Мы все, часто не признаваясь и не отдавая себе отчета, всю жизнь собираем об этом сведения и свидетельства. Что объяснимо и закономерно, ибо, в сущности, это единственная чаша, которая не минует никого. Нам всем, каждому из нас придется умереть. Это нас занимает.
— Я ужасно за нее волнуюсь. Ей всего тринадцать лет, — сказала довольно тучная женщина, тяжело опускаясь в кресло. — Она — это моя дочь, Милена.
— Ранняя и бурная подростковость? — предположила я. — Милый ребенок превратился в воплощенный протест?
— Если бы, — вздохнула женщина. — Я была бы счастлива.
Нечасто встретишь родителя, мечтающего как о счастье о подростковом протестантстве.
— А что же тогда, собственно, у вас происходит?
— У нас недавно после тяжелой болезни умерла Миленина бабушка, моя мать.
— А. Мои соболезнования.
— Спасибо.
Наверное, бабушка вырастила внучку, подумала я. Они были близки, девочка еще слишком юная, не успела автономизироваться, психически и в реале, а тут родной человек прямо на глазах страдает и уходит. Все понятно. Интересно, какой глубины получилась депрессия? Можно положиться на «время лечит», отвлечь или понадобится какая-то фарма (последнего на гормональном переломе очень не хотелось бы)?
— Милена очень любила бабушку?
— До ее болезни они не были особенно близки. Моя мама всегда была умным и весьма достойным человеком, но… не без странностей, скажем так. Она всю жизнь проработала в большой библиотеке, сама очень много читала, делала выписки… А Милена, кроме детских детективов и «Гарри Поттера», по-моему, вообще ничего в жизни не прочла. Книжки по программе я либо читала ей вслух, либо пересказывала. Как вы, наверное, понимаете, бабушка это сильно не одобряла. Когда мы узнали диагноз и прогноз, я, конечно, не хотела Милене говорить. А мама сказала: «Прости, дорогая, я не хочу тебя огорчать, но это моя смерть все-таки, и согласись, что я могу ею распорядиться как пожелаю. Я хочу, чтобы внучка знала». И сама ей сказала и что-то объяснила. С тех пор и до конца они стали намного ближе друг к другу.
— Милена сильно переживала ее смерть? Плакала?
— Не уронила ни слезинки. Мамины сестры (те еще штучки!) на кладбище ее даже пристыдили.
— Вам кажется, что у нее что-то вроде шока? — я постепенно теряла нить разговора.
— Не знаю, сама ничего не понимаю, потому и пришла к вам.
— Расскажите, что вас сейчас тревожит.
— Мне вот и врачи там сказали: что-то это как-то не совсем… вы бы проконсультировались с кем-нибудь…
— Какие врачи? Где?
— В хосписе.
— А. Бабушка умерла в хосписе?
— Да. Она меня заранее предупредила: отправишь меня туда, когда время придет. Узнай все загодя, а я тебе скажу. И действительно сказала. — Женщина заплакала, но продолжала говорить сквозь слезы: — И ведь как точно, как будто заранее все знала! Там, в хосписе этом, можно двадцать один день быть — как будто смена в санатории или пионерлагере. — Плач усилился, женщина громко хлюпнула носом. — Мы уже думали с ужасом, как же мы потом дома, уход, обезболивание, это все, а она мне сразу сказала: не волнуйся об этом, всё устроится. И вправду «устроилось»: она в ночь с двадцатого на двадцать первый день умерла…
— Милена навещала бабушку в хосписе?
— Да. Мы очень не хотели, да и там, сами понимаете, детей не очень-то… Но она настояла, очень жестко, мы даже удивились, и бабушка тоже сказала: если Милена очень захочет, пусть придет. Там все очень прилично, но… я там час с трудом выдерживала, начинала плакать или голова начинала кружиться. А вот Милена там сразу чуть ли не поселилась, потому что еще тогда каникулы были… Они все разговаривали: Милена, моя мама, другие люди, — мама им что-то читала из своей тетради, они все вместе обсуждали, Милена, я слышала, им про погоду рассказывала, про щенка своей подружки… Я уже тогда против была, но даже персонал признал, что Милена там как-то органично вписалась, и не только бабушка, но и другие люди о ней спрашивают… в хосписе «вписалась», представляете?! — Женщина перестала плакать и округлила покрасневшие глаза.
— Да, необычно, — признала я. — Но бабушка умерла…
— А она продолжает туда ходить! — вскричала женщина, сжав пальцы перед грудью так, что побелели костяшки. — Говорит, что она там нужна. Что ее ждут…
— И это, вероятно, правда?
— Да, персонал подтверждает, что она, ее рассказы очень положительно влияют, бабушка же ей еще свои тетради оставила, теперь она из них там читает… Но медсестры же сами мне и сказали, что как-то это все-таки надо того… Я попыталась жестко: не пойдешь, и всё! Она легла на кровать лицом к стене и лежала так семь часов… и я испугалась и пошла на попятный, признаю: кто ж ее знает, что ей в голову придет сделать! Сказала: не больше двух раз в неделю. Она ухмыльнулась так: ага, вроде кружка, — а у меня, сами понимаете, мороз по коже… Теперь вот она опять туда ходит…
— Я хотела бы поговорить с самой Миленой.
* * *
Милая, круглолицая; как и мать, склонна к полноте.
— Ты помнишь что-нибудь из бабушкиных тетрадей?
— Да, конечно. Вот, например, это: «Не изменить. Прогнили занавески, и петли разошлись. Не строй мостов, они обречены. Освободи себя от плоти и лети́. Сквозь океан и континенты, эфир пронзая. Пусть и твои слова летят и падают, как им угодно. Они первичны и хотят спасти так много. Возможно, они найдут любовь…» Это Уильям Уильямс. Перевод бабушки.
Девочка, которая не прочла ничего, кроме детских детективов? Кажется, с тех пор она существенно отэволюционировала…
— Смерть — она как человек. Любит, чтоб ее уважали. Допускает, чтоб над ней пошутили. Но терпеть не может, когда ее высмеивают или презирают.
— Ну, в общем, да. Не случайно же Смерть издавна человеком и изображали.
— Бабушка говорила, что все очень боятся боли перед смертью. А она на самом деле — мозговая иллюзия, на девяносто процентов рождающаяся из самого страха. Если принять, что ты именно умираешь, а не что-нибудь еще, то все делается сразу гораздо проще. Кажется, это правда, потому что бабушка почти не пила таблеток. И уколов ей делали меньше, чем другим, мне медсестра сама сказала.
— Твоя бабушка во что-нибудь верила?
— Это вы про бога спрашиваете? Не знаю. Мы никогда об этом не говорили. Я думаю, что нет. Но она знала, как все устроено.
— И рассказала тебе?
— Да, она говорила… Но предупредила, что я сейчас не пойму, и мне, типа, это сейчас и не нужно… А потом оно акта… актоу…
— Актуализируется?
— Вот, точно!
— Ты сама придумала проводить всех тех, с кем бабушка там была, или это она тебя попросила?
— Сама, конечно! Я как будто еще с ней побыла, и это очень здорово и правильно: я так чувствую, и другие там тоже говорят. Так, знаете, когда сама музыка уже замолчала, а еще в ушах как-то звучит что-то, шлейф или эхо, постепенно затихая, не знаю, как точно сказать… А вот в бабушкиных тетрадях так точно это все сказано! Как это вообще люди так могут!
— Ну, я так понимаю, там — поэты и мыслители. Им положено. Они же вроде органа познания у всего человечества. Ну, как, допустим, солдаты — это зубы и когти. Ты храни эти тетради. Они тебе еще пригодятся. И даже, может быть, твоим детям.
— Ну конечно, сохраню. Я уже придумала: я, когда все прочитаю, такой железный ящик возьму и в полиэтилен их заверну. И пусть лежат; когда надо, всегда можно будет достать.
* * *
— По стечению обстоятельств ваша мать совершенно уникальным образом провела вашу дочь через важнейший этап взросления. Это была ее последняя в жизни задача; полагаю, она сама именно так это и видела. И она выполнила ее поистине филигранно, с блеском. И ушла спокойно.
— То есть вы думаете…? Она на самом деле и вправду после визита к вам еще только два раза туда сходила, со всеми попрощалась и сказала, что никогда не забудет… И они ей тоже… Мне потом медсестра позвонила, я ей давала мой телефон на всякий случай. То есть вы думаете, у нас все нормально? — спросила женщина, стараясь заглянуть мне в глаза.
— Более чем, — убежденно ответила я.