– Ну, как там у тебя дела? – Лизавета отчего-то нервничала больше обычного и Грушиными делами явно не интересовалась.

Спрашивала для порядку. Однако, Лаура не могла держать все в себе, а более рассказать было некому. Шляпницам, которые все, вместе и поврозь, набивались в подружки, она не доверяла совершенно. Ну что с падших возьмешь? Ни стыда, ни совести! Вон, у примеру, Дашка. «Сю-сю, му-сю… ты Лаурочка, крохотулечка…» – вечно сюсюкает, спит да орешки жрет… Теперь еще мопса отвратного запускает да баюкает, которого ей Софья Павловна пожаловала. У приличных-то девушек в таких годах – детки, а у Дашки с Софьей Павловной – «мопсики механические». Тьфу, гадость! Чтобы сама Груша когда… Не надо ей этого! А как-то намедни горничная Таня застала Дашку в хозяйских апартаментах, да со свечой, да еще толстуха и на скамеечке стояла. Чего ей там было надо, а? Дашка тогда Тане наплела чего-то, да три платья своих отдала, да лент штук шесть, ну, та и не стала Иннокентию Порфирьевичу говорить… А зря, между прочим… Но Груша тоже доносчицей никогда не бывала… И все это такое пустое, суета…

– Он, Лиза, жениться на мне хочет, – прошептала Груша, сама прислушиваясь к своим словам и словно не веря им. – Настаивает, чтоб мы с ним теперь шли к моей графине (ну, у которой я как бы служу) и сказали, что я от места отказываюсь, потому что замуж выхожу… А где я ему графиню возьму? И маму с братиками кто ж содержать станет? У него-то своих денег нет…

– Так пусть тоже служить идет, – усмехнулась Лиза. – Эка невидаль.

– Ему учиться в Университете надобно, – горячо возразила Груша. – Курс непременно кончить!

– Да, учиться-мучи́ться… – съязвила Лизавета, вполне, впрочем, добродушно. – Это у них у всех, у Домогатских, такая планида… Софья Павловна вон со своим романом – тоже…

– Ненавижу… – прошипела Груша. – Чует мое сердце, она-то нам с Гришенькой все и испортит…

– Никакая Софья Павловна тебе, Лаура, ничего не прибавит, и не убавит. Согласись и смирись! – рассудительно сказала Лиза.

Но Грушеньке вовсе не хотелось смиряться.

– Если б ты знала, как она на меня глядела! – передернувшись всем худеньким телом, вспомнила она. – Будто я не человек, а насекомое какое. Ежели б ты вообще ее видала! Гонору, гонору, на тысячу человек достанет, а сама-то… И красоты-то в ней особой никакой нет…

– Да не заметила я как-то никакого особого гонору! – пожала плечами Лиза. – Говорит, как все грамотные люди, смотрит с пониманием, с сочувствием даже. А вот красота в ней есть, конечно, но такая, что тебе, Лаурочка, пожалуй, и не разглядеть.

– Отчего это? – возмутилась было Груша, но тут полностью осознала Лизины слова. – Ты что ж, знакома с ней?!

– Встречались, – равнодушно сказала Лиза, но тут же не удержалась и похвалилась. – Она мне учиться велела и книжку свою обещалась подарить, с дарственной надписью: «Милой Лизе от автора на добрую память». Во как! И никакого, знаешь ли, гонора…

Грушенька с трудом проглотила тягучую слюну. Лиза не врала ей – это она поняла сразу. Неграмотной Лизавете просто придумать такого невмочь – откуда ей знать, что пишут на книгах, когда дарят? Значит, Софья Павловна действительно обещалась ей. За какую ж услугу? Софья Павловна никогда и ничего не делает просто так. У нее всё и все по полочкам разложены. Какая надпись на полочке, где Груша лежит, и читать не надобно уметь – так ясно. Для Лизаветы, видать, полка другая. Но ведь и Лизавета – такая же, ничего, не подумав, да не просчитав, делать не станет. Хотя она о себе и не болтает, но Груша ведь тоже не дура и может, когда надо, сложить два и два. Лизавета со своим прежним хозяином связи не теряет – это раз. С Тумановым тоже зачем-то встречается – это два. Графинины поручения выполняет – это три. Пару раз заставала у нее приличных господ и одну даму незнакомую явно по делу – это уж которое по счету станет? И раз, два, три, четыре… – во всем этом Лизавета свою выгоду нипочем не упустит… Что ж у них с Софьей Павловной? И нет ли тут для нее, Грушеньки, и, главное, для Гришеньки ненаглядного, какой опасности?…

– А что, Груша, тебе с ним хоть хорошо ли? – с любопытством спросила Лиза, так и не дождавшись продолжения разговора про Софью Павловну.

– Хорошо, конечно, – Груша истово кивнула. – Как же может быть нехорошо?! С ним-то?!

– И что? Перед глазами все плывет? – настойчиво уточнила Лизавета, словно ожидая от подружки немедленного подтверждения: «да, мол, плывет». – И ровно дымкой все какой-то подергивается… И словно ангелы, ангелы поют все громче – так? И как бы по лестнице с ним бежишь, все выше и выше… И больно, и сладко все сильней и сильней. А после – совсем невмочь, и себя уж окончательно теряешь, и тут свет такой ослепительный, после которого, кажется, что уж ничего совсем не будет… А потом, когда очнешься, тепло, и нежно, как будто мама колыбельную поет. Так?

Груша слушала в некотором ошеломлении. Она явственно понимала, что Лиза описывает свои ощущения, испытанную ею когда-то страсть… К кому? Неужели к прилизанному на прямой пробор приказчику Кузьме, ее законному жениху?! Ладно! Но что ж это такое она говорит? Ничего подобного ни Груша, ни Лаура никогда не испытывали… И здесь Лиза ее обскакала?!..

Более всего стало отчего-то жаль не себя, а Гришу. Значит, если бы он полюбил не ее, а вот хоть Лизавету, так у него тоже стало бы вот так… сверкающая лестница, пение ангелов… И у Софьи Павловны, небось, с Тумановым…

Как-то Груше случилось увидеть их вдвоем на галерее в Доме Туманова. Она глядела на них из потайного места, и они ее не замечали. Софи и Туманов стояли врозь и даже не касались друг друга. Потом она что-то сказала ему, он не ответил, она капризно притопнула ногой, но… Они смотрели! Смотрели друг на друга сквозь весь мир, как сквозь прозрачное стекло. Казалось, встань сейчас между ними Груша или хоть толстая Дашка, они будут также смотреть, не заметив помехи. Леса, горы, года, океан, вся планета раскинься между ними, а они будут… И власть, и смирение, и горечь, и сладость, – все было здесь, в этом взгляде, и, стоя поодаль и не говоря меж собой, они рыдали и хохотали друг у друга в объятиях, прочнее которых не было на земле…

Господи, как же Груша ненавидела их обоих! И любила, пожалуй, тоже…

Но, когда Иосиф Нелетяга окликнул ее, а потом за локоть увел с галереи, ненависть оказалась ближе.

– Ненавижу! – прошипела она.

– Кого? Хозяина? Или Софью Павловну? – грустно уточнил Нелетяга.

– Ее, Софью… – Туманова, действительно, стало вдруг почти жалко.

– Природным ли предрасположением, или Божьим неизъяснимым промыслом, – в своей обычной непонятной манере выразился Иосиф. – Но рождаются иногда на этой земле подлинно свободные люди. Ничто из прежде придуманных устоев не имеет над ними власти. Их участь страшна буквально с младенческих пелен, ибо ничего ужаснее одиночества посреди людей не может случиться с человеком. Чаще всего они сами, страдая от чувства покинутости, выдумывают свои собственные законы и подчиняются им с рьяностью фанатичной и бескомпромиссной. Тем и спасаются, а также обращением к Богу. Понимаешь ли меня, Лаура? Не обстоятельства гнетут этих людей, а они сами, их собственный выбор… Зачастую из их личных находок большая польза для всего человечества выходит… Слыхала ли о Николасе Копернике? О Вольтере?… Впрочем, о чем я спрашиваю… Между тех, кто служит своей идее, или своему закону, встречаются и иные. Они встают на краю открывшейся им Бездны и бросают ей вызов…

– А что ж Бездна? – Груша не поняла ни слова из сказанного, но, как натура чувствительная, была захвачена драматизмом и напряженностью нарисованной Нелетягой картины.

– Бездна смеется, – неожиданно ответил Иосиф.

– Отчего ж? – нервически передернула плечами Груша.

– Эти люди – ее собеседники. Она рада им и готова делиться с ними до последней возможности…

– Эта Бездна – Дьявол? – замогильным шепотом спросила Груша.

Видение Софи Домогатской, беседующей с… (чур, чур, чур меня!) захватило ее целиком и полностью. Особенно пленительным и ужасным казалось то, что, по утверждению Нелетяги, оба собеседника от души веселились за беседой…

– Господь с тобой, девочка! – Нелетяга мягко обнял Грушу за узкие плечи и подтолкнул к выходу. – Иди и не сердись на меня. Философические бредни вполне утешны для старых меланхоликов, вроде меня, но вовсе противопоказаны впечатлительным девицам. Иди, и Бог тебе в помощь!

В последнюю неделю мая город затопила сирень. Замедленный воздух белых ночей отсвечивал розовым и лиловым, и даже в самых глухих подворотнях, где ни одной травинки не росло, витал ее праздничный легкий дух. Грушенька сирень любила с детства, и в нынешнем буйном цветенье тотчас нашла для себя знак. Только вот какой… худой или добрый? Пока-то все шло слишком уж хорошо. Будто и не по тонкой веточке шли они с Гришей – с каждым шагом ветка все тоньше, качается, уходя из-под ног, и вот она, бездна!.. – а по твердой земле. О свадьбе говорили как о деле решенном. Гриша предложил венчаться в Луге – как только Грушина маменька поправится. Про маменькину болезнь она ему, конечно, соврала. А как иначе? От поездки к его родным еще смогла отговориться (да он и не очень настаивал, понимая, как ее там встретят), но объяснить, почему не хочет везти его к своим… Потому не хочет, что Семушкины родители там, а то и сам он! Ох, да что Семушка. Здесь, на любой улице, за любым поворотом, в любой момент ее могут окликнуть: Лаура!

Однажды так и вышло. Они с Гришей катались на лодке по речке Монастырке, и Гриша рассказывал, как вот здесь, на этом самом месте, начиналось при Петре строительство города:

– …Совсем не в дебрях дремучих. Крепость была – Ниеншанц, да ты ведь наверняка знаешь. И деревни. А вот если представить, что здесь было назад лет так семьсот…

Грушенька кивала, послушно представляя. Вот дикий чухонец: в руке топор, на плечах волчья шкура. А лицо… лицо – Гришино! Этот вот отрешенный, светящийся взгляд: то ли – на нее, то ли – в небеса куда-то… Да брось ты говорить, целоваться-то оно блаже! Если б кто сейчас напомнил Грушеньке, что не так еще давно она совсем не хотела с Гришей близости, полагая ее постылым ремеслом, она бы очень удивилась.

И вот до Гриши дошло наконец, чего от него ждут. И он, прервав речи, положил весла на дно лодки и взял Грушеньку за руки. Лодка закачалась, по темно-зеленой воде побежала быстрая рябь. И в самый тот момент, когда кроме них двоих на свете вроде никого и не осталось, – с высокого берега окликнули пронзительно и удивленно:

– Лаурка?!

Грушенька дернулась, резко отшатнувшись, поглядела – что, откуда? Берег зарос буйной зеленью, она не сразу разглядела в ней пестрое пятно. Пятно задвигалось, стало видно, что это – женщина, машущая рукой:

– Давай, давай! Аль не признала? Свои!

– Грушенька, это ведь тебя, – сказал Гриша, приглядываясь.

Деваться было некуда. Грушенька, сдерживая вспыхнувший озноб, быстро кивнула:

– Ну, да. Из… Луги. Жили рядом… Давай пристанем. Ты только не подходи, я с ней сама поговорю. Она… я тебе объясню потом…

Выбравшись из лодки, она почти бегом кинулась к дородной девице, обернутой в просторную, с пунцовыми и желтыми розами шаль. Девица, не слишком трезвая, переминалась с ноги на ногу – то ли холодно ей было, то ли хотелось до ветру. Из-за любви к бутылке ее и выгнали из шляпной мастерской месяц назад; у Прасковьи Тарасовны с этим всегда было строго.

– Ой, мы какие! – завопила она, мыча от восторга и заслоняясь растопыренной пятерней от Грушиного великолепия. – Прям барышня блаародная! Ну, как же: бобрика подцепила. Нюся тебе уж и не подружка, в упор не видишь.

– А тебе непременно орать, – Грушеньку затрясло сильнее, уже не от страха, от злости, – видишь, я не одна. Чего лезешь?

– Как чего? – Нюся удивленно захлопала глазами. – И я с вами. Может, ему две-то лучше.

– Не лучше! Понятно? Не лучше! Катись отсюда!

– А-а… У бедного студентика только на одну девку денежек хватило… А, может, – Нюсе в голову явилась внезапная мысль, она даже икнула, – может, у вас эта… любовь? Может, он думает, что ты порядочная?

– Ничего он не думает!

Больше всего на свете Грушенька хотела сейчас, чтобы толстая дура Нюся немедленно оступилась на скользком берегу, рухнула в воду и утонула. Честное слово, и сама бы помогла – если б не у Гриши на глазах!

– Ты, вот что, – она, переведя дыхание, заговорила быстро, тихо и отчетливо, – забудь, что я такая существую, поняла? Иначе хуже будет. Ты меня знаешь.

– Да ты, правда, чего… – слегка оторопело бормотнула Нюся, на всякий случай пятясь.

Да уж, Лауру она знала. Тихонькая, махонькая, эдакий цветочек беззащитный. А как Жаннетке в лицо кипятком-то плеснула! И за что? Ну, покопалась без спросу в ее комнате – не для воровства, так… любопытно же! А Лаура-то и войди. Чайник несла из кухни, так весь этот чайник – в Жаннетку! Хорошо, та успела прикрыться, руки только обварила. И ничего ей за это не было. Хозяин, говорили, только посмеялся: мало, мол. Надо было с ног до головы кипятком окатить!

В общем, связываться с Лаурой Нюсе как-то не очень хотелось.

– Беги давай, да поскорее! – Грушенька шагнула к ней, сузив глаза. Нюся, отпрыгнув, и впрямь поскользнулась – но, слава Богу, не упала, успела ухватиться за куст. С него брызнул на нее и Грушеньку дождь капель вперемешку с сиреневыми цветами.

– Дура малахольная! – долетело спустя минуту – уже издалека. Грушенька передернула плечами, стараясь не бежать – идти по влажной траве неторопливо и спокойно. Гриша, стремительно выбравшись из лодки, подал ей руку. Хотел поддержать, обнять… она отшатнулась. Господи, он же все слышал!

– Не знаю, что ей нужно было, – сообщила она с вызовом, изо всех сил стараясь, чтобы голос не дрожал.

– Да что; денег, наверно, – Гриша, хмурясь, проводил взглядом удалявшуюся Нюсю, – вот бедняжка.

– Бедняжка? Это почему?!

– Как же, ведь она… Ох, Грушенька, – он таки обнял ее, и она уже не стала отстраняться.

Не услышал? Не понял?..

– Ты, милая, о таких вещах ничего не знаешь, и замечательно.

У Грушеньки радостно затрепыхалось сердце. И правильно: замечательно, и хватит об этом! Подумав так, она тут же заявила – будто черт ее в бок толкнул:

– Почему не знаю? Я, Гришенька, не маленькая, и глаза у меня есть. Ты хотел сказать, что она… она… В общем, одно не понятно: с чего это она – бедняжка!

– Вон оно что. Ты, значит, тоже считаешь, что за свою судьбу каждый отвечает сам? Что выбрал, в том и виноват?

– Тоже? А кто еще так считает? Софья Павловна, да?

– Соня! Соне многое, по-моему, просто кажется. Как все писатели, она, сама о том не подозревая, убеждена в реальности выдуманных понятий… Но, знаешь, давай не будем об этом, а? Девушку жаль, конечно… Однако, что за имя она тебе дала! Лаура! В тихой Луге благонравные девицы, оказываются, вздыхают над Петраркой. Лаура, Лаура!..

Меж стройных жен, сияющих красою, Она царит – одна во всей вселенной, И пред ее улыбкой несравненной Бледнеют все, как звезды пред зарею…

– Только бы и глядела на него, только бы и слушала, – Грушенька заморгала, стряхивая с ресниц слезы, – Лиза, а вдруг он не бросит меня, когда узнает, а? Вдруг?

Лиза отвернулась, пряча улыбку. Грушенька и смешила ее, и раздражала. Причем раздражала – все больше. Чем? Да глупостью непроходимой. А если честно… то – в основном тем, что все труднее было смотреть на нее свысока. Мешала зависть.

Ох, как завидовала Лиза этой смешной бесхитростной любови… Хотелось крикнуть: дура! Давно бы призналась! Такие, как он, таких, как ты, не бросают! Они их спасать рвутся, потом женятся и мучаются всю жизнь!

Вот если б он меня – так… Да без толку; даже и не мечталось об этом. Впрочем, мечтаниям Лиза вообще никогда не предавалась, и в самом этом слове ей виделось что-то глупое и нечистое: точно как в Грушеньке-Лауре.

– Не о том думаешь, подружка, – вздохнула она, оборачиваясь к зеркалу и поправляя аккуратный завиток, – бросит, не бросит. Как бы его самого…

Она умолкла, внимательно глядя в зеркало, в котором отражалась Грушенька. Та, кажется, ее и не слышала: уставясь перед собой смутно блестящим взором, бормотала что-то вполголоса… никак, стихи? Ой, господи прости, кому сказать – не поверят! У тумановской шляпницы – возвышенная любовь. Как раз Софье Павловне в новый роман.

– И пред ее улыбкой несравненной бледнеют все… а дальше не помню. Представляешь, Лизонька, это ж про Лауру. Была такая, Гриша рассказывал, давно и в другой стране. Красавица из красавиц…

– Эй, ты меня-то послушай! Гриша твой тебе не рассказывал, что денег назанимал у Туманова?

– И влюбился в нее один сочинитель… Что? Что ты сказала?!

Лиза молча, со значением, наклонила голову, пристально глядя на Грушино отражение в зеркале.

Спустя недолгое время Грушенька тоже смотрела на свое отражение. И не видела ничего, кроме размытой белесой тени. Было так, наверно, потому, что зеркало висело на дальней стене банкетной залы, что во втором этаже Дома Туманова. За прозрачными занавесями тускло светилась белая ночь. Неживой свет, неживой воздух. И Грушенька тоже была неживая, как и эта тень в зеркале, повторявшая ее движения. Медленно задвинула ящик буфета, отступила, пятясь, к середине залы. Повернула голову, глядя по сторонам. Куда теперь? Вон – дверь в коридор, а там и хозяйские апартаменты. Заперто, небось. Еще бы: если все так, как говорила Лиза, – немало найдется охотников порыться в тумановских бумагах!

Только от своих-то он, верно, подвоха не ждет.

Вот, подумала Грушенька с неким отрешенным самодовольством, – теперь и еще один грех на мне. Теперь я – воровка. Воровка, повторила она беззвучным шепотом, катая слово на языке и прислушиваясь к его острому, гниловатому вкусу. Строго-то говоря, ничего она еще не украла… ну – почти ничего; вещица, взятая из буфета, можно сказать, и не считается… Но не сомневалась почему-то, что, даже спугни ее кто-нибудь сейчас, все равно этот новый грех останется на ней.

И пусть, и ладно! Вот она встретится завтра с Гришей и скажет: знай, что я никакая не Эолова арфа. Я – уличная и воровка, и делай, что хочешь. Едва ли он что-то станет делать. Скорее всего, просто ни словечка больше ей не скажет. Хорошо, если не посмотрит как… как на мокрицу.

И это будет ее последний день.

Грушенька медленно перевела дыхание и мелкими шажками двинулась к двери, за которой был коридор и кабинет Туманова. Белесая тень в зеркале послушно заскользила в том же направлении, а потом пропала. Грушенька тут же забыла про нее.

Она так хорошо все решила. Где себя убьет, как и чем, и какую записку оставит. Она и сейчас так и эдак обдумывала слова этой самой записки – чтобы и коротко было, и красиво, и ни на кого худа не подумали. Потом стала прикидывать, что надеть, придирчиво и строго: ведь не для себя оденется и не для клиента, даже не для Гриши – для всех! Короче, голову все время занимали важные мысли, и это было хорошо.

Ага, вот и дверь в кабинет. И не заперто… Это что же: хозяин там?! Грушенька застыла, мгновенная дрожь прошла от головы до пяток. И тут же – неожиданная мысль, заманчивая, желанная: кинуться ему в ноги! Христом-Богом попросить: отдай Гришины векселя! Ведь он же не злодей на самом-то деле, мало ли там что про него говорят! Перед глазами сама собой возникла картинка: господин Туманов, неловко вздыхая, вручает ей векселя («В печку кинь!»), а заодно и чек на… ну, неважно, на какую сумму – в качестве приданого… и вот он уже посаженный отец на ее венчании, и она – в белом, певчие звенят серебряным дождиком, и свечи горят ярко и колко, так, что Гришу за ними не разглядишь, и где-то там еще Софья Павловна…

– Ой, дура! – чуть не вслух выговорила Грушенька и осторожно приотворила дверь кабинета.

Туманова там не было. Но кто-то – верно, был: в сумраке, почти непроглядном из-за плотно задвинутых штор, слышались возня и сопенье. Грушенька, подавив желание бежать прочь со всех ног, прислушалась.

– …В ящике точно нет, для красоты стоит… и пес с ним, что не открывается…

Кто-то проворной, хоть и тяжеловатой поступью пересек кабинет, на секунду мелькнув в луче тусклого света, что просачивался между штор. Грушенька вздрогнула, ей показалось: узнала! Да нет, быть не может, с какой бы радости Дашке…

А ей самой-то – с какой?

Она крепко взялась за дверную ручку, пытаясь сообразить – что теперь: прятаться, бежать? В кабинете что-то шумно рухнуло, и голос, теперь уж отчетливо Дашкин, выдал заковыристое ругательство. Грушенька метнулась в сторону – увы, как раз туда, где стояла на высокой подставке тонкостенная ваза!.. Вазу-то она успела подхватить, а подставку – нет, и тут же из кабинета выскочила растрепанная Дарья. Рявкнула яростным шепотом:

– Это кто тут? Лаурка?! Ты, что, следишь за мной?

– Дашка, ты на кого похожа? – пробормотала Грушенька, прижимая к себе тяжелую вазу.

Такого вопроса Дашка не ожидала и, растерявшись, отступила.

– А чего? – быстро оглядела себя. Волосы у нее торчали во все стороны, платье в саже, оборванное кружево свисало с плеча аксельбантом.

– Ты что – в камине шарила?

– Тебе почем знать? – Дашка тут же встрепенулась. – Ты сама-то…

– Вот именно, – на Грушеньку живописный Дашкин вид подействовал успокоительно: муки совести унялись, и даже смешно стало! – Затем же, зачем и ты. Ты, как… нашла что-нибудь?

– А тебе на что? Ой, врешь, Лаурка!..

– Погоди, – Грушенька, осторожно поставив вазу на пол, взялась за подставку, – помоги-ка.

– Ну тебя! – Дашка все-таки ухватила шаткий столик, и вдвоем они установили на нем вазу. Грушенькин взгляд невольно застрял на вьющихся по тонкому фарфору то ли причудливым огненным языкам, то ли змеям. Дашка же принялась отряхиваться, хмуро глядя на незваную свидетельницу:

– Ладно, ты зачем пришла-то? За деньгами, аль как?

– А ты… выходит, за деньгами? – такой вариант почему-то не приходил Грушеньке в голову; все неприятные чувства моментально вернулись.

– Вот еще! Я девушка честная, – Дашка фыркнула и расправила плечи, свято веря в собственные слова, – а ты, коли за деньгами, лучше беги вон, пока я тебя за шкирку не ухватила!

– Да нет же! Я… – на миг Грушеньке захотелось выложить Дашке все как есть: хоть и дура, а поймет! Да и не дура она вовсе. Может, и присоветует что… Но слова не сказались. Она молча шагнула в кабинет; там оказалось не так уж темно. В глаза сразу бросились вывалившийся из письменного стола ящик и бумаги, разлетевшиеся по ковру. Она кинулась к бумагам; Дашка, глядя на нее с порога, протянула:

– Во-он чего!

Увы – Грушенька до сей поры ни разу не видела векселей и понятия не имела, как они могут выглядеть. А вчитываться, что написано на каждом листочке, не было никакой возможности. Она обернулась к Дашке:

– Ты тут уже смотрела? Знаешь?..

– Откуда? Это ж ты у нас грамотейка. Только сдается мне, того, что ты ищешь, там нету… – Дашка шмыгнула носом, рассеянно глядя, как Грушенька возится с бумагами. Потом провела глазами по стене, полюбовалась на картину с рыцарем. Доспехи тускло отсвечивали в сумраке, будто и впрямь были из металла.

– Пошли отсюда. Нашумели мы… вот-вот придет кто-нибудь.

Грушенька кивнула, торопливо собирая бумаги. Глупо, ох, как глупо. Где ж голова-то была, когда воровать отправилась? Хотела сунуть бумаги в ящик – и вдруг вспомнила: а Лиза-то как же? Просила ведь принести хоть что ценное, за что можно будет поторговаться. И потом, как знать, вдруг эти чертовы векселя все-таки тут?.. Дашка, увидев, как она заталкивает в карман смятый бумажный ворох, собралась было что-то сказать, да промолчала.

– Ты, девка, оказывается, того… с донышками, – обронила она, когда девушки, в четыре руки наведя в кабинете порядок, торопливо и бесшумно удалялись через банкетную залу.

Грушенька молча улыбнулась. Ей было не совестно и не страшно. Будто и не без толку навестила хозяйский кабинет, а невесть какое полезное дело сделала. Нипочем себя не убью, подумала упрямо и почти весело. И признаваться ему не стану… пока. Вот крест святой, что он меня не бросит!

Раскатистый, как треск деревянной колотушки, крик петуха раздался за окном. Густав Карлович поднял голову и, глядя в светлое стекло, в растерянности снял и снова надел очки. Что такое? Откуда в центре столицы петух? Померещилось? Или и впрямь – знак свыше, знаменующий, что подошли сроки?..

Опять же вопрос: какие сроки, для кого. Для милейшей ли Елены Францевны, для сумасшедшего Михаила Туманова – слишком долго ходит по краю, хватит: ангелы обиделись!.. – или для него, Кусмауля, зажившегося на государственной службе? Пора, пора на лоно природы, в закатный приют, в маленький домик с туберозами…

Густав Карлович поморщился почти с отвращением. Подумал: я становлюсь слишком русским. Начинаю верить в предчувствия. Находить, как они, извращенное удовольствие не просто в опасности, а… Как там у этого Пушкина: «наслаждение в бою и бездны мрачной на краю»! Брр. Необходимо закончить с этой историей. Он слишком увлекся. Да-с, совершенно непростительно, по-мальчишески увлекся.

Поставив себе диагноз и приняв решение, Кусмауль облегченно отвернулся от окна. Закончить с этой историей было очень просто. Следствие проведено. Все, что хотел, он выяснил. Сапфира нет… что ж, на иное странно было бы рассчитывать. И, зная господина Туманова так, как знал его Густав Карлович, очень можно поверить, что «Глаз Бури» и впрямь тогда же, вскоре после похищения, водворился на свое законное место в короне восточного божка. И прекрасно. Единственная пострадавшая от такого расклада – бедняжка Благоева. Совсем без пострадавших, как известно, редко обходится…

Густав Карлович поднялся из-за стола. Перед ним лежала папка – очень солидная, кожаная, с серебряными уголками и застежками. Папку подарили коллеги к недавнему юбилею, и она очень пригодилась: всяческих бумаг по делу Туманова – Шталь (как про себя называл Кусмауль свое неофициальное расследование) вышло изрядно. Густав Карлович вынул толстенькую стопку, аккуратно подровнял, вновь уложил в папку и щелкнул застежками. И, позвонив, велел секретарю нанять извозчика.

Весна!.. Густав Карлович с удовольствием поморщился от свежего ветра, пахнущего, положа руку на сердце, черт-те чем, но все-таки сильнее всего – морем. Или рекой. Петербуржцы, как известно, предпочитают второй вариант. Море, ради которого великий царь Петр когда-то вгрызался в эти болота, ныне принуждено любоваться равнодушным тылом неблагодарной столицы. Однако морской запах ни с чем не спутаешь: водоросли и соль! В аптеке на Кирочной, чьими услугами Густав Карлович привык пользоваться, продавали порошок из водорослей, вот именно с таким волнующим морским запахом, чудесно влияющий на память и соображение. Так не благотворнее ли будет купить домик не где-то под Лугой (как он было наметил после визита к родне m-lle Домогатской), а возле моря, скажем, в Сестрорецке? Цены, да… Цены там значительно выше. Но, кажется: еще одна или две беседы с заинтересованными лицами – и он вполне сможет это себе позволить.

Елену Францевну Шталь он застал в воротах ее особняка на Шпалерной, садящейся в экипаж.

– Я, друг мой, наметила проехать по набережной, – она ласково сощурила свои прозрачные зеленоватые глаза, глядя вроде бы рассеянно, даже мимо Кусмауля, а на самом деле (и он это знал) тревожно и нетерпеливо, – и затем погулять в Таврическом саду. Сирень зацветает… Ежели не скучно и не устали – составьте мне компанию. Мы успеем до обеда надышаться весенним воздухом.

Да, она сразу же поняла, что он приехал не с пустыми руками. Но к делу, против обыкновения, приступать не торопилась. Коляска мягко катила вдоль парапета, ветер веял, пышные облака отражались в невской воде. Густав Карлович от души любовался панорамой, поглаживая аккуратно пристроенную на коленях папку по гладкому выпуклому боку.

– Ефим со мной не поехал, – наконец нарушила молчание баронесса, – представляете, мой друг? Да, я предполагала, что в один прекрасный момент сыновние обязанности начнут его тяготить. Но не так скоро! Недавно мне стало известно, что он снимает квартиру где-то на Садовой: вот на что тратятся карманные деньги. Впрочем, он мне заявил, что сам зарабатывает. Это Ефим-то.

Она усмехнулась с легким, но отчетливым презрением.

– Ну, если он унаследовал хоть какую-то часть вашего здравого смысла, – почему бы нет?

– Ах, не говорите. Я знаю все про Ефима. Наверняка это Ряжский втянул его в какие-нибудь биржевые авантюры… А мне потом придется оплачивать векселя. Разумеется, мне не жаль денег на его прихоти – но до определенных пределов! К тому же теперь, когда обстоятельства изменились… А ведь они изменились? Я правильно понимаю, Густав Карлович?

Елена Францевна, не торопясь, повернула голову и уставилась на Кусмауля – очень пристально, глаза ее совершенно перестали косить. Густав Карлович чуть заметно улыбнулся, представив, как теряется и цепенеет под эдаким взглядом баронессина прислуга. И склонил голову, давая понять, что – да, она понимает правильно.

– Видимо, мне стоило быть с вами более откровенной, – помедлив, произнесла баронесса негромким ровным голосом, – я раздразнила ваше профессиональное любопытство, не так ли?

– Боюсь, что так, – Густав Карлович счел нужным издать легкий покаянный вздох, – впрочем, дело даже не в этом. Без выяснения всех обстоятельств мне было бы сложно выполнить ваше поручение. Разумеется, вы можете быть уверены в моем абсолютном молчании.

– О, я надеюсь, вы не станете о нем жалеть.

Не стану, кротко подумал Кусмауль, никоим образом не стану – если хватит на домик в Сестрорецке. Впрочем, добавит еще Михаил Ефимович…

– Сам по себе факт не содержит, полагаю, ничего предосудительного, – продолжала Елена Францевна тем же безжизненным тоном, впрочем, губы ее уже складывались в привычную светскую улыбку, – особенно за давностью лет. Но, увы. Русская публика с легкостью оправдывает подобные вещи… исключительно в романах. К тому же существуют некоторые сопутствующие обстоятельства…

Она умолкла. Густав Карлович тоже не стал ничего говорить. Обстоятельства, о которых она упомянула, были нехороши. Очень, очень нехороши – что для русской публики, что для немецкой. А уж для того, кого напрямую касались!..

– Вот о них мы с вами забудем раз и навсегда, – баронесса вновь помолчала, до тех пор, пока не дождалась подтверждающего жеста: мол, непременно забудем. – Я, хочу вам сказать, уже составила новое завещание. Вернее, почти. Осталось вписать имя.

– Имя!..

– Да, имя. Вы ведь назовете мне имя, не так ли?

– Полагаю, что назову.

– Погодите.

Она легко вскинула руку, будто хотела остановить его на полуслове. Впрочем, он и не собирался еще называть никаких имен, а только начал расстегивать папку.

– Я хочу проверить, – сказала Елена Францевна, глядя теперь не на следователя, а снова – куда-то в пространство. Взгляд потерял четкость, и прозрачные глаза стали похожи на бледные газовые фонари, напрасно зажженные в белую ночь.

– Я знаю, у вас есть твердые доказательства. У меня – нет. Только ощущения. Но я почти не сомневаюсь… – она повела плечами, будто ей вдруг стало холодно от свежего ветра, летящего с Невы. – На том рождественском маскараде я почувствовала это впервые… впервые с тех пор, как потеряла Ники. Вы вряд ли поймете, Густав Карлович… Есть люди, которым противопоказано одиночество. И которые не чувствуют себя одиноко лишь с очень, очень немногими. Однако, довольно, – она поморщилась и, переведя взгляд на Кусмауля, спросила коротко, по-деловому:

– Скажите, я верно догадалась: это – Михаил Туманов?