаивает даже лучший из всех "адвокатов" Ив Бонфуа.
В задачу данной книги (по преимуществу биографической) не входит сравнительный анализ творчества Верлена и Рембо. Однако следует отметить, что вопреки распространенному мнению Рембо не оказал на поэзию Верлена почти никакого влияния. Слабость и сила характера здесь совершенно ни при чем, поскольку принципиально различными были сами творческие методы. Мы имеем дело с безупречным по "чистоте" экспериментом: случилось так, что вместе сошлись идеальный представитель "поэзии сердца", основанной на реальных впечатлениях, и "алхимик слова", который, доверяясь только своему воображению, пытался постичь высший смысл бытия в экстатических видениях и возвестить миру новую истину. Первый под конец жизни превратил сердце свое в машину для "выдавливания" стихов. Второй же "разучился говорить", когда его раздавила подлинная, а не воображаемая жизнь.