– Отчего ты живешь здесь? – спросил Туманов у Нелетяги, входя в комнату и с явным неудовольствием обозревая обстановку дешевых меблирашек.

В треснутом умывальнике стоял мыльный стаканчик для бритья. Занавески казались выцветшими и замаслившимися одновременно. С оторвавшегося и отставшего от стены кусочка обоев на невидимой нити медленно спускался молодой паучок.

– К письму, – сказал Иосиф, проследив направление Тумановского взгляда.

– Чего? – не понял Туманов.

– Примета такая. Паучок – к письму.

– А… Но отчего из Дома ушел? Иннокентий заел?

– Да не, – лениво процедил Нелетяга и снова закинул на спинку кровати длинные ноги. – Что мне там без тебя делать? С Иннокентием собачиться? Заполнять досуг шляпниц? Не хочу. Мудрец не носит оков удобств и привязанностей. Хочу быть свободным…

– Да подавись ты своей гребанной свободой! – с досадой воскликнул Туманов. – Мог бы хоть адрес оставить…

– А что, ты по мне скучал? Волновался? – Иосиф живо приподнял черноволосую голову и лукаво улыбнулся.

Туманов выругался и уселся верхом на ветхий, жалобно вскрикнувший под ним стул.

– Ладно, мой герцог, не кипешись, – примирительно сказал Нелетяга. – Раз уж все равно отыскал меня, расскажи лучше, как поживаешь, все такое… Извини, угостить тебя нечем…

– Не надо мне твое угощение…

– Как поживает твоя девушка-учительница? Ты счастлив?

– Издеваешься надо мной?

– Отнюдь. Спрашиваю абсолютно серьезно. Ты же знаешь, что все, до тебя касающееся, волнует меня. Мне (увы!) пока еще не удалось стать настоящим мудрецом и освободиться совершенно ото всех привязанностей. Но я упорно работаю в этом направлении…

– Я про другое говорить пришел, но раз уж ты сам спросил… Неладно мне… И с Софьей неладно…

– Отчего? Надоела, как и прочие, а кинуть нельзя? Я тебя предупреждал…

– Чепуха!.. А впрочем… не знаю. Ей то ли скучно со мной, то ли маетно… Я думал, она от забот освободится, станет деньги тратить, наряжаться, развлекать себя, да и меня заодно. Как другие-то делают… Спервоначалу-то так и казалось, она все по магазинам да рынкам бегала, покупала всякое, квартиру обустраивала, а потом… Надоело ей, что ли? Пиши, говорю, свои книжки, или как… Она соглашается: «да, да!», но я ж вижу – не идет у нее, как лежал чистый лист, так и лежит, тот же самый… Занять ей себя нечем, это я понять могу, но ведь другие-то женщины – погляди – так же живут, и ничего, обходятся как-то…

– Так тебе-то, мой герцог, другие не нужны были! – укорил приятеля Иосиф. – Тебе эту подавай. Вот и получил. И не в том вовсе дело, что ей занятий не найти. Такая деятельная и умная барышня уж небось отыскала бы чего-нибудь. Хуже другое. Она с тобой себя потеряла…

– Как это? Отчего?

– Ну гляди. Кто она была? Учительница от земства. Из дворян. Девица. Бедная, но гордая. Никому не кланялась, жила из своих средств. Писательница к тому же, по общему мнению, подающая надежды. Сомнительная невеста какого-то малахольного поэта, однако равного ей по происхождению и воспитанию, одних с ней интересов. Она сама все это знала, и остальные ее так же видели. Жизнь не то, чтобы очень легка, однако понятна и в каком-то смысле целостна. А теперь? Прикинь-ка… То-то и оно, мой герцог…

– «Я – частица волны, которая все сметет. А вы – кто?»

– О чем ты?

– Рабочий на моей фабрике меня спросил.

– Хорошо спросил. Из нигилистов, что ль? Или из этих, новых?

– Не знаю, я с ним беседы не беседовал.

– А что ж?

– Уволил его.

– Правильно. Только вопрос-то все равно в тебе, мой герцог.

– Сам знаю. Но что ж сделать? Я дал ей, что мог отдать. И все остальное отдал бы, если б пришлось. Но по-твоему получается – все отнял. Как понять? И можно ль поправить?

– Поправить в смысле вернуть назад – нельзя. А как-то иначе… Тут я сам знаток невеликий… А о чем еще говорить-то хотел?

– Как там расследование наше? Понимаю, что если б узнал что наверняка, сам бы ко мне пришел, но все ж…

– А вот тут, мой герцог, один неожиданный поворот наметился. Связанный как раз таки с немцем Кусмаулем, который у тебя под самым большим подозрением. Обнадеживать пока не стану, но, коли хочешь, чтоб я здесь анализ провел, должен тебя спросить…

– Спрашивай.

– Ты про своих кровных родителей чего-нибудь наверняка знаешь?… То есть я, конечно, слыхал все сплетни и эти апокрифические истории про помойку, в которой ты якобы родился, но это совершенно не то, что меня интересует…

– Это не апокрифические истории, это – правда, – глухо сказал Туманов.

– Брось эту бодягу, мой герцог! Человеческий детеныш – не мышь и не гусеница. Чтоб ему хоть как вырасти, его должны довольно долго кормить и всячески обихаживать. Подбросить тебя могли хоть на колокольню, но рос-то ты где? В воспитательном доме? Там почти всегда есть какие-то слухи о действительной родне, о происхождении… Ты что-то подобное слыхал?

Туманов подумал и отрицательно покачал головой. Потом взглянул на Иосифа и с трудом выговорил:

– Вроде бы… Может быть, мой отец был извозчиком. Если это так, то он тогда же и умер…

– Отлично! Отлично! – с воодушевлением воскликнул Иосиф. – А как его звали, тебе известно? Хоть что-то – имя, фамилия, прозвище?

– Я не знаю.

– Ну ладно. А мать?

– Ничего… Я думаю, она была обычной уличной…

– Да? Вот это нам уже совершенно не подходит. Ты уверен? Насчет матери?

– Да ни в чем я не уверен!!! – заорал Туманов.

– Успокойся, мой герцог, прошу тебя. Я вовсе не собирался тебя расстраивать…

– Почему ты зовешь меня герцогом? Я уж вроде привык, но все равно – порой раздражает… Зачем?

– Да вот по тому самому! В пику тебе! Ты снаружи окружил свое происхождение тайной, а внутри как с писанной торбой носишься с этой дурацкой историей про помойку, на которой тебя когда-то нашли… Нельзя сорок лет обижаться на несправедливость судьбы. Это глупо, в конце концов, особенно если поглядеть на то, чего ты достиг…

– Да уж достиг! – вздохнул Туманов. – В кои-то веки хотел сделать человека счастливым, а в результате отнял у него все и ничего не дал взамен…

– Послушай, но хоть в постели-то она хороша? Ты доволен? – с интимной участливостью спросил Иосиф, на всякий случай отодвигаясь на расстояние, превышающее длину руки Туманова.

– А-а-а! – простонал Туманов и махнул рукой.

– Что ж так?

– Ты романы читал? Веришь в эти сказки про страстных и порядочных девственниц? И про мужиков, которые сначала со всеми бабами в королевстве перетрутся, а потом встретят чистую, невинную, сходят с ней под венец, свалятся на свежую солому и немедленно испытают неземное блаженство, не идущее в сравнение со всем прочим… Ты в это веришь?

– Нет, конечно. Картошки пожрать все не дураки, но дельное бланманже сготовить – это уж учиться надо. Да и талант какой-никакой иметь.

– Вот и я про то же. Она ж, как ты понимаешь, девица и дворянка… А их, насколько я разобрал, учат этому делу так: в соответствующих обстоятельствах следует с достоинством, не роняя себя, уступить грязным мужским домогательствам… Впрочем, Софью, кажется, и тому не учили…

– Вот незадача… – Иосиф скорбно сдвинул брови и отвернулся, пряча горькую и торжествующую улыбку.

Кабинет был немаленького размера, но из-за обилия мебели казался тесным. Высокие, с темными стеклами шкапы стояли прижавшись боками, как слоны на водопое. А еще – диван, крытый темно-зеленой кожей, и письменный стол со множеством ящиков в толстенных тумбах, и два сейфа – один явный, облицованный деревом, солидно потертый, и другой – тайный, в выступе стены, дверца его была замаскирована картиной и фикусом. И главное – портрет Государя императора в полный рост, в казачьей форме и при шашке. Он один, казалось, занимал полкабинета, хотя на самом-то деле на площадь не претендовал, висел себе на стене над креслом господина судебного следователя, аккуратно зачесанную плешь которого Государь имел возможность разглядывать каждый день до десяти часов беспрерывно.

Эта плешь была тревогой и болью Густава Карловича Кусмауля. Если Государь с портрета взирал на нее вынужденно, то он – своей волей, извернувшись перед зеркалами, едва ли не с линейкой высчитывая, с какой скоростью пожирает проклятая лысина его пышную, цвета соли с перцем, шевелюру. Сей шевелюрой он привык гордиться – как и своей моложавой поджаростью, острым зрением, легким шагом. Совсем еще недавно старость была для него чистой абстракцией, и он только усмехался краешком губ, слушая жалобы ровесников на различные недуги. Болезни, господа, – исключительно продукт лености! Не для того ли умными людьми изобретены режим и гимнастика, чтобы мы не знали хворей? Главное – держать себя в руках, то есть иметь сильную волю… чем русские люди, как известно – увы! – не отличаются.

К русским людям Густав Карлович относился, впрочем, снисходительно. Нет, вовсе не потому, что и его, несмотря на японскую гимнастику, начала таки догонять старость. Снисходительность к чужим слабостям вообще была свойственна г-ну Кусмаулю. А иначе-то мыслимо ли было бы прослужить три десятка лет в судебном ведомстве, по уши погрузившись в самые что ни на есть непотребные человечьи деяния? И не ожесточиться сердцем, сохранив себя в полной мере для дружбы и любви… Этим, надо сказать, Густав Карлович тоже гордился.

Вернее – гордился до недавних пор. В последнее время на ум все чаще стал являться горько-циничный вопросец: зачем? Приподнявшись над собственной персоной и жизнью, Кусмауль глядел на нее и видел, точно как Государь император – плешь. Сиречь, пустоту.

Зрелище это было до того невыносимо, что Густаву Карловичу приходилось напрягать всю свою тевтонскую волю, чтобы продолжать просыпаться в пять тридцать, делать обливания, ездить на велосипеде и являться на службу в один и тот же час, сохраняя репутацию неподкупного педанта. Душу он мог отвести лишь в беседах со старинной приятельницей, которая, как и он, ценила умение держать себя в руках, будучи снисходительной к тем, кто таковым не обладает.

Приятельница эта, Елена Францевна Шталь, была по происхождению охтенской чухонкой – о чем, впрочем, никто не знал, кроме Кусмауля (да и тот выведал исключительно благодаря профессиональной привычке собирать досье на всех, с кем имел дело). Нет, родители ее никоим образом не были связаны с молочной торговлей, – кажется, у них имелось даже дворянство, что, однако, уже не суть важно, поскольку к шестидесяти годам Елена Францевна успела пережить двоих мужей, с каждым из них восходя все выше по общественной лестнице. Второй муж сделал ее остзейской баронессой. От него она родила младшего сына – единственного, оставшегося при ней до сего дня. Старший, блестящий офицер, погиб на Балканской войне.

Сидя в своем служебном кабинете под портретом Александра Третьего и перед ворохом бумаг, Густав Карлович занимался именно делами баронессы Шталь и ее семейства. Дела эти были весьма деликатного свойства и запутанны так, что Кусмауль, при всем своем следственном таланте, уже почти готов был признать себя в тупике.

А началось все несколько месяцев назад – весной, когда Кусмауль заглянул к Елене Францевне, чтобы поздравить ее с лютеранской Пасхой. Он нашел ее в меланхолическом настроении – что бывало отнюдь не часто и всегда по серьезным причинам. На сей же раз никаких причин горевать, сколько было известно Густаву Карловичу, не имелось. Да баронесса и не горевала. Сидя в будуаре перед зеркалом и подперев полной рукой круглый подбородок с ямочкой, она пристально смотрела на свое отражение, глубоко о чем-то задумавшись. Посмотреть, надо сказать, было на что. Бело-розовая, почти без морщин, кожа, минимум седины, прекрасные серо-зеленые глаза, чуть заметно косящие, что создавало особую пикантность – всем бы так сохраниться в эдаком-то возрасте. Впрочем, Елену Францевну едва ли занимала сейчас собственная внешность. Рассеянным кивком ответив на приветствие Кусмауля, она, не отвлекаясь на светские условности (и это тоже было общим у нее с ним), заговорила сразу о деле:

– Помните ли вы, мой друг, то печальное происшествие пятнадцатилетней давности? Гадательный сеанс у княгини Мещерской?

– А… «Глаз Бури»? – Кусмауль удивился. Бог весть почему, но как раз на этих днях он и сам вспоминал о том неудачном своем расследовании, находя в нем нюансы – кажется, вполне очевидные! – которые тогда самым жалким образом проглядел.

– Да, именно. Я хотела бы напомнить вам об одной фигуре, которая проходила там вскользь. Но вы, с вашей великолепной памятью, конечно же, ее не забыли.

Густав Карлович кивнул, показывая, что внимательно слушает. Подавшись к вазе с цветами, возле которой сидел, он наклонил к себе ветку оранжерейной фрезии, пытаясь почувствовать несуществующий аромат. Почему-то он был почти уверен, что она скажет о… да, как раз о том, о ком сказала:

– Всего-навсего кухонный мужик. Молодой парень довольно устрашающего вида. Кажется, несколько слабоумный.

– Да, помню, разумеется, – Густав Карлович слегка усмехнулся. – Этот кухонный мужик превосходно сумел – как это говорится? – насажать мне на уши лапши.

– Вот что? – ровно прорисованные брови баронессы приподнялись. – И вы это поняли только сейчас?

– Увы. Боюсь, дорогая Елена Францевна, что он примерно такой же слабоумный, как мы с вами… Ну, если, конечно, не делать скидок на загадочную русскую душу.

– И вы полагаете, что именно он и украл сапфир?

– Полагаю, да. Вернее, это весьма вероятно. К сожалению, найти камень теперь едва ли возможно. Он давно обращен в деньги, и те…

– Ах, Боже мой…

Кусмауль удивленно умолк. Прерывать говорящего баронессе – как и ему самому – было в высшей степени не свойственно.

– Каким же образом вы догадались, друг мой, – спросила Елена Францевна, быстро справившись с волнением, – после стольких лет?..

Что значит догадался, хотел сказать Густав Карлович. Когда служишь в следственном ведомстве три десятка лет, каждое нераскрытое дело – как заноза в глазу. Вот и трешь его, вертишь так и сяк… и в конце концов понимаешь, что если отвергнуты все версии, кроме одной, значит, эта одна и есть – истина, как бы ни была невероятна. Кажется, так писал этот забавный англичанин?..

Все это он мог бы сказать Елене Францевне. Но – не сказал. Наверно, это неуместное баронессино волнение его остановило. Фрезией в воздухе так и не запахло, но вот запах дичи донесся отчетливо.

– Не собираетесь ли вы теперь найти его и привлечь к ответственности?

– Хм, – Кусмауль качнул головой, как будто она высказала свежую мысль, – интересно. Впрочем, для чего? Чтобы доставить моральное удовлетворение госпоже Благоевой?

– О, да, вы ей очень доставите моральное удовлетворение, – баронесса слегка оживилась, – вы ведь знаете, что произошло совсем недавно у нее на спиритическом сеансе? Да, да, Мещерские верны себе: по-прежнему общаются с духами, то тем, то этим способом… Так вот, очередной дух сообщил бедняжке Ксении, что во всех бедах ее злополучной жизни виноват именно пропавший сапфир.

– Хм, – повторил Густав Карлович. – Но ведь, насколько я помню, супруга себе княжна выбрала еще до того?

– Предполагается, что если бы сапфир не пропал, это был бы золотой супруг… Впрочем, я не о том. Представьте, Ксения уверяет, что дух назвал ей имя похитителя!

– В самом деле? Значит, это имя теперь известно?

– О, в том-то и дело, что нет. Дух велел Ксении молчать, и она нема, как скала. Это отнюдь на нее не похоже, не правда ли? И это что-то означает. Вопрос – что? – короткая пауза. – Мне необходимо знать.

Густав Карлович тоже выдержал паузу, вполне искренне любуясь цветами. Он не собирался, однако, заставлять баронессу непременно заговорить первой. Помолчав ровно столько, сколько позволяли приличия, он задал вопрос:

– Полагаю, вам бы хотелось, чтобы эти сведения получил я?

– Вы правильно меня поняли, – Елена Францевна переставила с места на место какую-то безделушку на туалетном столике, и Кусмауль с немалым удивлением заметил, что рука ее дрожит. Она очень удачно справлялась с этой дрожью, но недаром же у него было отменно острое зрение!

– Хорошо, – он склонил голову.

– Разумеется, Елена Францевна, я попытаюсь. Думаю, это не так уж сложно. Однако, мне весьма помогло бы, если б вы сказали – зачем…

– Нет, – она второй раз за разговор прервала его – неслыханная вещь! – Поверьте, это вам никоим образом не поможет. Считайте, что это просто мой каприз, – она улыбнулась, – каприз женщины, ведь это, кажется, свято и во Франции, и в Германии, и в России? Но я могу вам дать… как это называется – наводку. Впрочем, вы наверняка и без меня помните.

Кусмауль снова изобразил на лице глубокое внимание.

– Этот слабоумный кухонный мужик должен был очень хорошо считать, – негромко произнесла Елена Францевна, – в уме, очень большие числа. Я, кажется, припоминаю, что именно так и было. Покойная княгиня рассказывала… Вы помните, да?

Кусмауль наклонил голову в знак согласия.

Вот такая примечательная беседа состоялась прошедшей весной. Теперь был уже январь. Но Густав Карлович до сих пор не открыл баронессе того, что она так хотела узнать – хотя за эти сведения его и ждала награда, вполне весомая, особенно по сравнению с чиновничьим жалованьем. Почему не открыл? Ну… Кусмауль, конечно, превосходно относился к Елене Францевне и желал ей всяческих благ… Но все-таки она, как ни крути, не была с ним откровенна. А со старой ищейкой, господа, следует быть откровенным – если вы не хотите, чтобы охотничий инстинкт повлек ее по вашему следу!

И вот, вместо того, чтобы выяснять, кем кухонный мужик Мишка стал сейчас, Густав Карлович неутомимо и трудолюбиво взялся восстанавливать его прошлое, теряющееся в тяжелых невских туманах. Кое-чего он сумел таки добиться. В туманной дали смутно обозначились уже фигуры, отменно экзотические. Например – некая Агафья, она же Шарлотта, насельница одного бордельчика (если можно обозначить сим иноземным словцом заведение самого что ни на есть низкого пошиба) в Нарвской части. Или – баронский кучер, безвременно сгинувший лет тридцать пять назад с перепою. У этого кучера, хотя он и был медведеобразен на манер тургеневского Герасима (разве что говорить умел, хотя и не ахти как), была одна любопытная особенность. Он, всем на удивление, чрезвычайно ловко складывал, вычитал, делил и множил. В уме. Очень большие числа…

Увы, продвинуться еще дальше Густаву Карловичу пока не удалось.